II
«ДИКИЕ» И ОДАЛИСКИ
РОЖДЕНИЕ ОСЕННЕГО САЛОНА
Ночь 31 октября 1903 года. Вереница экипажей стоит у дверей Пти Пале, у тех дверей первого этажа, за которыми с 1934 по 1939 год будет размещаться выставка «Художники нашего времени». В ярком свете дуговых ламп, рассеянных там и сям в редкой листве, толпится элегантная публика: прекрасные парижанки в сильно декольтированных платьях, зябко кутающие обнаженные плечи в горностаевые и собольи манто, светские львы во фраках и смокингах.
Для этого ночного вернисажа архитектором Соважем, таписьером Жансеном, администратором нового общества, Франсисом Журденом, президентом Осеннего салона, и Айвенго Рамбоссоном, благодаря которому удалось заполучить подвальный этаж Пти Пале, были предписаны вечерние туалеты.
В помещениях, великолепно освещенных светильниками Паса и Сильвы, обставленных мебелью Мажореля, Дюфрена, Фолло, Франсиса Журдена, у полотен Аман-Жана, Жак-Эмиля Бланша, Одилона Редона, Жоржа Девальера, Шарля Герена, Лапрада, Марке, Руо, Гогена, Матисса толпится «весь Париж», фривольный, щебечущий, оживленный. Александр Дюваль оказывается бок о бок с графом Робером де Монтескью; Марсель-Пруст и Леон Блюм беседуют с Анной де Ноай; Артюр Мейер идет об руку со своей юной женой, внучатой племянницей Тюренна. Приближается солидная пара: Альбер Бенар и мадам Бенар; на роскошных бюстах, как в витринах, сверкают тяжелые кулоны Лалика.
Родился Осенний салон. Большое событие для Парижа, большое событие для художников. На следующий год новый Салон, особенность которого состояла в том, что в нем участвовали не только художники и скульпторы, но и архитекторы, специалисты по интерьеру, и даже музыканты и писатели, переберется на другую сторону авеню Николая II (Анри Лапоз, тогдашний хранитель Пти Пале, счел Салон нежелательным). Директор Департамента изящных искусств Анри Марсель, один из наиболее пылких защитников новой живописи, гостеприимно предоставил новому обществу здание Гран Пале.
Итак, над академизмом одержана победа, но это не значит, что он примирился со своим поражением. В 1904 году в Осеннем салоне был показан великолепный подбор картин Сезанна; выставка нашла положительный отклик в прессе и привлекла большое число посетителей. Этого было достаточно, чтобы привести в ярость сторонников Института. Каролюс-Дюран не мог допустить, чтобы кто-то выставлялся одновременно в Осеннем салоне и в Национальном обществе изящных искусств, где он был председателем. Что касается французских художников, то они обратились к властям, чтобы добиться изгнания этих вандалов из Граи Пале.
В муниципалитете некий член городской управы, гасконец, фотограф Лампюэ, обеспечил себе легкий успех, упрекнув правительство в том, что оно предоставило официальное здание этой банде мазил. Однако Карьер угрожал покинуть Национальное общество, если только Каролюс-Дюран не поведет себя более либерально, а Анри Марсель, наделенный характером вепря, невзирая ни на академиков, ни на министров, держался стойко и тем оказывал большую поддержку независимому искусству.
«ЦЕНТРАЛЬНАЯ КЛЕТКА»
Наступил 1905 год.
Под знаком Мане, которому Осенний салон устроил великолепную посмертную выставку, появились и стали все смелее вести себя «дикие». Уже несколько лет по весне из бараков на Кур-ла-Рэн, где выставлялись Независимые, доносился их звериный рык. Но там, среди джунглей и девственных лесов Таможенника Руссо, они были на месте. Но в Гран Пале… Кто из нас, бывших свидетелей тех героических времен, не помнит этот большой зал, стены которого были сплошь залиты откровенно-резкими красками Матисса, Дерена, Вламинка, Мангена, Руо, Фриеза, Пюи, Вальта, Камуэна, эту «центральную клетку», которую вечером заполоняли революционеры от искусства, спустившиеся с Монмартра на Кур-ла-Рэн, подобно тому как за столетие до этого процессии бунтовщиков из предместья Сент-Антуан захватывали Конвент.
Имя Матиссу и его группе дал не Гийом Аполлинер, а Луи Воксель. Рассматривая детскую бронзовую головку во флорентийском вкусе работы добропорядочного скульптора Марка, Воксель действительно воскликнул: «Донателло среди диких зверей!» Сколько зубовного скрежета раздалось в ответ на рычание «диких»!
На одной из страниц «L'Illustration» от 1 ноября 1905 года с репродукциями работ Руо, Мангена, Вальта, Жана Пюи, Дерена («Вид Коллиура»), Анри Матисса были не без иронии напечатаны весьма двусмысленные хвалебные отзывы редких сторонников живого искусства: «Столь одаренный г. Анри Матисс, — говорил Гюстав Жеффруа, — заблудился в цветовых эксцентричностях, от которых он, несомненно, откажется». И даже сам Луи Воксель в «Gil Bias», чувствуя, что Матисс вносит нечто новое, все же не смог удержаться от некоторых оговорок: «Г. Матисс — один из самых одаренных современных художников. Он мог бы заслужить легкие аплодисменты, но он предпочитает погрузиться в страстные поиски, блуждать, частично заимствуя у пуантилизма его трепетность, его световую яркость. Но при этом страдает форма».
Какие же картины Матисса были воспроизведены? Прежде всего «Открытое окно», одна из первых работ с этим мотивом — окно, открытое на порт Коллиура. Рауль Дюфи рассказывал мне однажды в мастерской Понселе в Пор-Вандр, из окна которой открывался очень похожий вид, что он видел, как Матисс завершал работу над этой мариной: «Он был недоволен. Ему никак не удавалось передать поразительное сияние света Средиземноморья, и вдруг, нарушая все теории импрессионистов, он взял тюбик с черной краской и энергично обвел контур окна. Так в этот день с помощью черного цвета Матисс создал свет». Должен добавить, что в 1948 году я получил по этому поводу следующую записку: «Матисс совершенно не помнит этой истории и картины, ожившей благодаря тому, что он обвел раму черным». Однако Дюфи на мой вопрос по этому поводу подтвердил достоверность сообщенного им факта.
По правде говоря, «Женщина в шляпе» в Осеннем салоне 1905 года вызвала еще больше насмешек и бешеных нападок, чем «Открытое окно». Впрочем, парижская публика почти не изменилась с тех пор и в целом предпочитает и сейчас пошлые произведения учеников Школы изящных искусств и светских портретистов. И тридцать лет спустя, в 1937 году, во время Выставки мастеров независимого искусства в Пти Пале, выступления против нее, прозвучавшие с трибуны муниципального совета, покажутся не менее смешными, чем выступления фотографа Лампюэ с той же трибуны против размещения Осеннего салона 1905 года в Гран Пале. На этот раз место Лампюэ займет Жийуэн.
«ЖЕНЩИНА В ШЛЯПЕ»
Что же представляла собой «Женщина в шляпе», наделавшая столько шума? Обратимся сначала к свидетельствам двух «заинтересованных лиц», представляющих два разных поколения, — Амбруаза Воллара и Франсиса Карко. Именно с этого портрета, столь непонятного, столь бурно обсуждавшегося, и началась эволюция художника. Воллар не ошибся, сказав позднее:
«Вот уж кто поистине разочаровал людей, желающих, чтоб художник всегда работал в одной и той же манере, так это Матисс. Отказавшись от серых тонов, которые так нравились любителям, он пришел вдруг к ярким краскам, как в „Женском портрете“, выставленном в Осеннем салоне 1905 года и ознаменовавшем новый этап развития его таланта. И хотя его смелость не выходила за рамки классицизма, чистые тона его картины навлекли на него подозрение в том, что он заключил соглашение с „дикими“.
Этого было более чем достаточно, чтоб пробудить подозрения президента Осеннего салона Франсиса Журдена. Он охотно сочувствовал поискам новой живописи, но, будучи осторожным руководителем, проявлял определенный оппортунизм, всячески стараясь не идти на открытый разрыв с академическим искусством, которое все еще было очень популярно. Потому-то, пребывая в постоянном страхе, что кто-либо из его подопечных скомпрометирует его, он и считал, что Матисс в своем „Женском портрете“ чересчур современен».
Выступая в роли защитника интересов художника, он настаивал на том, чтобы жюри отклонило картину. Тем не менее она была принята. «Бедный Матисс! — скорбно воскликнул Журден. — А я-то думал, что у него здесь все друзья!»
Воспоминания Франсиса Карко более непосредственны. Они исполнены искренних чувств молодого человека, каким и был тогда, в 1905 году, автор «Иисуса-перепелки», ставший несколько лет спустя сотрудником Луи Вокселя в отделе художественной хроники журнала «Gil Bias». Он тоже рассказывает нам о Матиссе времен «Женщины в шляпе».
«Это полотно — портрет мадам Матисс, и я помню, какое необычное впечатление оно произвело на меня. У меня еще не было сложившегося мнения о современной живописи. Дискуссии, которые она вызывала у Макса Жакоба, на улице Равиньян, между Гийомом Аполлинером и Пикассо или у Фреде во время шумных бдений в кабачке „Лапен ажиль“, не были для меня убедительными. Пикассо принципиально никогда не выставлялся и показывал свои картины только узкому кругу посвященных. Поэтому оставалось довольствоваться афоризмами, изрекаемыми им доктринерским тоном, с некоторой долей юмора, рассчитанного на аудиторию. Все вертелось вокруг этих разглагольствований. Я задавал себе вопрос, не получает ли Пикассо, несмотря на его поразительный дар убеждения, больше удовольствия, мистифицируя нас, чем занимаясь живописью.
В это-то время знаменитая „Женщина в шляпе“ в одно мгновенье заставила меня понять больше, чем все эти парадоксы.
Наконец я мог дать себе отчет в том, что подразумевали мои друзья под словом „портрет“. Там не было ничего, что физически присуще человеку. Создавалось впечатление, что художник гораздо больше заботился о своей индивидуальности, чем об индивидуальности модели. Я не был знаком с мадам Матисс, но, по словам Гертруды Стейн, это была „высокая женщина с удлиненным лицом и крупным волевым надменным ртом“. Как бы нелестно ни было это описание, я должен согласиться с тем, что оно вполне совпало с моим впечатлением от портрета. При взгляде на это странное полотно, линии которого были как бы прочерчены углем на стене, а холодные тона, казалось, были наложены по трафарету и уравновешивали друг друга, столь отчетливо чувствовалось заранее обдуманное намерение, что спустя более чем тридцать лет я этого не забыл». (Не следует ли здесь указать на то, что в этом полотне самые теплые, яркие тона — марена, киноварь, кармин, по крайней мере, уравновешивают холодные — изумрудно-зеленый и фиолетовый кобальт?)
Картина действительно незабываемая: широкие цветовые плоскости и энергичные черные обводы — так, в частности, выделены глаза, неотвязная напряженность которых напоминает Эль Греко, одного из художников, особо изучавшихся Матиссом в Лувре задолго до встречи с ним в Испании.
