Робинсон распахнул перед Молли входную дверь, едва экипаж подъехал к Холлу, и сказал, что сквайр с большим нетерпением дожидается ее возвращения и уже несколько раз посылал его к окну на верхнем этаже, откуда частично видна дорога, ведущая через холмы из Холлингфорда в Хэмли, посмотреть, не показался ли экипаж. Молли прошла в гостиную. Сквайр стоял, дожидаясь ее, посредине комнаты, — собственно, ему очень хотелось выбежать ей навстречу, удерживало его лишь твердое понятие о правилах этикета, воспрещавшего в эти дни скорби стремительно перемещаться по дому, как он привык. В руках он держал какую-то бумагу, и пальцы его дрожали от возбуждения и переполнявших его чувств; на ближайшем столе были раскиданы четыре-пять распечатанных писем.
— Все правда, — начал он. — Она его жена, а он ее муж — был ее мужем; так теперь приходится говорить — был! Несчастный мой мальчик! Сколько он из-за этого выстрадал! Только, Бог видит, это не моя вина. Вот, прочитай, дорогая. Это брачное свидетельство. Все как положено — Осборн Хэмли берет в жены Мари Эме Шерер, вот подписи священника и свидетелей. Боже мой!
Он опустился на ближайший стул и застонал. Молли присела рядом и прочитала документ, хотя сама и не нуждалась ни в каких доказательствах того, что брак этот совершенно законен. Дочитав, она осталась сидеть, держа свидетельство в руках и дожидаясь, когда сквайр вновь будет в состоянии говорить связно, ибо пока он бормотал себе под нос нечто невнятное:
— Увы мне, увы! Вот к чему приводят гнев и несдержанность. Она одна умела… А после ее смерти я стал только хуже! Хуже, хуже! И вот чем все это кончилось! Он боялся меня, да, боялся. Страх — вот оно самое верное слово! Страх заставил его держать все это в себе, страх его и убил. Пусть, если хотят, называют это сердечным недугом… О сыночек мой, сыночек, теперь-то я все понял! Да ведь только поздно уже, вот в чем мука — поздно, поздно!
Он спрятал лицо в ладонях и начал раскачиваться взад-вперед; Молли невыносимо было на это смотреть.
— Тут лежат письма, — сказала она. — Могу ли я прочитать одно из них?
В любое другое время она не решилась бы задать такой вопрос, но безмолвное горе старого отца довело ее до крайности.
— Ах да, прочитай-прочитай! — сказал он. — Может, ты там чего разберешь. Я-то разве что распознаю отдельные слова. Я их туда затем и положил, чтобы ты посмотрела, а потом скажи, о чем там.
Современный письменный французский Молли знала куда хуже, чем язык времен «Записок Сюлли», а письма не отличались четкостью почерка и чистотой орфографии; тем не менее она сумела перевести на вполне внятный разговорный английский язык изъявления любви и полной покорности воле Осборна — как будто суждения его были непререкаемы — и веры в его благие намерения: домашние фразочки на «домашнем языке», которые проникли сквайру в самое сердце. Возможно, владей Молли французским свободнее, она не смогла бы подобрать столь трогательных, непосредственных, несвязных слов. Тут и там встречались вкрапления на английском; эти слова снедаемый нетерпением сквайр успел прочитать, пока дожидался возвращения Молли. Стоило ей умолкнуть, он требовал: «Продолжай». Он не открывал лица, а в паузах повторял лишь одно это слово. Молли встала и принесла еще несколько писем Эме. Рассматривая их, она нашла еще один документ:
— Вы это видели, сэр? Свидетельство о крещении, — она начала читать вслух, — Роджера Стивена Осборна Хэмли, родившегося двадцать первого июня 183- года, сына Осборна Хэмли и его жены Мари Эме.
