— Ты сказала, что я могу прийти, — напомнила Молли, — и что расскажешь мне все.
— Кажется, ты и так уже все знаешь, — уныло произнесла Синтия. — Кроме разве что того, чем можно оправдать мой поступок, но тебе известно, в каком я положении.
— Я много об этом думала, — робко, с сомнением, произнесла Молли. — И мне все кажется, если ты откроешься папе…
Она не успела договорить, Синтия резко встала.
— Нет! — сказала она. — Этого я никогда не сделаю! Или сразу после этого уеду отсюда. А ты ведь знаешь, что ехать мне некуда — по крайней мере, пока. Наверное, дядя не откажется взять меня к себе: он мне родня и не сможет от меня отречься, каким бы позором я себя ни запятнала; или я найду место гувернантки — та еще гувернантка из меня выйдет!
— Синтия, прошу тебя, не надо таких сумасбродных речей. Я не верю, что ты так уж сильно оступилась. Ты сама говоришь так — и я тебе верю. Этот ужасный человек завлек тебя в западню, но я уверена, папа с этим разберется, главное — отнестись к нему с доверием и рассказать всё…
— Нет, Молли, — оборвала ее Синтия. — Я не могу, и покончим с этим. Можешь рассказать сама, только дай мне сперва уехать — подари мне хоть эту отсрочку.
— Ты же знаешь, я никогда не открою ничего, что ты хотела бы скрыть, Синтия, — проговорила Молли, задетая этим подозрением.
— Правда, солнышко? — сказала Синтия, беря ее руку. — Ты можешь мне это пообещать? Дать торжественную клятву? Какое будет облегчение рассказать тебе все до конца, тем более что ты и так уже многое знаешь!
— Да! Я обещаю никому ничего не открывать. Как ты можешь во мне сомневаться! — проговорила Молли, все еще не до конца избыв обиду.
— Хорошо. Я тебе доверяю. И я знаю, что не зря.
— И все же подумай о том, чтобы открыться папе и заручиться его помощью, — настаивала Молли.
— Ни за что, — отрезала Синтия, хотя и не так решительно, как раньше. — Думаешь, я забыла его слова после этой несчастной истории с мистером Коксом? Какую строгость он проявил, как долго я оставалась в немилости — а может, и сейчас остаюсь! Мама иногда говорит, что я из тех, кто не может жить рядом с людьми, которые к ним плохо относятся. Может, это слабость или даже грех — не знаю, да и знать не хочу, но я не могу быть счастливой, живя под одной крышей с человеком, которому известны мои недостатки, который считает, что они перевешивают мои достоинства. А ты прекрасно знаешь, что твой отец именно таков. Я уже не раз говорила тебе, что у него, да и у тебя, Молли, куда более высокие понятия о благопристойности, чем те, которые были внушены мне. Нет, я этого не переживу! Если он узнает правду, он так на меня рассердится — и никогда мне этого не простит, а я так хорошо к нему отношусь! Так хорошо!
— Ладно, бог с ним; он ничего не узнает, — сказала Молли, видя, что Синтия опять близка к истерике. — По крайней мере, пока не станем об этом больше говорить.
— Да и никогда больше — никогда! Пообещай мне это, — сказала Синтия, судорожно схватив руку Молли.
— Никогда, пока ты мне не позволишь. Но давай подумаем, не могу ли я чем-то тебе помочь. Приляг на кровать, а я сяду рядом, и расскажи мне все.
Синтия, однако, села обратно на стул у туалетного столика.
— Когда все это началось? — спросила Молли после долгого молчания.