Ведь и сам он, когда я однажды спросил его о впечатлениях от Прадо и Толедо, о всех увиденных им там полотнах Греко, Веласкеса, Гойи, ответил мне: «Я утвердился там в тех представлениях, которые смог вынести из Лувра, где эти художники представлены немногочисленными, но лучшими полотнами».
Как бы то ни было, а может быть, именно из-за всей этой шумихи «Женщина в шляпе» нашла себе покупателя. Им оказалась Гертруда Стейн. Именно потому, что эта покупка совершилась, строки Гертруды Стейн заслуживают места в этой книге, равно как и в истории французского искусства.
«Эта картина (приведшая публику в такую ярость, что ее пытались сорвать) нравилась Гертруде Стейн… Полотно было очень странным по цвету и анатомии. Она сказала, что хочет его купить. В это время ее брат Лео захотел приобрести понравившуюся ему картину — женщину в белом на зеленом газоне. Как обычно, они решили купить эти две картины одновременно и отправились к секретарю Салона, чтобы выяснить их стоимость.
…Секретарь взглянул на цены в своем каталоге. Гертруда Стейн забыла номер, цену и даже имя художника, написавшего женщину в белом с собакой на зеленом газоне; Матисс же стоил пятьсот франков. Секретарь объяснил, что никто, разумеется, не платит сумму, указанную художником, но что можно сделать контрпредложение. Они спросили о том, какую сумму им следует предложить. Он же, в свою очередь, осведомился, сколько они сочли бы возможным заплатить. Они ответили, что не знают. Он посоветовал им предложить четыреста франков и обещал им сообщить ответ. Они согласились и ушли…
На следующий день секретарь сообщил им запиской, что Матисс отверг их предложение, и спросил их, что следует делать. Они решили вновь пойти в Салон и еще раз взглянуть на картину. Так и сделали. Посетители фыркали, глядя на картину, и даже пытались ее сорвать. Гертруда Стейн не могла понять, почему ей картина кажется совершенно естественной».
Лео Стейн со своей стороны считал, что эта «Женщина в шляпе» есть не что иное, как «жуткая мазня». Матисс сам мне говорил о том, что эта картина, по справедливости знаменитая теперь, была все же приобретена Гертрудой. По всей видимости, она уступила ее своей золовке Саре, которая восхищалась этой картиной с первого дня. Аньес Эмбер, очень знающий биограф Давида, в своем замечательном комментарии к тексту Гастона Диля прекрасно объяснила, что послужило причиной сарказма и ярости публики, помешанной на олеографиях, составлявших честь и славу официального Салона: «Зеленая тень от шляпы на лбу мадам Матисс, еще одна зеленая тень от носа на щеке в розовых и красных пятнах; волосы цвета киновари, фиолетовая шляпа с разноцветными перьями, зеленая перчатка, пестрое платье — все было рассчитано на то, чтоб поразить, не говоря уже о фоне, который, казалось, представлял собой произвольно соединенные цвето-плоскости — от золотисто-желтой до неаполитанской желтой, от чисто-зеленой до красной и оранжевой, от розоватой до синей. Те же краски можно видеть и в „Открытом окне в Коллиуре“, написанном тогда же; это буйство красок, радости, этот гимн свободе, не могли не задеть зрителей 1905 года».
УДИВИТЕЛЬНАЯ МУЖЕСТВЕННОСТЬ!
«Такова, — добавляет Гертруда Стейн, — история покупки „Женщины в шляпе“. Теперь я расскажу историю его жены, такой, как я ее узнала несколько месяцев спустя от нее самой и Матисса. Вскоре после покупки Стейнами картины они захотели встретиться с Матиссами. Гертруда Стейн сейчас уже по помнит, написал ли им Матисс сам с просьбой о свидании или Стейны — ему. Как бы то ни было, они вскоре познакомились и очень сблизились.
Матиссы жили на набережной, напротив бульвара Сен-Мишель. Они занимали верхний этаж дома, маленькую трехкомнатную квартирку с прелестным видом на Нотр-Дам и Сену…
Мадам Матисс была прекрасной хозяйкой. Комнаты были невелики, но очень опрятны. Она превосходно вела хозяйство, великолепно готовила, умела покупать дешево, а также позировала для всех картин Матисса. „Женщиной в шляпе“ была она. На улице Шатодён у нее был когда-то небольшой шляпный магазин, дававший им средства к существованию в тяжелые времена… Она держалась очень прямо. У нее была копна черных волос. Гертруде Стейн очень нравилась ее манера втыкать булавки в шляпу, и Матисс однажды изобразил свою жену за этим занятием и подарил рисунок Гертруде Стейн. Мадам Матисс всегда одевалась в черное».
А вот воспоминание об удивительной мужественности Матисса (он сохранил ее до конца своих дней)… «Матисс обладал удивительной мужественностью, которая производила особенно пленительное впечатление, если до того с ним какое-то время не виделся. При новой встрече это впечатление усиливалось. И оно сохранялось все то время, пока он присутствовал». Зачем-то Гертруде Стейн понадобилось добавить слова, полностью противоречащие предыдущим: «Впрочем, иногда эта мужественность казалась почти безжизненной». Возможно, что здесь биограф Алисы Токлас намекает на несколько «докторский» вид Матисса, поражавший за несколько лет до этого рабочих, трудившихся, как и он, в Град Пале.
«Мадам Матисс производила, напротив, впечатление чувствительной женщины. Всякий, кто знал ее, ощущал свойственное ей глубокое чувство жизни».
От мадам Матисс, с которой Гертруда подружилась с первой встречи, «первый из крупных современных американских писателей» узнал очень много подробностей о Матиссе и его близких, а также о ее молчаливом героизме:
«Дочь Матисса жила с ними (Маргарита, вышедшая замуж за Жоржа Дютюи); она родилась до его женитьбы. Она болела дифтеритом, ее пришлось оперировать, и в течение многих лет она была вынуждена носить на шее черную ленточку с серебряной пуговкой. Матисс изобразил ее на многих своих картинах. Девушка как две капли воды походила на своего отца, и мадам Матисс, как она объясняла со свойственными ей одновременно мелодраматизмом и простотой, стремилась выполнить по отношению к девочке более чем свой долг. Дело в том, что в детстве она прочла один роман, где героиня повела себя именно так в подобных обстоятельствах, за что и была всю жизнь страстно любима. Она решила поступать так же. У нее было двое сыновей, но они не жили с ними. Младший, Пьер, жил на юге Франции, рядом с испанской границей, под присмотром родителей мадам Матисс. Старший, Жан, воспитывался на севере Франции у бельгийской границы под присмотром родителей Матисса».
Очень выразительная подробность, касающаяся картины «Большой десертный стол». «После выставки в Салоне, наделавшей столько шума, Матисс провел зиму в работе над большим полотном: женщина, накрывающая на стол, и на столе великолепная компотница, полная фруктов. Покупать все эти фрукты было большим испытанием для кошелька Матиссов, поскольку фрукты в Париже были чудовищно дороги. Представьте, сколько могли стоить великолепные экзотические фрукты. Тем не менее они были необходимы на все время работы над картиной, а она затянулась. Для продления жизни фруктов они старались, чтобы в комнате было по возможности холодно, что, впрочем, нетрудно зимой в Париже, под самой крышей. Матисс рисовал, закутавшись в пальто, в перчатках — и так всю зиму…»
Но что особенно развлекло Гертруду Стейн, так это рассказ о том, почему Матисс, впрочем весьма обескураженный, отказался идти на какие бы то ни было уступки в отношении цены «Женщины в шляпе».
«В это время пришла записка от секретаря Салона, сообщающая, что есть покупатель на картину и что этот покупатель предлагает за нее четыреста франков. Матисс писал тогда свою жену в виде цыганки с гитарой. Эта гитара имела свою историю, мадам Матисс очень любила ее рассказывать. У нее хватало работы, а ей приходилось еще позировать; у нее было крепкое здоровье и большая потребность в сне. Однажды, когда она позировала, а он писал, она начала засыпать, голова ее склонилась на грудь, руки упали вдоль тела, и гитара зазвенела. „Довольно, — сказал Матисс, — проспись“. Она проснулась, но спустя несколько мгновений уснула опять, и гитара снова зазвенела. Разъяренный Матисс схватил гитару и разбил ее на куски. „И вот, — добавляла мадам Матисс обиженным тоном, — мы тогда сидели без денег, но пришлось отдать чинить гитару, чтобы он смог закончить картину“».
Она держала эту самую починенную гитару и позировала, когда им вручили-записку секретаря Салона. Матисс, разумеется, безумно обрадовался. «Конечно, я соглашусь», — воскликнул он. «Ничего подобного, — ответила мадам Матисс. — Если эти люди заинтересовались картиной настолько, что сделали это предложение, то они достаточно заинтересованы в ней, чтобы заплатить ту цену, которую ты просишь, а на разницу, — добавила она, — мы купим зимнюю одежду для Марго». Матисс заколебался, но позволил себя убедить, и они ответили, что хотят цену, которую с самого начала запросили. Ответа не последовало; Матисс был в ужасном состоянии, он злился на жену и осыпал ее упреками. Наконец, через два-три дня, когда мадам Матисс снова позировала ему с гитарой, а Матисс писал, Марго принесла им письмо, посланное по пневматической почте. Матисс вскрыл его и скорчил гримасу. Мадам Матисс была в ужасе, она представила себе самое худшее. Гитара выпала у нее из рук.
— Что там? — спросила она.
— Они ее купили, — ответил Матисс.
— Что же ты гримасничаешь и пугаешь меня? Я же могла разбить гитару! — сказала она.
— Я просто подал тебе знак, чтоб ты поняла, — сказал Матисс, — я был слишком взволнован и не мог говорить.
«И вот, — торжественно заключала мадам Матисс, — видите, я была права, настаивая на первоначальной цене, и вы, мадемуазель Гертруда, тоже были правы настаивая на покупке картины; это мы с вами все сделали».
Здесь Гертруда и Лео Стейн почти не противоречат друг другу. Но что касается покупки «Женщины в шляпе» — покупки очень важной, поскольку она открыла автору не только двери дома на улицу Флерю, 27, где жили Гертруда и Лео, но и доступ на улицу Мадам, где жили старший брат Стейнов Майкл и его жена Сара, ставшие, наряду с Сергеем Щукиным, самыми крупными коллекционерами Матисса до первой мировой войны, — то рассказы Лео и Сары странным образом отличаются от того, что нам сообщает Гертруда.
Лео утверждал, что картину купил он. Однако Сара Стейн в 1948 году представила Джеффри Смиту совершенно другую версию: «При посещении Осеннего салона семья Стейнов — Сара и Майкл Стейн, Гертруда и Лео — обратила внимание на „Женщину в шляпе“».
Миссис Стейн (Сара) была не только глубоко взволнована невиданным дотоле великолепием красок, но и тронута тем, что этот странный портрет напомнил ей лицо ее матери. Лео и Сара решили тогда приобрести этот портрет в семейное владение. Таким образом, на некоторое время «Женщина в шляпе» вошла в коллекцию Гертруды и Лео, а затем отправилась на улицу Мадам к Майклу и Саре.
