Глава 16
В окопах
18 ноября 1915 г., перебравшись во Францию, Черчилль собирался присоединиться к своему полку в Блекене, в тридцати километрах от Булони. Однако на пристани его ждала машина. Ее прислал сэр Джон Френч, который приказал доставить его в свою штаб-квартиру в Сент-Омере. Но Черчилль решил сначала заехать в Блекен, где несколько часов общался с сослуживцами по Оксфордширскому йоменскому полку, а потом отправился в Сент-Омер, где и переночевал впервые как военнослужащий в штаб-квартире главнокомандующего, «в прекрасном замке, – написал он Клементине, – с горячими ваннами, кроватями, шампанским и всеми удобствами».
В тот вечер Френч предложил Черчиллю выбор – присоединиться к его штабу в качестве адъютанта или возглавить командование бригадой на фронте в ранге бригадного генерала. Черчилль выбрал бригаду, но спросил, нельзя ли сначала набраться немного опыта окопной войны. «Я твердо решил не возвращаться ни в какое правительство до окончания войны, – написал он брату в свой первый день во Франции, – если только мне не предложат широкие и реальные исполнительные полномочия. Но эти условия вряд ли будут удовлетворены. Поэтому я намереваюсь приложить все усилия, чтобы проявить себя в армии. Как ты знаешь, это моя первая профессия, к которой у меня всегда лежала душа».
Набираться окопного опыта Черчиллю предстояло в Гвардейской дивизии. В первый же день во Франции он посетил штаб-квартиру дивизии в Ла-Горг. «К моему удивлению, – писал он Клементине, – в сутки они теряют всего около 15 человек убитыми из 8000, ведущих активные боевые действия. Я буду на тебя дуться, если ты позволишь себе переживать из-за того, что я подвергаю себя риску». Всего через сутки пребывания во Франции все его разочарования, похоже, исчезли. «Я здесь очень счастлив, – рассказывал он ей. – Я раньше не понимал, что означает освобождение. Просто не могу объяснить, как я мог угробить столько месяцев на бессильные переживания, вместо того чтобы провести их на войне».
20 ноября Черчилль присоединился ко 2-му батальону Гренадерского гвардейского полка, который отправлялся на передовую на двухсуточную смену: сорок восемь часов на линии фронта, затем сорок восемь часов в резерве. Первую ночь он провел к северу от Нев-Шапель в расположении командного пункта батальона, в развалинах того, что называлось прежде Эбенезер-фарм. «В тот вечер, – позже вспоминал он, – принесли тело убитого гренадера и положили в разрушенной ферме, чтобы похоронить на следующий день».
Настороженность офицеров по отношению к новичку быстро рассеялась. «Условия жизни, – рассказывал он жене, – конечно, суровые и не полезные для здоровья, но в целом жаловаться не на что, кроме как на то, что мерзнут ноги. Во второй день на передовой отправился в землянку на передней линии окопов. В этой землянке не более опасно, чем в штабе батальона, – успокаивал он ее, – потому что траншеи соединяются частыми переходами, и пули посвистывают далеко вверху».
Первые сорок восемь часов, проведенные Черчиллем на передовой, познакомили его с опасностями и неудобствами, которые ему предстояло переносить почти полгода. «Грязь и мусор повсюду, – писал он Клементине на второй день. – Могилы копают в тылу настолько небрежно, что из земли торчат конечности, куски одежды; вода и дерьмо со всех сторон, и над всем этим в ослепительном лунном свете полчища летучих мышей под непрекращающийся аккомпанемент пулеметных очередей и свист пуль». Черчилль позже вспоминал: «Именно в этой обстановке я нашел такое счастье и удовлетворение, каких не знал много месяцев».
Тем временем в Лондоне правительство решило провести эвакуацию войск с Галлипольского полуострова. Хенки, являвшийся, подобно Черчиллю, активным сторонником продолжения операции, записал в дневнике: «Решение абсолютно ошибочное, и после отставки Черчилля нам особенно не хватает мужества».
24 ноября, находясь в резерве, Черчилль написал матери: «Представь, я снова чувствую себя молодым». Еще через два дня, вернувшись на передовую в землянку, он получил приказ отправиться в тыл. Там его будет ждать автомобиль, чтобы отвезти на встречу с командующим корпусом. Черчилль как строевой офицер обязан был подчиниться. Сразу после его ухода немцы начали обстреливать передовые траншеи. «Я избежал целой кучи снарядов, которые разорвались на трассе буквально в сотне метров у меня за спиной», – написал он Клементине. Пройдя около часа в сторону от линии фронта по мокрым полям, где постоянно свистели случайные пули и периодически рвались снаряды, он добрался до перекрестка, где его должен был подобрать автомобиль командующего корпусом. Но его прогнали выстрелы. Штабной офицер, который прибыл за ним, сказал, что генерал «просто хотел поболтать и что это можно будет сделать в любой другой день».
Раздосадованный Черчилль отправился обратно, еще час ковыляя по мокрым полям, но уже в полной темноте. «Можешь себе представить, – рассказывал он Клементине, – как я ругал этого самодовольного генерала, который, разумеется, из лучших побуждений выдернул меня под дождь и ветер – и совершенно зря». Добравшись до передовой, он узнал, что через пятнадцать минут после того, как он ушел, в его землянку попал снаряд. Погиб один человек из трех, находившихся внутри. «Когда я увидел то, что осталось от землянки, я уже не так сильно сердился на генерала, – написал Черчилль Клементине. – Теперь понимаешь, насколько бессмысленно о чем-то переживать. Все – случайность, и наши действия лучше всего не планировать. Надо самым простым и естественным образом принять условия игры и положиться на Бога, что, по сути, то же самое. Такие чудеса, – рассуждал он, – происходят здесь повсеместно. Они не вызывают восторга и даже интереса. Летящий снаряд не вызывает у меня сердцебиения, не давит на психику и не заставляет приседать, как многих других. Я с удовлетворением понял, что многие годы, проведенные в роскоши, ни в коей мере не испортили мне нервы. В этой игре я, надеюсь, окажусь не хуже прочих».
Черчилль оставался с гвардейцами в целом пять суток, проведя еще сорок восемь часов в окопах на переднем крае. «Я дежурил часть ночи, чтобы другие могли поспать, – рассказывал он Клементине. – Вчера вечером обнаружил часового, заснувшего на посту. Я страшно напугал его, но не стал обвинять. Он – молодой парнишка, а я не офицер его полка. А наказание за такое как минимум два года».
Это был сезон сырых, холодных ветров, дождя, слякоти и снега. Меньше чем за неделю его пребывания на передовой два человека погибли, двое скончались от ран, восемь получили ранения. «Если моя судьба до сих пор не предрешена, – написал он Клементине, – значит, она будет хранить меня. В таком случае Рэндольфу не придется стыдиться того, что я сделал для страны».
Черчилль продолжал жить в землянке на передовой. Накат в ней был высотой всего семьдесят сантиметров. Командир его роты написал домой, что Черчилль «воспринял сырой глиняный пол и тесное пространство вполне жизнерадостно, и мы прекрасно проводим время. Он забыл политику, и гораздо сильнее в нем играют военные инстинкты, которые достались ему от его великого предка – герцога Мальборо. Он строго соблюдает дисциплину и приветствует вышестоящих офицеров так же четко, как каждый из нас. Забавный мир».
Свой сорок первый день рождения Черчилль провел в землянке. «Был сильный артобстрел, – рассказывал он Клементине. – Примерно три часа траншеи находились под огнем. Снаряды рвались по два в минуту. Я прекрасно видел все происходящее. Роскошное зрелище. Из нашей роты задело только двух человек, но тем не менее все были очень рады смениться. По возвращении мы отметили мой день рождения самым веселым ужином».
Следующие восемь дней Черчилль находился со своим батальоном в тылу, в Мервилле, куда не доставал огонь вражеской артиллерии. 1 декабря он вернулся в штаб-квартиру Френча в Сент-Омер, где развеселил присутствующих, назвав себя «сбежавшим козлом отпущения». Узнав, что в Галлиполи, скорее всего, будет эвакуация, он признался, что теперь охотно вернулся бы в палату общин и выступил против своих бывших коллег. Рассказывая о дебатах в «Дарданелльском комитете» с мая до ноября, он сказал: «Я был одним из слуг его величества, но не прислугой высшего ранга». Один из офицеров заметил: «Он ничего не растерял, оказавшись в окопах, даже своего блестящего красноречия».
Изобретательность Черчилля тоже не пропала. Теперь он сосредоточился на окопной войне. 1 декабря в Сент-Омере он вернулся к своей идее устройства борьбы с проволочными заграждениями. В записке, которую Ф. Э. Смит согласился распространить в кабинете министров, Черчилль писал, что «вместо того, чтобы бросаться на проволоку голой грудью, следует создать некий металлический щит, который можно двигать вперед на колесах или лучше на гусеницах и который должен быть способен преодолевать стандартные препятствия, такие как рвы, брустверы или траншеи». Каждый, по его мысли, должен быть оснащен двумя или тремя пушками и акустическим прибором. Прочность его должна быть такова, чтобы сминать колючую проволоку, а остановить его могло бы лишь прямое попадание орудия. Гусеничные щиты можно также делать с бронированными кабинами для пулеметчиков.
Клементина и леди Рэндольф очень опасались за жизнь Черчилля. «Если ты будешь слишком высовываться и тебя убьют, – написала Клементина в поздравительном письме к его дню рождения, – мир может подумать, что ты искал смерти из-за переживаний по поводу Дарданелл. Твой долг перед страной постараться остаться в живых (в соответствии с твоей воинской честью)». От леди Рэндольф пришло предупреждение: «Пожалуйста, веди себя разумно. После десяти лет тебе надо постепенно привыкать к окопной жизни. Но я уверена, ты не будешь «валять дурака». Помни, ты предназначен для более великих событий, даже чем те, что были в прошлом».
