Книга: Дзига Вертов
Назад: Л. М. Рошаль Дзига Вертов
Дальше: ГЛАВА ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Пришел юношей среднего роста
в Малый Гнездниковский, 7.
Предложил киноправду.
                  Казалось бы, просто.
Нет. Не совсем.
                  Здесь начинается длинная история.
                  В этой истории разберется История.

Дзига Вертов. Из стихов о себе
Не ярким, но еще теплым днем ранней осени восемнадцатого года во дворе одного из московских особняков с верхушки декоративного садового грота, построенного рядом с домом, прыгал молодой человек.
Во время прыжка встречная струя воздуха на мгновение взметнула его обычно прижатые к вискам волосы, которые, едва он коснулся земли, сразу легли двумя аккуратными рядами, отделенными друг от друга четким пробором.
Прыжок был не без риска — грот достигал почти второго этажа, — но иронический цирковой жест «вуаля» после приземления и чуть надменная усмешка в глазах скрывали это. И только по проступавшему сквозь матово-нежную кожу румянцу на лице можно было догадаться, что молодой человек возбужден, что этот прыжок чем-то важен для него.
Особняк, во дворе которого был сложен грот, еще совсем недавно принадлежал крупнейшему российскому нефтепромышленнику Лианозову, исчезнувшему после октябрьских дней семнадцатого года.
А весной следующего сюда пришел отряд красноармейцев.
Они неторопливо осмотрели комнату за комнатой, зимний сад с запыленными пальмами в кадках, балкон с оставленной детской коляской, погреб с винными лужами, салоп с плюшевыми занавесками, поднялись на второй этаж, а потом спустились вниз по мраморной лестнице, у начала которой с глупой гостеприимностью пялило пуговичные глаза медвежье чучело, державшее в лапах поднос для визитных карточек, осмотрели все это красноармейцы и поставили один пост в подъезде, а другой у ворот.
И ворота, и подъезд, хотя дом был угловой, выходили на одну сторону — в тихий, уютный Малый Гнездниковский переулок.
Москвич той поры, поднимаясь от Охотного ряда вверх по узкой Тверской, по левой стороне, свернув, немного не доходя Страстной площади с ее Пушкиным в начале бульвара и тяжеловесным монастырем на другой стороне, попадал в этот переулок, который проворно скатывался с пригорка Тверской в направлении Никитской улицы. Бывший лианозовский особняк значился здесь под седьмым номером.
Современный москвич, двигаясь тем же маршрутом от проспекта Маркса вверх по широко раздвинутой улице Горького, свернув, немного не доходя Пушкинской площади с ее памятником поэту, задумчиво смотрящему на свое прежнее местопребывание в начале бульвара, с ее зданием «Известий» и кинотеатром «Россия» на месте тяжеловесного монастыря, с ее недавно открытой станцией метрополитена, попадет в тот же переулок и найдет особняк под тем же номером.
Нет только грота — его снесли.
И нет того молодого человека — он умер.
Сам особняк тоже сильно изменился.
Многое неоднократно перестраивалось, перепланировалось, перекрашивалось. Ну а раньше всего был удален медведь, его отправили в киноателье как бутафорию для первых художественных фильмов, зазывно проклинавших ушедшую «роскошную жизнь».
Одно оставалось неизменным.
С той весны, когда в заброшенный дом пришел красноармейский отряд, и по нынешнюю пору здесь всегда помещалось какое-нибудь из учреждений, ведавшее киноделом страны. С относительной периодичностью менялись названия и, соответственно, вывески на особняке, но главная функция оставалась прежней.
Каждая смена названия не была лишь формальным актом, обычно она соответствовала новому возросшему идеологическому значению кино в круге массовых искусств и увеличивающемуся размаху кинопроизводства.
Этот размах требовал новых этажей — к тридцатым годам особняк с двух вырос до четырех. Пошел лифт. К капитальным перегородкам, разделявшим комнаты, добавлялись не капитальные внутри комнат. То с одной, то с другой стороны возникали небольшие пристройки, а совсем уже недавно к старому зданию прирос целый корпус, архитектурно вполне отвечающий эпохе индустриальных методов строительства.
Перестроенные, перепланированные, перекрашенные коридоры с длинными рядами обычных учрежденческих дверей, небольшие холлы на этажах с приземистыми столиками и креслами вокруг, располагающими к мимолетной беседе и быстротечному перекуру, многочисленные комнаты с капитальными и не капитальными перегородками, ну и, конечно же, маленькие, порой совсем крохотные кинозалы для рабочих просмотров становились свидетелями истории нового искусства.
История кино — это не только история хороших и плохих фильмов. И даже не только история важнейших художественных тенденций. Это и история кинопроизводства. История взаимоотношений многих людей, взаимоотношений неоднозначных, сложных.
Часть ее (и немалая) проходила в особняке на Малом Гнездниковском, 7.
После того, как красноармейский отряд неторопливо осмотрел особняк, здесь разместилось первое кинематографическое учреждение.
Оно называлось — Московский кинокомитет Наркомпроса.

 

В самом начале 1935 года, когда страна праздновала пятнадцатилетие советского кино, в «Правде» была опубликована статья «Правила игры», в которой рассказывалось о первых днях и месяцах Московского кинокомитета, о странных, не похожих друг на друга, чудаковатых, своеобразных людях, понемногу собиравшихся в нетопленых и замусоренных комнатах на Гнездниковском: о плечистом юноше в студенческой фуражке, пытавшемся объясниться с щуплым австрийским военнопленным в изодранной шинели, о барственном мужчине в щегольском сюртуке, препиравшемся с бледным человечком в очках и кожаной куртке, о круглом юноше со стоящими дыбом волосами, угрожавшем «поставить Москву дыбом и весь мир дыбом». Люди эти были почти подозрительны на вид, разношерстны, несомненно, плохо кормлены, и было неясно, чего можно ждать от них и можно ли в них верить.
«Ну, а тот, кто поверил, — писал далее автор статьи, — не раскаялся. Прошли годы: студент стал учить других, он вырос в крупнейшего режиссера Вертова, автора изумительных „Трех песен о Ленине“. Пленный в австрийской шинели стал известен всему миру как чудесный оператор Тиссэ. Барственный Гардин потряс миллионы зрителей образом старого рабочего из „Встречного“. А самонадеянный юноша со стоячей шевелюрой превзошел все и даже собственные надежды. Имя его, Сергей Эйзенштейн, стало на большой период во всем мире символом передовой революционной кинематографии».
Хотя здесь есть очевидное (в том числе, несомненно, и для автора) хронологическое нарушение — Эйзенштейн пришел в Гнездниковский несколько лет спустя, после учебы у Мейерхольда и первых театральных постановок, — тем не менее эти строки не были записаны с чьих-то слов и не являлись плодом воображения.
Это запись — очевидца.
Объясняя, кем стали люди, которых можно было встретить в нетопленых комнатах первого советского киноучреждения, автор не раскрывал только одного — бледного человечка в очках и кожаной куртке, спорившего с барственным Гардиным в щегольском сюртуке.
Потому что он имел в виду самого себя — Михаила Кольцова.
Будущий автор знаменитого «Испанского дневника» в первые послереволюционные месяцы принимал активное участие в становлении кинематографии новой России. Это именно он вместе с красноармейским отрядом обходил комнату за комнатой особняка в Гнездниковском.
И он же в конце этой весны восемнадцатого пригласил работать в Малый Гнездниковский плечистого юношу в студенческой фуражке, который вырос в крупнейшего режиссера Дзигу Вертова, — а тогда своего соученика по Петроградскому психоневрологическому институту.
Но знакомство между ним и Вертовым состоялось раньше, оба были выходцами из Белостока, ничем особенно не знаменитого уездного городка Гродненской губернии на западной окраине Российской империи.
Во всяком случае, с 28 мая 1918 года в отделе хроники Московского кинокомитета появляется новый секретарь-делопроизводитель Денис Аркадьевич Кауфман, который избрал для себя странный, диссонансно звучащий псевдоним — Дзига Вертов.
С этим псевдонимом — неясность до сих пор.
Откуда, почему такой?
Резкий по звучанию, не находящий для себя непосредственного словесного прообраза, он тем не менее чем-то очень вяжется с вертовским характером, его непримиримостью. Это отмечается многими.
Впрочем, некоторое (очень условное) объяснение все же существует, оно принадлежит самому Вертову, и существует в стихах.
Писать их он начал рано.
Стихи, написанные им накануне или в самом начале двадцатых годов, отмечены неожиданными словесно-звуковыми сцеплениями, поисками ритмической напряженности в духе поэзии тех лет, в частности поэзии раннего Маяковского и Хлебникова.
Любовь к этим двум поэтам Вертов сохранил на всю жизнь, знал многие стихи наизусть, любил читать вслух.
Одно из вертовских стихотворений, помеченное сентябрем двадцатого года, так и называлось — «Дзига Вертов».
Здесь ни зги
             верите —
веки ига и
гробов вериги.
Просто ветров
            гибель
века на вертел.
Но — дзинь! — вертеть
            диски.
Гонг в дверь аорт.
И-о-го-го! — автовизги,
вертеп ртов —
Дзига Вертов.