— Дай мне, — сказал сквайр срывающимся голосом, протягивая к ней жадную руку. — Роджер — это мое имя, Стивен — имя моего бедного покойного отца: он был моложе моих нынешних лет, когда скончался, но мне всегда представлялся дряхлым старцем. Как он любил Осборна, когда тот был еще совсем крошкой! Молодец, мой мальчик, что вспомнил своего деда Стивена. Да, именно так его и звали! А Осборн — Осборн Хэмли! Один Осборн Хэмли лежит бездыханный на своей постели, а другой… другого я никогда не видел и не слышал о нем до сегодняшнего дня. Мы обязательно будем звать его Осборн, Молли. Роджер уже есть, — собственно, Роджеров целых два, вот только один из них уже никуда не годен, а Осборна больше нет, если только этого кроху не станут звать Осборном; мы перевезем его сюда, найдем ему няньку, а мать его устроим в ее родной стране, чтобы она до конца дней не знала нужды. Это я оставлю себе, Молли. Ты умница, что нашла этот документ. Осборн Хэмли! И сколько бы лет жизни ни даровал мне Господь, во все эти годы внук не услышит от меня ни одного резкого слова — никогда! Ему незачем будет меня бояться. О мой Осборн, мой Осборн, — вскричал он, — знал бы ты, как теперь терзается мое сердце за каждое неласковое слово, сказанное тебе! Знал бы ты, как я тебя любил, мальчик мой, мой сынок!
Из общего тона писем у Молли составилось впечатление, что молодая мать вряд ли согласится расстаться со своим сыном с той легкостью, какой, похоже, ожидал от нее сквайр. Возможно, письма не свидетельствовали об изощренном уме (хотя Молли даже и мысль такая не пришла в голову), но в каждой их строчке говорило своим нежным языком сердце, исполненное любви. Впрочем, Молли понимала, что сейчас не время заводить речь об этих ее сомнениях; куда уместнее было повернуть разговор на пока еще неведомые достоинства и прелести маленького Роджера Стивена Осборна Хэмли. Она дала сквайру возможность до полного изнеможения гадать о том, как именно произошло то или иное событие, и даже помогала ему строить предположения; вдвоем, зная далеко не все факты, они напридумывали самых удивительных, фантастических и маловероятных вариантов. Так и прошел этот день, и наступила ночь.
Список лиц, имеющих право присутствовать на похоронах, был невелик — их оповещением занялись мистер Гибсон и фамильный поверенный сквайра. Но когда рано утром на следующий день мистер Гибсон приехал в Холл, Молли задала ему вопрос, который сам собою родился у нее в голове — хотя, похоже, так и не родился в голове у сквайра, — как именно оповестить об утрате молодую вдову, которая живет где-то неподалеку от Винчестера, тревожится и ждет если не приезда того, кто лежит бездыханным в своем далеком доме, то хотя бы его письма. Одно из ее писем, написанное иностранным почерком, уже пришло в почтовую контору, куда она отправляла все свои послания, но, разумеется, в Холле ничего об этом не знали.
— Необходимо ее известить, — задумчиво произнес мистер Гибсон.
— Необходимо! — откликнулась его дочь. — Вот только как?
— День-другой ожидания будет не во вред, — сказал он, будто намеренно откладывая решение проблемы. — Она, бедняжка, успеет встревожиться, начнет строить всевозможные мрачные предположения, в том числе и соответствующие истине; это ее немного подготовит.
— К чему? Нужно уже наконец что-то сделать, — сказала Молли.
— Да, ты права. Может быть, ты напишешь ей, что Осборн очень болен? Напиши завтра. Полагаю, что они обменивались письмами ежедневно, а теперь от него уже третьи сутки ни слова. Расскажи ей, как и откуда узнала всю правду; да, полагаю, надо ей сказать, что он очень болен, скажи, если хочешь, что жизнь его в опасности, а на следующий день мы сообщим ей всю правду. Сквайра я бы сейчас не стал этим тревожить. А после похорон вернемся к разговору о ребенке.
— Она ни за что с ним не расстанется! — воскликнула Молли.
— Фью! Ничего не могу утверждать, пока не увижу ее своими глазами. Судя по тому, что я от тебя слышал, здесь ребенок ни в чем не будет нуждаться. А она иностранка, — возможно, она пожелает вернуться на родину, к семье и родным. Необходимо выслушать обе стороны.
— Ты всегда так говоришь, папа. Но в данном случае я уверена, что окажусь права. Я сужу лишь по письмам, но мне кажется, что я не ошибаюсь.
— Ты всегда так говоришь, дочка. Ну, время покажет. Так, значит, у них сын? Миссис Гибсон просила меня выяснить это наверняка. Полагаю, это примирит ее с мыслью о том, что Синтия отказала Роджеру. Впрочем, на мой взгляд, так лучше для них обоих, хотя, разумеется, он далеко не сразу это поймет. Они не подходят друг дружке. Бедный Роджер! Нелегко было написать ему вчера это письмо; кто знает, как он это переживет! Ну да ладно, всем нам как-то приходится жить. Я, надо сказать, рад, что появился этот младенец, новый наследник. Не хотелось бы мне, чтобы поместье перешло к ирландским Хэмли, а они ближайшие наследники, о чем мне как-то сообщил Осборн. Что же, Молли, напиши этой несчастной француженке. Это подготовит ее к главному, а мы должны подумать, как смягчить удар — хотя бы даже ради Осборна.