Несмотря на политические удары, которые на него обрушились, и резко изменившиеся жизненные обстоятельства, Черчилль не воспринимал все эти изменения трагически. «Сейчас, – писал он Клементине из штаб-квартиры Френча в Сент-Омере 1 декабря, – я пребываю в мире комфорта после роскошной горячей ванны и набираюсь сил перед ужином». Расставание с гренадерами получилось совсем иным, чем встреча. «Тогда полковник, – писал он, – счел необходимым заметить мне: «Мы не хотим показаться негостеприимными, но что касается вашего прибытия – у нас не было выбора». Теперь же все улыбаются, машут руками и приглашают возвращаться когда пожелаю и оставаться сколько захочу. Конечно, мне было очень тяжело, но я старался вести себя наилучшим образом, и уверен, мне это удалось. Теперь у меня ощущение, что я расстаюсь с местом, где провел несколько месяцев. Потери нашего батальона составили 35 из 700 человек – за шесть дней, в которые мы ничего не делали».
Черчилль писал о продуктовых посылках, которые Клементина договорилась отправлять ему из «Фортнум энд Мэйсон». «Дорогая, где посылки с продуктами? Они являются моим единственным вкладом в общий котел, пока я жив. Мы питаемся пайками, а у офицеров есть еще кое-что, присылаемое из дома. Мне тоже хочется вносить свою долю. Так что присылай что-нибудь. Персиковый бренди, например, был бы хорошим вкладом по части спиртного. Что касается армейского будущего, то я второй раз был на обеде у лорда Кавана, командира Гвардейской дивизии, и имел с ним длительную беседу. Он настоятельно рекомендовал мне перед тем, как командовать бригадой, принять батальон. Видимо, я так и сделаю, если представится возможность. Он говорил о назначении меня на высокую должность как о чем-то совершенно естественном, но подчеркивал важность продвижения шаг за шагом».
Черчилль завершает письмо советами Клементине, которая в это время жила с невесткой и свекровью на Кромвель-роуд, 41: «Хорошо питайтесь. Держи достаточно прислуги и горничную; принимай гостей выборочно, время от времени позволяй себе развлечения. Не вижу причин для чрезмерной экономии».
В Сент-Омере, ожидая назначения командующим бригадой, Черчилль подружился с молодым капитаном Луисом Спирсом. 5 декабря они со Спирсом посетили французскую линию фронта близ Арраса. Французский генерал, в чьем расположении они были, подарил Черчиллю великолепный французский стальной шлем, который тот сразу же оценил. «Я собираюсь носить его постоянно, – писал Черчилль, – поскольку он красив и, возможно, защитит мои драгоценные мозги». Через два дня после этого визита Черчилль поехал со Спирсом на бельгийское побережье в Ла-Панн, где заканчивались линии окопов союзников.
На обратном пути он рассказывал Спирсу о своих планах окончания войны и наступлении на немцев либо через Голландию, либо через Боркум. Всегда изобретательный, он также говорил о запуске торпед с гидропланов. Вернувшись в Сент-Омер, он обнаружил письмо от Керзона, содержащее доклад адмирала Уэмисса, преемника де Робека в Дарданеллах. Керзон решительно поддержал позицию предшественника по возобновлению наступления с моря. «События развиваются быстро, – записал Спирс вечером в дневнике, – и Черчиллю, может быть, придется вернуться в Лондон».
Но утром, на холодную голову, Черчилль понял, что возвращение невозможно. «От моего участия в этих дискуссиях ничего хорошего не будет, – написал он Клементине. – Новый, ничем не скомпрометированный человек типа Керзона имеет больше шансов, чем я». Но письмо Керзона вызвало к жизни прежние мысли. «Если при эвакуации произойдет катастрофа, – писал он, – последствия будут невообразимыми. Расчет будет суровым». Но в результате эвакуация с Галлипольского полуострова обошлась без человеческих жертв.
Самому Керзону Черчилль написал: «Перестав думать об этой печальной ситуации, к которой так долго было приковано мое внимание, я ощутил физическое облегчение, словно буквально сбросил с себя тяжелый груз. Так у человека, который может быть убитым в любой момент – надеюсь, это не про меня, – тревоги, большие и малые, отступают в туманную даль».
8 декабря Клементина пришла в здание Адмиралтейства, где с помощью Мастертон-Смита ее соединили по телефону с мужем в Сент-Омере. Черчилль был рад услышать ее голос, но потом написал: «Поскольку в помещении находился штабной офицер, я многого не мог сказать и боюсь, тебе могло показаться, что я был сух». «Мне тоже хотелось сказать тебе столько всего, чего нельзя прокричать в бездушный микрофон», – ответила Клементина на следующий день. Пока она находилась в Адмиралтействе, из бывшего кабинета Черчилля вышел Хенки. Он сказал ей: «В трудные и тяжелые моменты мне для принятия решений очень не хватает мужества и энергии вашего супруга».
Теперь решения принимали другие. 9 декабря Черчиллю сказали, что он будет назначен командиром 56-й бригады в звании бригадного генерала. «В целом весьма удовлетворительное предложение, – сообщил он Клементине. – Прежде чем возглавить бригаду, надо провести несколько дней в расположении Гвардейской дивизии, находящейся сейчас в Лавенти, чтобы изучить систему снабжения. Я изучаю маршрут от базы до окопов и т. д. Вечер провел в своей прежней роте, распевая песни весьма непристойного содержания. Ты прислала совершенно божественный и роскошный спальный мешок. Ночь пролетела как один краткий миг. Мой французский шлем – предмет всеобщей зависти. Я выгляжу в нем очень воинственно – как воин Кромвеля. Я намерен постоянно носить его под огнем, но в основном для красоты». Он также написал, что у гренадеров бытует мнение, что после бригады его назначат командиром дивизии.
А Клементина страдала. «Я проживаю день за днем в неизвестности и тоске, – писала она. – По ночам лежу и повторяю: «Слава богу, он пока жив». Четыре недели твоего отсутствия для меня как четыре года. Дорогой мой, ну к чему тебе эти военные амбиции? Почему ты не можешь оставаться с гусарами на их квартирах?»
Надежда Черчилля получить командование бригадой, а впоследствии – дивизией внезапно оказались под угрозой, когда Асквит проинформировал Френча, что планируется замена самого главнокомандующего. «Бригада или рота, – написал Черчилль Маршу, узнав это, – для меня в настоящее время одно и то же или почти одно и то же. Я спокойно вверяю себя судьбе в руки с внутренним чувством, что все будет хорошо и что мои главные дела еще впереди». В этот же вечер он написал и Клементине: «Поверь, я неподвластен тому, что происходит. У меня глубокое убеждение, что мои самые главные дела – впереди. Я спокойно плыву по ветру». Вместе с тем он продолжал думать о возвращении в Лондон в не очень отдаленном будущем: «Полагаю, моим долгом в первые месяцы следующего года будет выступить в парламенте и потребовать отставки Асквита и Китченера. Когда я буду уверен, что час настал, я не стану избегать трудностей и споров. Я чувствую огромную уверенность в собственных силах».
Уверенность была Черчиллю необходима. Едва он запечатал письмо, из Лондона в Сент-Омер позвонил сэр Джон Френч. Он только что получил письмо от Асквита, который запретил назначать Черчилля командиром бригады. «Он может взять батальон», – заявил Асквит. Это предполагало понижение звания от бригадного генерала до подполковника и ответственность не за пять тысяч человек, а менее чем за тысячу. Асквит знал, что на следующий день, если Черчиллю будет обещана бригада, в палате общин консерваторы обязательно поинтересуются, командовал ли он хотя бы батальоном и сколько недель провел на фронте в качестве пехотного офицера. Асквит решил предупредить нападение.
Черчилль распечатал уже написанное письмо Клементине и приписал в постскриптуме: «Отмени заказ на мундир!» После чего добавил: «Не позволяй премьер-министру обсуждать с тобой мои дела. Держись холодно, отстраненно и не допускай даже признаков согласия, что бы он ни говорил». Предложение возглавить батальон возмутило его. «От этого никакой пользы, – написал он Клементине, – за исключением нахождения при главнокомандующем, который верит в меня и намеревается через несколько недель повысить». Риски и хлопоты командования батальоном были значительными. Было много забот, и при этом отсутствие реальной свободы действий.
18 декабря, в последний день пребывания сэра Джона Френча на посту главнокомандующего, они с Черчиллем устроили пикник на природе, после чего вернулись в Сент-Омер. Там Френч сказал своему преемнику, сэру Дугласу Хейгу, что заинтересован в том, чтобы Черчилль, которому не дали бригаду, получил хотя бы батальон. Хейг записал в дневнике: «Я ответил, что возражений не имею, поскольку Уинстон хорошо проявил себя в окопах, а у нас не хватает батальонных командиров».
Позже Хейг пригласил к себе Черчилля. Они познакомились, когда Черчилль был молодым парламентарием, а Хейг – майором. Встреча прошла хорошо. «Он общался со мной крайне доброжелательно и уважительно, – сообщал Черчилль Клементине, – заверил, что ему доставит огромное удовольствие поручить мне бригаду, что его единственное желание – видеть на фронте всех способных людей и что я во всем могу на него рассчитывать».
Было совершено ясно, что Хейг дает ему шанс. В этих обстоятельствах он согласился принять батальон. На следующее утро Френч готовился покинуть Сент-Омер. Попрощавшись с генералами, он вышел и сказал Черчиллю, который ждал в приемной: «Уинстон, очень удачно, что последнюю четверть часа мне предстоит провести с вами». Они некоторое время беседовали наедине, затем, как сообщил Черчилль жене, «он двинулся мимо почетного караула – и быстро сошел с исторической сцены в тусклую обыденную жизнь».