Странное стихотворение!..
Мало что объясняющее с обычной точки зрения.
И все-таки в его звучании есть та же упругость, та предельная натянутость струны (а может, и ее отзвук в расколебленном пространстве), есть те же накаленные слова («ни зги», «ига», «вериги», «ветров гибель», «дзинь», «диски», «вертел», «автовизги» и т. д.), и те же жесткие звуки и буквы («зг», «рт», «дзи», «га» и т. д.), какие есть в сжатом сочетании этих букв и слов — Дзига Вертов.
А еще есть в этом стихотворении — «Гонг в дверь аорт».
Здесь и самоощущение настоящего, и предвестие на завтра.
Гонг бил не в уши, а в душу.
Он набатно бил в самое сердце.
И звал, звал, звал на тот путь, начало которому и положила в мае 1918 года канцелярская служба в Московском кинокомитете.

 

И вот теперь, спустя несколько месяцев после прихода в комитет, теплым, но не ярким осенним днем, когда солнечный свет ровно просеивался через белесый фильтр небес, он прыгал с верхушки садового грота во дворе частного особняка, экспроприированного революцией для общественных нужд.

 

Ему было двадцать два года.

 

В самый разгар рабочего дня кто-то, пробегая по коридору кино-комитета, заглянул в монтажную комнату и весело крикнул:
— Скорее! Идите все во двор! Там этот чудак с грота прыгает…
Вместе со всеми монтажницы тоже высыпали в садик.
Среди них была восемнадцатилетняя девушка с крупными и красивыми чертами лица и с чуть косившими от развивающейся близорукости глазами — Лиза Свилова. Несмотря на молодость, она вскоре станет заведующей монтажной мастерской кинокомитета, потому что среди всех была самой опытной и умелой. Впервые она переступила порог киноателье Патэ совсем девочкой, в тринадцать лет (по другим сведениям — в одиннадцать), и последние несколько лет работала «склейщицей».
В конце следующего, 1919 года, Вертов, монтировавший киноэтюд «Бой под Царицыном», придет к Свиловой и растерянно спросит, как ему быть: монтажницы, привыкшие склеивать длинные, не менее нескольких метров, кинокадры, отказываются брать в работу нарезанные им очень короткие куски пленки — в двадцать, десять, даже пять кадриков.
Пожалев его, Свилова поможет склеить эти, не как у других, мгновенные кадры.
И потом все чаще будет помогать, убеждаясь: все, за что он берется, он делает не так, как другие.
Через пять лет, в 1923 году, она навсегда соединит с ним свою судьбу. Разлучит их только его смерть, после которой ей останется прожить двадцать один год.
А сейчас она вместе со всеми смотрела, как он прыгнул с верхушки грота, как, усмехнувшись, поклонился присутствующим. И вместе со всеми она засмеялась, повторяя, как и все: «Чудак, чудак».

 

Слово это в дальнейшем нередко будет ходить в обнимку с Вертовым.
Но эдаким импульсивным самородком, не ведающим, что творит, он, при всей (на поверхности, во всяком случае) действительной житейской «странности» каких-то обстоятельств судьбы, никогда не был.
Все в конце концов оказывалось подчиненным своей логике и на всякие следствия имелись свои причины.

 

О чем говорили Кольцов и Вертов при встрече?
Просто ли Кольцов предложил вакантное место, помог своему старому товарищу устроиться на службу (в ту пору со службой было не так-то легко)? Служба, хоть и была связана с кино, но сама по себе специального знания кинематографического ремесла не предполагала, — можно было предложить и Вертову. Или, быть может, Кольцов увлек Вертова все-таки чем-то по существу? Какими-то словами, объясняющими невиданное, еще мало кем понимаемое историческое предназначение кинохроники? Сам Кольцов это уже понимал, что подтверждается рядом его статей, вскоре опубликованных в Киеве, где он назовет кино «машиной времени».
Поделился ли Кольцов, хотя бы в двух словах, этим наблюдением с Вертовым?
И если даже поделился, то почему все-таки Вертов сразу же (а то, что сразу, не вызывает сомнения) принял его приглашение?
С самого раннего детства Денис увлекался одним — чтением, тем более что книг и журналов у отца — библиотекаря и владельца небольшого книжного магазина — было много; запоем глотал Купера, Рида, Лондона, подражая им, еще мальчиком сочинил два фантастических романа «Железная рука» и «Восстание в Мексике», писал стихи, закончил реальное училище, сдав аттестационные экзамены в 1914 году, был мобилизован и отобран в военно-музыкальное училище в Чугуеве, слушал лекции в Петроградском институте и Московском университете, то есть занимался всем тем, что к кино не имело ровным счетом никакого отношения.
И хотя он и поступил на службу, не требовавшую специальных знаний кинематографического ремесла, как-никак это была все же служба в кино.
Точный круг вмененных Вертову при поступлении на эту службу обязанностей не известен, но примерно представить характер любой канцелярской работы не так уж сложно: регистрация, входящие и исходящие, учетные книги, «на Ваш № такой-то…», «при сем удостоверяется…» и т. д. и т. п. Вертов был очень аккуратен, собран, у него был ясный, без всяких завитушек и вместе с тем изящный почерк. Так что делопроизводство, несомненно, находилось в порядке.
Известно также, что помимо собственно канцелярской работы на него возлагалось редактирование и составление надписей к «Кинонеделе» — первому советскому экранному журналу, начавшему выходить на четвертый день вертовской службы, 1 июня 1918 года.
Трудно сказать, сумел ли Вертов сразу войти в дело, чтобы принять участие в выпуске первых же номеров.
Но если невозможно определить точную степень участия Вертова в деятельности отдела хроники в самое первое время после его вступления в должность, то о том, какие возлагались на него обязанности в дальнейшем, можно судить совершенно безошибочно.
Осенью, как раз примерно тогда, когда Вертов совершил свой прыжок с грота, в кинокомитете было составлено штатное расписание, в нём указывалось, что секретарь отдела хроники Вертов Денис Аркадьевич, получающий жалованье 885 рублей, ведает внутренней жизнью отдела, ведет книги отдела, принимает от операторов весь снятый ими материал для использования в отдельных картинах и «Кинонеделе».

 

«Кинонеделя», просуществовавшая ровно год (последний 43-й номер вышел 27 июня 1919 года), была первым детищем Вертова.