Молли нелегко далось это письмо — она порвала два-три листа, прежде чем удовлетворилась результатом; отчаявшись написать лучше, она отправила послание, не перечитывая. Следующее послание было уже не такой мукой — она кратко и сострадательно сообщила о кончине Осборна. Однако только было отправлено это письмо, сердце Молли начало обливаться кровью при одной мысли об этой несчастной, лишившейся мужа, одной на чужбине, и даже он от нее далеко — он умер и скоро ляжет в могилу, а ей не будет дарован даже последний долгий взгляд на его обожаемые черты, дабы навеки запечатлеть их в памяти. Мысли Молли были переполнены этой неведомой Эме, и в тот день она много говорила о ней со сквайром. Он же мог до бесконечности выслушивать любые рассуждения, пусть и самые неправдоподобные, касательно своего внука, однако при одном упоминании «этой француженки» — так он ее называл — лицо его искажала гримаса; все это было не со зла, но для него она была просто типичной француженкой — болтливой, черноглазой, крикливо одетой, может даже, нарумяненной. Он собирался обойтись с ней уважительно, как с вдовой своего сына, и даже забыть на время о том, что все женщины — коварные обольстительницы, во что он твердо верил. Он собирался обеспечить ее, как того требовал его долг, однако при этом надеялся, и надеялся твердо, что ему никогда не придется ее видеть. Его поверенный или Гибсон, кто угодно и как угодно — пусть они выстроят должную оборону и оградят его от этой опасности.
А все это время хрупкая сероглазая молодая женщина неуклонно продвигалась — нет, не к нему, но к его покойному сыну, который для нее по-прежнему оставался ее живым мужем. Она знала, что нарушает им же высказанный запрет, но он ни разу не омрачил ее мысли упоминанием о своем недуге, а она, исполненная жизнерадостности, и помыслить не могла, что смерть скоро отберет у нее самого дорогого человека. Он болен, и болен опасно — вот что говорилось в письме этой незнакомой девушки, но Эме в свое время выхаживала в болезни обоих своих родителей и знала, что такое недуг. Доктор-француз когда-то хвалил ее мастерство сиделки, ее ловкость и расторопность, но даже будь она самой неумелой из всех женщин — ведь речь идет о ее муже, а он — ее всё. Разве не жена она ему, разве место ее не у его ложа? Ее рассуждения были даже короче тех, которые мы здесь привели: Эме собралась, непрерывно глотая слезы, которые наполняли глаза и падали в дорожный сундучок, куда она аккуратно укладывала самое необходимое. А рядом с ней на полу сидел ее сын — ему почти сравнялось два года; для него у Эме всегда находились и улыбка, и ласковое слово. Служанка любила ее и доверяла ей, а кроме того, была в тех летах, когда человек уже знает жизнь. Эме открыла ей, что муж ее заболел, служанка же достаточно представляла себе положение дел в доме и понимала, что Эме не признана его семьей. Тем не менее она одобрила решение своей хозяйки немедленно ехать к мужу, где бы он ни находился. Осмотрительность всегда приходит как следствие того или иного образования, поэтому Эме не вняла предостережениям служанки; та, впрочем, просила об одном: чтобы Эме оставила ребенка.
— С ним мне сподручнее оставаться, — сказала она, — а мамочке нелегко будет с ним управиться в дороге, да и кто знает, может, отец его так хвор, что не сможет его повидать.
На это Эме ответила:
— Тебе будет сподручно, а мне еще сподручнее. А ребенок для женщины какая ноша! — (Это не так, но все же достаточно близко к правде, чтобы и хозяйка, и служанка обе в это верили.) — А если месье еще хоть что и может порадовать, он рад будет услышать лепет своего сыночка!