Черчилль не считал отставку Френча оправданной или необходимой. «Но, – написал он Клементине, – Асквит бросит волкам кого угодно, лишь бы сохранить свой пост. Сам я думаю про батальон, хотя даже не предполагаю, куда могут назначить. Надеюсь, люди будут рады оказаться под моим началом и с уверенностью вверят свою судьбу в мои руки. Я без особого сожаления думаю обо всех делах, которые я, при моей энергии и способностях, мог бы, но не в состоянии сделать. Я наблюдаю насколько могу за слабым, нерешительным и некомпетентным течением государственной политики, прокручиваю в уме, что должно было бы быть сделано, а потом отбрасываю все в сторону».
18 декабря Черчилль написал Ф. Э. Смиту, который в июне был назначен генеральным атторнеем и вошел в состав правительства: «Ко мне здесь все хорошо относятся, я чувствую уважение, и меня обычно призывают вернуться домой и раздолбать это проклятое правительство». После Рождества, не будучи еще назначенным на должность, Черчилль на несколько дней вернулся в Лондон. Там он однажды ужинал с Ллойд Джорджем, который отдалился от Асквита и от центра политической власти. Он также встретился за ланчем с редактором Observer Д. Л. Гарвином, другом Фишера, который выступал за примирение между ними. «Он готов закопать топор войны, – сообщил Гарвин, – и целиком и полностью за вас. Почему бы не открыть заново старое предприятие на новой основе в сопровождении бросаемых в воздух шляп по всей стране? Славы хватит на вас двоих и еще останется с кем поделиться».
Была ли это просто фантазия? В течение четырех дней в Лондоне Черчилль пришел в возбуждение от разговоров о неминуемом кризисе, связанном с воинской повинностью. Вернувшись во Францию 27 декабря, он рассказал об этом капитану Спирсу, который записал в походном дневнике: «В Лондоне он встречался с Ллойд Джорджем, который собирается сокрушить правительство. Когда либо Бонар Лоу, либо Ллойд Джордж станет премьер-министром, то Черчилль получит военную промышленность или Адмиралтейство». В тот же день Черчилль написал Ллойд Джорджу: «Не упустите возможность. Время пришло».
Ожидая в Сент-Омере новостей о своем батальоне, Черчилль перебрался из Генерального штаба в квартиру Макса Эйткена, который тогда занимал пост наблюдателя от Канады на фронте. Они были друзьями, и Эйткен уговаривал Черчилля подумать о возвращении к власти. В это время Черчиллю, как никогда, нужна была поддержка, и он всю жизнь был благодарен Эйткину за веру в него. Пока они общались в Сент-Омере, Ллойд Джордж посетил Клементину на Кромвель-роуд, 41. «Мы должны вернуть Уинстона, – сказал он и спросил: – Не хочет ли он вернуться в Англию, чтобы возглавить отдел тяжелого вооружения в Министерстве военной промышленности? Сотня тяжелых пушек, которые должны были быть поставлены в марте, задерживается из-за отсутствия напористости ответственного за это человека».
Из предложения Ллойд Джорджа ничего не вышло. На Западном фронте Черчилль побывал еще на двух новых участках. 28 декабря – в Нев-Шапеле. «Немцы, – писал он, – перестали стрелять, как только мы прибыли, и я смог без особого риска осмотреть передовые части, что необходимо для изучения линии фронта». На следующий день они со Спирсом направились на самый дальний участок британской линии обороны к хребту Вими, за которым начинались окопы французов. «Линии разделяют всего несколько метров, – рассказывал он в письме Клементине. – Траншеи на вершине хребта, но здесь гораздо меньше ожесточения, чем на участке гвардейцев. Там нельзя и носа показать без серьезного риска погибнуть. Здесь же часовые смотрят друг на друга через бруствер. Пока мы находились в траншее, немцы дали знать французам, чтобы те попрятались, потому что их начальник собирается дать команду начать обстрел». Снаряды били по ходу сообщения, по которому они со Спирсом пришли, а не в тот, по которому возвращались.
В первый день нового, 1916 г. Черчилль узнал, что ему предстоит командовать 6-м батальоном Королевских шотландских фузилеров 9-й дивизии. Вечером в Мерри он ужинал с офицерами. «Большинство личного состава, – написал он Клементине, – оказалось знакомыми по армейской службе в разных местах, и мы провели приятный вечер». Из двенадцати полковников, командующих другими батальонами 9-й дивизии, один учился в Харроу и Сандхерсте, несколько других участвовали в различных кампаниях. Командир инженерной службы 9-й дивизии майор Хирн служил с ним еще в Малаканде. В письме он назвал Хирна «мой индийский знакомец – толстый, сообразительный, спокойный, рассудительный».
Черчилль рассказал Клементине, что его батальон понес такие тяжелые потери под Лосом, что в нем остался только один кадровый военный – восемнадцатилетний парень, который присоединился к батальону всего несколькими месяцами ранее. Все остальные офицеры были добровольцами, людьми разных профессий из Шотландии, не имевшими опыта окопной войны. У Черчилля было всего две недели, чтобы обучить и сплотить их. Помогать ему в этом должен был его молодой друг Арчибальд Синклер, которого ему удалось назначить своим заместителем.
Черчилль ответственно подошел к своим новым обязанностям. Он попросил Клементину прислать ему однотомник Бернса. «Я буду поднимать их боевой дух цитатами, – пояснил он. – Главное, не пытаться подражать их акценту! Ты знаешь, я большой поклонник этого народа. Жена, выборный округ, а теперь и полк подтверждают это!» Первые мысли о политике в 1916 г. были связаны с Асквитом. «Я нахожу его слабым и вероломным начальником, – написал он Клементине 2 января. – Надеюсь, мне больше не придется служить под его началом. После фразы «предположим, он может взять батальон» я больше не могу испытывать к нему ни малейшего уважения. Что касается Дарданелл, Асквит во всем соглашался со мной и одобрял каждый мой шаг. Но его пассивность и медлительность сломали все планы, а его политическое ловкачество подорвало кредит доверия к нему. Он мог бы поступить справедливо и по отношению ко мне лично, и к моей политике».
Узнав на этой неделе, что идея создания гусеничной машины для преодоления траншей не продвинулась и что Асквит до сих пор избегает объявления призыва в армию, Черчилль воскликнул в письме жене: «Молю Бога о месяце власти и хорошем стенографисте!»
4 января Черчилль был официально назначен на новую должность в звании подполковника. «Очень рад, что появилось дело после этой долгой отвратительно пустой траты энергии, – писал он из Сент-Омера. – Хотя, вероятно, ей можно было найти и более подходящее применение». На следующий день он покинул Сент-Омер и направился в деревушку Муленакер, в пятнадцати километрах от линии фронта, где его батальон располагался в резерве. Позже один молодой офицер вспоминал, что новость о его скором прибытии вызвала «дух мятежа»: падший политик мог бы выбрать какой-нибудь другой батальон. Кроме того, Черчилль вызвал немалое изумление сослуживцев, поскольку привез с собой длинную ванну и бойлер для нагрева воды.
Днем Черчилль собрал офицеров и обратился к ним со словами: «Джентльмены, мы объявляем войну – вшам». Затем, по воспоминаниям другого офицера, провел «такую лекцию о pulex Europaeus, ее происхождении, развитии, поведении, среде обитания и роли в войнах – от античных до современных, что все просто разинули рты, изумляясь его эрудиции». Лекция была только началом. После этого Черчилль создал комитет из командиров рот по организации полного искоренения вшей в батальоне. В отличие от Дарданелльского комитета, в котором он совсем недавно состоял, этот комитет действовал. На помощь был призван французский офицер связи. В Байеле нашлись неиспользуемые пивные бочки, которые доставили в Муленакер для коллективной санитарной обработки. «Это был удивительный момент, но, слава богу, все получилось», – вспоминал один из офицеров. Яркое впечатление получил и француз Эмиль Эрзог – впоследствии знаменитый романист и историк, писавший под псевдонимом Андре Моруа.
7 января на некоторое время принесло Черчиллю душевные переживания, когда он прочитал в Times о новом политическом кризисе, вызванном отказом Асквита объявлять призыв в армию. «Должен признать, это меня волнует и тревожит, – написал он Клементине. – Впрочем, я стараюсь не очень оглядываться назад. Намерен посвятить себя батальону. Но покой здесь и кризис дома – тревожное сочетание для моего сознания».
В этот же день в письме матери Черчилль опять резко отозвался об Асквите. «Я так отношусь к нему, – объяснял он, – потому что он, зная мою работу, принимая участие в моих действиях (а не просто санкционируя их), вышвырнул меня вон, не удосужившись даже ознакомиться с фактами, говорящими в мою пользу. Больше того, при всей полноте своей власти он не пожелал найти для меня такую сферу деятельности, где я мог бы применить все свои знания и энергию. Если я погибну при исполнении скромного долга, который сам себе выбрал, он, несомненно, будет огорчен и потрясен. Но факт остается фактом: он обошелся со мной несправедливо и пренебрег моими способностями, которые можно было использовать с пользой для общества во время войны».
В течение двух недель с помощью офицеров своего штаба Черчилль готовил солдат к возвращению в окопы. Прошла всего неделя с тех пор, как их вывели из траншей под Ипром. Он писал Клементине: «Все офицеры – шотландцы среднего класса, очень храбрые, исполнительные и умные, но, конечно, абсолютные новички в военном деле. Старшие и кадровые выбиты. Но солдаты полны сил, и я надеюсь принести пользу». Его решительность принесла плоды.
«После очень короткого периода, – вспоминал позже офицер Джок Макдэвид, – он поднял боевой дух офицеров и рядовых на невероятную высоту. Это произошло исключительно благодаря его личным качествам. Мы часто смеялись над тем, что он делал, но все чаще понимали, что он делает все правильно. Он смотрел на происходящее не поверхностно, а всегда разговаривал с каждым из нас, выясняя все подробности.