 

Нет, конечно, не только его.
«Кинонеделю», прежде всего, создавала блистательная плеяда операторов хроники, которые, в отличие от многих иных дореволюционных кинематографистов, без колебаний перешли на сторону революции, — П. Новицкий, П. Ермолов, А. Левицкий, Г. Гибер, М. Налетный, А. Лемберг, Э, Тиссэ, С. Забозлаев, А. Винклер и другие.
Они были истинными подвижниками своего дела, необычайно преданными ему. Без преданности заниматься таким делом не имело смысла. Можно было найти что-нибудь полегче. Не только в переносном смысле этого слова, но и в прямом. Снаряжение оператора — камера, пленка, тренога и другие приспособления — набирало в весе свыше сорока килограммов.
Хорошо, если съемка где-то поблизости, можно добраться на трамвае или даже пешком — на Красной площади во время Первомайской демонстрации, или у Большого театра, где латышские стрелки проверяют мандаты делегатов очередного Всероссийского съезда Советов, или на Советской площади, где на многолюдном митинге российский пролетариат протестует против подлого убийства немецких товарищей Карла Либкнехта и Розы Люксембург.
А если надо срочно отправляться в Ярославль для съемок последствий белогвардейского мятежа? Или в район боевых действий Волжской военной флотилии (уже в разгаре гражданская война)? Или в расположение специального партизанского соединения товарища Кожевникова? Или на Южный фронт, где снимаешь обстрел белой конницы красным пулеметчиком? А потом — фронт Северный, рейс с агитационным поездом имени В. И. Ленина. А потом опять Южный, и рейс с бронепоездом № 3 «Власть Советов», где успеваешь снять командира бронепоезда Л. Мокиевскую среди красноармейцев, а вскоре — ее похороны на площади города Купянска Харьковской губернии, когда те же красноармейцы 13-й армии отдавали своему командиру последние воинские почести.
Надо передвигаться с фронтовыми частями, быть в гуще боевой обстановки, когда и пули чиркают, и снаряды ложатся почти что в досягаемости, а твой груз — все одно при тебе (и на тебе). И все одно надобно без устали крутить и крутить ручку насаженного на тяжеловесную треногу аппарата.
Но самой главной бедой был катастрофический пленочный голод. Пленка покупалась и на золото государством за границей, и самими операторами у припрятавших ее частников за баснословные суммы. Бывали случаи, когда моток в одну — две сотни метров, предложенный «из-под полы», оператор, не задумываясь, обменивал на только что выданный ему паек.
ЭТО ВРЕМЯ ГУДИТ ТЕЛЕГРАФНОЙ СТРУНОЙ
Председателю Совета Народных Комиссаров.
1 июля 1920 г.
Дорогой Владимир Ильич!
…Несмотря на бесконечные ходатайства, обращения и хождения во Внешторг, несмотря даже на Ваше телеграфное поручение закупить пленку за границей, Фото-Кино-Отдел постоянно встречает только отказы и до сих пор ниоткуда не получил ничего… Очевидно, товарищи, от которых зависит снабжение Республики этим крайне емким и портативным товаром, совершенно не оценивают той роли, которую играет кинематограф для массовой агитации и распространения научных и технических знаний… Я еще раз обращаюсь к Вам с просьбой, энергично поддерживаемой т. Луначарским, оказать необходимое содействие в снабжении необходимым для В. Ф. К. Отдела фото-и киносырьем из-за границы…
С товарищеским приветом Дм. Лещенко
Резолюция на письме Заведующего Всероссийским Фото-Кино-Отделом Наркомпроса Д. И. Лещенко:
«8 июля 1920 т. Красин!
Прошу очень нажать и удовлетворить просьбу быстро.
Ленин».
Из письма замнаркома Внешней торговли в Наркомпрос А. В. Луначарскому. 5 октября 1920 г.
Ввиду Ваших неоднократных заявлений о срочности закупок материалов для киноотдела и принимая во внимание значение деятельности киноотдела для агитационной и просветительной работы в стране и в особенности в Красной Армии, я распорядился о срочном выполнении заявки киноотдела. Срочность Вашей заявки и значение, придаваемое ей Председателем Совнаркома тов. Лениным, побудили меня приступить к закупке, не дожидаясь обычно принятого у нас предварительного рассмотрения заявки в Комитете Внешней торговли при Президиуме ВСНХ.
Замнаркомвнешторг.
Из Протокола заседания Совета Народных Комиссаров № 390 от 12 октября 1920 г.
Председательствует В. И. Ленин.
Слушали: 13. О заявках Киноотдела, Электроотдела ВСНХ, НКПроса и Совета военной промышленности (Лежава).
Постановили: 13. а) Утвердить предложение т. Лежавы:
1) Утвердить заявку Киноотдела на сумму в один миллион рублей золотом.
Глубокоуважаемый Владимир Ильич!
В переданном Вам на днях моем первом докладе-письме я обрисовал то ужасное положение, в каком находится наша кинематография, и просил Вас, Владимир Ильич, продвинуть практически вопросы, связанные с налаживанием кинематографий в Республике… В настоящее время в распоряжении ВФКО имеется всего 5000 метров негативной и 13 000 позитивной пленки, принимая во внимание, что существование всего аппарата ВФКО со штатом (значительно сокращенным для действительных потребностей) в 600 человек оправдывается лишь при условии постановочных работ, я полагаю, что неизбежно встанет вопрос о ликвидации деятельности и самого существования ВФКО…
Владимир Ильич! В интересах дела чрезвычайно важно, чтобы Вы вызвали меня для личных объяснений… Жду ваших указаний.
21 июня 1921 г. Уважающий Вас Петр Воеводин
Из Протокола заседания Совета Труда в Обороны № 203 от 2 ноября 1921 г.
Председательствует В. И. Ленин.
Слушали: п. 8(7). Проект постановления об отчислении части экспортного фонда для расчетов за необходимые Всероссийскому фотокиноотделу НКПроса кинематографические материалы (Литкенс). Постановили: отложить на неделю.
Из Протокола заседания Совета Народных Комиссаров № 451 от 15 ноября 1921 г.
Председательствует В. И. Ленин.
Слушали: 17(15). О пересмотре постановления СТО от 9.XI с. г. по вопросу об отчислении части экспортного фонда для расчета за необходимые Всероссийскому фотокиноотделу НКПроса кинематографические материалы (Литкенс). Пр. СТО 265 п. 46.
Постановили: 17(15). Удовлетворить просьбу НКПроса об отпуске части экспортного фонда. Предложить НКФину непосредственно или через Госбанк, в зависимости от обстоятельств дела, выдать просимую НКПросом сумму в качестве ссуды по отношению к тем кинолентам, которые пойдут на платные постановки или в виде сметного ассигнования на киносырье, предназначенное на учебные цели.
Из Тетради записей поручений В. И. Ленина.
Тов. Падериной .
Фото-кинодело. Следить за развитием этого дела в России, привлечь иностранный капитал, наблюдать за проведением в жизнь директивы Владимира Ильича.
(Запись 17 марта 1922 г.).
Кино рождалось в немыслимо трудных условиях. Республика изыскивала любые возможности, чтобы облегчить положение.
И «съемщики», как тогда называли операторов, делали свое дело, фиксируя первые шаги новой России в хроникальных кинокадрах.
Из этих кинокадров и последующих съемок главным образом на фронтах гражданской войны первыми режиссерами советской хроники Г. Болтянским, В. Гардиным, Л. Кулешовым, Н. Тихоновым, М. Шнейдером, а также самими операторами (А. Лембергом, П. Ермоловым, Э. Тиссэ) монтировались короткие фильмы, обычно посвященные какому-то одному событию. Но наиболее важный, злободневный материал предназначался для «Кинонедели».
Разрозненные кусочки новой революционной действительности руководитель «Кинонедели» Д. Вертов складывал в единое целое — в очередной номер экранного журнала.
В то же время, в августе 1918 года, Московский кинокомитет начинает переписку с Петроградом: председатель комитета Николай Федорович Преображенский, старый большевик, энтузиаст кинематографа, потребует срочно прислать хранящиеся в Петрограде негативы февральских и октябрьских событий семнадцатого года, подчеркнув, что этот материал в Москве крайне необходим.
Из этого материала и из разнообразных съемок, приходивших от операторов в кинокомитет в течение восемнадцатого года, начнется монтаж фильма «Годовщина революции».
Работа над «Годовщиной революции» будет поручена Вертову, ею, как он напишет позже, он сдавал в кино свой первый производственный экзамен.
Вот это и есть то «странное», вроде бы совершенно необъяснимое обстоятельство, которое произошло с Вертовым в первые несколько месяцев его работы в кино.
Человек, никогда как будто не интересовавшийся кинематографом, не испытывавший к нему никакого особого пристрастия, почти сразу же становится участником работы по изданию выходящего для всей страны киножурнала, а затем и автором целого фильма одной из первых (если не первой) в мировом кино полнометражной картины.
Не только тема, но и объем материала делали авторскую задачу чрезвычайно сложной. Поэтому очевидно, что такая работа не могла достаться человеку случайному, не показавшему уже себя в деле с наилучшей стороны.
Вертов работал над картиной не один, вместе с опытным фотографом и оператором кинокомитета А. Савельевым. Савельев был одним из тех людей, которые помогали Вертову овладевать знаниями кинематографического ремесла.
«Годовщина революции» в полном и первоначальном виде не сохранилась. Историк ранней советской кинохроники В. Листов по архивным документам с достаточной подробностью определил составные части фильма. По ним можно судить о его содержании, о том, как он был сделан.
Это была предельно добросовестная склейка запечатленных на пленке фактов в их хронологической последовательности с сопроводительными надписями, по возможности доходчиво поясняющими политический смысл происходившего: февральских событий в Петрограде и в Москве, событий между февралем и октябрем, событий Октябрьской революции в Петрограде и в Москве, событий начавшейся гражданской войны.
Последняя часть, которую в то время нередко показывали и как самостоятельную картину, называлась «Мозг Советской России». Она содержала кинопортреты деятелей Октябрьской революции и членов Советского правительства, облик которых еще не был известен широкой массе.
Можно судить и о том, как фильм монтировался.
Картину пришлось делать очень быстро, времени не хватало, в основном из-за задержки запрошенного в Петрограде материала.
В небольшой заметке «Из истории кинохроники», опубликованной газетой «Кино» в мае 1940 года, Вертов вспоминал, что из-за недостатка времени картину монтировали одновременно тридцать монтажниц, а он ходил между столиками, распределяя куски, — «это напоминало сеанс шахматной игры на многих досках».
В ноябре фильм появился на экранах, и не в трех-пяти копиях, как обычно, а, по утверждению Г. М. Болтянского, в сорока.
Вертов же писал — в восьмидесяти.
В любом случае тираж для того времени — колоссальный.
Работа над первым же фильмом выдвинула перед Вертовым масштабные задачи.
Они оказались ему по плечу.
Не загадка ли опять же?
Он еще только овладевает кинематографическим ремеслом, еще только учится у более опытных — и уже монтирует картину одновременно с тридцатью монтажницами, держа, как профессиональный, с многолетним стажем мастер (или, если уж пользоваться шахматным языком, как гроссмейстер), в памяти последовательность множества нарезанных кусков пленки.
Своим фильмом он сдает всего лишь первый производственный экзамен, и сразу же эта его работа в некоторых отношениях становится не рядовым событием.
Объяснимо ли?
Монтаж «Кинонедели», конечно, пошел впрок.
Он учился у более опытных — тоже не пустяк.
Вертов всю жизнь учился.
И тогда, когда ничего не умел. И тогда, когда вроде бы умел, если не все, то очень многое.
Спустя несколько десятилетий, тогда, когда он уже не снимал картин и учиться вроде бы было необязательно, он запишет в дневнике (16 сентября 1944 г.): «Я все еще учусь. Многие другие не учатся, а учат. Уже все знают».

