Глава XCIII
В ожидании ответа, которому не суждено было прийти, поскольку Порпора сжег ее письма, Консуэло продолжала вести спокойную, трудолюбивую жизнь. Ее появление в доме Вильгельмины привлекло туда несколько выдающихся лиц, и ей доставляло большое удовольствие с ними встречаться. В числе их был барон Фридрих фон Тренк, внушавший ей истинную симпатию. Он был настолько скромен, что при первой встрече отнесся к ней не как к старой знакомой, а после того, как она спела, просил, чтобы его представили ей в качестве почитателя, глубоко тронутого ее пением. Когда Консуэло увидала красивого, великодушного молодого человека, спасшего ее так мужественно от господина Мейера и его шайки, первым ее побуждением было протянуть ему руку. Барон, не желавший, чтобы она из чувства признательности к нему выказала неосторожность, поспешил почтительно подать ей свою, как бы для того, чтобы проводить ее на место, и тут в знак благодарности слегка пожал ей руку. Потом она узнала от Йозефа, у которого барон брал уроки музыки, что тот всегда с интересом справлялся и с восторгом говорил о ней, но из чувства необычайной деликатности никогда не спрашивал, чем вызвано было ее переодевание, почему предприняли они с Йозефом столь отважное путешествие и какими были тогда и остаются теперь их отношения друг к другу.
– Не знаю, что он об этом думает, – добавил Йозеф, – но, уверяю тебя, ни об одной женщине он не говорит с большим почтением и уважением, чем о тебе.
– В таком случае, друг, я разрешаю тебе, если хочешь, рассказать ему всю нашу историю, а также и мою, не называя, однако, фамилии Рудольштадт. Я хочу быть достойной доверия в глазах человека, которому мы обязаны жизнью и который всегда так благородно вел себя со мной.
Несколько недель спустя, едва успев выполнить свою миссию в Вене, господин фон Тренк был внезапно отозван Фридрихом и однажды утром явился в посольство, чтобы наскоро проститься с господином Корнером. Консуэло, спускаясь по лестнице, встретилась с ним в галерее. Так как они были одни, он подошел к ней, взял ее руку и нежно поцеловал.
– Позвольте мне, – сказал он, – в первый и, быть может, в последний раз высказать вам чувства, переполняющие мое сердце. Мне не нужно было слышать от Беппо вашей истории, чтобы проникнуться уважением к вам. Есть лица, в которых не ошибаешься, и мне достаточно было одного взгляда, чтобы почувствовать и угадать в вас большой ум и большое сердце. Знай я тогда, в Пассау, что наш милый Йозеф так беспечен, я защитил бы вас от легкомысленных поползновений графа Годица. Я их предвидел и изо всех сил старался внушить ему, что он метит мимо цели и только поставит себя в смешное положение. Впрочем, добряк Годиц сам рассказал мне, как вы над ним посмеялись; он бесконечно благодарен вам за то, что вы сохранили все в тайне. Я же никогда не забуду романтического приключения, которое дало мне счастье узнать вас, и, если бы мне пришлось даже заплатить за это своим состоянием и своей будущностью, я все-таки буду считать тот день одним из лучших в своей жизни.
– Неужели вы думаете, господин барон, что это приключение может иметь такие последствия?
– Надеюсь, что нет, но при прусском дворе все возможно.
– Вы заставляете меня очень бояться Пруссии, а между тем, господин барон, возможно, что в недалеком будущем мы с вами там встретимся. Идут переговоры о приглашении меня в Берлин.