— Давно, около пяти лет назад. Я была еще ребенком, брошенным без всякого присмотра. Начались каникулы, а мама куда-то уехала с визитом, и Дональдсоны пригласили меня поехать с ними на праздник в Уорчестер. Ты и представить себе не можешь, как заманчиво звучало их предложение, особенно для меня. Ведь до того я сидела взаперти в этом огромном жутковатом доме в Эшкомбе, в том, где находилась мамина школа; он принадлежал лорду Камнору, и мистер Престон, его поверенный, проследил, чтобы дом заново покрасили и оклеили обоями; кроме того, он очень с нами сблизился; надо думать, мама подумывала… нет, я не могу за это поручиться, я и так возлагаю на нее слишком много вины, так уж не буду говорить о том, что, возможно, есть лишь плод фантазии…
Синтия умолкла и минуту-другую сидела не шевелясь, погрузившись в воспоминания. Молли поразило постаревшее, изнуренное выражение этого обычно сияющего, прекрасного лица; оно показало ей, как Синтия настрадалась из-за этой своей тайной горести.
— Словом, как бы то ни было, мы сильно сблизились, он часто бывал в доме, прекрасно был осведомлен о маминых делах, обо всех подробностях ее жизни. Я рассказываю тебе об этом, чтобы ты могла понять, что я совершенно естественным образом стала отвечать на его вопросы, когда в один прекрасный день, зайдя к нам, он обнаружил меня не то чтобы в слезах — ты же знаешь, к ним я не склонна, разве что сегодня так расклеилась, — я скорее была расстроена и сердита: мама дала мне в письме разрешение поехать с Дональдсонами, но ни словом не обмолвилась о том, где мне взять денег на путешествие, а уж тем более на гардероб; я же выросла из всех прошлогодних платьев, а что до перчаток и ботинок… Короче говоря, мне даже в церковь-то пойти было не в чем…
— Почему же ты не написала ей и не рассказала, как обстоят дела? — удивилась Молли, хотя и боялась, что ее совершенно естественный вопрос может прозвучать как обвинение.
— Если бы я могла показать тебе то ее письмо! Впрочем, ты же видела некоторые мамины письма; ты прекрасно знаешь, как искусно она умеет обходить суть дела! В том письме она подробно описывала, как прекрасно проводит время, с какой к ней относятся добротой, как жаль, что меня нет с ней рядом, как она рада, что и у меня тоже появилась возможность поразвлечься, а вот единственный существенный для меня вопрос она обошла молчанием, а именно куда она собирается ехать дальше. Она упомянула, что в день, когда написано письмо, уезжает дальше и вернется домой к определенному сроку; вот только письмо я получила в субботу, а праздник начинался уже в следующий вторник…
— Бедная моя Синтия! — воскликнула Молли. — Однако, если бы ты все же написала, ей бы, скорее всего, переслали твое письмо. Не хочу ни в чем тебя винить, просто мне очень уж неприятно то, что ты сдружилась с этим человеком.
— Ах! — вздохнула Синтия. — Легко высказывать здравые суждения, зная заранее, к чему привели суждения опрометчивые. Но я была совсем юной девушкой, почти ребенком, а он тогда был нашим другом… единственным моим другом, кроме мамы; Дональдсоны были не более чем добронамеренными знакомыми.
— Мне очень жаль тебя, — тихо сказала Молли. — Я-то была очень счастлива с папой. Мне даже трудно понять, насколько твоя жизнь отличалась от моей.