 

Но можно ли объяснить столь стремительное прохождение основ кинематографической науки, когда как будто в общем-то случайно подвернувшаяся служба сразу стала не случайным делом всей жизни?..
Оказывается — можно!
Где-то на рубеже двадцать девятого — тридцатого годов (документ сохранился без даты) Вертов составил план то ли доклада, то ли статьи, то ли книги под названием «Вертов и киноки». Может быть, он составил его не для себя, а как подспорье для кого-то, собиравшегося писать о нем.
Этот план отмечает основные этапы и направления его кинематографической деятельности. Однако собственно «кино-работа» стоит в нем вторым пунктом.
А первый звучит так:
«Ритмический монтаж словесно-звукового материала
1) Монтаж слов („Города Азии“).
2) Монтаж шумов („Лесопильный завод“).
3) Проектирование на елово-музыкальных отрывках (Скрябин).
4) Лаборатория слуха».
Сама по себе запись может показаться еще одним примером несомненного чудачества, но несомненность здесь опять же мнимая.
Итак, все началось с «Городов Азии».
А точнее, с того, что не возникало никакой охоты зубрить школьный урок.
В тот раз учитель потребовал выучить назубок названия древнегреческих городов Малой Азии и близлежащих островов.
Страдания юного Вертова вряд ли нуждаются в объяснениях — каждый был школьником. Мальчик вертел этими несчастными городами так и сяк, переставлял, менял местами, пока они вдруг не сложились в некий напевно-ритмичный ряд.
Через тридцать лет, в апреле 1935 года, выступая с докладом о своем творчестве, Вертов скажет, что он и сейчас помнит эти города: Милет, Фокея, Галикарнас, Самос, Эфес и Митилена и острова Лесбос, Кипр и Родос.
В дальнейшем он часто применял такой способ для запоминания разных уроков, но постепенно это вышло за рамки чисто школьного потребительства. Переросло в новое, наряду с чтением («я горел от чтения»), пристрастие — в увлечение ритмической организацией различных звуковых элементов.
Обладая достаточно топким музыкальным слухом (не случайно после мобилизации его отобрали в военно-музыкальное училище), Вертов не просто слышал звуки, но улавливал их некую внутреннюю мелодику, хотел их каким-то образом воспроизвести, организовав мир звуков в определенно осмысленную систему. При этом реальные и конкретные звуки не должны были преображаться в музыкальные, выстраиваемые нотными знаками. Они должны были сохранять свое природное звучание, а их соединение, сталкивание — рождать новую звуковую партитуру.
Необычное для мальчика увлечение.
Но оно уже не покидало его.
Следующим этапом был — «Лесопильный завод».
Здесь страдания по-прежнему юного Вертова (которым, впрочем, он не очень предавался) были связаны с тем, что девушка к назначенному часу свидания у озера часто опаздывала, — ей было трудно убегать из дому.
Рядом с озером был лесопильный завод помещика Славянинова.
Коротая время, Вертов подолгу слушал звуки завода, а потом пытался их описать то словами, то буквами.
Он занялся монтажом стенографически записанных реплик и граммофонных записей (в частности, отрывков из любимого им Скрябина).
С грамзаписями дело шло трудно, а вот работа по ритмической организации слов увлекла по-настоящему. Сцепляя друг с другом слова и группируя определенный ряд понятий вокруг той или иной темы, он создавал своеобразные этюды.
Житейски обычные слова были прозаичны, но заложенный в их смысловом сцеплении ритмико-звуковой лад сближал эти этюды с поэзией.
Интерес к организации реальных звуков в осмысленную систему не прошел бесследно.
С самого начала двадцатых годов, тогда, когда об этом еще никто не думал, а если думал, то больше с испугом, Вертов заговорил о звуковом кино, о его неизбежности.
Многие эпизоды его журналов и фильмов немого периода сделаны с полным предощущением звука.
Слышимый мир будет всегда волновать Вертова — будь то заводские гудки, или медь праздничного оркестра, или взрывные работы на строительстве ГЭС.
Или искреннее звучание непосредственного человеческого рассказа.
Ранние опыты по ритмическому монтажу звуковых элементов Вертов называл «лабораторией слуха».
Он называл их также своей «докинематографической деятельностью».
Но как раз «докинематографическая деятельность» прямо привела его в кино.
Юношеская полузабава, превратившаяся в стойкое увлечение, была связана со стремлением найти способ фиксации пусть пока только звуковых, по (что гораздо важнее) реальных, жизненно подлинных проявлений окружающего мира.
Поэтому «докинематографическая деятельность» Вертова привела его не просто в кино, а именно — в документальное кино.
В тезисах статьи «Рождение „Кино-Глаза“», написанных в 1924 году, предельно сжато рассказав о юношеском интересе к возможности записывать документальные звуки, к опытам по записи словами и буквами шума водопада, звуков лесопильного завода и т. д., Вертов, продолжая, пишет: «И однажды, весной 1918 года, — возвращение с вокзала. В ушах еще вздохи и стуки отходящего поезда… чья-то ругань… поцелуй… чье-то восклицание… Смех, свисток, голоса, удары вокзального колокола, пыхтенье паровоза… Шепоты, возгласы, прощальные приветствия… И мысли на ходу: надо, наконец, достать аппарат, который будет не описывать, а записывать, фотографировать эти звуки. Иначе их сорганизовать, смонтировать нельзя. Они убегают, как убегает время. Но, может быть, киноаппарат? Записывать видимое… Организовывать не слышимый, а видимый мир. Может быть, в этом — выход?..
В этот момент — встреча с Мих. Кольцовым, который предложил работать в кино».
Приглашение Кольцова сразу обещало возможность выхода смутным, вроде бы неразрешимым стремлениям.
Надо полагать, Вертов это понял и оценил мгновенно.
Он еще не знал всех особенностей кинематографического ремесла, но, придя в кино, уже неплохо знал, что от него хочет.
Если отбросить многие (весьма важные) частности, то можно сказать, что хотел он двух основных вещей: воспроизведения подлинной революционной действительности в обилии ее проявлений, во-первых, и разнообразной смыслово-ритмической организации этих проявлений в единое целое, где в свою очередь единство обусловливается неожиданным и сложным слиянием прозы и поэзии, — это во-вторых.
Конечно, стремление к подобному двуединству в то время не выражалось в окончательно ясных формулировках, какими объяснял это стремление Вертов позже или какими его можно попробовать объяснить теперь.
Путь от познания возможностей до первых осуществлений желаемого будет не таким уж близким. По крайней мере четыре года уйдут на овладение ремеслом. Вкус к «тайнам» ремесла Вертов не потеряет и в дальнейшем. Но в дальнейшем (после этих четырех лет) ремесло все тверже будет подчиняться желанной цели.
Приглашение Кольцова послужило поводом для прихода Вертова в кино.
Но оказалось, что повод был подготовлен достаточно вескими причинами.
Не в этом ли ответ на загадку столь свободного и скорого вхождения Вертова в кинематограф?
И не становятся ли теперь более понятными некоторые строчки стихотворения Вертова, посвященного самому себе?
Разве нет связи между вот этим описанием того, что услышал Вертов на вокзале весной восемнадцатого года: «чья-то ругань… поцелуй… чье-то восклицание… смех… голоса… шепоты… возгласы… прощальные приветствия», и строкой «вертеп ртов»?
Разве нет связи между словами: «вздохи и стуки отходящего поезда… свисток… удары вокзального колокола… пыхтение паровоза…» и словом «автовизги»?
И не намек ли в строке «Но — дзинь! — вертеть диски» на увлечение монтажом грамзаписей, которое оказалось малоплодотворным?
Теперь вертеть диски можно было бросить.
Потому что гонг призвал в кино.
И он же позвал совершить совсем уж чудной поступок — прыжок с почти двухэтажной высоты садового грота во дворе кинокомитетского особняка.
Вертова еще можно остановить.
Только кто остановит?
Собравшиеся в садике — вряд ли: для них это просто забавное зрелище. Чудачество.
Сам он тоже не остановится: слишком велико желание. Кроме того, неудобно перед неожиданными зрителями, подумают — испугался.
Нет, ничего трагического не произойдет.
Высота хоть и рискованная, но в общем не такая уж страшная. Вертов вполне благополучно опустится на землю.
Но когда Вертов коснется ее, он еще не будет знать, что отсюда, от этой точки, начнется его дорога.
На этой дороге будут необыкновенные открытия и выдающиеся победы. Но как и всякие истинные победы, они потребуют несгибаемости, мужества многих преодолений.
В речи о Льве Толстом Анатоль Франс сказал: «Слабость не может проповедовать истину».
Искатель истины, всегда стремившийся к обнажению подлинной правды, Вертов чувствовал это.
И не только чувствовал, но и понимал — слова Франса записаны в его дневнике.

 

Он ходил в кожанке.
И носил галифе, заправленные в высокие краги.
А студенческая фуражка скоро заменилась мотоциклетным кепи, тоже кожаным (любил и велосипед, и мотоцикл).
В устных и в появившихся вскоре печатных выступлениях был громок, бескомпромиссен, задиристо, нередко обидно резок.
Но в красивом лице всегда чувствовалась детская незащищенность.
Глаза — слегка навыкате, словно старавшиеся побольше вобрать увиденного вокруг себя, и вместе с тем опрокинутые глубоко внутрь себя — защищали Вертова. Они защищали то отраженной в них его уверенностью в своей правоте, то иронической усмешкой, то мудростью трезвого, холодного понимания, то печалью.
А все остальное было беззащитным — мягкие складки в уголках рта, совсем уж какая-то детская ямочка на подбородке.
Собравшихся вокруг него в начале двадцатых годов кинематографистов Вертов назовет «киноками». И станет не раз повторять: «Киноки — дети Октября!»
Эта формула, не означавшая в устах Вертова ничего иного, кроме его убеждения, что возглавленное им направление в кино рождено революцией, поразительна своей многослойностью.
Начало пути Вертова совпало с началом самого Октября. С эпохой его детства, когда мудрость целей революции, ее идеалов сочеталась с непосредственностью и с поистине детской чистотой чувств восприятия этих целей и идеалов.
Спустя десятилетия в некоторых высказываниях, в мемуарах о Вертове будет проскальзывать мысль о том, что он навсегда остался во времени военного коммунизма. Одни будут отмечать это с сожалением, другие с удивлением, третьи — уважительно.
Военный коммунизм был периодом сложным, вынужденным, драматически напряженным. И вместе с тем для этого времени характерны открытость, прямота позиций, исключавшие двусмыслие.
Своеобразие момента заключалось в отсутствии возможностей для осуществления второй части коммунистического принципа — каждому по потребностям. Но каждого революция призывала к максимальному раскрытию творческих способностей. Слом старых отношений одновременно предполагал всемерное выявление творческих начал для постройки новых форм жизни, новых форм человеческого общения.
И оказалось, что для многих людей, в том числе для тех, которые еще совсем недавно жили в достаточном согласии с потребностями, первая часть коммунистического принципа гораздо важнее второй.
Она на деле давала возможность как бы прикоснуться к коммунизму. Потому-то в это полное лишений время возникали или уже осуществлялись грандиозные планы и намерения.
Рождался проект электрификации России.
Рождалась новая поэзия.
Рождались планы ликвидации неграмотности в стране почти сплошной безграмотности.
Рождались новая архитектура и живопись, новая поэзия, новый кинематограф, театральные открытия Станиславского, Вахтангова, Мейерхольда, оригинальные проекты художника Татлина, включая ого знаменитую модель вращающейся башни-памятника III Интернационалу.
Магнитка, Днепрострой, Комсомольск, совхоз «Гигант», встречный промфинплан, призыв: «Даешь!» и еще многое другое — впереди.
Но уже была вера в то, что наступает эпоха переустройства мира на новых, подлинно справедливых началах, и была готовность во имя этого отдать всего себя без остатка.
Нет, Вертов не оставался во времени военного коммунизма.
Но с этого первого года Октября и до конца своих дней он сохранит верность идеалам того общества, которое поставило своей целью создание условий для свободного и полного раскрытия творческих потенций личности. В этой верности был тверд и несгибаем.
О потребностях Вертов не думал.
Одни — подай им почести.
Другие — побольше яств.
Мне нужно только творчество
Из всех земных богатств.