Я не встречал еще ни одного офицера, предпринимавшего столько усилий, чтобы вселить уверенность и завоевать доверие, – вспоминал Макдэвид, который прослужил на Западном фронте до августа 1918 г. – Он буквально излучал веру».
При этом душевное состояние самого Черчилля было далеко не спокойным. Вести с родины порождали в нем гнев. «В каждый момент, когда голова не занята делом, – написал он Клементине 10 января, – я ощущаю глубокую несправедливость, с которой относятся к моей деятельности в Адмиралтействе. Ничего с этим не могу поделать, хотя и пытаюсь. И тогда их проклятое управление, из-за которого провалилась Дарданелльская операция и было погублено зря столько жизней и возможностей, вопиет об отмщении. Если останусь в живых, настанет день, когда я потребую этого публично».
«Мне так хочется успокоить тебя, – ответила Клементина, – но потом, когда ты будешь в окопах и тебе будет угрожать опасность, ты станешь спокоен и доволен, в то время как я, пребывая в безопасности, буду в смертельной тревоге. Постарайся поменьше об этом думать. Мне будет очень горько, если ты, по природе такой открытый и доверчивый, озлобишься. Терпение – единственная добродетель, которой тебе не хватает. Если ты не погибнешь – ты вернешься к себе прежнему. Это так же верно, как то, что день сменяет ночь». Она была уверена в его политическом будущем.
Прочитав в Times об успехе эвакуации с Галлипольского полуострова и о выступлении Карсона, заявившего в палате общин, что «нерешительность, сомнения и неспособность перестроить мозги в Галлиполи стали пятном на военном руководстве», Черчилль написал Клементине 14 января: «Постепенно люди начинают понимать то, что я понял совершенно четко год назад. Увы, слишком поздно. Слава богу, все вернулись благополучно. Если никогда не происходит так хорошо, как хотелось бы, справедливо и иное: никогда не бывает слишком плохо. Это не решающая катастрофа, это всего лишь жестокая история о зря загубленных усилиях и жизнях, об упущенных навсегда бесценных и уникальных возможностях».
После недели строевой подготовки, тренировок в использовании противогазов, учебных стрельб на ферме Муленакер Черчилль узнал, что им предстоит пробыть в резерве еще неделю. «Очень жаль, что возникла очередная задержка, – написал он жене. – Война без активных боевых действий чрезвычайно нудное дело. Но эти парни явно довольны». «Парни» также были довольны Черчиллем. Выяснив, что один нарушитель дисциплины воевал при Лосе, Черчилль отменил предъявленное ему обвинение. Офицеров обеспокоила подобная снисходительность, но Роберт Фокс, двадцатидевятилетний пулеметчик, который тоже сражался при Лосе, позже вспоминал: «Черчилль был безупречно справедлив к любому из подчиненных. Я слышал, как он с дотошностью адвоката в суде подверг перекрестному допросу сержанта, который привлек к ответственности рядового. Доказательства не удовлетворили его, и он отменил наказание».
«Я сократил и количество наказаний, и их строгость», – писал Черчилль Клементине 16 января. Он, как и в бытность министром внутренних дел, заботился и о развлечениях для тех, чья жизнь подвергалась постоянному риску и лишениям. Он организовал спортивные состязания и концерт для военнослужащих. После концерта состоялся банкет, на котором солдаты произнесли тост за Клементину. «Я думаю, им больше нужна забота и поощрения, чем муштра. У нас было все – гонки на мулах, сражения на подушках, бег с препятствиями – после чего концерт. Такого пения ты никогда не слышала, – писал он жене. – Люди пели с огромным вдохновением, хотя не имели представления о мелодии. Бедняги, ничего подобного им никогда не устраивали.
А у них ведь так мало ярких событий в жизни, которая может оборваться в любой момент».
Очередное напоминание о своих политических обязательствах Черчилль получил 17 января, когда утром наблюдал за работой немецких самолетов. «Нет оправдания тому, что мы не имеем господства в воздухе, – писал он Клементине. – Если бы мне предоставили возможность руководить этим ведомством, когда я уходил из Адмиралтейства, сегодня мы бы уже имели его. Асквит хотел этого, но, столкнувшись с минимальным сопротивлением, он как обычно пошел на попятную». Еще через два дня Черчилль со страстью писал: «Голова полна мыслей и соображений по самым различным военным вопросам. Но у меня нет возможностей. Я бессилен сделать то, что должно быть сделано. Я вынужден молча ждать тяжелого развития событий. Но все равно лучше сидеть заткнув рот, чем давать советы, которых никто не желает слышать».
Черчилль писал это письмо в шесть вечера. «Плохое для меня время, – жаловался он Клементине. – Особенно остро чувствую потребность приложить свои силы. Душа и тело полны энергии». В письме он ее просил поддерживать контакты с зарождающейся политической оппозицией, в том числе с Ллойд Джорджем, Карсоном и Бонаром Лоу, а также с журналистами, критически оценивающими военную политику Асквита. «Не упускай этих возможностей, – писал он. – Ты единственная, кто может для меня что-то сделать». Такого рода инструкции шли вперемешку с просьбами о посылках бренди, сигар, консервированного сыра, новых ботинок, нового мундира.
23 января, в последний день пребывания батальона в Муленакере Черчилль пригласил офицеров на ужин в привокзальной гостинице в Хацербруке. На следующий день им предстояло выдвинуться на передовую и провести там двое суток. «Скоро нам предстоит встретиться с немцами, – написал Черчилль четырехлетнему сыну Рэндольфу. – Мы будем стрелять в них и постараемся как можно больше убить. Это потому, что они плохо поступили – начали войну и принесли людям много горя».
Пребывание в Ла-Креше совпало с годовщиной смерти лорда Рэндольфа. «24 января много думал об отце, – написал он матери, – и пытался представить, что бы он сказал обо всем этом. Уверен, я все делаю правильно». Из Лондона поступали сообщения о реальной перспективе создания Министерства военно-воздушных сил. Это его волновало и соблазняло. «Как ты думаешь, есть ли сейчас шанс?» – спрашивала Клементина. «Разумеется, я бы взял Министерство авиации, если бы предложили, – ответил Черчилль. – Вместе с этим появилось бы место в Военном совете. Но премьер-министр не захочет и малейших трудностей. Уверен, он прекрасно понимает, что его интересы напрямую связаны с моим политическим исчезновением. А у меня в голове огромное множество планов, но все равно лучше какое-то время побыть здесь».
Однако не проходило и дня, чтобы он не думал о политике. 25 января он направил длинное личное письмо Ллойд Джорджу, в котором писал: «Асквит силен как никогда. Союз, который вы заключили с теми, кто поддерживает призыв в армию, выдвигает вперед людей, которые смотрят на мир иначе, чем вы. Мечта и цель тори – правительство тори. А вы в результате получите непопулярный закон и множество противников. Неужели прошлогодняя трагедия повторится в еще большем масштабе? – риторически спрашивал Черчилль Ллойд Джорджа. – Неужели кампания полумер на Балканах станет увеличенной копией Галлиполи? Неужели очередное великое наступление обойдется нам уже не в четверть, а в полмиллиона жизней? И все это в сочетании с торжеством ислама в Азии за пять миллионов фунтов в день». Ллойд Джордж не ответил. Он разделял мысли и возмущение Черчилля, но помочь пока ничем не мог.
Шестой батальон Королевских шотландских фузилеров должен был занять километровый участок фронта у бельгийской деревни Плугстерт, которую британские солдаты тут же переименовали в «Плаг-стрит». Пехотинцам полагалось проводить шесть суток в траншеях на переднем крае, а затем – шесть в ближайшем резерве. Новая штаб-квартира располагалась в приюте монастыря «Сестры Сиона». Черчилль написал Клементине: «Я порадовался встрече с монашками, которые заявили, что спасли этот маленький кусочек Бельгии от немцев. За зданием приюта наша полевая пушка лает, как спаниель, через короткие промежутки времени. Но женщины и дети, по-прежнему живущие в городке, только смеются, когда случайный снаряд попадает в старую церковь. Вечером я уговорил монашек сварить нам прекрасный суп, так что на время мы избавлены от «Маги» и прочей низкопробной продукции».
На рассвете 27 января батальон должен был занять свои траншеи. «Нас уверяют, что на всем протяжении линии фронта от моря до Альп нет участка, укрепленного надежнее», – рассказывал он Клементине. Вызвав офицеров из сараев, в которых они ночевали, он ознакомил их со своими требованиями: «Думать о своей безопасности необходимо, но, с другой стороны, не слишком осторожничать. Держать специальную пару обуви для сна. Пачкать ее только в крайнем случае. Алкоголь употреблять умеренно и не устраивать в землянках «парад бутылок». Смейтесь и научите смеяться своих солдат. Смех под обстрелом – великое дело. Война – игра, в которую играют с улыбкой. Если не сможете улыбаться, скальте зубы. Если не сможете скалить зубы, отойдите в сторону, пока не научитесь».
Фронтовым жильем Черчилля была маленькая, побитая снарядами ферма на полпути между приютом и траншеями. У него была отдельная комната, а также заваленный мешками с песком амбар, в котором можно было укрываться во время артобстрела. Эта ферма, называвшаяся Лоренс, становилась его домом каждую шестидневку на передовой. В первый день он провел три часа в траншеях, размышляя над усовершенствованиями, которые можно было бы сделать, а вечером послал жене письмо со списком требуемых продуктов: «Большие куски отварной солонины, сыр «Стилтон», сливки, ветчина, сардины и сушеные фрукты. Если возможно, большой пирог с мясом, но никаких консервов или куропаток. Чем проще, тем лучше, и к тому же питательнее. В наших пайках мясо жесткое и безвкусное».