— Насколько! Боюсь, что очень сильно. Денежные заботы постоянно отравляли мне существование. Признаться в своей бедности мы не могли — это повредило бы репутации школы, но я готова была бедствовать и голодать, если бы это сильнее сблизило нас с мамой — если бы мы жили дружно, как вы с мистером Гибсоном. Да и дело было не столько в бедности, сколько в том, что она никогда не брала меня с собой. Начинались каникулы, и она немедленно уезжала в очередной роскошный дом; я ведь была в таком возрасте, когда принимать посетителей в моем присутствии ей бывало крайне неловко. Ведь девочки этих лет очень любят угадывать скрытые подоплеки и задавать всякие неудобные вопросы, касающиеся недомолвок и иносказаний, звучащих в беседе; у них еще нет четких представлений о том, как распознавать правду и фальшь в изысканном разговоре. Одним словом, я часто мешала маме, и знала об этом. Похоже, мистер Престон разделял это чувство; и я очень была ему признательна за добрые слова и сочувственные взгляды — крохи доброты, которые он незаметно ронял мне под стол. И вот в тот день он пришел проинспектировать рабочих и обнаружил меня в пустом классе — я рассматривала старый летний капор, ленты, которые попыталась освежить, и полуизношенные перчатки — этакие лохмотья, будто бы с лотка старьевщика. Один вид этих отрепьев привел меня в ярость. Он сказал, что очень рад был узнать, что я еду на праздник с Дональдсонами; кажется, ему об этом сказала старая Салли, наша служанка. Но я переживала из-за денег, испытывала унижение из-за ветхости своего наряда и ответила в раздражении, что никуда не поеду. Он присел на стол и мало-помалу вытянул из меня полный рассказ о моих невзгодах. Мне иногда все-таки кажется, что в те дни он вел себя очень достойно. Мне и в голову не пришло тогда, что принять от него предложенные деньги неосмотрительно, глупо или что-то еще. Он сказал, что у него при себе двадцать фунтов и он не знает, на что бы их употребить, — ему они еще долго не понадобятся, а потом я, вернее, мама вернет их, когда нам будет удобно. Она ведь, наверное, понимает, что мне понадобятся деньги, и рассчитывает, что я обращусь именно к нему. Двадцать фунтов — не такая уж большая сумма, мне следует взять их все, ну и так далее. Я знала, вернее, мне казалось, что я не должна тратить такие большие деньги, но я подумала тогда, что потом просто отдам ему лишнее, а потом — в общем, так оно все и началось! До этого момента я ведь не совершила ничего предосудительного, да, Молли?
— Нет, — ответила Молли неуверенным голосом. Она не хотела судить строго, но слишком уж сильное отвращение внушал ей мистер Престон.
Синтия продолжала:
— Так вот, ботинки и перчатки, капор и накидка, и белое муслиновое платье, которое сшили еще до отъезда, и шелковое платье, которое потом прислали на адрес Дональдсонов, и путевые расходы, и все такое — в результате от двадцати фунтов осталось очень немного, особенно когда выяснилось, что в Уорчестере мне понадобится бальное платье, ибо мы собрались на бал. Миссис Дональдсон подарила мне билет, однако выразила явственное неодобрение, когда я собралась надеть свой белый муслин, — ведь перед тем я два вечера подряд надевала его в их доме! Боже милостивый! Какое это, наверное, счастье — быть богатым! Знаешь, — продолжала Синтия с легкой улыбкой, — я ведь не могу не сознавать, что довольно хороша собой, что моя внешность вызывает восхищение. Там, у Дональдсонов, я заметила это впервые. Я и сама себе нравилась в красивых новых нарядах и чувствовала, что нравлюсь другим. Я, безусловно, была в доме первой красавицей, и было очень приятно сознавать свою власть. Мистер Престон присоединился к нам под самый конец той веселой недели. До того он в последний раз видел меня едва ли не в лохмотьях, из которых я давно выросла, в слезах от одиночества, пренебрежения и нищеты. У Дональдсонов же я была маленькой королевой; как известно, встречают по одежке, и мною многие восхищались; на балу — как раз в вечер его приезда — у меня было столько кавалеров, что я не знала, что с ними делать. Наверное, он и в самом деле в меня влюбился. Не думаю, что он был влюблен до того. Но после этого я начала замечать, как это мучительно — быть у него в долгу. С ним я не могла держаться высокомерно, как с другими. Боже, как это было неловко, неудобно! Впрочем, я хорошо к нему относилась и считала его тогда своим другом. В последний день я шла по саду вместе с другими и решила сказать ему, какое удовольствие мне доставила поездка, как мне было хорошо — и все благодаря его двадцати фунтам (я уже начинала чувствовать себя Золушкой, а часы вот-вот пробьют полночь); я сказала, что мы вернем ему деньги при первой возможности, хотя мне делалось муторно от одной мысли о том, что придется говорить об этом с мамой; кроме того, я достаточно представляла себе положение ее дел, чтобы понимать, как трудно ей будет собрать такую сумму. Разговор наш закончился очень быстро, — к моему чуть ли не ужасу, он вдруг заговорил о своей страстной любви и стал вымаливать обещание выйти за него замуж. Я так перепугалась, что бросилась прочь, к другим. И в тот же вечер я получила от него письмо, где он просил прощения за то, что напугал меня, повторял свое предложение, буквально умолял о согласии на брак с ним, причем я вольна была выйти за него, когда захочу; то было письмо страстного влюбленного, что же касается моего несчастного долга, то он более не будет считаться долгом, скорее авансом в счет денег, которые все равно рано или поздно станут моими, если только… Полагаю, ты можешь все это вообразить, Молли, гораздо отчетливее, чем я могу пересказать по памяти.