В 1935 году на вопрос Кимбалла для интервью в «Transition» Матисс сам подтвердил последнюю версию:
«Сара Стейн, которую Гертруда Стейн не сочла нужным упомянуть, была в действительности самым умным и чувствующим человеком в этой семье». (Лео Стейн. долгое время изучал во Флоренции итальянское искусство под руководством Беренсона. Именно Б. Б. помог ему открыть у Воллара полотна Сезанна и даже Матисса). «Лео Стейн глубоко ценил Сару, потому что ее умение чувствовать находило в нем немедленный отклик.
Именно Сара Стейн и ее зять решили покупку „Женщины в шляпе“. После покупки Лео сказал Саре Стейн: „Я попрошу вас оставить мне эту картину, чтобы я мог тщательно разобраться, почему меня влечет подобная живопись“.
В конце концов, когда Лео, поссорившись с Гертрудой, продал свою коллекцию, картина вернулась к Саре Стейн».
ОЧАРОВАНИЕ КОЛЛИУРА
Осень 1904-го, весна 1905 года. Начинается Коллиурский период, который становится для Анри Матисса решающим этаном.
О том, какое благотворное влияние может оказать на развитие художника любимая женщина, говорилось немало. В самое критическое для художника время, после 1900 года и утомительной, рабской работы в Гран Нале, Анри Матисс чувствует поддержку дружеской руки. Со свойственной ей добротой и прозорливостью мадам Анри Матисс снова побуждает его уехать в Средиземноморье, однако на этот раз в Русильон, где живут ее родители. Это восхитительное побережье, Кот Вермей, было в то время, как, впрочем, и сейчас, малоизвестно, несмотря на то, что там вслед за Матиссом и Майолем побывало немало художников. На этой земле, столь похожей на Грецию, повсюду обитают боги Эллады и Рима. Дафнис и Хлоя пасли тут своих коз. И Матиссу и Майолю, получившим истинно гуманитарное образование, казалось, что Венера Амфитрита выходит из лазурных вод.
Вот так Матисс открыл Коллиур. Коллиур в цвете. И хотя все вокруг словно вырублено из гранита и мрамора, так что редуты и форты Вобана, а также замок и средневековые земляные валы кажутся частью каталонских скал, для пейзажа этих мест характерны яркие и чистые тона; маяк и колокольня с оранжеватыми верхушками, лодки цвета киновари на бледно-желтом песчаном берегу, белые паруса на синем море, молочно-белые известковые стены домов, расположенные амфитеатром и кое-где подкрашенные в шафрановый, пастельно-розовый или сиреневатый цвета.
Именно здесь, в этом царстве полыхающих красок, смягченных влажностью моря, Матиссу суждено было обрести свою палитру. Фернанда Оливье очень тонко заметила: «Быть может, там и родилась атмосфера легкости, воздушности, свойственная всем его полотнам».
В течение многих лет Матисс не упускает случая провести в Коллиуре хотя бы несколько летних дней, то на обратном пути из Сен-Тропеза, то возвращаясь из Алжира, Испании или Италии.
Там он находит цвета и даже аромат любимой Корсики, где он прожил зиму 1898 года, до того как отправился писать в родные края жены, в Фенуйе, в департамент Верхняя Гаронна («Южный пейзаж», собрание Ауэра, Париж; «Дома», собрание Барнса), и на следующий год в Тулузу, где мадам Матисс произвела на свет их сына Жана.
Рассказывая Гастону Дилю в 1943 году о своем пребывании в Тулузе и работе на берегах Гаронны, художник говорил, что один вид плескавшихся в реке солдат воскрешал в его памяти Сезанна, «его небольшое полотно „Купальщицы“, где была так соблюдена иерархия, где деревья и руки были столь же важны, как и небо».
МАЙОЛЬ
В то время недалеко от Коллиура, в Баньюле, в небольшом розовом домике над тихой гаванью жил голубоглазый художник по имени Аристид Майоль; он, хотя ему уже давно перевалило за сорок, только что окончил Школу изящных искусств. Гоген открыл ему глаза на искусство живописи, а Матиссу благодаря Майолю удалось ускользнуть от дивизионизма, изучив технику Гогена, этого волшебника чистых тонов.
Кроме того, увлеченный декоративными исканиями, Майоль писал картоны для шпалер, а его жена ткала их, используя для этого шерсть, окрашенную самим Майолем отварами трав, растущих в его родной Каталонии. Майоль руководил подбором тонов. «А в перерывах во время этой работы — рассказал мне Матисс, — он резал по куску орехового дерева из своего сада и, отдавшись на волю воображения, создал прелестную стоящую фигурку, которая открыла перед ним новые горизонты. Так он стал, без всякого сомнения, нашим лучшим скульптором.
Когда художник из Эльна, Этьен Террюс, его бывший однокашник по мастерской Кабанеля, ввел меня к нему, он работал над скульптурой сидящей женщины, бронзовая отливка которой установлена во внутреннем дворике ратуши в Перпиньяне; эта же скульптура в мраморе была установлена, после ряда весьма неудачных перемещений, перед павильоном Оранжери. Я принимал участие в отливке этой скульптуры. Таким образом, и я как-то причастен к его карьере скульптора».
Этьен Террюс, прекрасный и яркий художник Русильона, друг Маноло и Пьера Камо, Дерена и Марке, Люса и Даниеля де Монфрейда, способствовал большой дружбе, связавшей Майоля и Матисса. Матисс сохранил наилучшее воспоминание и о Террюсе, тонкий талант которого, столь близкий по духу каталонской земле, он высоко ценил.
Незаслуженно забытые страницы Марка Лафарга позволяют нам представить себе, какой должна была быть эта первая встреча Майоля и Матисса, происходившая на глазах Этьена Террюса.
«Гордый, нелюдимый Террюс, кажется, врос в свою каталонскую землю, как кряжистое оливковое дерево. Однако он не был наивным художником и был знаком с новейшими произведениями. Он высоко ценил Матисса.
Я познакомился с Террюсом вместе с Аристидом Майолем. Каким удовольствием было провести с Майолем и Террюсом послеполуденные часы в какой-нибудь затерянной долине в Альберах. Мы устраивались где-нибудь под лавром. Майоль мечтал о великолепных богинях, царственно прекрасные тела которых он лепил. Террюс искал мотив, который бы ему понравился: какую-нибудь старую ферму времен мавританского владычества, с обожженными солнцем стенами, и на его полотнах начинали звучать чистые и нежные тона. Иногда где-то в глубине долины проглядывало море, и Террюс писал его…»
В благородном римском городе Эльне, прославленном великолепным мраморным храмом, мадемуазель Террюс, сестра художника — любимца богов и Майоля, показала мне висящий рядом с прелестной рощицей Матисса, которая напоминает его корсиканские полотна, но написана в чарующе свежих тонах, портрет Матисса и Майоля, двух загорелых и бородатых крепких молодцов, изображенных Дереном вместе.
ДЕРЕН
В противоположность Майолю, Дерен был многим обязан Матиссу, потому что в начале своей карьеры он встретил такое же сопротивление родителей, как и его старший товарищ, но к Матиссу они прислушались. Поскольку по возвращении Дерена с военной службы призвание его проявилось сильнее, чем когда-либо, его родители смирились и согласились на то, чтобы их сын поехал к Матиссу в Коллиур провести лето 1905 года. Матисс нарисовал там Дерена, удящего с утесов Коллиура; рисунок был приобретен Щукиным и помещен в Московский музей.
Сам Дерен говорил: «Я иногда впадал в уныние, но Матисс поддерживал меня». Матисс написал в Коллиуре великолепный дружески резкий портрет Дерена; он был куплен в ноябре 1954 года лондонской галереей Тейт.
Какое влияние оказал Матисс в Коллиуре на молодого Дерена, нам хорошо известно по публикации писем Дерена к Вламинку. Прежде всего, расставшись наконец по примеру своего великого старшего друга с туманами Коммерси и Шату, Андре Дерен открывает на берегу Средиземного моря свет. «Есть два основных пункта, в которых мне мое путешествие сослужило хорошую службу:
1. Новая концепция света, которая состоит в следующем: отрицание тени. Здесь свет очень ярок, а тени очень светлы. Тень — это целый мир ясности и сияния, противостоящий солнечному свету: то, что называется рефлексами.
Мы оба до сих пор пренебрегали этим, но в будущем это послужит усилению выразительности композиции.
2. Мне удалось рядом с Матиссом избавиться от укоренившейся во мне привычки к дроблению цвета. Он продолжает это делать, но я полностью отказался от дробности цвета и почти к ней не прибегаю. Это логично в гармоничной и светлой палитре. Но это вредит выразительности, проистекающей из заранее обдуманной гармонии».
Что же до остального, то прекрасное местоположение портового городка, прославленного Мореасом, очаровало Дерена: «А за исключением этого, все очень шикарно, море и горы. И все это на фоне, который тебе, возможно, и не понравился бы, но очень интенсивном по цвету. Этот цвет захватил меня. И я стал гнаться за цветом ради цвета. Я потерял прежние качества…» Что за беда? В общении с Матиссом и средиземноморским светом он приобрел новые.
От такого хорошего наблюдателя, как Дерен, обладавшего высокой культурой, не ускользнули внутренние колебания Матисса, готового отказаться от дивизионизма и попробовать просто накладывать цвета, передающие его чувства. А отсюда предчувствие того, что его товарищ, может быть, и гений. «Он сейчас переживает кризис в живописи. Но, с другой стороны, это человек куда более необыкновенный с точки зрения логики и психологии, чем я мог предположить».
Мы знаем, что это был за кризис, от самого Матисса. И в развитии этого кризиса, и в его счастливом исходе большую роль сыграло двойное и, очевидно, противоречивое влияние — с одной стороны Майоля, а с другой — Дерена, чей набросок трактата о живописи масляными красками привлек внимание Матисса.
Мадам Матисс, склонившись над станком жены Майоля, училась у нее ткаческому искусству и даже выполнила по картону Дерена экран, который должен был быть выставлен у Независимых (Марке написал «Мадам Матисс, ткущую шпалеру»). В то время Майоль, испытавший в своей живописи влияние Гогена, вместе с Террюсом тащил Матисса в Корнелиа де Конфлан к Даниэлю де Монфрейду, у которого было немало полотен, написанных Гогеном в Океании; иногда они доезжали еще дальше — до аббатства Фонфруад, к Гюставу Файе, еще одному коллекционеру Гогена; впоследствии Файе стал одним из поклонников Матисса.
Гогена Файе открыл впервые у Воллара, который в 1899 году продал ему маленькое полотно певца таитянских женщин. В первом Осеннем салоне в 1903 году прекрасные картины Гогена, выставленные посмертно, стали для Матисса, как и для большинства знатоков, подлинным откровением.