– В самом деле? – воскликнул Тренк, и лицо его вдруг просияло. – Ну, дай Бог, чтобы это осуществилось. В Берлине я смогу быть вам полезен, и вы должны рассчитывать на меня как на брата. Да, я люблю вас, как брат, Консуэло, и, будь я свободен, я, быть может, не смог бы побороть в себе чувства более пылкого… Но вы также не свободны, и узы священные, вечные… не позволяют мне завидовать счастливцу, добивающемуся вашей руки. Кто бы он ни был, сударыня, знайте, что он найдет во мне друга, если пожелает, а если понадобится, то и соратника в борьбе против предрассудков общества. Увы! И передо мной, Консуэло, стоит ужасная преграда, отделяющая предмет моей любви от меня. Но тот, кто любит вас, – мужчина, и он может разрушить эту преграду, в то время как любимая мною женщина – она выше меня по положению – не имеет ни власти, ни права, ни силы, ни свободы, чтобы помочь мне преодолеть препятствие.
– Стало быть, я ничего не смогу сделать ни для нее, ни для вас? – сказала Консуэло. – Впервые я сожалею о бессилии своего скромного положения.
– Кто знает! – с жаром воскликнул барон. – Возможно, вы будете в состоянии сделать больше, чем думаете, если не для нашего союза, то хотя бы для того, чтобы облегчить порой тяжесть нашей разлуки. Хватит ли, однако, у вас мужества пренебречь некоторой опасностью ради нас?
– О! Я сделаю это с радостью! Ведь и вы подвергали опасности свою жизнь, чтобы спасти меня!
– Хорошо! Я буду на вас рассчитывать! Не забывайте своего обещания, Консуэло! Быть может, я неожиданно напомню вам о нем…
– В какую бы минуту моей жизни это ни случилось, я никогда не забуду своего обещания, – ответила она, протягивая ему руку.
– Тогда дайте мне в залог какую-нибудь малоценную вещицу, которую я мог бы вам послать в случае надобности, ибо мне предстоит серьезная борьба – я это чувствую – и обстоятельства могут так сложиться, что моя подпись и даже печать способны будут скомпрометировать и ее и вас.
– Хотите взять ноты, которые я как раз несу одному человеку по поручению моего учителя? Ему я достану другие, а на этих сделаю пометку, чтобы признать их, когда понадобится.
– Почему бы и нет? Ноты действительно можно скорее всего послать, не возбуждая подозрений. И на случай, если придется воспользоваться ими несколько раз, я разорву их на отдельные листы. А вы на каждом из них сделайте значок.
Консуэло, прислонившись к перилам лестницы, написала на каждом листке имя Бертони. Барон свернул ноты и унес, поклявшись нашей героине в вечной дружбе.
Как раз в ту пору госпожа Тези захворала, и это грозило отменой спектаклей на императорской сцене, так как она исполняла главные роли. В крайнем случае ее могла заменить Корилла. Она пользовалась большим успехом и при дворе и в городе. Ее красота и вызывающее кокетство кружили головы простодушным немецким вельможам, и никто не думал предъявлять большие требования к ее немного хриплому голосу и несколько истеричной игре. Все казалось великолепным у такой красавицы – ее белоснежные плечи звучали изумительно, ее круглые, обольстительные руки пели всегда верно, ее великолепные позы преодолевали самые смелые пассажи. Несмотря на музыкальный пуризм, которым здесь так кичились, многие, как и в Венеции, подпадали под очарование томных очей, и госпожа Корилла в своем будуаре вскружила не одну крепкую голову, подготовляя восторженных поклонников для своих предстоящих выступлений.