— И что ты ответила? — задохнувшись, спросила Молли.
— Ничего, пока не пришло еще одно письмо с мольбой об ответе. К этому времени мама уже вернулась домой, на меня вновь навалилась прежняя нищета. Мэри Дональдсон часто писала мне и в каждом письме расхваливала мистера Престона, — можно подумать, он специально ее подкупил. Я и раньше видела, что в их кругу он пользуется большой популярностью, и в принципе он мне нравился, а еще я испытывала к нему чувство благодарности. И вот я написала ему и дала обещание выйти за него замуж, когда мне исполнится двадцать лет, с условием, что до тех пор это останется в тайне. А потом я попыталась забыть, что заняла у него деньги, но как-то так вышло, что, почувствовав себя связанной этим обязательством, я сразу же начала его ненавидеть. Мне невыносимы были его страстные приветствия, если мы оказывались наедине, — думаю, даже мама начала что-то подозревать. Пересказать тебе все подробности я не могу; собственно, я тогда и сама не понимала всего до конца и поэтому теперь не помню, что и как произошло. Я знала, что леди Каксхейвен прислала маме немного денег, которые, как она выразилась, надлежало употребить на мое образование, но мама была постоянно расстроена, раздражена, отношения у нас стали натянутые. Понятно, что я не решалась даже упомянуть об этих проклятых двадцати фунтах, лишь старалась думать о том, что, если я выйду за мистера Престона, отдавать долг не придется, — я знаю, это были дурные, низкие мысли, но, право же, Молли, я сполна за это наказана, ибо теперь этот человек внушает мне одно лишь отвращение!
— Но почему? Когда ты поняла, что он тебе неприятен? Все это время ты никак не давала этого понять.
— Сама не знаю. Это чувство зародилось еще до того, как я уехала учиться в Булонь. Он постоянно давал мне понять, что я в его власти, слишком часто напоминал о нашей помолвке, что заставило меня с предубеждением относиться к его словам и поступкам. Да и с мамой вел себя крайне неучтиво. Ах! Ты ведь считаешь, что я не самая почтительная дочь, — наверное, так оно и есть. Но мне непереносимы были его скрытые насмешки над ее слабостями, а еще мне претило то, как он демонстрировал свою, по его словам, «любовь». А когда я отучилась первый семестр у мадам Лефевр, в школу поступила новая ученица-англичанка — его кузина, которая почти ничего обо мне не знала. Знаешь, Молли, лучше бы тебе сразу забыть то, что я сейчас скажу, но суть в следующем: она постоянно болтала о своем кузене Роберте — судя по всему, в семье его считали выдающимся человеком, — какой, мол, он красавец и как за ним увиваются все дамы, и среди них даже одна аристократка…
— Леди Харриет! Ну конечно! — возмущенно проговорила Молли.
— Не знаю, — утомленным голосом сказала Синтия. — Тогда мне было все равно, а теперь и подавно; потом она вдруг добавила, что существует некая очень хорошенькая вдова, которая отчаянно добивается его любви. Он же часто потешается в семейном кругу над ее уловками, о которых, ей мнится, он и не догадывается. Боже всемогущий! И этому человеку я обещала свою руку, я взяла у него денег в долг, я писала ему нежные письма! Теперь ты меня понимаешь, Молли.