Те, кто выбежал в садик, чтобы взглянуть на чудака, собравшегося прыгать с грота, мало обращали внимание на прикрепленный к треноге киноаппарат, он стоял на земле и снизу был направлен на Вертова.
Киносъемка для всех была здесь делом будничным, а вот такой прыжок они видели впервые. Поэтому с веселым любопытством следили за Вертовым, а не за аппаратом.
Но стоявшему у камеры оператору в этот раз предстояло заняться делом не будничным.
Он приступил к съемке, когда Вертов встал у края грота, и затем весь прыжок с начала и до конца снимал, стараясь вертеть ручку аппарата гораздо быстрее обычного.
Позже Вертов будет называть этот прыжок — мой рапидный прыжок. Рапид — способ ускоренной съемки, он дает на экране эффект замедленного движения.
В то время для рапидной съемки специального автоматического устройства не существовало. Все зависело от тренированности оператора, его усилий.
Рапидная съемка теперь стала расхожим приемом, нередко используется для достижения чисто внешнего эффекта.
Способ достижения подобного эффекта был известен во времена Вертова. Но сейчас рапидная съемка интересовала его не с эстетической точки зрения (хотя в этом качестве он ее тоже будет впоследствии использовать, правда, без навязчивости, мимоходом и подчиняя смысловой задаче).
Сейчас Вертов хотел узнать другое.
Интересно, что увидели собравшиеся на его прыжок зрители?
Скорее всего, почти ничего. Только то, как он подошел к краю грота, спрыгнул, сделал жест «вуаля» и пошел дальше. Зрители, наверное, разошлись даже несколько разочарованные.
Прыжок длился какие-то считанные секунды — разве можно успеть что-нибудь заметить?
А вот что успел заметить аппарат?
Что попало на пленку, когда оператор вращал ручку камеры с максимальной скоростью?
То, что получилось на пленке, Вертов потом подробно описал: «Человек подходит к краю грота, затем у него на лице появляется страх и нерешительность, он думает — я не прыгну. Потом он решает: нет, неудобно, смотрят. Опять подходит к краю, опять нерешительность на лице. Затем видно, как вырастает решимость, как он говорит себе: я должен — и отделяется от края грота. Он летит в воздухе, летит неправильно, он думает, что нужно принять такое положение, чтобы упасть на ноги. Он выпрямляется, приближается к земле, на лице его опять нерешительность, страх. Наконец, он касается ногами земли. Его первая мысль, что он упал, вторая, что нужно удержаться. Потом появляется мысль, что он здорово спрыгнул, но не нужно этого показывать, и, как циркач, выполнивший трудное упражнение на трапеции, он делает вид, что ему страшно легко. И с этим выражением человек медленно „отплывает“».
Вертов задумался: бедные зрители, они ничего этого не видели.
Но раз так, значит, кинокамера может рассмотреть то, что обыкновенному зрению недоступно?
Зрители увидели прыжок, камера — смены психологических состояний.
Человеческое зрение фиксировало оболочку события, кинозрение пробилось сквозь нее к сути.
Максимально быстрое вращение ручки аппарата помогло увидеть мысли.
Дало возможность их обнажить.
Осмыслить не осмысленное: то, что рассказал Вертову о нем самом экран, во время прыжка проносилось в его голове, не отслаиваясь в сознании.
Значит, для того, чтобы обнажить мысль, сделать невидимое видимым, киносъемка не должна сводиться лишь к имитации обычного зрения, к повторению на экране того, что можно увидеть обычным глазом.
Надо искать способы, которые позволяли бы воспроизвести то, что глаз обычный увидеть не может и что может увидеть глаз, вооруженный киноаппаратом.
Дело не в рапиде.
В дальнейшем он станет для Вертова лишь одним (и далеко не первым) средством выявления правды.
Эти средства будут постепенно усложняться, становиться все более утонченными. Закономерность их применения будет находить для себя все более глубокое теоретическое обоснование.
Но цель останется та же, что и тогда, когда Вертов решил (скорее всего, стихийно) совершить прыжок с грота, почувствовав сразу после просмотра отснятого (скорее всего, в тот момент еще интуитивно) разницу между существующей практикой кино и его нераскрепощенными возможностями.
— Мой рапидный прыжок, — говорил Вертов через семнадцать лет, — где я устанавливаю разницу между тем, что вы видите, и тем, что во мне происходит, это опыт, который в более сложном виде повторяется во всех фильмах, которые я сделал.
К тому времени (1935) год) он уже сделал почти все фильмы, которые сделал, включая «Три песни о Ленине».

 

Поэтому-то от прыжка с грота и берет начало его дорога.

 

Обычная киносъемка необычайно расширила зрение миллионов людей, сделав доступным глазу любую точку планеты.
Рапидный опыт Вертова заставил его задуматься над необходимостью не расширения, а углубления зрения широчайших масс. Это углубление предполагало неизбежность преодоления не ограниченных мобильных возможностей человека, а ограниченных возможностей самого зрения.
И в свою очередь требовало всемерного раскрепощения еще не раскрепощенных возможностей кино.
А когда же их раскрепощать, как не в эпоху, провозгласившую раскрепощение всех творческих сил народа, как не в эпоху пролетарской революции?..
Киноки — дети Октября.
В дорогу Вертова позвало время.

 