За три с половиной месяца, которые Черчилль провел на фронте, ни немцы, ни британцы не предпринимали попыток наступления. Но артиллерийский обстрел немцы вели регулярно, а непрерывный огонь их пулеметов и винтовок был очень опасен. Во время шестидневных смен на передовой был реальный риск погибнуть или быть раненым. Зато каждая шестидневка в резерве в монастырском приюте, несмотря на обстрелы, обеспечивала относительную безопасность. «Артиллерист, в особенности бош-артиллерист, раб привычки, – объяснял Черчилль Клементине, – и придерживается раз и навсегда выбранной цели. Поэтому стрельба настолько точна, что, отойдя от цели хотя бы на сотню метров, ты почти в безопасности».
У Черчилля была ванна и бак для нагревания воды, а Эмиля Эрзога он посылал на поиски свежей баранины, овощей и молочных продуктов. Но и этот минимальный комфорт порой нарушался. «Только что принял превосходную горячую ванну, – написал он Клементине 29 января, – лучшую за месяц, и наслаждался чистотой, как вдруг над головой раздался оглушительный грохот, и я весь оказался в печной саже. Снаряд проклятых бошей разорвался у нас над крышей, повыбивал стекла и перепачкал меня! Да, это очень странный мир, и я уже навидался всякого». Матери в этот же день он писал, что «приходит в раздражение от одной только мысли, как много всего должно быть сделано, а мои способности остаются неиспользованными в такое великое время. Но ты должна помнить, что для победы нужна настойчивость. Что касается меня самого, то на большом или малом посту, в кабинете министров или на линии огня, живым или мертвым, мой курс неизменен – «никогда не сдаваться». В том же письме он требовал от нее поддерживать контакты с друзьями.
Трое политиков, друзей Черчилля, собрались во Францию. Днем 31 января он встретился с ними у Макса Эйткена в Сент-Омере. Приехали Ллойд Джордж, Бонар Лоу и Ф. Э. Смит. Молодой офицер, который сопровождал Черчилля, позже вспоминал: «У них была общая уверенность, что от Асквита следует избавиться любой ценой». Ллойд Джордж дал понять, что намерен возглавить Военное министерство, и Черчилль надеялся, что он его получит. Сам он хотел бы сформировать некий действенный правящий орган, в который, по его мнению, должны были войти Ллойд Джордж, Ф. Э. Смит, Бонар Лоу, Карсон и Керзон. «Держу это постоянно в голове, – писал он жене. – Это будет альтернативное правительство, когда правление Асквита подойдет к концу».
Черчилль, впрочем, не торопился. «Если здесь все окончится благополучно, – написал он Клементине, – я стану гораздо сильнее, чем когда-либо. Я гораздо охотнее вернусь сегодня вечером в траншеи, чем домой на какую-нибудь заурядную должность. Но я бы так хотел повидаться с моей любимой кошечкой».
В феврале Черчилль провел три шестидневные смены на передовой. С наступлением темноты он перелезал через колючую проволоку и отправлялся на нейтральную полосу проверять передовые посты, скрытые в воронках от взрывов. Однажды вечером, когда он с группой офицеров приблизился к одной из таких воронок, немецкий пулеметчик открыл огонь. «Мы все нырнули в воронку, которая, как оказалось, была уже переполнена людьми, – позже вспоминал один из офицеров. – Но все, съежившись, как-то устроились. Внезапно в глубине воронки вспыхнул ослепительный свет. Старший офицер сквозь зубы потребовал: «Выключите этот чертов свет!» Только через пару секунд он сообразил, что, скрючившись, сам случайно включил собственный фонарь».
Иногда снаряды залетали на территорию фермы Лоренс. Однажды после ланча Черчилль с офицерами сидели за кофе и портвейном, когда начался обстрел. Один из снарядов упал довольно близко, так что дрогнуло окно. «Только мы начали обсуждать, не стоит ли укрыться в амбаре, – рассказывал Черчилль Клементине, – как раздался оглушительный грохот, помещение заполнилось пылью, тарелки разбились, стулья опрокинулись. Всех накрыло обломками, а адъютант Джок Макдэвид – ему всего восемнадцать – был ранен в палец».
Черчилль не рассказал Клементине, что ему и на этот раз повезло. «Уинстон занимался своим фонарем, – позже вспоминал Макдэвид. – Когда залетел снаряд, он возился с этой штуковиной, и осколок врезался в металлический корпус фонаря. Это было меньше чем в паре дюймов от его руки. Чуть ближе – и он бы наверняка лишился кисти». Макдэвид отправился домой в отпуск по ранению. В Лондоне он заглянул к Клементине и передал ей этот злосчастный осколок. Он также сообщил ей, что ее муж временно исполнял должность командира бригады и нес ответственность за четыре тысячи человек. Но это продолжалось всего сорок восемь часов – пока командир бригады куда-то ненадолго отлучился.
В первый из этих двух дней командования бригадой к Черчиллю явился неожиданный гость – лорд Керзон. «Я сводил его на мою разбитую ферму, – рассказывал он Клементине, – провел вдоль моих собственных траншей. Он рассказал мне все новости и в своей обычной энергичной манере изложил взгляды на людей и политику. К счастью, нас не задело. И снаряды, и пулеметные очереди очень тактично били туда, откуда мы уже ушли, или туда, куда мы еще не добрались».
На второй день гостем Черчилля был Хью Тюдор, друг по Бангалору, который теперь стал артиллерийским генералом и воевал при Лосе. Оба весьма критически оценили систему телефонной связи на фронте. «Дорогая моя, – написал Черчилль Клементине, – сколько ошибок они натворили при Лосе! Ты просто не поверишь, что такое возможно. Если бы мы в Адмиралтействе, как они, делали все вразвалочку, мы бы никогда не одолели немецкие субмарины. Видит бог, я бы заставил их всех прыгать, если бы у меня была власть, хотя бы месяц. На фронте, к примеру, должно быть раз в десять (как минимум) больше узкоколеек. Это война техники и умов – смелость и самоотверженность пехоты этого не заменяет и не никогда заменит».
10 февраля, находясь в резерве на новой ферме Сойер, Черчилль наблюдал за обстрелом Плугстерта. «Снаряды, попадавшие в церковь, – писал он, – поднимали клубы красной кирпичной пыли, которые весело смешивались с белыми клубами взрывов. Шрапнель била непрерывно. Трое или четверо наших людей, которые находились в городе, были ранены, один смертельно, другой просто был в шоке – снаряд взорвался рядом с ним, и он мог мгновенно погибнуть. За первые сорок восемь часов в резерве батальон потерял восемь человек – больше, чем за шесть суток на передовой. У меня осталось меньше 600 человек из 1000. Во многих батальонах то же самое».
Артиллерийские обстрелы стали привычной ежедневной опасностью. Посетив в тот же день с Хью Тюдором позиции британских войск в Плугстерте, Черчилль стал свидетелем того, как артиллеристы Тюдора открыли огонь по немецким траншеям. Затем ответили немцы. «Это был первый интенсивный артиллерийский обстрел, под который я попал. Конечно, это было довольно опасно, – рассказывал он Клементине. – Кроме артиллерии, немцы стреляли и из минометов. Видны были летящие мины. После того как мина падает, до взрыва есть определенный интервал времени, когда надо решить, что делать. Это мне больше всего понравилось. Оказалось, нервы мои в идеальном состоянии, не думаю, что хоть раз даже учащался пульс. Но после того как стрельба закончилась, я почувствовал странную усталость, словно целый день занимался тяжелой работой – сочинял речь или писал статью».
Через сорок лет Черчилль писал Тюдору, который напомнил ему об этом эпизоде: «На самом деле это был единственный случай настоящего артобстрела, который я пережил на передовой. Не скажу, что получил бы удовольствие, если бы это продолжалось восемь часов, а не час. Хорошо, они прекратили, как обычно, с приятной немецкой пунктуальностью».
13 февраля Черчилль вернулся на ферму. «Мне кажется, – написал он Клементине, – что все, что было в прошлом, – только сон, а я всю жизнь медленно двигался вперед с армией – от субалтерна до полковника». На следующую ночь он вновь пошел на нейтральную территорию, проверял проволочные заграждения, посещал посты. Вернувшись на ферму, лег немного поспать. К северу от Ипра слышалась артиллерийская канонада. Но ничто не могло помешать ему думать о политике. Узнав на следующий день, что Керзон, скорее всего, возглавит Министерство военно-воздушных сил, он писал: «Должен признаться, меня возмущает их неблагодарность. Если бы не мои личные усилия, у нас не было бы и половины воздушного флота, который мы имеем сегодня».
Утром 16 февраля, во время завтрака, ферма Лоренс вновь подверглась артиллерийскому обстрелу. Было несколько прямых попаданий. Два человека были ранены, в том числе один из пяти офицеров штаба Черчилля. «Мы спешно похватали нашу яичницу с беконом, хлеб, мармелад и укрылись в землянке, – рассказывал он Клементине. – Пока мы там отсиживались, штук двадцать снарядов взорвались на ферме и рядом. Было довольно странно жевать бекон и мармелад, в то время как врач перевязывал большую открытую рану нашему бедняге офицеру буквально в паре футов от нас!» Когда этот офицер отправился в отпуск по ранению, получил в подарок носовую часть снаряда, который его ранил. «Он поцеловал его! – написал Черчилль. – От радости, что уезжает, он почти не чувствовал боли».
В этот день Черчилль получил отчет о первых испытаниях танка, за что он так давно и настойчиво боролся. «Как видишь, идея приносит плоды, – писал он Клементине 17 февраля. – Но сколько усилий надо было приложить, чтобы что-то сделали! И насколько я бессилен! Ну не дураки ли они, что не используют мою голову? Или мошенники, которые ждут, пока ее не пробьет какой-нибудь залетевший осколок? Я не боюсь ранения или смерти, мне нравится здешняя жизнь, но их наглость и самодовольство порой вызывают у меня сильную злобу».