— Нет, пока — нет. Что же ты сделала, когда узнала, как он отзывается о твоей матери?
— Мне оставалось только одно. Я написала ему, что ненавижу его, что никогда в жизни не стану его женой и отдам ему все его деньги, с любыми процентами, как только смогу.
— И что?
— Мадам Лефевр вернула мне мое письмо — хорошо еще, что невскрытым; она сообщила, что не позволяет своим ученицам переписываться с джентльменами, — разве что ей предварительно покажут послание. Я ответила, что речь идет о друге семьи, поверенном, который ведет мамины дела, — разумеется, сказать правду я не могла; однако она настояла на своем, сожгла письмо в моем присутствии и взяла с меня обещание, что впредь я не стану писать ничего подобного, — лишь на этом условии она согласилась ничего не говорить маме. Мне пришлось взять себя в руки и выждать до возвращения домой.
— Но ведь и после этого вы с ним не виделись — по крайней мере, какое-то время?
— Да, но зато я смогла ему написать, а еще я стала копить деньги, чтобы вернуть долг.
— Как он ответил на твое письмо?
— Поначалу сделал вид, что не верит; решил, что я написала в раздражении или из-за какой-то мелкой обиды и что дело можно поправить извинениями и изъявлениями нежности.
— А потом?
— Потом он перешел к угрозам. А самое страшное — я струсила. Мне была невыносима мысль, что правда выйдет на свет, что об этом заговорят, обнародуют мои глупые письма — и какие письма! Мне даже думать мерзко, что я обращалась в них к этому человеку: «Мой ненаглядный Роберт»…
— Но, Синтия, как же ты тогда могла обручиться с Роджером? — спросила Молли.
— А почему нет? — спросила Синтия, резко оборачиваясь к ней. — Я была свободна — я и сейчас свободна; тем самым я хотела доказать себе, что свободна; кроме того, Роджер мне по душе — так утешительно было встретить человека, на которого можно положиться; и вообще, я же не каменная, меня так тронула его нежная, беззаветная любовь — совсем не такая, как любовь мистера Престона. Я знаю, ты считаешь, что я его недостойна. А если все это обнаружится, он тоже сочтет, что я его недостойна. — Эти слова она произнесла очень жалобным и трогательным голосом. — Иногда мне кажется, что я должна отказаться от него, начать новую жизнь среди чужих людей. А пару раз я думала, что стоило бы выйти за мистера Престона, только чтобы ему отомстить, чтобы он навеки оказался в моей власти, — только, боюсь, мне и самой придется несладко; ведь жестокость у него в крови, это такой тигр в прекрасной полосатой шкуре и без жалости в сердце. Сколько раз я молила его отпустить меня без огласки!
— Огласки ты можешь не бояться, — сказала Молли. — Она ударит по нему гораздо сильнее, чем по тебе.
Синтия побледнела еще сильнее:
— Но в этих письмах я так отзывалась о маме! Мне хватало ума распознать ее слабости, но я еще не осознавала, что многие из них порождены сильнейшими искушениями; он же сказал, что покажет эти письма твоему отцу, если я не признаю, что помолвка остается в силе!
— Никогда! — воскликнула Молли, вскочив от возмущения; она стояла перед Синтией, почти столь же решительная в своем гневе, как если бы перед ней был сам мистер Престон. — Я его не боюсь. Меня он не решится оскорбить, а если и оскорбит, мне все равно. Я потребую у него эти письма — посмотрим, посмеет ли он мне отказать.
— Ты его не знаешь, — проговорила Синтия, качая головой. — Он уже не раз назначал мне встречи под предлогом, что возьмет деньги — а они уже четыре месяца как запечатаны в конверт! — или что вернет мне письма. Бедный, бедный Роджер! Он и не знает, что здесь происходит! Когда я пытаюсь написать ему слова любви, меня останавливает то, что столь же нежные слова я писала другому. А если мистер Престон догадается, что мы с Роджером помолвлены, он найдет способ отомстить нам обоим, причинив нам как можно больше боли с помощью этих писем, — а ведь мне не было и шестнадцати, когда я их писала, Молли! — и их всего-то семь. Они подобны мине у меня под ногами, которая в любую минуту может взорваться; он погубит всех — и отца, и мать, и остальных, — закончила она горько, хотя слова ее и были легковесны.