Итак, она смело взялась временно заменить госпожу Тези, но затруднение заключалось в том, что надо было найти заместительницу для нее самой. О слабом голосе госпожи Гольцбауэр нечего было и думать. Приходилось выпустить на сцену Консуэло или удовольствоваться кем попало. Порпора прилагал дьявольские усилия. Метастазио, страшно недовольный ломбардским произношением Кориллы и возмущенный тем, что она, вопреки смыслу и действию оперы, всеми силами старалась затмить других исполнителей, не скрывал своего охлаждения к ней и симпатии к добросовестной и умной Порпорине. Кафариэлло, ухаживающий за госпожой Тези (которая от всей души ненавидела Кориллу за то, что та осмелилась оспаривать у нее эффектные выходы и первенство красоты), громко ратовал за приглашение Консуэло. Гольцбауэр, ревниво оберегавший честь своего театра, но в то же время боявшийся влияния, которое приобрел бы Порпора, попав хотя бы одной ногой за кулисы, просто терял голову. Скромное поведение Консуэло привлекло к ней столько приверженцев, что трудно было дольше вводить в заблуждение императрицу. Благодаря всему этому Консуэло получила приглашение. Ей, однако, были предложены жалкие условия – в надежде, что она их отвергнет. Порпора сразу на все согласился, как всегда не спросив мнения своей ученицы. В одно прекрасное утро Консуэло узнала, что ангажирована на шесть спектаклей. Не имея возможности отказаться и не понимая в то же время, почему после полуторамесячного ожидания она не имеет никаких вестей от Рудольштадтов, Консуэло, по настоянию Порпоры, вынуждена была отправиться на репетицию оперы Метастазио «Антигона» (музыка Гассе).
Консуэло уже прошла эту роль с Порпорой. Для маэстро было мукой изучать с ней произведение своего соперника, самого неблагодарного из учеников, врага, которого он теперь особенно ненавидел. Но не говоря о том, что через все это необходимо было пройти, чтобы раскрыть двери своим собственным операм, Порпора был слишком добросовестным преподавателем, обладал слишком честной душой артиста, чтобы не вложить в эту работу все свои знания и усердие. Консуэло также старалась изо всех сил, что одновременно и восхищало его и приводило в отчаяние. Вопреки своему желанию, бедная девушка находила Гассе великолепным, и душа ее испытывала больший подъем от нежных и страстных мелодий Sassone, чем от величественных и подчас немного холодных и сухих произведений своего учителя. Она привыкла, изучая с ним других композиторов, свободно отдаваться своему восторгу, но на этот раз была принуждена сдерживаться, видя, как печально бывает его лицо и подавлен дух после этих занятий.
Когда Консуэло вышла на сцену репетировать с Кафариэлло и Кориллой, она была так взволнована, хотя и знала прекрасно свою партию, что ей стоило большого труда приступить к сцене Исмены с Береникой, начинавшейся словами:
No, tutto, о Berenice,
Tu non apri il tuo cor…
Корилла ответила следующей фразой:
Е ti par poco,
Quel che sai de’miei casi?
На этом месте Кориллу прервал громкий хохот Кафариэлло, и она, повернувшись к нему со сверкающими от гнева глазами, спросила:
– Что вы находите тут смешного?
– Ты так чудесно это сказала, моя толстая Береника! – ответил, еще громче смеясь, Кафариэлло. – Трудно было высказаться откровеннее.
– Эти слова так забавляют вас? – спросил Гольцбауэр, который был не прочь передать Метастазио, как сопранист потешается над его стихами.
– Слова-то прекрасны, – сухо ответил Кафариэлло, хорошо знавший, с кем имеет дело, – но здесь они были сказаны так кстати, что я не мог удержаться от смеха.
И он, надрываясь от хохота, повторил, обращаясь к Порпоре:
Е ti par poco,
Quel che sai di tanti caci?