Время, время, время…
С первых шагов в кино само это понятие волновало Вертова. Оно волновало его своей многослойностью.
Время как ритмическая единица, как метр будущего киностиха.
Причем «метр» здесь не только в переносном смысле слова (стихотворный размер, чередование разнодлительных долей), но и в самом прямом — как отрезки пленки, отмеренные линейкой и нарезанные ножницами. Стихотворный метр, зависящий от сантиметра. Тот самый «метр», который так удивил монтажниц, не пожелавших склеивать «кусочки» в 5, 10, 15 кадриков для киноленты «Бой под Царицыным».
Впрочем, удивились тогда не только монтажницы, но и члены Художественного совета, отрицательно встретившие необычайно быструю картину.
Мысль о временных ритмах, их значении в искусстве не оставляла Вертова.
Приехав в Москву, он подружился с молодым кинооператором Александром Лембергом. Не имея постоянного жилья, Вертов поселился у Лембергов в Козицком переулке.
Лемберг вспоминал, что, вернувшись как-то из очередной командировки, он не узнал комнаты, в которой жил в то время Вертов. Все стены и потолок Вертов окрасил густой черной сажей, кругом была беспросветная тьма. А на черных стенах белой краской Вертов нарисовал множество часов со стрелками, показывающими разное время, и с маятниками, находящимися в разных положениях, — они как бы раскачивались.
Лемберг откровенно пишет, что все это ему не понравилось.
Вертов стал его убеждать, что он ничего не понимает, черный цвет создает впечатление дали во все стороны, комната стала шедевром.
И добавил:
— А циферблаты на стенах — это стихи!
Стихами были, конечно, не циферблаты, а заложенный в их изображение ритм, без которого нет поэзии.
Лемберг не стал спорить. Но когда Вертов уехал в очередную командировку, позвал маляров, вернувших комнате нормальный вид.
Возвратившийся из командировки Вертов огорчился, а потом, как вспоминает Лемберг, сказал:
— Да, пожалуй, ты прав…
Есть вещи, которые трудно объяснить.
Ритм — это то, что живет внутри человека. Это, в сущности, настрой его души.
Как объясниться здесь языком обыденной логики?
Но прав все-таки, пожалуй, был Вертов.
И все-таки самым волнующим в этом понятии «время» был не порядковый отсчет секунд, минут, дней, не ритм, выражаемый метрической длиной пленочного отрезка, а нечто еще более важное.
Время — как эпоха, история.
Творчество Вертова было неразрывно связано с Октябрем не только потому, что послеоктябрьская эпоха предоставила ему возможности для осуществления своих личных художественных намерений, но и потому, что осуществление намерений давало возможность отразить послеоктябрьскую эпоху.
Этим он ясно и недвусмысленно выражал свою социальную, политическую позицию.
Позицию гражданина Республики.
Но не только позиция Вертова — позиции самого документального кинематографа в борьбе за революционное сознание широких масс были столь выдвинуты вперед, что всякое подспудное лукавство здесь оказывалось не только невозможным, но просто бессмысленным.
Эйзенштейновские слова о себе: «Через революцию к искусству — через искусство к революции» относимы к большинству пришедших в эти послеоктябрьские годы в кино.
Свой протест против эстетических канонов в кинематографе Вертов всегда будет рассматривать как форму непосредственного участия в революционной борьбе против старого общества. А поиск новых путей искусства для него станет частью общего строительства нового мира.
В некоторых статьях, написанных и при жизни Вертова и после его смерти, можно встретить то более откровенный, то относительно слабый (но все же имеющий место) намек на то, что неточности, ошибки его ранних теоретических выступлений являются следствием его как бы еще не определившейся в те годы полностью социальной позиции.
Между тем свою социальную, политическую позицию Вертов определил полностью сразу и до конца.
Но разве понимание и признание конечных целей социальной революции должно автоматически приводить к немедленному и всеобщему пониманию революции, происходящей в искусстве, и новаторских путей, ведущих к ней?
Если б это было так, то многое решалось бы очень просто.
— При общности великой цели — у каждого художника свой особый путь, — говорил Вертов.
Особый путь художника тем и отличается, что не похож на другие, ставшие привычными.
А ведь ничего нет труднее, чем расставаться с привычками.
Потому что привычно то, что когда-то нам было по-настоящему любо и дорого, а теперь, может быть, тоже любо и дорого, но не по-настоящему, а больше по привычке. Мы только этого не замечаем (или не признаем).
Рождению нового искусства часто сопутствуют разного рода наслоения, отделить истинное от наносного действительно непросто. Неточности и ошибки здесь всегда возможны, как вообще во всяком новом деле, что, однако, не означает отступления от главной жизненной цели, от раз и навсегда избранной позиции.
В архиве Вертова сохранился черновик его письма от 12 февраля 1930 года. В письме он, в частности, писал:
«Пользуюсь случаем еще раз подчеркнуть, что ни по своим политическим убеждениям, ни по своей предыдущей работе практической (100 полит-фильм) я себя беспартийным не считаю.
Несмотря на отсутствие партбилета».
Признание революции было для Вертова естественным фактом биографии.
Служба в кино прямо означала служение Республике, находящейся в опасности, со всеми вытекающими из этой напряженной и переменчивой военной обстановки возможными последствиями.
Позиция Вертова была кристально ясной.
В декларациях она не нуждалась.
Она нуждалась только в одном — в подтверждении делом, работой.
И Вертов работал.
Работая, учился.
Учился, как он сам говорил, кинописи.
Умению писать не пером, а киноаппаратом.
Учиться кинописать было трудно, не существовало азбуки кино.
Вертов учился не только за монтажным столом, когда склеивал из присылаемого операторами материала сюжеты «Кинонедели» или эпизоды первых своих фильмов.
«Кинописи фактов» он учился, постоянно выезжая на места съемки, участвуя в ней.
Вертов сам камеру в руки брал редко. Но особенности операторской работы, возможности съемки, ее процесс он изучил до тонкостей. Сохранившиеся за разные годы его указания работавшим с ним операторам всегда предельно точны, конкретны, зримы.
Характер участия Вертова в съемках в общем и целом определялся не его административной должностью (заведующий отделом хроники), а его кинематографической специальностью — «инструктор-организатор съемок». Такая специальность в кино существовала, примерно соответствуя нынешнему «режиссеру».
Но стоит употребить это слово по отношению к Вертову, и мы можем услышать за своей спиной негодующий скрип его кожаной куртки.