Однако только во время своего пребывания в Коллиуре Матисс полностью осознал, какой мощной поддержкой явился для него Гоген в час труднейшего перелома, когда он наконец порвал с дивизионизмом и, отказавшись от переходов, посвятил себя полностью чистому цвету. В этой бурной атмосфере и проявилось его исключительное природное дарование, хотя мы и не должны забывать того, что король фовистов продолжал пользоваться отвесом и не пренебрегал приемами, подобными тому, о котором говорит Жан Пюи: «Рядом с сильно светящимся тоном помещать обязательно очень темный тон».
Эта волшебная палитра, обусловленная мощью цветовых плоскостей, которую Матисс привез из своего долгого пребывания в Русильоне, в Тулузе и в Фенуйе (Верхняя Гаронна), в Касси и Сен-Тропезе, восторжествует, несмотря на сопротивление, которое вызывает истинно революционное искусство, ниспровергающее столько устоявшихся понятий. Именно теперь, как отмечает Марсель Самба, для Матисса начинается «прекрасная и высокопродуктивная пора». Дрюэ повезло, и он приобрел сразу «около сотни небольших, величиной с ладонь, этюдов», привезенных художником из его поездки в Русильон и Прованс.
«Этим маленьким южным этюдам свойственна точная правдивость и страстность. Никакого пуантилизма. Только резкие, созидающие контрасты, о которых мы уже говорили. Среди них было „Воспоминание о побережье Прованса“ — бухточка недалеко от Касси, где зеленый цвет воды у горизонта с особой силой подчеркивает темную синеву и пенистую белизну зажатого между скалами моря, которое как бы движется, когда короткие волны сталкиваются под ярким солнцем. Стейны купили у Дрюэ много таких маленьких полотен. Где они теперь? Да разбросаны за пределами Франции! Почти все работы Матисса этого времени вывезены за границу. У нас мало кто тогда осмеливался ими восхищаться. Большинство его лучших полотен, едва он успел их закончить, отправились за границу».
Это время, когда были созданы «Итальянка» из собрания Щукина, «Кармелина», «Идол» с его столь тончайшим, столь магическим свечением, «Туалет» с его прекрасной пирамидальной композицией, «Портрет Маргариты» за рабочим столом, «Синие ковры» — павлинье-синего, пепельно-синего цвета, цвета ночной синевы — из собрания Стейн, полотно «Красные ковры», приобретенное Марселем Самба вместе с «Портретом Маргариты». «Прекрасная и высокопродуктивная пора», как отметил Марсель Самба: «Друзья называют иногда между собой этот период коллиурской эпохой, потому что он там много работал. Все полотна этого периода сверкают радостным торжеством цвета. Пленительные синие тона, как, например, в „Коврах“ Стейнов, мощные красные тона, подчеркнутые черным и желтым цветом. А в портрете Маргариты свет — просто как у Веласкеса! На тыльной стороне ладони смелый зеленый цвет! И какая сильная простота в чертах лица!»
А вот какой прекрасный портрет Матисса времен Коллиура дает нам Самба, чей взгляд сквозь стекло монокля отличается большой наблюдательностью: «В то время о Матиссе говорили, что он глава „диких“. Благонамеренная публика видела в нем воплощение беспорядка, яростный разрыв со всякой традицией, эдакого псевдодемократа, наполовину анархиста, наполовину шарлатана. Каково же было изумление, когда его представляли! Как! Этот степенный профессор в золотых очках? Но он, видимо, из какого-нибудь немецкого университета? И эта подчеркнуто правильная речь, это упорное стремление убедить!..»
НЕГРИТЯНСКОЕ ИСКУССТВО
Утверждали, что Пикассо открыл Матиссу негритянское искусство. В действительности произошло совершенно обратное, и по этому поводу мы располагаем свидетельством Гертруды Стейн, чей великолепный портрет, написанный Пикассо в 1906 году, был ею завещан музею Метрополитен в Нью-Йорке: «Матисс заинтересовал его в 1906 году негритянской скульптурой… Негритянское искусство, бывшее для Матисса чем-то экзотическим и наивным, было воспринято испанцем Пикассо как естественное, непосредственное и вполне цивилизованное явление».
Отсюда и родились «Авиньонские девушки», приведшие в то время в отчаяние большого русского поклонника Матисса… и Пикассо: «Я вспоминаю, — сообщает еще Гертруда, — как Щукин, так любивший живопись Пикассо, говорил мне, чуть не плача: „Какая потеря для французского искусства!“»
Гертруда Стейн и представила своего портретиста Матиссу. «Они стали друзьями, но они были и врагами. Теперь они больше ни друзья, ни враги. А тогда они были и тем, и другим. Они обменялись картинами, как это было принято тогда между художниками. Каждый выбрал из всех работ другого, разумеется, самую слабую. Позднее каждый из них пользовался этим как доказательством посредственности другого. Очевидно, эти полотна не раскрывали истинных качеств художников». Это не совсем так. «Портрет Маргариты», принадлежащий по сю пору Пикассо, — выдающаяся картина, правда испытавшая на себе сильное влияние Дальнего Востока.
Матисса, бывавшего очень часто со своей женой на вечерах у Стейнов на улице Флерю, раздражала все возрастающая привязанность Пикассо и Гертруды, привязанность, сохранившаяся до смерти последней. «Мадемуазель Гертруда, — говорил он, — любит локальный цвет и театральные эффекты. Совершенно невозможно себе представить, чтобы кто-нибудь, наделенный такими достоинствами, мог питать серьезные дружеские чувства к такому господину, как Пикассо».
Гертруда Стейн, которой «Пикассо представлялся тореадором в сопровождении своей куадильи» или же «Наполеоном, сопровождаемым четырьмя громадными гренадерами»: высоченными Дереном и Браком, Гийомом Аполлинером, «большим, толстым и здоровым», и «далеко не маленьким» Сальмоном, не могла простить Матиссу подобного замечания.
Тем не менее он продолжал бывать на улице Флерю, хотя в их отношениях и исчезла былая сердечность. Приблизительно в то самое время Гертруда Стейн с братом дали завтрак для всех художников, чьи картины висели на стенах студии. На этом завтраке Гертруда Стейн доставила им всем большую радость и обеспечила триумфальный успех завтраку небольшой милой выдумкой: каждого из художников она посадила прямо напротив того места, где были повешены его картины. Никто ничего не заподозрил, все были в восторге и не чувствовали подвоха, но когда все расходились, то Матисс, уже у самой двери, обвел в последний раз глазами комнату и понял, что сделала Гертруда Стейн.
В тот день они были близки к разрыву: «Матисс намекнул на то, что Гертруда Стейн перестала интересоваться живописью. Она ему ответила: „Вы совершенно не боретесь с самим собой. До сих пор вы бессознательно создавали вокруг себя подстегивающий вас антагонизм. Теперь вы окружены последователями“».
Так закончился их разговор, если не дружба.
«РАДОСТЬ ЖИЗНИ»
Как же заставить людей признать то, что душой Матисс был привязан к порядку, дисциплине, традициям?
Это время создания «Радости жизни» (коллекция Барнса), большой декоративной и лирической композиции, вызвавшей в 1906 году скандал в Салоне Независимых.
«Радость жизни» — гимн фовизма, победная песнь, ставшая и лебединой песней, потому что отныне Матисс провидит новые источники вдохновения, более редкие и более глубокие.
И тем не менее в этом большом полотне, столь средиземноморском по духу и композиции, все предвещало дионисийский экстаз «Танца» и «Музыки». Удлиненные чувственные формы, группы влюбленных, неистовый хоровод, который отныне будет оживлять полотна Матисса, дикое взморье, синий лес, лазурное море подчинены мощному победному ритму. Этим картина обязана, разумеется, арабеску, но, кроме того, и феерии открытых цветов, глубоких тонов, чистой живописи, а также тому, что нас возвращает к первобытным эмоциям и инстинктам. «Инстинкт обретен вновь», — воскликнул тогда Аполлинер.
«Самое значительное, — отмечает несколькими месяцами позже Морис Дени, — это, несомненно, „матиссы“, выставленные в этом году в Осеннем салоне между черными Курбэ и поистине венецианским залом Гогена.
„Матиссы“ — разумеется, сам Матисс и некоторые из его последователей, как, например, Фриез, наделены необыкновенной чувствительностью — соперничают в яркости и стремятся к воссозданию света.
Что им удается воссоздать из солнечного света — это ощущение рези в глазах, мерцания, тягостное ощущение слепоты, головокружения. которое обычно возникает, когда в яркий летний полдень глядишь на белую стену или эспланаду.
Их эстетика позволяет им делать попытки ослепить вас. Они не отступают перед самым резким освещением и, чтобы передать его, применяют самые яркие цвета. Разноцветные мазки на белом фоне холста, какое-нибудь пятно, какой-то штрих, немножко чистого цвета — и этого достаточно, чтобы передать всю силу солнечного света. Сколь далеки мы от „Северных пляжей“ и „Берегов Сены“ Сёра! Сколь благонравными были „Стога“ Моне! Однако следует особо отметить, до какой степени различны способы изображения (я имею в виду не технику живописи — это слишком очевидно, а оптический эффект). От теории импрессионистов осталась лишь крайняя простота в средствах изображения. Старая диатоническая гамма Шеврейля уступила место хроматизму со всеми его нюансами, резкими переходами тонов, диссонансами, противопоставлением чистых красок нейтральным серым цветам».
Нас не должно удивлять, что некто, не имеющий отношения к «корпусу художников» (я хочу сказать — Гертруда Стейн), в тот день, кажется, проявил куда больше проницательности, чем Морис Дени, художник, который был одним из наших лучших искусствоведов. Во всяком случае, нет более верного истолкования этого знаменитого полотна: «Матисс в то время работал над своим первым крупным декоративным панно „Радость жизни“.
Он делал для этого этюды, сначала маленькие, потом большие и, наконец, гигантских размеров. Именно в этой работе Матисс впервые сознательно воплотил идею деформации рисунка человеческого тела, чтобы достигнуть гармонии и большей значимости первичных цветов, смешиваемых им только с белым. Он постоянно пользовался этим изломанным рисунком, как в кулинарии пользуются уксусом или лимоном или прибегают к яичной скорлупе, чтобы осветлить кофе. Сезанн пришел к своим изломанным линиям и незаконченности по необходимости. Матисс это сделал намеренно».
АПОЛЛИНЕР
Надо отдать честь Гийому Аполлинеру: это он вскрыл, в «Phalange» от 15 декабря 1907 года, все, что гении Матисса, как и гений Делакруа, сохранил в себе от классицизма; он показал, насколько это искусство по самой сути своей есть искусство французское и продолжает чистую и прямую линию Жана Фуке, Жоржа де Латура и Шардена.
«Вот робкие наброски о художнике, в котором, как мне кажется, сочетаются самые нежные качества Франции: сила ее простоты и мягкость ее света.
Когда я подошел к вам, Матисс, толпа смотрела на вас, и поскольку она смеялась, вы улыбнулись.
То, что было чудом, принимали за чудовище.
Я задавал вам вопросы, и из ваших ответов стали ясны истоки равновесия вашего разумного искусства:
„Я работал, сказали вы мне, чтобы обогатить свой мозг, удовлетворяя свою разностороннюю любознательность, пытаясь постичь мысль различных старых и современных мастеров изобразительного искусства. И эта работа была одновременно вполне материальна, поскольку я стремился одновременно постичь их технику.
