Книга: Жены и дочери
Назад: ГЛАВА 30
Дальше: ГЛАВА 32

ГЛАВА 31
БЕЗУЧАСТНАЯ КОКЕТКА

Трудно предположить, чтобы такая встреча, как та, что произошла между мистером Престоном и Роджером Хэмли, улучшила представление двух молодых людей друг о друге. Им почти не случалось прежде разговаривать, и встречались они лишь изредка, так как обязанности управляющего до последнего времени были связаны с Эшкомбом, в шестнадцати-семнадцати милях от Хэмли. Он был на несколько лет старше Роджера, но в течение всего времени, что он жил в графстве, Осборн и Роджер находились в школе, а потом в колледже. У мистера Престона было много безосновательных оснований испытывать нелюбовь к семейству Хэмли. Синтия и Молли говорили о братьях с неизменным расположением, предполагающим близкое знакомство; посланные ими к балу цветы получили предпочтение перед его букетом; многие люди хорошо отзывались о них, а мистер Престон испытывал инстинктивную животную ревность и агрессивность по отношению ко всем популярным в обществе молодым людям. Их «положение», как бы ни обеднели Хэмли, было в графстве несравненно выше, чем у него. И более того, он служил управляющим у известного лорда-вига, чьи политические интересы были диаметрально противоположны интересам старого сквайра-тори. Не то чтобы лорд Камнор особенно утруждал себя своими политическими интересами. Его семья обрела земельную собственность и титул во времена Ганноверской династии, и потому он был вигом и в свои юные годы принадлежал к клубам вигов, где спустил значительные суммы картежникам-вигам. Все это было вполне удовлетворительно и последовательно. И если бы лорд Холлингфорд не прошел в парламент по списку вигов — как до него его отец, пока не унаследовал титул, — вполне вероятно, что лорд Камнор счел бы Британскую конституцию в опасности, а патриотизм своих предков — неблагодарно забытым. Но, кроме как на выборах, он не был склонен превращать слова «виг» и «тори» в партийный боевой клич. Он слишком долго прожил в Лондоне и был по натуре своей слишком общителен, чтобы отказать в гостеприимстве любому человеку, пришедшемуся по душе, будь этот приятный знакомый вигом, тори или радикалом. Но в графстве, лорд-наместником которого он являлся, старое партийное различие все еще было решающим признаком, по которому определяли приемлемость человека для светского общения и для избирательной кампании. Если по какой-либо случайности виг оказывался за столом у тори или наоборот, пища становилась тяжела для желудка, а вина и яства скорее вызывали критику, чем доставляли удовольствие. Брак между молодыми людьми, чьи родители принадлежали к разным партиям, был союзом столь же неслыханным и запретным, как брак Ромео и Джульетты. И конечно, мистер Престон был не из тех людей, в чьей груди эти предубеждения умерли. Они воодушевляли его и способствовали проявлению немалого таланта к интригам в пользу партии, к которой он принадлежал. Более того, он считал проявлением верности своему нанимателю «рассеивать его врагов» всеми доступными средствами. Он всегда ненавидел и презирал всех тори вообще, а после этого собеседования на болотистом пустыре, напротив дома Сайласа, возненавидел семейство Хэмли, и в первую очередь Роджера, особой, глубоко личной ненавистью. «Этот зануда! — так он в дальнейшем всегда именовал Роджера. — Он еще за это заплатит, — сказал мистер Престон себе в утешение, глядя вслед удаляющимся отцу и сыну. — Что за увалень неотесанный! У старика-то вдвое побольше прыти, — добавил он, глядя, как сквайр дергает поводья. — Старая кобыла и сама выбралась бы без всякой помощи, милейший. Я-то твой фокус насквозь вижу: боишься, что твой отец повернет назад и опять шум поднимет. Положение у него, видите ли! Нищий сквайр, работников своих рассчитал перед самой зимой, и дела ему до них нет — хоть голодай, хоть погибай. Продажный старый тори!» И таким образом, под предлогом сочувствия к уволенным работникам мистер Престон позволил себе не без удовольствия потешить свое задетое самолюбие.

У мистера Престона было множество поводов для удовольствия: он вполне мог бы забыть о своей неудаче — каковой он ее ощущал, — вспомнив о возросшем доходе и о своей популярности на новом месте. Весь Холлингфорд устремился оказывать гостеприимство новому графскому управляющему. Мистер Шипшенкс был ворчливым и раздражительным старым холостяком, который частенько посещал трактиры по базарным дням, не прочь был устраивать обеды для трех-четырех избранных друзей и знакомых, у которых, в свою очередь, обедал время от времени и с которыми дружески соперничал в вопросе о винах. Но он «не имел склонности к женскому обществу», как элегантно определяла мисс Браунинг его нежелание принимать приглашения холлингфордских дам. Он был даже настолько невоспитан, что позволял себе говорить об этих приглашениях вышеупомянутым друзьям как о «приставаниях этих старух», о чем дамы, конечно, никогда не слыхали. Сложенные квадратиком записки без конверта (это изобретение было в те дни еще не известно), запечатанные по углам, когда складывались, а не заклеенные, как это делается сейчас, время от времени путешествовали между мистером Шипшенксом и сестрами Браунинг, миссис Гудинаф и прочими дамами. Записки первых из упомянутых леди имели следующий вид: «Мисс Браунинг и ее сестра, мисс Фиби Браунинг, шлют почтительный привет мистеру Шипшенксу и желают уведомить его, что несколько друзей любезно согласились составить им компанию, пожаловав на чашку чая в ближайший четверг. Мисс Браунинг и мисс Фиби почтут за удовольствие, если мистер Шипшенкс присоединится к их маленькому обществу».