Однажды Черчилль поразил своих молодых офицеров, поставив мольберт и начав рисовать. Он рисовал полуразрушенную ферму, двор с воронками от снарядов и взрывы над деревней. Живопись давала выход психической энергии, которая в противном случае была бы направлена на политику. Тем не менее в тот же день, размышляя о контрасте, который представляло собой Адмиралтейство при нем и сейчас, при Бальфуре, писал: «Как легко ломать. Как трудно строить. Как легко выбросить, как трудно приобрести. Как легко ничего не делать. Как трудно чего-то добиться. Война – действие, энергия, риск. А эти бараны желают только пастись среди маргариток».
Черчилль постоянно заботился о безопасности солдат. Он настоятельно требовал, чтобы брустверы были достаточно толстыми, а землянки надежно укрыты мешками с песком и пр. «Все наслышаны о твоих усовершенствованиях в батальоне, – писала Клементина. – Об этом рассказывают солдаты, приезжающие с фронта в отпуск». Тогда же ее знакомый полковник написал ей из Франции про ее мужа: «Он в отличной форме, лучше чем когда-либо прежде. Полон сил и энергии, превратил свой батальон из средненького в очень хороший».
Артобстрелы резерва продолжались. «Даже за деревней снаряды преследуют нас. Над полями, распаханными взрывами, свистит шрапнель, – писал Черчилль Клементине. – Можно жить спокойно и на краю пропасти, но я понимаю, как устают люди, если это продолжается месяц за месяцем. Все возбуждение пропадает, остается только тупая злость. Этим вечером мы снесли им одну колокольню, а они в отместку обстреляли нас. Во время артобстрелов немецкие аэропланы летают совершенно свободно, презирая наши зенитные установки. Никаких сомнений, у кого господство в воздухе!»
26 февраля Черчилль в третий раз вернулся на ферму Лоуренс и в траншеи. Уже выпал снег, но внутри надежно укрепленного мешками с песком помещения было даже жарко, а спать было спокойно и удобно. На другой день двое из его батальона погибли из-за недолета собственных снарядов. На следующий – немецкие снаряды убили троих. В последний день на передовой погибли еще шесть человек.
Черчиллю предстоял семидневный отпуск. Батальон вернулся в резерв, и он рано утром 2 марта поспешил в Булонь, откуда на эсминце добрался до Дувра и к вечеру уже был дома. Он собирался отдохнуть, повидаться с друзьями, с матерью, пару раз сходить с Клементиной в театр и посетить лишь одно публичное мероприятие – представление его портрета в Либеральном клубе, где, как он считал, можно будет произнести речь. Других общественных мероприятий не намечалось. Однако, оказавшись дома, он, к своему удивлению, узнал, что в ближайшие пять дней Бальфур намерен представить бюджет флота. Черчилль решил принять участие в обсуждении и осудить то, что ему представлялось ошибкой правительства, – отсутствие активных действий на море, а также изложить собственные соображения по поводу неэффективности войны в воздухе.
3 марта, отложив прежние планы, Черчилль работал над выступлением. Вечером мать устраивала ужин в его честь, на который пригласила кое-кого из тех, кто пытался примирить Черчилля с Фишером. Среди приглашенных был и вызванный телеграммой из Манчестера редактор Manchester Guardian Ч. П. Скотт, один из самых активных сторонников возвращения Фишера в Адмиралтейство.
На следующий день, к негодованию Клементины, ее муж пригласил Фишера на Кромвель-роуд. «Не трогайте моего мужа! – взорвалась она во время обеда. – Вы уже однажды сломали ему жизнь. Оставьте его в покое!» Но Черчилль по-прежнему был очарован Фишером, хотел снова работать с ним и знал, что тот до сих пор популярен в стране. Еще месяц назад, с началом кампании в прессе за возвращение Фишера, он писал Клементине: «Фишер без меня станет катастрофой. Только я умею обращаться с ним». Теперь он видел возможность возвращения Фишера, а заодно и своего собственного.
Вечером 5 марта Фишер с Черчиллем встретились снова. Черчилль прочитал ему речь, с которой собирался выступить через два дня. Он хотел не только подвергнуть критике деятельность Бальфура на посту первого лорда Адмиралтейства и оправдать собственную – он собирался закончить призывом вернуть Фишера. В четыре часа утра Фишер написал Черчиллю: «Я не спал и думал о том, что вы говорили мне прошлым вечером. Это эпоха в вашей жизни! Я буду лишь скромным орудием! Такое доказательство вашего исключительного видения целей войны окажет (и справедливо) огромное влияние на вашу популярность. Так оседлайте эту популярность!»
Клементину все равно очень беспокоило восстановление отношений мужа с Фишером. Она считала его дезертирство с поста в мае 1915 г. предательством, которое привело к падению ее мужа, и опасалась, как бы он еще раз не использовал свое влияние во вред. Весь день 6 марта она уговаривала Черчилля не выступать в прениях и вернуться в армию. Но он был настроен решительно. К этому его подталкивал и Ч. П. Скотт, которого Фишер уговорил встретиться с ним еще раз. «Я настаивал, что в политическом смысле не может быть никаких сомнений, что он гораздо полезнее в парламенте, чем на фронте, – записал Скотт в дневнике. – Что касается флота, нельзя терять и дня для исправления серьезных и всеми признанных недостатков. Но все, что связано с оживлением армии и о чем у него есть четкие представления, рухнет, если он уедет».
Вечером за ужином у Черчиллей на Кромвель-роуд присутствовали Асквит с супругой. Их дочь Вайолет позже вспоминала: «Когда Марго Асквит сказала Черчиллю, что сожалеет, что он собрался выступать в парламенте, он, сверкнув глазами, ответил, что ему чрезвычайно важно высказаться о флоте». Марго, по словам дочери, была убеждена, что Черчилль мечтает о сильнейшей оппозиции, которую сам думает возглавить. Асквит тоже пытался отговорить Черчилля от выступления, но тщетно. Утром в день начала дебатов к Черчиллю опять зашел Ч. П. Скотт и сказал, что выступить с такой речью требует больше мужества, чем война в окопах. Пока Черчилль вносил последние поправки в выступление, пришло письмо от Фишера. Он опасался, что Асквит отговорил Черчилля выступать. «Может, я уже слишком поздно? – беспокоился он. – Но судьба вложила изюминку в ваши уста. Истинный премьер-министр! Как у лидера оппозиции у вас нет соперников!»
Целью выступления Черчилля 7 марта было пробудить у парламентариев ощущение нависшей опасности: у флота нет энергии и стратегии; цели, которые они с Фишером поставили еще полтора года назад, не достигнуты, тогда как военная мощь Германии остается непревзойденной. Парламентарии с особым вниманием выслушали слова Черчилля: «Мы видим наше заметное развитие, но не забывайте – все остальные тоже развиваются. Вы не можете себе позволить и малейшей передышки. Вы должны непрестанно гнать эту громадную машину вперед на предельной скорости. Потерять скорость означает не просто остановиться, но отстать и проиграть. Страна ликвидировала недостаток боеприпасов для армии. За счет огромного человеческого напряжения и денег мы уже контролируем это, и в недалеком будущем нас ждет подъем. Недостаток материальных ресурсов на флоте, если он произойдет по каким-то причинам, не оставит нам шансов. Кровь и деньги, сколь бы щедро их ни проливать, никогда этого не исправят».
Затем Черчилль заговорил об опасности, которую представляют подводные лодки, и о необходимости усиления борьбы с участившимися атаками дирижаблей. «Слишком осторожная политика в отношении флота, – предупредил он, – ни в коей мере не означает благоразумия». Затем, имея в виду Фишера и себя лично, он заявил: «Требую занести в протокол, что покойный ныне Совет ни в коем случае не имел права быть пассивным на протяжении всего 1916 г. В отношении авиации сейчас Адмиралтейство имеет ресурсы гораздо большие, чем обладали мы с лордом Фишером. Но при этом оно не сочло возможным атаковать ангары цеппелинов, что даже в самые первые дни делала горстка летчиков морской авиации, совершая налеты на Кельн, Дюссельдорф, Фридрихсхафен и даже Куксхафен».
После этого Черчилль перешел к заключительной части, без которой, как он сказал, «я бы не стал выступать сегодня и не стал бы произносить слова предупреждения, не будучи уверенным, во-первых, что они произносятся вовремя, чтобы успеть принести плоды, а во-вторых, не имея конкретного и практического предложения. Совершенно не сомневаюсь, что должен это сказать. Было время, когда я не предполагал, что смогу заставить себя произнести это, но несколько месяцев я провел далеко отсюда, и моя голова прояснилась. Время критическое. Вопросы важнейшие. Великая война усиливается, расширяется и захватывает всех нас. Существование нашей страны зависит от флота. Мы не можем позволить себе лишить флот любых, самых мощных возможностей, которыми мы располагаем. Никакие личные отношения не должны стать преградой между страной и теми, кто способен служить ей лучше всего».
Ллойд Джордж шепотом поинтересовался у Бонара Лоу, что собирается предложить Черчилль. «Он хочет предложить вернуть Фишера», – ответил тот. «Я не поверил», – рассказывал Ллойд Джордж приятелю на следующий день, но Бонар Лоу оказался прав.
«Я призываю первого лорда Адмиралтейства без промедления, – продолжал Черчилль, – собраться с силами, оживить и воодушевить совет Адмиралтейства, вернув лорда Фишера на должность первого морского лорда». Палата была изумлена и поражена. Насмешки над Черчиллем начались сразу же. «Не знаю, сколько постов занимал Черчилль в своей краткой и блестящей карьере, – заявил парламентарий от консерваторов адмирал сэр Хедуорт Меус, – но он преуспел на всех. И я полагаю, то, что скажу сейчас, будет поддержано большей частью членов палаты. Мы все желаем ему больших успехов во Франции и надеемся, что он останется там».