Затем, продолжали вы, я придумал самого себя, рассматривая свои первые работы. Они редко обманывают. Я обнаружил там нечто общее, что вначале принял за повторение, привносящее в мои полотна некоторое однообразие. На самом деле это было проявлением моей индивидуальности, тем, что не зависит от моего душевного состояния“».
Вы мне сказали: «Я попытался развить эту индивидуальность, рассчитывая больше всего на свой инстинкт, каждый раз возвращаясь к основам и повторяя себе в тех случаях, когда в работе возникали трудности: „У меня есть краски, холст, и я должен безупречно выразить себя, даже если мне придется это делать в самой общей форме, положив, например, четыре или пять мазков краски пли проведя четыре или пять линий, имеющих пластическую выразительность“.
Затем, объявив, что он никогда не избегал влияния других мастеров, Матисс совершенно открыто указывает источники своего творчества: „Все стили пластики — иератические египтяне, у утонченные греки, роскошные камбоджийцы, произведения древних перуанцев, негритянские статуэтки, чьи пропорции отражают те страсти, которые вдохновили мастера на их создание, — все это может заинтересовать художника и помочь ему в развитии его индивидуальности“.
Это — не чрезмерные потуги, — добавляет Аполлинер. — Матиссу свойственно быть разумным. Он всегда оставался верен основной идее, выраженной им следующим образом: „Когда мы говорим о природе, мы не должны забывать о том, что являемся частью ее и что нам следует рассматривать себя с таким же любопытством и чистосердечием, как если бы мы изучали дерево, небо или идею, ибо существует связь между нами и остальным миром. Мы можем найти ее и уже никогда больше не пытаться ее нарушить“».
МОНАСТЫРЬ САКРЕ-КЁР
В 1906 году Анри Матисс становится главой школы. Он рассказывал сам об этом, ставя все на свои места:
«Поскольку Ханс Пурман и Брюс просили меня через миссис Майкл Стейн их консультировать, я предложил им работать вместе, чтобы мне не приходилось ездить дважды. Когда к ним присоединились другие художники — норвежцы Револль, Соренсен, Грюнвальд, Дардель, они вынуждены были снять помещение в старинном монастыре Дез-Уазо на улице Севр. Так родилась моя академия. Я отказался от какого-либо вознаграждения за исправления, не желая, чтобы меня удерживали материальные соображения, если я сочту нужным прекратить занятия.
Затем, поскольку мастерская разрасталась, Пурман и Брюс вынуждены были перевести ее в старый монастырь Сакре-Кёр на бульваре Инвалидов».
Андре Сальмон, один из свидетелей зарождавшегося фовизма, описал «эту академию, самое процветающее из всех свободных учреждений, куда под строгий присмотр Анри Матисса явились ученики из разных стран мира. Обучение было настолько плодотворным, что в ряде мест Центральной Европы, и в частности в Чехословакии, где развивается очень интересная живописная школа — кубизм в одном из самых завершенных своих проявлений, пользуются цветами академии Матисса… Академия Матисса, самая крупная фовистская школа, стала колыбелью космополитической Парижской школы».
В монастыре Сакре-Кёр, в бывшей столовой, с побеленными очень чистыми стенами и с возвышающейся над всем гипсовой копией Аполлона из Пьомбино, около пятидесяти учеников, по большей части скандинавов, немцев и американцев, по утрам собирались рисовать или писать гипсы или женскую, всегда очень красивую модель (Матисс всю жизнь любил очень красивые модели). Иногда приходил позировать старый Беливак, «Святой Иоанн Креститель» Родена.
После полудня несколько привилегированных учеников, как, например, Пьер Дюбрей, ставший впоследствии на редкость правдивым художником и прекрасным гравером, Грета Молль, Дардель, Револль, Хейберг, могли приходить в скульптурную мастерскую и работать рядом с мэтром — Матисс никогда не пренебрегал скульптурой, находя в ней возможность тратить избыток своей энергии.
В субботу, день обхода, каждый извлекает нужное для себя из тех замечаний, которые Матисс делает другим, причем делает он их с такой свободой и уважением к независимости каждого, с таким пониманием индивидуальных склонностей, что его можно сравнить с его старым учителем Моро (качества эти я лично видел впоследствии только у Андре Лота).
В письме от 23 июня 1952 года Дюбрей поделился с Гастоном Дилем своими воспоминаниями об этом свободном обучении:
«Человеческое тело представляет собой некое архитектурное построение, где все формы пригнаны друг к другу и поддерживают одна другую, подобно различным частям здания, каждая из которых играет свою роль в создании целого: если один из элементов не на месте, все рушится… Если вы сомневаетесь, займитесь измерениями, — они служат костылями тем, кто не может ходить.
Делайте так, чтобы ваши фигуры стояли, пользуйтесь всегда отвесом… Не забывайте о жестких линиях подрамника или рамы, они влияют на линии вашего рисунка. Все формы человеческого тела выпуклы, там нет ни одной вогнутой линии… Пишите на белом холсте. Если вы положите тон на какую-либо пеструю поверхность, не имеющую отношения к вашей теме, вы тем самым с самого начала создадите неверное соотношение, и это будет стеснять вас в дальнейшем.
Один тон сам по себе есть всего лишь цвет; два тона — это уже соотношение, это — жизнь. Цвет значим только в соотношении с соседним… Запомните свое первое впечатление и не забывайте о нем… Это чувство — самое главное».
И Дюбрей добавляет: «Кроме того, он настаивал на цвете как средстве передачи глубины, пространства и движения в картине».
Сара Стейн, одна из самых верных учениц мастера, с первых дней существования академии Матисса тщательно записывала все замечания, сделанные им во время занятий. Эти бесконечно ценные записи были переданы профессором Джоном В. Доддсом из Стэнфордского университета Альфреду Барру, опубликовавшему их в своей работе: «Матисс, его искусство и его публика».
Когда речь идет о рисунке, мэтр настаивает прежде всего на необходимости изучать греческую и римскую скульптуру: «Античная скульптура больше, чем что-либо другое, поможет вам воплотить полноту формы… В ней к каждой части человеческого тела относятся одинаково. Отсюда единство и покой духа.
У современных художников часто встречаешься с экспрессивностью изображения и очень тщательным исполнением некоторых частей тела в ущерб другим; это нарушает единство… и беспокоит разум».
Нужно ли изучать модель? — «Помните, что стопа — это мост. Если у модели тонкие ноги, то они должны крепостью своей конструкции показать, что они могут поддерживать тело. Вы же не сомневаетесь в том, что крохотные ножки воробья могут поддерживать его тело…
Предплечья похожи на глиняные валики, но зато руки от кисти до локтя, напротив, походят на жгуты, потому что их можно связать или перекрутить.
Лобок с переходами к бедрам создает впечатление амфоры. Соедините все части тела между собой и стройте фигуру, как это делает плотник, строя дом. Всякая вещь должна быть построена; она построена из разнородных элементов, а ее единство должны воссоздать вы. Дерево подобно человеческому телу, человеческое тело — собору.
Чтобы завершить успешно какую-либо работу, важно прежде всего ее продумать. Нужно долго всматриваться в модель или любой другой объект вдохновения.
И пусть воображение дополнит то, что вы видите. Если перед вами модель, попытайтесь сами принять ее позу. Если вы почувствовали напряжение, радуйтесь — это ключ к пониманию движения.
Если модель молода, позаботьтесь о том, чтобы сохранить ее молодость. Тщательно отображайте все характерное для этой модели. Оно должно сохраниться в законченном произведении. В противном случае вы потеряли по дороге путеводную нить.
…Каждая вещь обладает своими характерными физическими свойствами. Пример: квадрат, треугольник; только нечеткая, неясная форма ничего не может выразить. Вот почему не бойтесь преувеличить характерные черты, чтобы добиться выразительности… Ну вот, например, вы можете представить себе этого черного натурщика как собор, состоящий из отдельных элементов, образующих прочное, исполненное благородства и величия сооружение, и одновременно — как омара (забавное совпадение: в те же времена Анатоль Франс сравнивал апсиду собора Парижской богоматери с лангустом!), можно было бы даже говорить о панцире — из-за напряжения мышц, так хорошо пригнанных друг к другу, и сочленений, достаточно больших, чтоб вместить кости. И в то же время иногда необходимо напоминать себе о том, что ваша модель все же — негр, и вы не должны, строя рисунок, потеряться в нем и потерять модель.
…Помните, что линия сама по себе не существует. Только ее соотношение с другой линией позволяет создать объем. Вы должны провести сразу, одновременно эти две линии».
И здесь напоминание, разумеется невольное, о двойном влиянии Гогена и Майоля:
«Передавайте округлости тела, как в скульптуре. Ищите их объем и наполненность. Для этого должно быть достаточно их контуров. Когда говорят о дыне, то пользуются двумя руками, чтобы передать жестом ее сферическую форму. Точно так же двух линий достаточно для передачи формы. Рисунок подобен выразительному жесту, но преимущество его в том, что он остается существовать. Рисунок — это скульптура, но его следует рассматривать близко, чтоб можно было схватить мысль, которую он несет; скульптор тоже должен ее передать, но куда более четко, потому что на его произведение смотрят с гораздо большего расстояния…»
А вот воспоминание, и довольно неожиданное, об Энгре, предписывавшем своим ученикам начинать рисунок лица с уха: «Энгр говорил: рисуя голову, никогда не забывайте уха. Хотя я и не настаиваю на этом, но должен все же вам напомнить, что ухо добавляет колоссально много к характеру головы и что очень важно изобразить его с большой тщательностью, а не намекать на его присутствие какой-нибудь более или менее небрежной черточкой».
В записях Сары Стейн следует отметить следующую выдержку, относящуюся к still life, так нелепо называемому во Франции натюрмортом:
«Что касается натюрморта, то живопись состоит в окрашивании предметов, выбранных художником для своей композиции, с учетом различных качеств тонов и их отношений.
…Когда глаза ощутят усталость, когда все отношения покажутся нарушенными, посмотрите на какой-нибудь один предмет: „Но эта же медь желтая!“ Тогда откровенно кладите желтую охру и, исходя из этого, согласуйте остальные тона.