Корилла, понимая, какая жестокая обида заключается в намеках на ее поведение и дрожа от ярости, ненависти и страха, чуть не бросилась на Консуэло, чтобы исцарапать ее лицо, но у той был такой кроткий и спокойный вид, что она не посмела этого сделать. К тому же слабый свет, проникавший на сцену, упал на лицо ее соперницы, и Корилла остановилась, пораженная какими-то смутными воспоминаниями и охваченная непонятным ужасом. В Венеции она никогда не видела Консуэло ни вблизи, ни при дневном свете. Во время родовых мук она едва могла рассмотреть черты цыганенка Бертони, суетившегося вокруг нее, и так и не поняла, почему он столь трогательно заботится о ней. Теперь она пыталась припомнить все происшедшее, но ей это не удавалось, и в течение всей репетиции она не могла избавиться от чувства беспокойства и неловкости. Совершенство, с каким Консуэло провела свою партию, немало способствовало дурному настроению Кориллы, а присутствие Порпоры, ее бывшего учителя, слушавшего ее, как строгий судья, молча и почти презрительно, превратило для нее репетицию в настоящую пытку. Господин Гольцбауэр был не менее уязвлен, когда маэстро заявил, что все темпы неправильны, а верить ему поневоле приходилось, так как он присутствовал на репетициях, которые проводил сам Гассе во время первой постановки его оперы в Дрездене. Советы маэстро были настолько ценными, что Гольцбауэру пришлось смириться и скрыть досаду. Порпора провел таким образом всю репетицию, давал указания каждому и делал замечания даже самому Кафариэлло, а тот, желая поднять авторитет Порпоры перед другими, притворился, будто с почтением слушает его. Кафариэлло стремился унизить в тот день дерзкую соперницу госпожи Тези и готов был на все, даже на то, чтобы притвориться покорным и скромным учеником. Ведь у актеров, так же как и у дипломатов, на сцене, так же как и в кабинете монархов, самыми прекрасными и самыми некрасивыми поступками движут скрытые, бесконечно мелкие и пустые причины.
Вернувшись домой, Консуэло застала Йозефа исполненным радости, которой он, однако, пытался не показывать. Когда им удалось поговорить наедине, она узнала, что добрый каноник переехал в Вену и что первой его мыслью было вызвать своего милого Беппо и угостить его прекрасным завтраком, во время которого он не переставал с нежностью расспрашивать о дорогом его сердцу Бертони. Они уже сговорились, каким образом завязать знакомство с Порпорой, чтобы иметь возможность видеться по-семейному, честно и не таясь. На следующий же день каноник представился Порпоре как покровитель Йозефа Гайдна и ярый поклонник самого маэстро, явившийся поблагодарить за уроки, которые тот соблаговолил давать его юному другу. Консуэло сделала вид, будто встречает каноника впервые, а вечером маэстро с обоими учениками уже дружески обедал у его преподобия. Несмотря на весь стоицизм Порпоры, – а в те времена даже самые крупные музыканты не могли таковым похвастаться, – он не мог не проникнуться сразу симпатией к славному канонику, угощавшему таким прекрасным обедом и столь высоко ценившему произведения маэстро. После обеда занялись музыкой. Затем стали видеться почти ежедневно.
Это успокаивающе действовало на Консуэло, начинавшую уже волноваться по поводу долгого молчания Альберта. Каноник был человек веселого нрава, целомудренный и в то же время свободомыслящий, очаровательный во многих отношениях, справедливый и весьма просвещенный в различных областях. Словом, это был прекрасный друг и чрезвычайно милый собеседник. Его общество оживляло и ободряло маэстро, настроение последнего заметно улучшилось, а вследствие этого и домашняя жизнь Консуэло стала легче.
Однажды, когда не было репетиций (за два дня до первого представления «Антигоны»), Порпора отправился за город с одним из своих коллег, а каноник предложил Йозефу и Консуэло нагрянуть всем вместе в аббатство, чтобы захватить врасплох оставленных там слуг и, словно свалившись на них с неба, самим убедиться, хорошо ли ухаживает садовница за Анджелой, а садовник – за волкамерией. Молодые люди охотно согласились. Карету каноника нагрузили пирожками и бутылками, ибо нельзя совершить путешествие в четыре лье, не нагуляв аппетита. Подъезжая к усадьбе, путники сделали небольшой крюк и, оставив экипаж на некотором расстоянии от ворот, пошли пешком, так как хотели явиться совершенно неожиданно.