— Как же мне их достать? — размышляла Молли. — Ибо я их обязательно достану. У меня за спиной стоит папа, мне мистер Престон не посмеет отказать.
— Ах! Да ведь в этом же все дело. Он понимает, что сильнее всего я боюсь, что все это дойдет до ушей твоего отца.
— И он еще утверждает, что любит тебя!
— У него свой способ любить. Он часто повторяет, что готов абсолютно на все, только бы заполучить меня в жены, а уж после этого обязательно сделает так, что я его полюблю.
Синтия расплакалась от телесной усталости и душевного отчаяния. Молли тут же крепко обняла ее, прижала ее очаровательную головку к своей груди и принялась шептать слова утешения, словно ребенку.
— Ну вот, я все тебе выложила, и мне стало легче! — пробормотала Синтия.
Молли тут же откликнулась:
— Я убеждена, что правда на нашей стороне, что он должен вернуть твои письма, — и он вернет их.
— И возьмет деньги? — уточнила Синтия, поднимая голову и пристально глядя Молли в глаза. — Он должен взять деньги. Но нет, Молли, ты с этим не справишься без помощи отца! Проще мне уехать гувернанткой в Россию. Мне иногда даже кажется, что было бы лучше… Нет-нет, только не это. — Она содрогнулась от того, что сама же собиралась сказать. — Но он ничего не должен узнать — умоляю тебя, Молли, не говори ему ничего. Я этого не переживу. Даже не знаю, что я тогда сделаю. Обещаешь ничего ему не говорить — и маме тоже?
— Никогда не скажу. Как ты могла подумать — вот разве что ради того, чтобы…
Она хотела добавить «чтобы спасти тебя и Роджера от страданий». Однако Синтия перебила ее:
— Ни ради чего! Никогда, ни под каким видом не открывайся отцу. Если у тебя ничего не получится — что же, я буду тебе бесконечно признательна даже за попытку; мне-то от этого хуже не станет. Собственно, станет даже лучше: ты уже облегчила мне ношу своим состраданием! Но пообещай ничего не говорить мистеру Гибсону.
— Я уже пообещала, — напомнила Молли. — Однако готова пообещать еще раз. А теперь ложись в постель и попробуй поспать. Лицо у тебя белее полотна; ты заболеешь, если не отдохнешь; уже третий час, и ты дрожишь от холода.
Они пожелали друг дружке спокойной ночи. Однако едва Молли вернулась к себе, как силы полностью ее покинули. Она, не раздеваясь, бросилась на постель, в полном изнеможении. Она понимала, что если Роджер прознает об этой истории — это поколеблет его любовь к Синтии. Однако — правильно ли скрывать от него правду? Нужно убедить Синтию откровенно рассказать ему все, как только он вернется в Англию. Признание с ее стороны наверняка утишит боль, которую причинят досужие слухи. Тут мысли ее обратились к Роджеру — что он почувствует, что скажет, как пройдет этот разговор, где он сейчас и так далее, — а потом она резко оборвала этот поток, вспомнив, что пообещала сделать. Первое возбуждение прошло, теперь она отчетливо видела, какие трудности стоят на ее пути; самая главная — как добиться встречи с мистером. Престоном. Как устраивалась Синтия? Они ведь обменивались письмами. Молли, вопреки своей воле, вынуждена была признать, что Синтия, несмотря на внешнюю открытость, постоянно занималась какими-то тайными делами. Еще тяжелее было осознать, что и ей, возможно, придется делать то же самое. Впрочем, она попробует пойти прямым путем и свернет с него только в одном-единственном случае: если это спасет любимых ею людей от боли.