…Скопировать предметы, составляющие натюрморт, ничего не стоит. Важно ощущение, которое они у вас вызывают, чувство, которое порождает в вас ансамбль, связь между изображенными предметами, характерные особенности каждого из них, видоизмененные соотношением с другими предметами, все это переплетение, подобное веревке или змее…
Предметы так же трудно воспроизвести, как и античную статую. Пропорции предметов, их линии, объемы и краски столь же важны, как и пропорции головы или рук у греческих или римских скульптур…»
Гертруда Стейн в довольно непочтительном тоне передает несколько забавных эпизодов из жизни академии Матисса, рассказанных ей им самим:
«Кандидатами были представители всех национальностей, и Матисс был вначале напуган их многочисленностью и разношерстностью. Удивленно и весело рассказал он о том, как в один прекрасный день он спросил у одной крошечной женщины, сидевшей в первом ряду, что является для нее главным, когда она приступает к картине, какую цель она преследует, что она ищет, и она ответила: „Месье, я ищу новое“. Он не мог понять, каким образом они все умудрялись говорить по-французски, тогда как он был неспособен говорить ни на одном из их языков…»
Несмотря на это, «школа процветала и благоденствовала. Впрочем, не без трудностей. Один из венгров хотел заработать себе на жизнь, позируя в классе, но, когда приходил другой натурщик, ему хотелось вернуться на свое место и рисовать вместе с классом. Некоторые из учащихся женского пола запротестовали: обнаженная модель на помосте — это хорошо, но несколько неудобно, когда один из твоих товарищей голым разгуливает по классу. Другого венгра застигли в тот момент, когда он поедал хлебный мякиш, которым его товарищи стирали свои карандашные наброски. Такая крайняя нищета и пренебрежение гигиеной питания глубоко шокировали некоторых американцев. Тогда было много американских студентов… Время от времени кто-нибудь из студентов обращался к Матиссу с какой-либо фразой, совершенно непонятной из-за дурного произношения; Матисс понимал ее превратно и приходил в ярость; несчастный иностранец вынужден был приносить извинения и учиться пристойно произносить слова. Все студенты были в состоянии такого нервного возбуждения, что часто случались взрывы…»
В начале лета 1907 года (в предыдущем, 1906 году художник побывал в Бискре) Анри Матисс без всякого энтузиазма отправился в путешествие по Италии. Этой слишком академической стране он предпочитал Францию, Испанию и Марокко, однако «мадам Матисс, — сообщает Гертруда, — стремилась туда всем сердцем. Исполнялась мечта ее детства. Я все время повторяю себе: я в Италии… И я повторяю все время это Анри, и он так мил, не сердится, а отвечает: „Ну, и что дальше?“» По пути в Италию супруги остановились в Кавальере. «Я видел Матисса второй раз, — писал Дерен Вламинку. — Он заехал сюда со своей женой, направляясь в Италию. Он показал мне фотографии своих полотен; это совершенно потрясающе. Мне кажется, что он достиг врат седьмого царства, врат счастья».
Как мы увидим позже, Матисс был глубоко взволнован фресками Джотто в Падуе, равно как и творениями Дуччо в Сиене и Пьеро делла Франческа в Ареццо. Матисс с женой посетили также Венецию. Во Флоренции они были гостями Стейнов на их вилле во Фьезоле.
Из путешествия по Италии Матисс привез только любовь к треченто и кватроченто. Несколько лет тому назад он писал мне: «В Сиене перед полотнами примитивов я сказал себе: „Я здесь, в Италии, Италии примитивов, которых я любил. В Венеции, глядя на великого Тициана и Веронезе, на всех тех, кого принято столь несправедливо называть мэтрами Ренессанса, я увидел великолепные ткани, созданные для богачей этими великими художниками, воспевавшими скорее земные, нежели духовные наслаждения“».
Арагон, на которого придется непрестанно ссылаться, несмотря на то что Матиссу повезло — его творчество тщательно изучалось критиками самого высокого класса, такими, как Гертруда Стейн, Морис Дени, Андре Сальмон, Роже-Маркс, Аполлинер, Андре Жид, Жюль Ромен, Жорж Дютюи, Марсель Самба, Жорж Бессон, Териад, Андре Рувейр, Жак-Эмиль Бланш, Роджер Фрай, Андре Лот, Луи Жилле, Рене Юиг, Жан Кассу, Клод Роже-Маркс, Вальдемар Жорж, Гастон Диль, Селия Бертен и, прежде всего, Альфред Барр, — Арагон, автор прекрасной работы «Матисс во Франции», тоже отметил у создателя «Радости жизни» не особенно благосклонное отношение к тому, что принято называть «золотым веком» итальянского искусства: «Микеланджело, конечно, не его тип художника. Я хочу сказать, что Матисс относился с некоторым подозрением к людям эпохи Возрождения — Микеланджело, Винчи… К этим людям, тайком занимавшимся вскрытиями. К этим демонстраторам анатомии, для которых самым главным было не показать руку в движении, а узнать, каковы кости и сухожилия под ее внешней оболочкой. Он был недалек от того, чтоб сказать, и даже говорил мне, что искусство Возрождения было упадком, ужасным упадком».
ПЕРВАЯ КОРОНА
Когда осенью 1907 года Анри Матисс с женой вернулись из Италии, они поселились в Исси, входившем в коммуну Кламар. Они знали, что государство не преминет забрать бывший монастырь Сакре-Кёр и что дни академии Матисса сочтены.
В 1909 году, благодаря контракту с Бернхеймами и истинному меценату Щукину, художник был уверен в настоящем и будущем. «Отныне, — рассказывает Гертруда Стейн, — положение Матисса стало устойчивым. Он купил дом и клочок земли в Кламаре и поселился там. Вот дом, каким я его увидела.
Дом в Кламаре был очень удобным; ванная комната, которую семья очень ценила по причине постоянных контактов с американцами (нужно сказать, что Матиссы всегда были чрезвычайно чистоплотны и тщательно следили за собой), находилась на первом этаже напротив столовой…
В Кламаре было просторно, и Матисс с гордостью и одновременно с сожалением называл свой сад „Маленьким Люксембургом“. Была там также теплица для цветов. За ней росли кусты сирени, а еще дальше была устроена разборная мастерская. Они очень любили это место. Мадам Матисс позволяла себе ежедневно маленькую прихоть — зайти полюбоваться теплицей и нарвать там цветов, пока у ворот ее ждет такси…»
Тут Гертруда Стейн выражает свое удивление подобным расточительством: «В то время только миллионеры заставляли ждать такси, и то они делали это лишь по великим праздникам…»
Тогда-то и началась для Матисса великая эпоха декоративного искусства, свидетельства которой ныне находятся в СССР и США: «Вскоре огромная мастерская наполнилась огромными статуями и картинами. Для Матисса это был период огромного.
…Это было для Матиссов началом преуспевания. Они побывали в Алжире, в Танжере, их верные немецкие ученики прислали им рейнские вина и великолепную немецкую овчарку…»
Вот, к слову, одна подробность — трогательная, если соотнести ее с будущим, но к ней, совершенно по-шекспировски, примешивается доля буффонады:
«У Матисса была большая выставка в Берлине. Я прекрасно помню прелестный весенний день, когда мы должны были поехать завтракать к Матиссам в Кламар. Прибыв туда, мы застали их всех собравшимися вокруг большущего ящика, с которого только что сняли крышку. Мы присоединились к ним: в ящике находился самый громадный из всех когда-либо сплетенных лавровых венков, причем он был украшен красивой красной лентой.
Матисс показал Гертруде Стейн карточку, которая лежала в ящике. Там было написано: „Анри Матиссу, победившему на поле брани в Берлине“ и подпись: „Томас Уиттемор“. Томас Уиттемор был бостонским археологом, преподавателем в Тафтском колледже и большим поклонником Матисса, и это было данью восхищения мэтру. Однако Матисс, тоном еще более мрачным, чем обычно, произнес: „Однако я ведь еще не умер!“ Мадам Матисс, справившись с досадой, которую почувствовала в первый момент, возразила: „Но, Анри, посмотри, — и, нагнувшись, оторвала листок и попробовала его на вкус, — это настоящий лавровый лист, подумай, как это хорошо в супе. А лента, — добавила она, довольная еще больше, — лента очень пойдет Марго: она сможет долго носить ее как бант в волосах“».
После своего первого приезда в Коллиур Матисс решительно отказался от импрессионизма и пуантилизма. И одновременно с шумным успехом (в Салоне Независимых в 1906 году) его материальное положение стало улучшаться день ото дня. Собрание его произведений, купленных Стейнами — Гертрудой и Лео, Майклом и Сарой — и с гордостью выставленных в громадной студии на улице Флерю, привлекает к Матиссу новых поклонников, в большинстве своем американцев: мисс Хэрриет Леви, Д-ра Кларибел Кон, ее сестру мисс Этту Кон, чей портрет был сделан художником благодаря Саре Стейн, увезшей работы Матисса в 1906 году в Соединенные Штаты. Художник Джордж Оф из Нью-Йорка купил первую проданную в Америке картину Матисса «Обнаженная в лесу» — кстати, замечательное полотно.
Не говоря уже о Марселе Самба, сумевшем сохранить во Франции несколько шедевров этого периода, Щукин, русский импортер восточных тканей, не только купил около сорока картин, но и заказал Матиссу в 1909 году для бывшего дворца Трубецкого декоративное панно «Танец» и «Музыка». «Музыка» — неудача, поскольку она лишь «воображаема», — художник не ощутил эмоционального взрыва, рожденного самой натурой, — торжествующего взрыва сарданы, подарившего нам великое чудо — «Танец».
В это время, в апреле 1909 года (апрельский номер «Nouvelles» я ему послал), Матисс излагает Шарлю Этьену ту концепцию декоративности, которую он выработал в связи с заказом Щукина: «Я должен оформить студию. В ней три этажа. Я представляю себе входящего с улицы посетителя. Перед его глазами первый этаж. Нужно вызвать у него желание сделать некоторое усилие, чтоб подняться, создать чувство какой-то легкости. Мое первое панно изображает „Танец“, хоровод, летящий над холмом. На втором этаже оказываешься внутри здания. Дух и тишину дома я воплощаю в музыкальной сцене с внимательно слушающими персонажами. И, наконец, на третьем этаже полный покой, и я рисую сцену отдыха, растянувшихся на траве людей, беседующих или мечтающих. Я достигну этого самыми простыми и скупыми средствами, позволяющими художнику убедительно выразить свое внутреннее видение».
Этот великий фовист, который в своих тогдашних скульптурах — «Лежащая обнаженная», 1907 и «Серпантина», 1909,— кажется, заигрывает с барокко, стремится теперь только к глубокому покою:
«Мы стремимся к ясности, упрощая идеи и пластические средства, — доверительно сообщает он Этьену. — Цельность — наш единственный идеал… Речь идет о том, чтобы учиться и, быть может, учиться наново писать линиями… Пластика вызовет эмоцию наиболее непосредственным образом и с помощью самых простых средств… Три цвета для большого панно с изображением танца: лазурь неба, розовые тела, зелень холма…»
Разве это не предвосхищение огромного панно «Танец» для музея Барнса?
ВЫРАЗИТЕЛЬНОСТЬ
Именно в этот решающий период, идя навстречу пожеланиям Жоржа Девальера, старшего товарища по студни Гюстава Моро и убежденного приверженца творческой независимости, Анри Матисс опубликовал в «Grande Revue» (декабрь 1908) основы своей концепции. Этот манифест, прежде чем войти в историю искусств, был переведен на несколько языков и разошелся по двум континентам. В Центральной Европе, скандинавских странах и в Америке он тотчас же стал чем-то вроде евангелия современной живописи.
Какова, по Матиссу, первейшая цель художника?
«Прежде всего, я стремлюсь к выразительности. Иногда за мной признавали некоторое умение, однако тут же объявляли, что все мои стремления ограничиваются тем, чтобы зритель испытывал удовольствие, глядя на мою картину. Но мысль худож-пика нельзя рассматривать отдельно от средств ее выражения, которые должны быть тем совершеннее (совершеннее не означает сложнее), чем глубже сама мысль. Я не могу делать различия между чувством, вызываемым во мне жизнью, и способом его передачи.