Черчилль был поражен такой враждебной, издевательской реакцией на его предложение. Тем не менее он решил не возвращаться во Францию. Вместо этого он собрался выступить через неделю на обсуждении бюджета армии, уверенный, что следует громко заявить об ошибках и недостатках Военного министерства. Утром 8 марта Фишер пришел к нему, чтобы уговорить его остаться в Лондоне и продолжать критические выступления в парламенте. Во время этого визита он опять схлестнулся с Клементиной, которая сомневалась, что после «профишеровской» речи ее муж сможет получить хоть какую-то поддержку парламента.
Днем в палате общин Бальфур язвительно напомнил парламентариям слова Черчилля, произнесенные в ноябре 1915 г., насчет того, что Фишер не поддерживал и не помогал ему в решающие моменты Дарданелльского кризиса. Черчилль кратко выступил в свою защиту: «Мистеру Бальфуру не следовало бы чрезмерно раздражаться или возмущаться по поводу моего выступления, потому что в конечном счете слова имеют очень небольшое значение, а любая ошибка в этом вопросе значит очень многое». Что касалось призыва вернуть Фишера, это вызвало у Бальфура чисто умозрительные соображения и сомнения. Суть их была в следующем: «Можем ли мы каким-либо образом соединить энергию лорда Фишера с максимально быстрым выполнением его программы? Если да, то добьемся общественного признания».
Убежденный, что все еще может как-то влиять на проблемы, связанные с армией, авиацией и флотом, и больше не заинтересованный в командовании бригадой и даже дивизией, 9 марта Черчилль попросил Китченера уволить его, как только это может быть сделано без ущерба службе. Пока же он хотел продлить отпуск, поскольку на следующий день ему надо было возвращаться во Францию. Китченер показал письмо Асквиту, тот не возражал. В этот же день Асквит встретился с Черчиллем и напомнил, как его отец «одним импульсивным поступком» совершил политическое самоубийство. Черчилль ответил, что у него много горячих сторонников, которые ждут, когда он их возглавит. «В данный момент вы не можете рассчитывать ни на кого», – возразил Асквит.
Когда они расставались, у Черчилля на глазах были слезы. Асквит был убежден, что ему следует вернуться во Францию. Но на следующий день на дополнительных выборах в Хартфордшире кандидат от правительства проиграл независимому кандидату Ноэлю Пембертону Биллингу, командиру эскадрильи военно-морской авиации, который решил бороться за место, чтобы отстаивать развитие военно-воздушных сил. Фишер и Гарвин поспешили на Кромвель-роуд, чтобы уговорить Черчилля остаться и продолжить борьбу в парламенте. К своему удовлетворению, они обнаружили, что он уже подготовил выступление для дебатов по поводу армейского бюджета. Он зачитал им текст. Фишер позже назвал его «несравненным», написав Ч. П. Скотту: «Уверен, правительству скоро придется убираться вон, если наш друг останется, что ему и следует сделать, и если он выступит в четверг на обсуждении армейского бюджета».
Вечером 10 марта Фишер еще раз встретился с Черчиллем. Но тот уже начал сомневаться в разумности своего участия в дебатах по армии. На следующее утро, возвращаясь к тому, что когда-то спровоцировало их разрыв, Фишер написал Черчиллю: «Если какая-то лицемерная болтовня о чести или асквитовское шулерство убеждают вас не участвовать в дебатах, чтобы заклеймить позором правительство за массовое убийство наших солдат и за полную неспособность к ведению войны, тогда я скажу, что вы сами станете убийцей, потому что сейчас вы единственный, кто может предотвратить катастрофу и поднять голос за смещение Китченера».
Следующим вечером Черчилль и Фишер увиделись снова. Черчилль так и не решил, как ему следует поступить. Макс Эйткен пытался убедить его остаться в Лондоне и выступить, но по размышлении он все же решил вернуться во Францию. «Я почувствовал себя не готовым принять ваш совет, – написал он Эйткену, уже вернувшись в Плугстерте. – Инстинктивно я был согласен с вами, но у меня здесь обязательства, от которых нельзя отказаться. Я также не чувствую сил, необходимых для решения огромных задач, о которых вы говорили. Дело в том, что мои интересы слишком очевидны и никто не знает, насколько это может повлиять на мнение окружающих». Что это были за «огромные задачи»? Возглавить оппозицию либералов и консерваторов? Стремиться к смещению Китченера и даже Асквита?
Под давлением Клементины Черчилль согласился уехать во Францию. Одному из либералов, активных критиков Асквита, он сказал, что надеется вернуться до завершения дебатов по бюджету армии. «Осмелюсь предположить, что примерно через неделю я смогу вернуться в палату общин, – написал он и поинтересовался: – Есть ли вероятность, что дебаты продлятся и на следующей парламентской неделе? Если да, черкните мне пару строк, и я снова настроюсь на тему, о которой говорил вам».
13 марта Черчилль вернулся на Западный фронт. По дороге в Дувр он повторил Клементине аргументы в пользу перехода в парламентскую оппозицию. Клементина, еще недавно не желавшая его отправки на Западный фронт и так боявшаяся за него, теперь скептически оценивала его политические шансы по возвращении в Лондон. Она опасалась, что его обвинят в непоследовательности и беспринципности, если он оставит батальон, который возглавил всего два месяца назад. Но Черчилля это не убеждало. Он написал заявление Асквиту с просьбой освободить его от командования. Письмо он переслал Клементине вместе с заявлением, которое просил передать в информационное агентство Press Association.
Расстроенная Клементина отправилась к Карсону в Роттингдин, на южное побережье. Он советовал Черчиллю не торопиться с возвращением. Черчилль между тем переправился в Булонь, потом поспешил на восток, в Плугстерт. Его батальон был в траншеях на передовой. По дороге, подумав, он решил, что Клементина права: если вернуться к концу дебатов, это может показаться суетливостью. Этим же вечером он отправил Асквиту телеграмму, аннулируя свое заявление. Асквит прислал на Кромвель-роуд личного секретаря, чтобы забрать заявление для Press Association. Клементина, только что вернувшаяся из Роттингдина, отдала его с облегчением.
Но отзыв письма был лишь временной передышкой. Черчилль твердо решил вернуться на политическую сцену. Оставался один вопрос – когда? «Ты увидела меня очень слабым, глупым и психически неустойчивым на этой неделе, – написал он Клементине в первый вечер по возвращении в батальон. – Двойственные обязательства, в равной степени почетные и ответственные, раздирают меня. Но я уверен, мой истинный боевой пост – в палате общин». Через три дня, будучи в резерве, он попросил ее связаться с Гарвином, Скоттом и остальными: «Не давай им заснуть или подумать, что я вышел из игры». Через день, читая отчет о дебатах по армии, в которых надеялся принять участие, он написал ей: «Насколько иначе я бы все сделал! Моя убежденность крепнет с каждым днем – мое место там, и я способен занять его с честью и пользой для общества».
По возвращении в батальон Черчилль узнал, что бригадир недоволен его чрезмерной мягкостью в наказаниях. Он немедленно подготовил статистику, чтобы показать, что с тех пор, как командует батальоном, сократилось количество как нарушений, так и наказаний. Вечером после возвращения он посетил соседние батальоны, о чем рассказал Клементине: «Те же самые условия – разбитые дома, землянки, заваленные мешками с песком, траншеи, густо опутанные колючей проволокой, воронки от снарядов, кладбища, усеянные маленькими крестами, разбитые дороги и солдаты в хаки. И так на сотни и сотни миль по обе стороны. Несчастная Европа! Только отдельные винтовочные выстрелы и редкие пушечные залпы нарушают вечернюю тишину. Приходит мысль: какую выгоду получают народы от своих армий? Где я больше могу способствовать победоносному миру – в палате общин или в окопах? – спрашивал он. – Это – единственный вопрос. Поверь, если бы моя жизнь могла принести пользу, я бы не пожалел ее».
Еще одно событие армейской жизни ненадолго нарушило спокойствие Черчилля – уход командира бригады. Внезапно повышение, на которое он рассчитывал с января, оказалось реальностью. Но должность отдали другому офицеру Гренадерского гвардейского полка, который был на три года моложе Черчилля. «Это показывает, – убеждал он жену, – что здесь у меня нет перспектив. Мое место – парламент». «Прошу, не думай, что меня страшат трудности и риски, – написал он Гарвину с фермы Лоренс 20 марта, – или что я увиливаю от принятия решения. Мне действительно не хочется покидать армию (и это тем более странно, что я могу сделать это в любой момент), но больше всего меня заботит, чтобы мое возвращение совпало с обстоятельствами, в которых я смогу быть максимально полезным».
Клементина надеялась, что муж окунется в заботы армейской жизни и забудет о политике. Но он больше не мог найти покоя и на фронте. Через день он написал ей: «Не разубеждай друзей, которые ждут моего возвращения». Она же хотела, чтобы он оставался во Франции, возглавил бригаду, и всячески старалась угомонить его. «Если проявишь терпение и дождешься возможности, – ответила она, – будущее в твоих руках».
Письмо Клементины всколыхнуло в нем обиду на неоправданное отстранение его от влияния на ход войны. Он отказался от должности и годового жалованья в 4300 фунтов, не желая в такое время занимать синекуру; он прослужил пять месяцев на фронте, ревностно выполняя нелегкие обязанности, к полному удовлетворению начальства и на пользу офицерам и солдатам; у него признанное положение в общественной жизни Британии, завоеванное годами активной деятельности; он заслужил такой авторитет у соотечественников, каким обладают не больше трех-четырех человек. Британия сейчас переживает тяжелый кризис. Все внутренние проблемы так или иначе оказывают влияние на условия войны и будущего мира. Он считал, что не может отказаться от дискуссий по ним и избавить себя от ответственности за принятие решений. «Разве не могут эти факты, – спрашивал он Клементину, – сами по себе служить ответом на все колкости и кляузы?»