На протяжении полутора десятков лет Вертов — документалист до мозга костей — будет решительно отвергать само слово «режиссер», как чистую принадлежность игровой кинематографии. Смирится он с этим словом лишь тогда, когда станет совершенно очевидным, что дело не в словах, сами по себе они еще ничего не решают.
Вертов принимал участие в съемках московского наводнения в весенний паводок, бронепоезда под Луганском, красных бойцов в боевой обстановке.
После того как в середине девятнадцатого года на сорок третьем номере прекращается выпуск «Кинонедели» (гражданская война не позволяла осуществлять регулярное издание и широкое распространение журнала), Вертов направляется для съемок на фронт.
Вместе с оператором Ермоловым он ведет киносъемки в расположении частей 13-й армии под командованием Иннокентия Серафимовича Кожевникова. Собирает снятый Тиссэ материал об особом партизанском соединении, которым тоже командовал уполномоченный ВЦИК Кожевников, когда соединение сражалось в тылу поднявшего мятеж чехословацкого корпуса. Вертов стенографически записывает на фронте куски речей Кожевникова для титров, готовя весь этот материал для специального киновыпуска.
А начало 1920 года открывает особую, длившуюся около трех лет, страницу в биографии раннего Вертова, связанную с так называемым передвижным кино.
Стационарных киноустановок в стране в первые годы после революции имелось очень мало. Кинематограф же являлся одной из самых наглядных, доходчивых (особенно в почти безграмотной России) и убедительных форм пропаганды — политической, культурной, научно-технической и т. п.
Недостаток стационарных киноустановок в какой-то степени компенсировала сеть кинопередвижек, прежде всего тех, которые сопровождали агитационные поезда и агитационные пароходы.
Участвовавшие в рейсах кинематографисты занимались не только демонстрацией фильмов. Они вели съемку рейса, и им также вменялась в обязанность покупка, если встретится случай, киноаппаратуры и пленки.
Вертов, заведовавший в одном из рейсов киноотделением, вскоре становится заведующим всей киносекцией отдела агитационно-инструкторских пароходов и поездов (агитпарпоездов) ВЦИК.
Из материала, снятого в поездках разными операторами, Вертов смонтировал несколько небольших картин, в том числе своего рода киноотчет о деятельности агитпоездов ВЦИК «На бескровном военном фронте». Им был написан сценарий полуигровой-полудокументальной картины, которую предполагалось снять во время поездки агитпоезда «Северный Кавказ» (вскоре переименованного в «Советский Кавказ»). А в одном из августовских номеров нового журнала «Кино-Правда», который начнет выпускаться с лета 1922 года под руководством Вертова, будет помещен сюжет о том, как передвижное кино развертывает экран и устанавливает передвижку на Страстной площади в Москве в течение восьми минут.
Учась кино, Вертов изъездил почти всю страну.
Он учился кинематографу не только у кинематографа, но и у самой жизни.
Революцию он узнавал не по рассказам и не по кинокадрам, снятым другими.
Она сама открывалась перед ним во множестве живых, осязаемых деталей.
— Работы киноков, — говорил впоследствии Вертов, — рождались не в ателье, а в боевой фронтовой обстановке.
Вертов находился в водовороте событии, в гуще действительности.
Сам слушал революцию, ее время.
Он не оставался простым зрителем событий.
Был среди тех, кто делал все возможное в это, казалось бы, невозможно трудное время, чтобы облик переломных минут истории показать современникам и передать идущим вслед.
Позже Вертов писал, что годы своей работы от 1918 до середины 1922 года он мог бы назвать периодом «ДХК» — «Даешь хорошую кинохронику».
Но дать хорошую кинохронику не означало для Вертова лишь хорошо ее снять и склеить, на том свое дело закончив.
Он считал себя обязанным, хронику зрителю именно дать — в самом прямом смысле слова. Донести до него. Найти любые способы зрителю ее показать.
В эти годы Вертов изучал не только кинематографическое ремесло.
Вспоминая о своих поездках с агитпоездами, он писал. «Изучаем нового зрителя».
Что интересует его? Все ли понятно? Что оставляет равнодушным, а что волнует особенно?
На бесчисленных демонстрациях картин во время агитационных рейсов Вертов находился в общении с огромной зрительской аудиторией. Лишь в одном из рейсов поезда «Октябрьская революция» на киносеансах побывало свыше шестидесяти тысяч человек.
Они следили за экраном, а Вертов следил за ними — всматривался, вслушивался.
И все чаще убеждался в их скептическом отношении (особенно там, где кино было в новинку) к неправде игровых агиток, обычно сработанных на скорую руку.
Вертовская страсть к кинодокументу находила опору в зрительских пристрастиях, укрепляя его уверенность в преимуществах воздействия на зрителя хроникой, фактами, а не выдумкой.
Вертов с усмешкой говорил, что многим доставляло удовольствие расшифровывать буквы «ДХК» и иначе, как: «Долой художественную кинематографию».
В оба лозунга — «Даешь!..» и «Долой!..» — Вертов вкладывал патетический заряд одинаковой мощи. И тот и другой, как две победно сверкающие грани одного кинжального лезвия, на многие годы определят бунтарский напор творческой позиции Вертова. Утверждение кинодокумента на экране для Вертова станет невозможным без отвержения игрового кино.
Этим своим «Долой!..» он закрутит клубок противоречий, в котором мудрые, глубоко созидательные тенденции окажутся на пересечении с тенденциями, ведущими к серьезным промахам в оценке конкретных фактов и некоторых общих явлений кино. С тенденциями, ведущими в никуда.
Этим же «Долой!..» Вертов навлечет на себя бурю негодующих протестов защитников игрового кино. Протестов, в одних случаях справедливых своей принципиальной основательностью, а в других несправедливых торопливой горячностью.
В подобной ситуации не всегда удавалось разглядеть деревья, посаженные Вертовым.
Не только те, что не привились, превратившись в сухостой, а и те, что были гнуты-перегнуты ветрами и ливнями, но оказались жизнестойкими и выстояли, протянув руки небу.
Лишь спустя десятилетня можно будет спокойно разобраться в сложном сплетении разнообразных начал, составлявших вертовскую позицию в искусстве.
А сейчас, в годы обучения кинематографическому ремеслу и изучения кинематографического зрителя, позиция только закладывалась.
Но уже тогда вертовская установка (поддержанная зрительской массой) на факт, на хронику была безошибочной и совпадала со смыслом документа, определившего политику Советской власти в области кино.