Выразительность, по-моему, заключается не в страсти, вспыхивающей на лице или проявляющейся в неистовом движении. Она во всем построении картины: место, занимаемое телами, окружающее их пространство, пропорции — все здесь важно. Композиция есть искусство декоративного размещения различных элементов, которыми художник располагает для выражения своих чувств.
В картине должна быть видна каждая деталь, и тогда эта деталь сыграет положенную ей роль, главную или второстепенную. Все, что не приносит пользы картине, тем самым уже вредно. Произведение предполагает гармонию целого, любая лишняя деталь займет в восприятии зрителя место другой, существенной детали.
Композиция для сохранения выразительности должна видоизменяться в зависимости от заполняемой ею поверхности. Если я беру лист бумаги определенного размера, я делаю на нем рисунок, который будет обязательно соответствовать его формату. Я бы не повторил тот же рисунок на другом листе иных пропорций, например, прямоугольном, а не квадратном. Однако я не ограничился бы простым увеличением рисунка, если бы мне пришлось переносить его на лист той же формы, но в десять раз больший. Рисунок должен обладать такой силой выразительности, которая оживляет все, что его окружает. Художник, собирающийся перенести композицию с меньшего холста на больший. Должен для сохранения ее выразительности продумать ее вновь; видоизменить ее, а не просто перенести с помощью разбивки на квадраты».
В противоположность импрессионистам и подобно классикам, Анри Матисс избегает случайного и ищет вечное:
«Пользуясь близостью цветов или их контрастностью, можно добиться поразительных эффектов. Часто, приступая к работе, я фиксирую на первом сеансе свежие и поверхностные впечатления. Несколько лет назад результат иногда удовлетворял меня. Если бы я довольствовался этим сегодня, когда, я полагаю, я вижу глубже, картина страдала бы неполнотой выражения: я запечатлел бы в ней только мимолетные ощущения одного какого-либо момента, которые не выразили бы меня целиком и которые я бы с трудом узнал на следующий день. Я хочу добиться такой насыщенности впечатлений, которая создает картину. Я мог бы ограничиться работой, сделанной в первый сеанс, но она бы мне потом наскучила, и потому я предпочитаю продолжать работу над картиной, пока не буду уверен в том, что впоследствии увижу в ней выражение своего сознания. Прежде я не оставлял свои полотна висеть на стене, поскольку они напоминали мне о моментах острого возбуждения, и я не любил смотреть на них в спокойном состоянии. Теперь я стремлюсь сообщать картинам спокойствие и не прекращаю работы над ними, пока не достигну цели.
Предположим, я должен написать женское тело: вначале я придаю ему грацию, очарование, а речь идет о том, чтобы придать ему нечто большее. Я стремлюсь усилить значимость этого тела, выявляя его основные линии. На первый взгляд очарование его станет менее заметным, но оно в конце концов должно будет проявиться в новом созданном мной образе, и этот образ будет иметь более широкое значение, будет исполнен большей человеческой глубины. От этого его очарование станет менее очевидным, поскольку оно не исчерпывает характеристику образа, но оно и не исчезнет, ибо теперь оно присутствует в общем замысле».
Те, кому близки и хорошо знакомы идеи и творчество Эжена Делакруа, те, кто знает, насколько этого гения живописи вдохновляла музыка, те, кто не забыл, что самыми прекрасными его творческими взлетами — «Пьетой» из Сен-Дени дю Сен-Сакреман и «Битвой Иакова с ангелом» мы обязаны бурной гармонии органа, найдут как бы отзвуки этого музыкального вдохновения в высказываниях Матисса о проблеме композиции. Стоит ли и говорить о том, до какой степени его доктрина противоположна натурализму и импрессионизму?
«Из найденного мною отношения тонов должно получиться живое созвучие цветов, гармония, аналогичная гармонии музыкальной композиции.
Для меня композиция — все. Следовательно, необходимо с самого начала четко представлять себе все целое. Посмотрите на какую-нибудь картину Сезанна: здесь все так хорошо согласовано, что на любом расстоянии и независимо от числа персонажей вы четко разглядите фигуры и поймете, какой из них принадлежат те или иные члены. Если в картине царят порядок и ясность, то это значит, что порядок и ясность с самого начала присутствовали в сознании художника или что художник сознавал их необходимость. Члены могут пересекаться, смешиваться, и тем не менее каждый из них остается для зрителя всегда связанным с определенной фигурой, являясь частью ее общего замысла: всякая неясность исчезает».
ГАРМОНИЯ В ДИССОНАНСЕ
Прежде всего, цвет должен быть экспрессивен, и, что бы об этом ни говорили, Матисс невысоко ценил теорию дополнительных цветов. Так же как Дебюсси и Равель, этот художник ищет гармонию в диссонансах:
«Главное назначение цвета — служить большей выразительности. Я кладу тона без заранее обдуманного намерения. Если я с первого взгляда, возможно безотчетно, соблазнился каким-либо тоном или он привлек мое внимание, то, чаще всего, я, окончив картину, вижу, что, последовательно переделывая и меняя все другие тона, этот я сохранил. Выразительность цвета воспринимается мной чисто инстинктивно. Изображая осенний пейзаж, я не буду пытаться вспомнить, какие краски свойственны этому времени года, я буду вдохновляться лишь тем ощущением, которое оно у меня вызывает: ледяная чистота пронзительно голубого неба так же хорошо передаст время года, как и оттенки листвы. Да и само мое ощущение может меняться: осень может быть мягкой и теплой, как бы продолжением лета, или, напротив, прохладной, с холодным небом и лимонно-желтыми деревьями, создающими впечатление холода и предвещающими зиму.
Выбор мною цветов не опирается ни на какую научную теорию. Он основывается на наблюдении, на чувстве, на опыте моих ощущений. Под влиянием некоторых страниц Делакруа такой художник, как Синьяк, уделяет основное внимание дополнительным цветам, и теоретические знания заставляют его использовать тут или там тот или иной тон. Я же стремлюсь класть те краски, которые передают мои ощущения. Существует необходимое отношение тонов, которое может заставить меня изменить форму лица или перестроить композицию. Я ищу его и продолжаю работу до тех пор, пока не найду это отношение для каждой из частей картины. Потом наступает момент, когда между всеми частями устанавливается окончательное отношение, и с этого мгновения я не мог бы уже ничего изменить в картине, не переделав ее полностью.
Я полагаю, что сама теория дополнительных цветов не абсолютна. Изучая картины художников, чье знание цвета основано на инстинкте и чувстве, на постоянном сравнении ощущений, можно было бы в ряде моментов уточнить законы цвета и раздвинуть рамки теории цвета, принятой в настоящее время».
БОЛЬШЕ ВСЕГО МЕНЯ ИНТЕРЕСУЕТ ЛИЦО
Тем, кто отрицает иерархию жанров и уверяет, что три яблока на блюде их интересуют так же, как и «Распятие» Джотто, тем, кто хочет видеть в Матиссе лишь алхимика и виртуоза цвета, следовало бы поразмыслить над страницей, где он выражает свое «религиозное ощущение жизни», ощущение, столь мощно владевшее им, что оно осветило и преобразило последние годы его жизни.
«Больше всего меня интересует не натюрморт, не пейзаж, а лицо. Именно оно позволяет мне лучше всего выразить свой-ствеппое мне, так сказать, религиозное ощущение жизни. Я не стремлюсь воспроизвести все черты лица, изобразить их одну за другой с анатомической точностью. Если передо мной натурщик-итальянец, при взгляде на которого вначале возникает лишь мысль о чисто животном его существовании, я все же открываю в нем наиболее важные черты, отыскиваю те линии его лица, которые передают высокую значительность, свойственную каждому человеку. В произведении должна быть заложена значительность, заставляющая зрителя воспринять ее саму по себе еще до того, как он узнает сюжет. Когда я смотрю на фрески Джотто в Падуе, меня не интересует, какая передо мной сцена из жизни Христа, но я сразу же проникаюсь чувством, которое в них заложено, ибо оно в линиях, в композиции, в цвете, а название лишь подтвердит мое впечатление».
В другом месте в высказываниях Матисса о работе с натуры можно было бы найти немало общего с теми страницами, которые написал по этому поводу Делакруа: «Принято различать художников, работающих прямо с натуры, и тех, кто работает, следуя своему воображению. Я полагаю, что не нужно превозносить какой-либо один из этих методов работы, исключая при этом другой. Случается, что один и тот же художник пользуется поочередно обоими методами, в зависимости от того, нуждается ли он в присутствии предметов для того, чтобы возбудить свои творческие возможности, или же его восприятия уже как бы классифицированы; в обоих случаях он сможет прийти к единству, составляющему картину. Тем не менее я думаю, что о жизненности и силе художника можно судить по тому, в какой степени под впечатлением непосредственного созерцания натуры он способен организовать свои ощущения, вызвать их в себе многократно в последующие дни, продлить их: подобная способность художника позволяет считать его человеком, владеющим собой настолько, чтобы выработать самодисциплину.
Самыми простыми средствами являются те, которые позволяют художнику наилучшим образом выразить себя. Если он боится банальности, он не избежит ее, обратившись к необычайной внешней форме, к причудливому рисунку или к эксцентричному цветовому решению. Средства выражения должны почти непременно вытекать из темперамента художника. Он должен быть наделен той непосредственностью, которая позволяет ему верить, что он написал только то, что видел.
Я люблю фразу Шардена: „Я кладу цвет до тех пор, пока это не станет похожим“. И слова Сезанна: „Я хочу создать образ“, и Родена: „Копируйте натуру“. Винчи сказал: „Кто умеет копировать, умеет творить“. Люди, продуманно создающие стиль и сознательно отдаляющиеся от натуры, ходят рядом с истиной. Художник в своих рассуждениях должен отдавать себе отчет в том, что его картины — условность, но, когда он пишет, у него должно быть чувство, что он скопировал натуру. И даже когда он отступил от нее, он должен быть убежден, что это сделано только для того, чтобы полнее ее передать»
Мнение Матисса относительно обязательного контакта художника с натурой, пожалуй, всегда оставалось неизменным. Доказательством тому может послужить его ответ на вопросы, которые я ему задал в 1947 году по поводу нонфигуративного искусства.
Я ему сказал вот что: «За Эль Греко, влияние которого вы несомненно испытали, стоит Византия. Разве не произвела на вас глубокого впечатления линеарность византийского и мусульманского искусства? Северини думал именно так и много говорил мне об этом». Матисс ответил: «Да».