Волкамерия чувствовала себя превосходно: она стояла в тепле, и корни ее освежала влага. С наступлением холодов она перестала цвести, но ее красивые листья, нимало не тронутые увяданием, красиво ложились вокруг ее стройного ствола. Оранжерея содержалась в полном порядке, голубые хризантемы, не боясь зимы, казалось, смеялись за стеклянными перегородками. Анджела, прильнув к груди кормилицы, начинала уже смеяться, когда с ней заигрывали, и каноник весьма разумно заметил, что не следует злоупотреблять этой забавой, так как вызываемый слишком часто насильственный смех развивает у малюток чрезмерную нервозность.
Так они сидели, непринужденно болтая, в хорошеньком домике садовника. Каноник, закутавшись в меховую душегрейку, грел ноги у очага, где пылали сухие корни и сосновые шишки. Йозеф играл с прелестными детьми красивой садовницы, а Консуэло, сидя посреди комнаты с маленькой Анджелой на руках, смотрела на нее со смешанным чувством нежности и скорби: ей казалось, что этот ребенок принадлежит ей больше, чем кому бы то ни было, и таинственный рок связывает его судьбу с ее собственной. Вдруг дверь отворилась, и перед ней, словно видение, вызванное ее грустными думами, предстала Корилла.
Впервые после родов Корилла почувствовала если не прилив материнской любви, то нечто вроде угрызений совести и украдкой явилась проведать своего ребенка. Она знала, что каноник живет в Вене. Приехав через полчаса после него и не видя у ворот следов его коляски, так как он сошел раньше, она тайком, никого не встретив, пробралась садами до домика, где, по ее сведениям, жила у своей кормилицы Анджела – ибо Корилла все-таки навела кое-какие справки на этот счет. Она очень потешалась над замешательством и христианским смирением каноника, но совершенно не знала, какое участие принимала в этом приключении Консуэло, поэтому с удивлением, к которому примешались страх и смущение, увидела она здесь свою соперницу. Не зная и не смея догадываться, чье дитя та укачивает, она чуть было не обратилась в бегство. Но Консуэло, невольно прижавшая ребенка к груди, точно куропатка, прячущая птенца под крыло при появлении коршуна, Консуэло, артистка того же театра, способная на следующий день представить всем известную тайну Кориллы совсем не в том свете, в каком та сама ее изображала, наконец – Консуэло, смотревшая на нее со страхом и негодованием, потрясла ее своим присутствием до такой степени, что Корилла, словно пригвожденная или зачарованная, остановилась посреди комнаты.
Однако она была слишком опытной актрисой и потому быстро пришла в себя и обрела дар слова. Ее тактика заключалась в том, чтобы, оскорбляя других, самой избежать унижения. И тут же, входя в роль, она наглым, резким голосом обратилась к Консуэло на венецианском наречии:
– Черт возьми! Бедная моя цыганочка! Что ж, этот дом – приют для подкидышей, что ли? Ты тоже явилась сюда, чтобы взять или оставить здесь своего детеныша? Видно, у нас с тобой одно счастье, одна судьба. Без сомнения, у наших детей и отец один и тот же: ведь наши с тобой приключения начались в Венеции одновременно. И я убедилась, сокрушаясь о тебе, что красавец Андзолетто сбежал от нас в прошлом сезоне, прервав свой ангажемент, вовсе не для того, чтобы погнаться за тобой, как все думали.
– Сударыня, – ответила Консуэло, бледная, но спокойная, – если бы я имела несчастье быть в таких же близких отношениях с Андзолетто, как вы, и вследствие этого имела бы счастье стать матерью (так как это всегда счастье для женщины, умеющей чувствовать), дитя мое не было бы здесь.