И вот Эме вышла на ближайший перекресток и села там в дилижанс до Лондона — Марта стояла с ней рядом в качестве дуэньи и подруги, а потом передала ей на руки крупного, крепкого ребенка, который восторженно залепетал при виде лошадей. В Лондоне имелась лавка, торговавшая «lingerie», — ее держала француженка, с которой Эме познакомилась в те дни, когда служила нянькой в Лондоне; туда, а не в гостиницу она направилась, чтобы провести немногие часы, остававшиеся до дилижанса на Бирмингем, — он уходил на рассвете. Она подремала, вернее, полежала без сна на софе в гостиной, ибо второй кровати в доме не было. Впрочем, утром к ней вошла мадам Полин и принесла добрую чашку кофе для матери и миску молока с хлебом для мальчика; после чего они отправились дальше в неизвестность, думая только о «нем», взыскуя только «его», ибо «он» для них обоих был всем. Эме помнила на слух название деревни, про которую Осборн часто говорил, что сходит там с дилижанса и дальше идет к дому пешком; она никогда не сумела бы передать на письме это странное, неуклюжее слово, однако медленно и достаточно внятно повторила его кучеру, сопроводив вопросом на ломаном английском: «Когда мы туда приезжаем?» Только в четыре часа. Ужасно! До тех пор ведь может произойти всякое! Ей бы только оказаться рядом с «ним» — и больше у нее не будет никаких страхов. Она не сомневалась, что выходит его. Но что будет с ним до той минуты, как он окажется в ее заботливых руках? В некоторых вещах она была чрезвычайно искусна, хотя во многих других наивна и неискушенна. Выйдя из дилижанса в Февершеме, она сразу определила, что будет делать дальше: наняла в трактире слугу, чтобы тот донес ее сундучок и показал ей дорогу в Хэмли-Холл.
— Хэмли-Холл! — повторил трактирщик. — Эва! Дела-то там ой какие нехорошие!
— Я знаю, знаю, — сказала она, поспешая за тачкой, в которой лежал сундучок, задыхаясь, пытаясь не отставать: на руках у нее спал ее сын. Пульс, казалось, бился по всему ее телу; глаза едва различали окружающее. Ей, иностранке, ничего не сказали опущенные шторы в доме, который наконец-то показался в виду, — она заторопилась еще сильнее, спотыкаясь на каждом шагу.
— К парадному входу или к заднему, мисс? — спросил трактирный слуга.
— Который ближнее, — сказала она.
«Ближнее» оказалась парадная дверь. Молли сидела со сквайром в полутемной гостиной, переводя ему вслух письма Эме к мужу. Сквайр не мог наслушаться; самый звук голоса Молли, такой нежный и тихий, умиротворял его и утешал. Он останавливал ее капризно, точно ребенок, если при повторном прочтении она замещала одно слово другим. В доме стояла тишина — она почти не нарушалась вот уже несколько дней: все слуги, даже без особой к тому необходимости, ходили на цыпочках, говорили вполголоса, закрывали двери как можно более бесшумно. Шум и движение — признаки жизни — производили одни лишь грачи на деревьях, охваченные деловитой весенней суетой. И вдруг тишину эту разорвал звонок у парадной двери, который прогремел по всему дому и долго продолжал греметь, ибо дергала его неумелая, но настойчивая рука. Молли оторвалась от чтения; они со сквайром с недоумением воззрились друг на друга. Видимо, обоим в голову пришла мысль о нежданном (и немыслимом) возвращении Роджера; ни один из них не проронил ни слова. Они услышали, как Робинсон спешит навстречу нежданному посетителю. Они вслушивались, но более ничего не слышали. Да и слышать было почти нечего. Когда старый слуга отворил дверь, за ней стояла дама с ребенком на руках. Задыхаясь, она произнесла по-английски заранее заготовленную фразу:
— Могу я видеть мистера Осборна Хэмли? Он болен, я знаю. Я его жена.
Робинсон знал о существовании некой тайны: об этом давно уже догадывались слуги, хозяин же, по его сведениям, проведал совсем недавно; дворецкий пришел к выводу, что в деле замешана молодая дама; и вот теперь она стояла перед ним, желая видеть своего усопшего мужа, — и Робинсону изменило присутствие духа; он не решился сказать ей правду, лишь оставил дверь открытой и произнес: «Подождите немного, я сейчас вернусь» — и направился в гостиную, где, как он знал, находилась Молли. Он подошел к ней — взволнованный, растерянный — и прошептал ей что-то на ухо; она тут же испуганно побледнела.