Но на следующий, довольно коварный вопрос, к которому первый только служил подготовкой: «Вы, написавший: „Больше всего меня интересует не натюрморт, не пейзаж, а лицо“, что вы думаете о нонфигуративных тенденциях „молодой школы“? Не заводят ли они в тупик? Как совместить идеи свободы и освобождения с диктатурой абстрактного искусства?» — Анри Матисс без колебаний ответил мне «символом веры», под которым мог бы подписаться и Делакруа, тоже любивший «прикоснуться к земле» (его посещения Шанрозе не имели никаких других причин):
«Поскольку я исходил из необходимости непосредственного контакта с натурой, я никогда не хотел принадлежать к школе, настолько ограниченной, что это мешало бы мне „прикоснуться к земле“, как Антею, чтобы набраться у нее сил и здоровья. Именно тогда, когда я нахожусь в согласии со своим восприятием природы, я считаю себя вправе отклониться от нее, чтобы лучше передать то, что я чувствую. Опыт всегда доказывал мою правоту».
«Больше всего меня интересует не натюрморт, не пейзаж, а лицо…» Это высказывание Анри Матисса, подтвержденное, впрочем, всем его творческим развитием, очень трудно согласовать с теми словами, которые ему приписывает Арагон в своем прекрасном эссе «Матисс во Франции»: «Анри Матисс утверждает, что перед этими полными неги моделями из плоти он испытывает то же самое, что перед растением, вазой, предметом…» На самом деле художник хотел тогда сказать, что для него все полно радости жизни, но разве в другой раз он не подчеркнул, что и тут он сохраняет иерархию и прежде всего любовь к человеческому лицу?
Не присутствует ли некоторый антропоморфизм в его сравнении дерева с женщиной: «Быть может, акация Везувия, ее движение, ее гибкое изящество, позволила мне постичь тело танцующей женщины».
Из всего этого видно, насколько здорова доктрина Матисса и как мало она в целом отклоняется от картезианских добродетелей нашей нации, которые присущи в глубине души каждому французу.
«ЭТОТ ВЕЧНЫЙ КЛАССИЦИЗМ»
«Нет новых истин», — заявил этот великий бунтовщик (по сути дела, он всего лишь великий классик), которому мы тем не менее обязаны открытиями, определившими ориентацию современной живописи и ведших к организации ощущений через цвет.
Матисс считал своим долгом иллюстрировать эту теорию, вернувшись к теме своего «Десертного стола» 1898 года. В «Синей гармонии», в «Красной гармонии» (собрание Щукина) мы видим художника, освободившегося от заботы о деталях, об объективности живописца, просто ищущего прекрасные полихромные арабески.
В своих остроумных «Воспоминаниях о Пикассо и его друзьях» Фернанда Оливье нарисовала портрет Матисса того времени: «Торжественный, углубленный в себя, с достоинством произносящий „да“ или „нет“ и тем не менее вступающий в бесконечные дискуссии то с одним, то с другим».
Как мы знаем, Матисс и Пикассо встречались у Стейнов — Лео, Майкла, Сары и Гертруды, сделавших так много для современного искусства. «Какая жалость! — говорила горничная Гертруды Стейн, глядя на „Обнаженную“ Матисса. — Сделать такое из красивой женщины!» И Гертруда Стейн тонко замечала: «Все же она увидела, что это была красивая женщина!»
«Матисс, будучи гораздо старше, серьезнее, осмотрительнее, никогда не разделял идей Пикассо. „Северный полюс“ и „Южный полюс“, говорил он о себе и Пикассо».
Тридцать лет спустя Франсис Карко не решался говорить с Анри Матиссом о Пикассо: «Как же говорить с ним о Пикассо?.. Былая взаимная неприязнь, лишь увеличившаяся после кубизма, может повлиять на окончание нашего разговора. Напрасно я убеждал себя в том, что спустя годы и благодаря пришедшему успеху у Матисса не осталось и тени недоброжелательности к своему прежнему сопернику, однако я не был в этом уверен».
И тем не менее в то время Карко мог бы, ничем не рискуя, говорить о Пикассо с Анри Матиссом, уже давно достигшим возраста ясности духа. В самом деле, разве Матисс сам, без всяких вопросов не дал ответа 30 июня 1945 года всем, кого это интересует: «В связи с различными современными течениями я вспоминаю об Энгре и Делакруа, которых в их время, казалось, разделяло все, причем настолько, что их ученики могли бы, если б захотели, подраться из-за них на кулаках. Однако сегодня легко увидеть их близость.
Оба выражали себя в „арабеске“ и в „цвете“. Энгра, с его четко ограниченным и целостным цветом, тогда называли „китайцем, заблудившимся в Париже“. Они ковали звенья одной цепи. И только нюансы не позволяют их смешивать».
Значительно раньше Анри Матисс, говоря о «Музыке», уточнил эволюцию своих мыслей по поводу дивизионизма и фовизма, хотя он и не любил, как он написал мне однажды, всяких «измов»:
«Неоимпрессионизм, или, вернее, та его часть, которую назвали дивизионизмом, был первой попыткой систематизировать средства выражения импрессионизма, опираясь только на физику и применяя в основном механические средства, вызывающие чисто физические реакции. Дробление цвета привело к дроблений) поверхности и контура. Результат: вибрирующая поверхность. Есть только зрительное ощущение, но оно разрушает спокойствие поверхности и контура. Предметы отличаются лишь своей светоносностью. Все трактуется одинаково. В конечном счете остается только осязаемая одухотворенность, сравнимая с вибрацией скрипки или голоса. Полотна Сёра, посеревшие от времени, утеряли теоретически найденные цветовые отношения, но сохранили свою подлинную ценность, ту человечность живописи, которая сегодня стала глубже, чем когда-либо. Фовизм поколебал тиранию дивизионизма. Когда не можешь жить в слишком хорошо налаженном доме, доме провинциальных тетушек, сбегаешь от них в джунгли в поисках более простых способов существования, не подавляющих дух. Тут есть еще влияние Гогена и Ван Гога. Вот идеи того времени: конструкции из цветовых плоскостей, поиски интенсивности цвета — сюжет безразличен. Противодействие подмене локального цвета светом. Свет не отрицается, но выражается созвучием светящихся цветовых плоскостей. В моей картине „Музыка“ небо было написано красивым синим цветом, самым синим из всех синих. Поверхность была окрашена до полного насыщения, то есть до такой степени, что синий цвет, идея абсолютно синего выявлялась полностью, так же как и зелень деревьев и вибрирующая киноварь тел. Этими тремя цветами я добился светоносного аккорда, чистоты цвета и, что особенно важно, согласования цвета с формой. Форма изменялась в зависимости от соседства тех или иных цветов. Потому что выразительность создается цветовой плоскостью, воспринимаемой зрителем в целом».
После кратковременного пребывания в 1906 году в Алжире и Бискре, после Выставки мусульманского искусства в Мюнхене (1910 г.), где художнику «Роскоши» удалось еще раз увидеть большое собрание мусульманской керамики, после своего путешествия в Андалузию Матисс мечтал только о Северной Африке. Каждую зиму с 1910 по 1913 год он приезжал в Алжир и Марокко с Альбером Марке и Камуэном, и каждая поездка все более укрепляла декоративное чувство внешнего мира, склонность к сдержанным строгим линиям, чистым и открытым тонам. Эти путешествия окажут решительное влияние на его последующее творчество. Свет Магриба побудит Матисса еще более упростить композицию, отбросить все ненужные детали, любой лишний оттенок: свет и керамика, майоликовые плитки мечетей произвели на него неизгладимое впечатление.
Так возникли большие композиции для Щукина, выполненные в трех цветах, «Танец» и «Музыка», декоративные панно, несущие аполлоновскую радость, где по воле художника живопись становится симфонической. «Мы видели в Осеннем салоне удивительное полотно „Танец“, — писал Самба. — Неистовый хоровод на синем фоне заставляет кружиться розовые тела. Слева большая фигура увлекает всю цепь. Какое упоение! Какая вакханка! Этот царственный арабеск, этот захватывающий изгиб, идущий от повернутой головы к выпуклости бедра и нисходящий вдоль вытянутой ноги, воплощает для меня оргиастический дифирамб, в котором Ницше воспел энтузиазм молодой Эллады».
Как только Матисс закончил эту работу, он нашел, что она излишне материально чувственна, что ей свойствен избыток дионисийской радости и возбужденности. Он написал для себя настоящий «Танец», задуманный им после того, как он написал тот, первый, который увлек его, как бы подняв и возвысив над собственным творением. На рисунке углем мы видим танец, исполненный широты движения, торжественности и покоя.
Покой подразумевает здесь классицизм, тот самый классицизм, который Бодлер так верно распознает в художнике «Сивиллы с Золотой ветвью», а Жюль Ромен — в создателе «Радости жизни». И разве то, что так тонко было сказано о позавчерашнем дне, не сохраняет свою силу для дня сегодняшнего и завтрашнего?
«Классицизм, — написал Жюль Ромен десяток лет тому назад, — это не сюжет и не техника, это структура». И если понимать классицизм в таком смысле, то, по-моему, рано или поздно придется признать, что с начала XX века в нашей стране различные искусства совершили удачную попытку обрести классическое достоинство.
«Разумеется, по-прежнему в чести самые вульгарные методы, и широкая публика не высказала ясно, что она ими пресыщена. С другой стороны, мы видели, как много было сделано безнадежных попыток разрушить былое очарование традиции; при этом движения были столь судорожны, а крики столь отчаянны, что при самой большой снисходительности в них трудно было уловить обещание радости и безмятежности. Однако отнюдь не статистика призвана показать нам облик искусства какой-либо эпохи. Среди тысяч противоречивых набросков достаточно нескольких созвучных творений для того, чтобы определенная эпоха развития человечества обрела в них свой голос и свое лицо.
Если наше время заслужит в будущем похвалу, которую, я осмеливаюсь ему здесь воздать, то мне кажется, что оно отчасти будет обязано этим нескольким художникам, и особенно Анри Матиссу.
Ничто в его творчестве не заставляет думать о безнадежных попытках, о напрасном гневе узника на слишком прочные стены. В его композициях, быть может, прежде всего заметят то дерзание, которое они выражают; быть может, больше всего будут превозносить или хулить нонконформизм, который они открыто провозглашают. Важно не смешивать анархию и независимость, хотя утверждение независимости иногда выглядит как беспорядок.
С каждым новым произведением Матисса все виднее, к какому равновесию он стремился, до какой степени он стал владеть собой. Поэтому его нынешняя зрелость приносит духу истинное удовлетворение. Он совсем не „остепенился“ — жалкое слово, обычно обозначающее утрату творческого горения, отрицание молодости, капитуляцию перед посредственностью. Напротив, он более чем когда-либо далек от общепринятых формулировок. Однако он владеет и управляет собой, затрачивая при этом поразительно мало усилий.
Вот так он приближается, безо всякой поспешности, к тому вечному классицизму, представляющему собой некую „структуру“, а не коллекцию сюжетов или арсенал средств, к тому классицизму, который придает благородство оде Горация, японскому рисунку, прелюдии Баха, стихам Гете, Бодлера и Малларме».
Стиль, спокойствие. Именно в стране ислама, столь близкой молодому Делакруа, главе романтиков, Анри Матисс, первый среди «диких», откроет классическое спокойствие, классический стиль. Как и его знаменитый предшественник, он найдет там то, что питало затем его искусство до конца дней. У него тоже появятся свои «Алжирские женщины», неотступно преследовавшие его, волнующие «Одалиски».