– А! Понимаю! – продолжала та с мрачным огнем в глазах. – Его воспитывали бы на вилле Дзустиньяни. У тебя хватило бы ума, которого у меня не нашлось, уверить милого графа, что его честь требует признания ребенка. Но ты не имела несчастья, как уверяешь, быть любовницей Андзолетто, а Дзустиньяни был настолько счастлив, что не оставил тебе доказательств своей любви. Говорят, Йозеф Гайдн, ученик твоего учителя, утешил тебя во всех твоих злоключениях, и, без сомнения, дитя, которое ты укачиваешь…
– Ваше, сударыня! – воскликнул Йозеф, который теперь прекрасно понимал венецианское наречие, и встал между Консуэло и Кориллой с таким грозным видом, что заставил последнюю отступить. – Вам это свидетельствует Йозеф Гайдн, ибо он присутствовал при том, как вы производили на свет этого ребенка.
Лицо Йозефа, не встречавшегося Корилле с того злосчастного дня, тотчас воскресило в ее памяти все подробности, которые она тщетно силилась припомнить, а в цыганочке Консуэло она узнала, наконец, черты цыганенка Бертони. У Кориллы невольно вырвался возглас удивления, и с минуту в душе ее шла борьба между стыдом и досадой. Но вскоре цинизм снова вернулся к ней, и из ее уст вновь посыпались оскорбления.
– По правде сказать, дети мои, я вас сразу и не признала! – воскликнула она до нельзя слащавым тоном. – Оба вы были очень милы, когда я встретила вас во время ваших похождений, а переодетая Консуэло была в самом деле красивым мальчиком. Так, значит, здесь, в этой святой обители, она и провела благочестиво в обществе толстого каноника и молоденького Йозефа целый год после того, как убежала из Венеции? Ну, цыганочка, не беспокойся, дитя мое! Теперь каждая из нас знает тайну другой, а императрица, желающая все знать, ничего не узнает ни об одной из нас!
– Предположим даже, Корилла, что у меня есть тайна, – холодно проговорила Консуэло, – но она оказалась в ваших руках только сегодня, а я уже знала вашу тогда, когда целый час говорила с императрицей за три дня до подписания вами ангажемента.
– И ты наговорила обо мне всяких гадостей? – закричала Корилла, краснея от злости.
– Если бы я рассказала то, что знаю о вас, вы не получили бы ангажемента, а раз вы получили его, значит, я не захотела воспользоваться случаем.
– Почему же ты этого не сделала? Уж очень ты глупа, должно быть! – воскликнула Корилла, невольно обнаруживая всю свою порочность.
Консуэло и Йозеф, переглянувшись, не могли не улыбнуться друг другу. Улыбка Йозефа была исполнена презрения к Корилле, но ангельская улыбка Консуэло словно возносилась к небу.
– Да, сударыня, – ответила она с подавляющей кротостью, – я именно такая, как вы сказали, и считаю это благом для себя.
– Не такое уж это благо, бедняжка, раз я ангажирована, а ты нет! – возразила озадаченная и несколько встревоженная Корилла. – Мне говорили еще в Венеции, что у тебя не хватает ума и ты никогда не сумеешь вести свои дела! Это единственно верное из всего, что рассказывал о тебе Андзолетто. Но что поделаешь! Не моя вина, что ты такова… На твоем месте я рассказала бы все, что знала о Корилле, а себя выставила бы целомудренной, святой… Императрица поверила бы всему: ее нетрудно убедить… и я вытеснила бы всех своих соперниц. Но ты ничего не сказала!.. Это странно, и мне жаль тебя: ты не умеешь устраиваться.
На этот раз презрение оказалось сильнее негодования. Консуэло и Йозеф расхохотались, а Корилла, почувствовав, что ее соперница не столь бессильна, потеряла свою задорную язвительность, которой вооружилась было на первых порах, отбросила всякое стеснение, придвинула стул к очагу и собралась спокойно продолжать разговор, чтобы лучше выведать сильные и слабые стороны своих противников. Но в этот момент она очутилась лицом к лицу с каноником, которого до сих пор не заметила, ибо, руководясь инстинктивной осторожностью духовного лица, он сделал знак дебелой кормилице и ее двум детям заслонить его, пока он не разберется в происходящем.