— Что там? Что там такое? — спросил сквайр, дрожа от волнения. — Не скрывайте от меня ничего. Я этого не вынесу. Роджер…
Оба они испугались, что он лишится чувств; он вскочил и шагнул к Молли; ожидание явно было для него мучительнее всего.
— Прибыла миссис Осборн Хэмли, — проговорила Молли. — Я написала ей и сообщила, что муж ее тяжело болен, — и вот она здесь.
— Судя по всему, она не знает о случившемся, — вставил Робинсон.
— Я не могу… Я не в силах ее видеть, — проговорил сквайр, отшатнувшись в угол. — Ты ведь выйдешь к ней, Молли? Я прошу тебя.
Секунду-другую Молли постояла в нерешительности. Ей нелегко было отважиться на эту встречу. И тут опять заговорил Робинсон:
— С виду она совсем слабенькая, принесла на руках крупного ребенка, а как далеко шла — бог ведает, уж я не стал спрашивать.
И тут тихо отворилась дверь, и в гостиную вступила фигурка, одетая в серое, — она едва стояла на ногах, с трудом удерживая ребенка.
— Вы Молли, — проговорила она, не сразу заметив сквайра. — Та леди, что написала мне письмо. Он иногда говорил о вас. Вы отведете меня к нему.
Молли не ответила, вот только глаза ее в такие минуты вели свою собственную речь — возвышенную и внятную. Эме сразу прочла в них истину. И произнесла только: «Нет, он не… О мой муж! Мой муж!» Руки ее ослабели, она покачнулась, ребенок вскрикнул и вытянул ручонки, ожидая помощи. Помощь ему оказал его дед — за миг перед тем, как Эме без чувств опустилась на пол.
— Маман, маман! — закричал малыш, вырываясь, пытаясь кинуться к упавшей матери. Он бился так отчаянно, что сквайру пришлось опустить его на пол; мальчик подполз к простертому на полу бездвижному телу — Молли сидела рядом, поддерживая голову несчастной; Робинсон помчался прочь — принести воды, вина, кликнуть других женщин.
— Бедняжка, бедняжка! — проговорил сквайр, склоняясь над ней, вновь заливаясь слезами при виде ее страдания. — Она совсем молода, Молли, и, похоже, любила его всей душой!
— Безусловно! — стремительно подтвердила Молли.
Она развязала ленты капора, стянула поношенные, но аккуратно заштопанные перчатки; бледное, невинное лицо теперь обрамляли роскошные пряди темных волос; руки загрубели от работы, единственным украшением было обручальное кольцо. Ребенок крепко сжал материнский палец, пристроился рядом; жалобные причитания постепенно перешли в громкий плач: «Маман, маман!» В ответ на его настойчивые призывы рука шевельнулась, губы дрогнули — к Эме частично вернулось сознание. Глаз она не открыла, но из-под ресниц выкатились две крупных, тяжелых слезы. Молли прижала ее голову к своей груди; они попытались влить ей в рот вина, но она лишь отшатнулась; потом воды — ее она приняла, но более ничего. В конце концов она попыталась заговорить.
— Унесите меня отсюда, — сказала она. — В темноту. Оставьте меня одну.
Молли со служанкой подняли ее и унесли прочь, уложили на кровать в лучшей спальне, задернули шторы, хотя свет дня уже догорал. Эме и сама напоминала бездыханный труп — она не помогала и не противилась им. Но когда Молли уже собиралась выйти, дабы остаться на страже у дверей, она скорее ощутила, чем услышала обращенные к ней слова Эме:
— Покормить… хлеба и молока ребенку.
Когда ей самой принесли еды, она отдернула голову, а потом повернулась лицом к стене, не произнеся ни слова. Ребенка в суматохе оставили на попечении Робинсона и сквайра. По некой неведомой причине, однако более чем кстати, красное лицо Робинсона и его хриплый голос очень не понравились малышу, и он явственно отдавал предпочтение своему деду. Спустившись вниз, Молли обнаружила, что сквайр кормит дитя и лицо его выглядит куда более умиротворенным, чем во все эти последние дни. Мальчик время от времени отрывался от хлеба с молоком, дабы продемонстрировать Робинсону свою неприязнь, как словами, так и жестами: старого слугу это только забавляло, сквайру же подобное предпочтение льстило невыразимо.
— Она лежит тихо, но отказывается есть и говорить. Мне кажется, она даже не плачет, — доложила Молли, причем по собственному почину, ибо сквайр был слишком поглощен внуком, чтобы задавать вопросы.