Почти годичное отстранение от властных полномочий и невозможность влиять на принятие решений вызывали у Черчилля злость и отчаяние. Но его вера в свои способности и в свою популярность не поколебалась. «Дорогая моя, – написал он Клементине 22 марта, – не надо недооценивать вклад, который я внес в общее дело, и прочность моего политического веса, приобретенного годами работы во власти. Враждебность и газетные нападки преходящи. Но публичный человек, который действительно известен широким массам людей, не может потерять своего места в государственной системе, если только это не связано с его личностью и честью».
Клементина изобретала все новые аргументы против его преждевременного возвращения и приводила их в письмах, которые отправляла чуть ли не ежедневно. Они не убеждали его. «Не теряй уверенности, – отвечал он ей, – и не поддавайся убеждениям тех, кто не будет удовлетворен до тех пор, пока я не испущу последний вздох. Чем я спокойней и безразличней к здешним опасностям, тем больше сил ощущаю для дел, которые меня ждут впереди». Карсон тоже отговаривал Черчилля от возвращения, но Ч. П. Скотт, напротив, хотел, чтобы он вернулся. «Ваше место здесь, – писал он, – а не там». Но и без всего этого ничто не могло повлиять на намерения Черчилля.
Клементина терялась от этих взаимоисключающих советов. «Эти тяжелые общественные заботы очень утомительны, – написала она ему в последнюю неделю марта. – Когда мы с тобой встретимся в следующий раз, надеюсь, у нас будет хотя бы немного времени побыть вдвоем. Мы еще молоды, но время летит, унося с собой любовь и оставляя лишь дружбу, что, конечно, очень успокаивает, но не очень греет». Черчилль был поражен этим грустным признанием.
«Дорогая моя, – отвечал он, – не произноси слово «дружба». С каждым месяцем моя любовь к тебе все сильнее и мне все больше нужна ты и твоя красота. Моя драгоценная очаровательная Клемми, мне тоже порой очень хочется мира и покоя. Столько усилий, столько лет непрерывной борьбы и тревог, столько волнений, и теперь, когда эта тяжелая жизнь подвергается таким ударам, моя стареющая душа устремляется – пожалуй, впервые – к другим вещам помимо работы. Неужели «сорок – и кончено», как писала старая ведьма герцогиня? Но разве не прекрасно было бы уехать на несколько недель в какой-нибудь симпатичный уголок в Италии или Испании, только рисовать и гулять вдвоем под ярким теплым солнцем вдали от бряцания оружия и парламентских воплей? Мы теперь так хорошо знаем друг дружку, что нам вместе будет еще лучше. Порой я думаю, что не сильно возражал бы против окончания этой жизни. Меня настолько губит эгоизм, что я бы предпочел обрести иную душу в ином мире, встретить тебя в иной обстановке и одарить такой любовью, какая бывает только в великих романах».
После этого Черчилль рассказал Клементине о том, как двумя днями ранее, 26 марта, они с Синклером шли в сторону траншей и услышали несколько разрывов – все ближе и ближе, – словно пушка поворачивалась в поисках жертвы. Они приблизительно смогли вычислить, куда попадет следующий снаряд. Их путь лежал вдоль развалин монастыря, и Черчилль сказал: следующий попадет в монастырь. Они бросились в сторону.
«Разумеется, – писал он далее, – снаряд прилетел именно туда, где мы только что стояли. Оглушительный грохот, дождь кирпичей, облако дыма, солдаты заметались, выскакивая из всех щелей и углов. Я никуда не прыгал, даже пульс не участился. Меня не волнуют эти звуки, в отличие от многих смельчаков. Но я понимал: двадцать футов левее – и больше никакой путаницы, никаких тревог, никакой ненависти и несправедливости. Радость всех моих врагов, избавление от этого старого мерзавца и хорошее завершение изменчивой жизни. Последний подарок этой неблагодарной стране и – ослабление военной мощи Британии, о чем никто не узнает, чего никто не оценит и не пожалеет. Но я не намерен сдаваться или уставать. Я намерен сражаться до последнего на любом месте, где я смогу наиболее эффективно довести мою войну до победы. Если я каким-то образом пойму, что не гожусь для масштабной деятельности, то в любом случае останусь вполне удовлетворен и здесь. Если же пойму, что ценность моя в чем-то ином, меня не остановит на этом пути никакая злоба или критика».
Черчилль сделал еще одно последнее усилие убедить жену, что ему разумнее вернуться как можно быстрее: «Если ждать, когда случится правительственный кризис, не буду ли я выглядеть как султан, поспешивший незваным на торжество? Но если, несмотря на злобные крики и оскорбления, которые всегда преследуют меня, я смогу оказывать влияние и привлекать внимание к вопросам жизненной важности, это впоследствии оправдает шаг, который я намерен сделать».
Клементина по-прежнему считала, что преждевременное возвращение еще больше подорвет его репутацию. Председатель его выборного округа уже предупредил, что такое же мнение у избирателей Данди, где полагают, что если он публично выступит против Асквита, то сам даст оружие своим врагам, которые предъявят ему обвинение в непоследовательности и не преминут наивыгоднейшим для себя образом этим воспользоваться. Гарвин придерживался того же мнения. Черчилль против собственного желания оставался на фронте, мрачно размышляя над тем, что он мог сделать в прошлом и что еще в состоянии сделать. «Чтобы быть великим, – написала ему Клементина, – нужно, чтобы твои поступки были понятны простому народу. Твое стремление пойти на фронт понять было легко. Твое стремление вернуться требует объяснений. Вот почему твоя профишеровская речь не имела успеха: люди не поняли ее. Нужна была еще одна речь, чтобы объясниться».
Пока Черчилль находился в Плугстерте, немцы безуспешно сделали попытку прорвать французскую оборону у Вердена, применив беспрецедентную в этой войне артиллерийскую подготовку и несколько волн наступления пехоты. 6 апреля он написал Ф. Э. Смиту: «Я в полном мраке относительно общей ситуации. Верден, похоже, подтверждает все, что я говорил и писал о наступлении на Западе с обеих сторон».
В апреле противники Асквита в очередной раз потребовали объявления всеобщего призыва в армию. 8 апреля в письме Ф. Э. Смиту Черчилль отметил, что у Бонара Лоу и Ллойд Джорджа появился превосходный шанс совместно сформировать правительство и создать эффективную военную структуру. Кто бы из них ни стал премьер-министром, могла быть создана партия будущего. «Самой доступной вакансией для меня, – писал он, – стал бы пост министра вооружений, хотя, разумеется, вы знаете мои пожелания, если они в принципе осуществимы» – откровенный намек на Адмиралтейство или на Министерство военно-воздушных сил.
«Думаю, Асквит уступит в последний момент, – писал Черчилль Ллойд Джорджу 10 апреля. – Но если нет, для вас пришло время действовать». Через пять дней, не зная, что предпримет Асквит и не подаст ли в отставку Ллойд Джордж, он написал Клементине: «Когда меня не сжигает ярость из-за тех надувательств, с которыми пришлось сталкиваться, и я от злости не грызу головешки, то я вполне бодр и доволен жизнью».
Как Черчилль и предсказывал, Асквит уступил требованию объявить призыв в армию. Он согласился расширить его, но все еще отказывался признать необходимость всеобщей воинской повинности. Он также созвал закрытое от прессы и публики заседание палаты общин, чтобы объяснить свою политику. Черчилль попросил отпуск, чтобы присутствовать; просьбу удовлетворили с условием, что он вернется в расположение батальона сразу же по окончании заседания. «Удачи тебе, Самсон, – написал Синклер, пока Черчилль добирался до Лондона, – и, если ты почувствуешь, что твои силы вернулись к тебе, оставайся там, где сможешь нанести поражение филистимлянам».
Черчилль выступил на закрытом заседании, но ничего из сказанного им опубликовано не было. «Если бы твою речь опубликовали, думаю, пресса потребовала бы твоего возвращения», – написала Клементина через три дня, когда Черчилль уже вернулся в батальон. Сразу же после дебатов он попытался остаться в Лондоне, понимая, что те, кто требует всеобщей мобилизации, вскоре выступят открыто против Асквита, и не хотел остаться в стороне. Хейг не возражал против продления его отпуска и даже пожелал удачи. Но вмешался дивизионный генерал, прислав телеграмму с требованием немедленного возвращения, поскольку батальон вновь отправлялся на передовую. Таким образом, решающие дебаты по поводу призыва прошли в отсутствие Черчилля. Асквит предложил частичные меры. Карсон настолько убедительно выступил против, что Асквит согласился немедленно принять билль о всеобщей воинской повинности.
Карсон торжествовал, Черчилль же оказался за бортом. 3 мая его батальон в последний раз покинул Плугстерт. В результате ежедневных артиллерийских обстрелов большинство пехотных батальонов понесли такие тяжелые потери, что было принято решение о переформировании. 6-й батальон Королевских шотландских фузилеров придавали 15-й дивизии. Черчилль уже не думал о новом назначении. Вместо этого он просил разрешения вернуться к парламентским обязанностям, которые стали неотложными. Просьбу удовлетворили. Перед отъездом он попытался устроить на хорошие места своих молодых офицеров. «Он заботился о нас бесконечно, – позже вспоминал один из них. – Брал автомобиль и колесил по всей Франции, расспрашивая штабных офицеров, чтобы как-то помочь тем, кто служил под его началом».
Через три дня Черчилль дал своим офицерам прощальный обед в Армантьере. На следующий день попрощался с солдатами, заявив, что шотландец, по его мнению, самый «грозный, воинственный зверь». Один из них потом вспоминал: «Когда он встал, чтобы пожать нам руки, уверен, каждый из присутствующих ощутил отъезд Уинстона Черчилля как личную утрату».