 

Председатель СНК В. И. Ленин Управляющему делами Совнаркома Н. П. Горбунову из Горок по телефону:
Наркомпрос должен организовать наблюдение за всеми представлениями и систематизировать это дело… Для каждой программы кинопредставления должна быть установлена определенная пропорция:
а) увеселительные картины, специально для рекламы и для дохода (конечно, без похабщины и контрреволюции) и
б) под фирмой «из жизни народов всех стран» — картины специально пропагандистского содержания, как-то: колониальная политика Англии в Индии, работа Лиги Наций, голодающие Берлина и т. д. и т. д.
Директивы по киноделу (здесь приведена их часть) были продиктованы Н. П. Горбунову 17 января 1922 года; как раз примерно в это время Вертов задумывался над будущими путями кинематографа.
27 января Н. П. Горбунов передал директивы замнаркому по просвещению Е. А. Литкенсу для неукоснительного исполнения. Вскоре В. И. Ленин пригласил А. В. Луначарского, в беседе с ним повторил ранее высказанную мысль.
«Он еще раз подчеркнул, — вспоминал А. В. Луначарский, — необходимость установления определенной пропорции между увлекательными кинокартинами и научными. К несчастью, это и до сих пор очень слабо поставлено. Владимир Ильич сказал мне, что производство новых фильм, проникнутых коммунистическими идеями, отражающих советскую действительность, надо начинать с хроники, что, по его мнению, время производства таких фильм, может быть, еще не пришло.
Если вы будете иметь хорошую хронику, серьезные и просветительные картины, то не важно, что для привлечения публики пойдет при этом какая-нибудь бесполезная лента, более или менее обычного типа…» .
Впоследствии Вертов не раз будет ссылаться на «ленинскую пропорцию» кинопрограмм, отстаивая свою позицию защиты чести и достоинства документального кино.
Первые четыре года, прожитые Вертовым в кинематографе, были временем, когда смутные желания, неясные предположения стали приобретать реальные очертания.
Но чем больше он открывал для себя кинематограф, тем решительнее крепло ощущение: все, что он пока узнал о нем, это лишь крохотная часть еще неоткрытого.
Осуществление одного почти тут же требовало осуществления другого, к которому-то не известно было, с какой стороны подойти.
Так было и в эти годы и во все последующие.
Предшествующего опыта не существовало.
И, наверное, минуты, когда охватывало волнение от сознания неизбежности следующего шага, были счастливыми минутами его жизни.
Хотя сама жизнь была трудной, подчиненной суровым законам гражданской войны.
Невзгоды и лишения Вертов переживал вместе со страной.
Вместе с ней недоедал.
Как и другие, жил в нетопленых комнатах и работал в промерзших помещениях. Свой первый манифест «О разоружении театральной кинематографии» писал (в конце 1919 года) в комнате с разбитой форточкой, за столом, на котором вчера недопитый чай в стакане превратился в лед.
Он тяжело болел. В сохранившемся в вертовском архиве его коротком описании болезни она не названа, но, по некоторым другим сведениям, это, видимо, была болезнь по тому времени вполне ординарная — тиф.
Возникали трудности и другого рода.
Вертов ушел из ВФКО, и ушел, судя по его дневниковым записям, не по своей воле. Конкретный повод для увольнения остался туманным, но причина в общем и целом ясна — несложившиеся взаимоотношения с руководством.

 

Но что стоили все эти бытовые и служебные неурядицы в сравнении с минутами творческого прозрения?..
Заканчивалась гражданская война, и закономерным итогом ушедших лет для Вертова стал его большой фильм «История гражданской войны», выпущенный на рубеже двадцать первого — двадцать второго годов.
В первоначальном монтаже картина почти не сохранилась.
Но по некоторым восстановленным кускам, по монтажному описанию, оставленному Вертовым, можно понять, что это была, как и в свое время «Годовщина революции», наиболее полная сводка кино-документов о войне, снятых на фронте и в тылу и включавшихся в «Кинонеделю» и в различные киновыпуски, которые монтировал Вертов. Слово «история» в заголовке соответствовало, видимо, принципу построения фильма. Картина строилась как последовательно рассказанная история событий.
Совсем недавних, еще обжигающих, но уже отгремевших.
Страна вступала в новую эпоху.
Вступал в новый период своей творческой жизни и Дзига Вертов.
За эти годы им был накоплен определенный опыт, но он уже понимал: дорога, позвавшая его, предела не имеет.
Уверенность в этом росла во время фронтовых съемок, на агиткиносеансах, за монтажным столом, и снова — во фронтовых поездках, и снова — за монтажным столом.
Мысль о неисчерпаемых возможностях документального кино все больше становилась убеждением, возникшим из неясных предчувствий, впервые охвативших Вертова, когда он «гонял» на экране только что отснятый ролик и на белом полотне померкшего зала молодой человек в кожаной куртке медленно, то ли нехотя, то ли словно преодолевая скрытые от глаз преграды, всходил на верхушку грота, нерешительно переступал с ноги на ногу, потом неестественно долго парил в воздухе (и его волосы, разделенные четким пробором, слегка взлетали над висками), потом, коснувшись земли, еще долго покачивался, стараясь сохранить равновесие, а потом так же неестественно долго собирал на лице улыбку, сопроводив ее ироническим цирковым жестом «вуаля».
Назад: Л. М. Рошаль Дзига Вертов
Дальше: ГЛАВА ВТОРАЯ