Тут вмешался Робинсон:
— Дик Хейворд, слуга из «Хэмли армз», рассказал, что дилижанс, с которым она прибыла, выехал из Лондона в пять утра и пассажиры говорили между собой, что по дороге она почти все время плакала, когда ей казалось, что никто не заметит, а когда они останавливались, сама не съела ни крошки, только кормила ребенка.
— Она, видимо, очень устала. Нужно дать ей отдохнуть, — решил сквайр. — Думаю, что будет лучше, если малыш ляжет спать со мной. Благослови его Господь.
Молли потихоньку выскользнула из комнаты и отправила молодого слугу в Холлингфорд с запиской к своему отцу. Она сразу же всей душой расположилась к несчастной незнакомке, однако пока не понимала, как разумнее всего поступить в сложившейся ситуации.
Время от времени она поднималась наверх взглянуть на молодую женщину — та была ей почти ровесницей: Эме лежала с широко открытыми глазами, в мертвенной неподвижности. Молли нежно укрыла ее и время от времени давала ей почувствовать, что рядом есть кто-то, кто ей сострадает, — большего она сделать не могла. Сквайр с головой был поглощен внуком, Молли же прежде всего испытывала сострадание к его матери. Хотя, разумеется, крепкий, здоровый, хорошо воспитанный ребенок, каждый волосок, каждая одежка которого говорили о том, как любовно и бережно о нем заботятся, вызывал ее восхищение. В конце концов сквайр проговорил шепотом:
— А она не похожа на француженку, верно, Молли?
— Не могу судить. Я не знаю, каковы француженки. Люди часто принимают Синтию за француженку.
— Да и на служанку она не похожа. А о Синтии говорить не будем, после того как она поступила с моим Роджером. А я уж было начал думать — когда вообще смог думать после всего этого, — как помогу им с Роджером стать счастливыми: пусть поженятся сразу же. И тут это письмо! Да, я никогда не хотел ее в невестки, это точно. Но он, похоже, этого хотел, а он так редко хочет чего-нибудь для себя. Но теперь все кончено; вот только не станем про нее говорить. Может, ты и права, она больше похожа на француженку, чем на англичанку. А вот это несчастное существо выглядит как благородная дама. Надеюсь, у нее есть друзья, которые о ней позаботятся, — ей всего-то лет двадцать. А я думал, она старше моего несчастного мальчика!
— Она нежное, очаровательное создание, — произнесла Молли. — Вот только… только мне страшно, как бы это испытание ее не убило; она лежит как мертвая.
Молли не выдержала и тихонько заплакала.
— Не убьет! — ответил сквайр. — Человеческое сердце не так-то просто разбить. Порой я об этом жалею. Но надо жить дальше… «все дни определенного мне времени», как говорится в Библии. Мы сделаем для нее все, что сможем. У меня и мысли нет отсылать ее прочь прежде, чем она достаточно окрепнет для путешествия!
Молли про себя усомнилась в этом «отослать прочь» — для сквайра же, судя по всему, это был вопрос решенный. Молли понимала, что внука сквайр намерен оставить у себя, — возможно, у него есть на то законное право, но согласится ли мать расстаться с сыном? Ничего, ее отец найдет выход из ситуации — ее отец, которого она считала человеком прозорливым и умудренным жизнью. Она с нетерпением ждала его появления. Февральский вечер клонился к ночи; ребенок спал на руках у сквайра, потом тот устал и положил внука на диван — на большой желтый угловой диван, где раньше любила полулежать, опершись о подушки, миссис Хэмли. После ее смерти диван передвинули к стене, он стал обычным предметом обстановки. Теперь же на нем вновь лежало живое существо — крошечное существо, подобное херувиму на полотне итальянского художника. Опуская ребенка на диван, сквайр вспомнил жену. Именно о ней он думал, когда сказал Молли:
— Как бы она была рада!
Молли же думала о несчастной юной вдове, лежавшей наверху. Для нее «она» сейчас была Эме. И вот наконец — впрочем, до того, по ее понятиям, прошла целая вечность — она услышала уверенные торопливые шаги, возвестившие, что прибыл ее отец. Он вступил в комнату, все еще озаренную только неверным мерцанием огня в камине.
_________________
Имеются в виду мемуары Максимилиана де Бетюна, герцога Сюлли (1559–1641), французского государственного деятеля, министра Генриха IV.
Дамским бельем (фр.).
Иов., гл. 14.