А вот записка от миссис Гудинаф:

«От миссис Гудинаф мистеру Шипшенксу с почтением и в надежде, что он в добром здравии. Она была бы очень рада, если бы Вы пожаловали ко мне на чашку чая в понедельник. Моя дочь, живущая в Комбермири, прислала пару цесарок, и миссис Гудинаф надеется, что мистер Шипшенкс останется на ужин».

Указывать число не было надобности. Добрые дамы решили бы, что грядет конец света, будь приглашение послано за неделю до назначенного в нем дня. Но даже цесарки на ужин не могли соблазнить мистера Шипшенкса. Он припоминал домашние наливки, которые пробовал в былые дни на холлингфордских приемах, и содрогался. Хлеб с сыром и стакан горького пива (или немного бренди с водой) в сочетании со старой одеждой, разношенной до удобной бесформенности и крепко пропахшей табаком, были ему больше по душе, чем жареные цесарки и березовое вино, даже если не принимать в расчет тугой и неудобный сюртук, тесный шейный платок и еще более тесные башмаки. Поэтому бывшего земельного агента почти никогда не видали на холлингфордских званых чаепитиях. Форма его отказа была настолько неизменна, что он мог бы размножить ее типографским способом.

«Мистер Шипшенкс премного обязан мисс Браунинг и ее сестре… (миссис Гудинаф или прочим, согласно обстоятельствам). Важное дело не позволяет ему воспользоваться их любезным приглашением, за которое он приносит свою искреннюю благодарность».

Но теперь, когда мистер Престон сменил его и переселился в Холлингфорд, все пошло по-иному.

Он принимал все приглашения, сыпавшиеся на него со всех сторон, и повсюду завоевывал восторженные отзывы. Приемы в его честь устраивались, по словам мисс Фиби Браунинг, так, «точно он был невестой», и на всех он присутствовал.

— Что ему нужно? — спрашивал себя мистер Шипшенкс, когда слышал от старых друзей, сохранившихся у него в Холлингфорде, об учтивости, общительности, дружелюбии и множестве других похвальных качеств своего преемника. — Не таков Престон человек, чтобы попусту стараться. Он хитрюга. Что-то ему надобно посущественнее всеобщего расположения.

Мудрый старый холостяк был прав. Мистеру Престону действительно было «надобно» нечто большее, чем простая популярность. Он появлялся всюду, где была возможность встретиться с Синтией Киркпатрик.

Возможно, Молли была в это время в более угнетенном состоянии духа, чем обычно, а может быть, Синтия, не отдавая себе в том отчета, просто упивалась вниманием и восхищением, которые встречала днем от Роджера, а вечерами — от мистера Престона, но девушки, казалось, утратили радостное единодушие. Молли была неизменно мягкой, но сделалась очень серьезной и молчаливой. Синтия, напротив, была весела, полна очаровательной насмешливости и почти ни на миг не умолкала. Когда она только что появилась в Холлингфорде, одной из ее пленительных особенностей было чудесное умение слушать. Сейчас владеющее ею возбуждение, чем бы оно ни было вызвано, не позволяло ей промолчать, но то, что она говорила, перебивая собеседников, было так прелестно и остроумно, что очаровывало и покоряло своим блеском всех, кто оказывался под властью ее обаяния. Мистер Гибсон был единственным, кто заметил эту перемену и задумывался о ней. «Это какая-то умственная лихорадка, — решил он про себя. — Она очень привлекательна, но я не вполне ее понимаю».

Не будь Молли так безоговорочно предана своей подруге, она могла бы счесть этот постоянный блеск немного утомительным для повседневной жизни: это был не солнечный покой безмятежного озера, а, скорее, сверкание осколков разбитого зеркала, слепящее, приводящее в замешательство. Синтия теперь ни о чем не говорила спокойно. Предметы мысли или беседы, казалось, утратили свою сравнительную ценность. Порой в этом ее настроении случались перерывы, когда она погружалась в глубокое молчание, которое было бы мрачным, если бы не ее неизменная благожелательность. Если нужно было оказать небольшую услугу мистеру Гибсону или Молли, Синтия всегда готова была это сделать; безотказно выполняла она и пожелания матери, какой бы суетливо-мелочной озабоченностью они ни диктовались, но в этом случае сердце Синтии «глаз не ускоряло».

Молли была в подавленном настроении, сама не зная почему. Синтия немного отдалилась от нее, но дело было не в этом. У мачехи постоянно менялось расположение духа: то она была недовольна Синтией и тогда удручала Молли мелкими проявлениями доброты и ненатуральной ласковостью. То оказывалось, что все идет не так, как надо: мир расшатался, и скверней всего, что Молли не справилась со своей миссией — восстановить его и что вся вина, соответственно, на ней. Но у Молли был слишком устойчивый характер, чтобы придавать большое значение этой вздорной переменчивости. Она могла чувствовать в связи с этим досаду, раздражение, но не подавленность. Дело было не в этом. Подлинная причина была, несомненно, вот в чем. Пока Роджера неодолимо влекло к Синтии, пока он стремился к ней по собственному побуждению, Молли ощущала в сердце мучительную боль и смятение, но это устремление Роджера было открытым и честным, таким, которое Молли признала — в своем смирении и великой силе любви — самым естественным на свете. Глядя на красоту и грацию Синтии, она чувствовала, что никто не смог бы перед той устоять. И когда она замечала все те мелкие знаки преданности, которые Роджер не трудился скрывать, она, вздыхая, думала, что ни одна девушка не смогла бы отказаться доверить свое сердце такой нежной и надежной защите, какую обещал характер Роджера. Молли охотно дала бы отсечь себе правую руку, если бы это понадобилось, чтобы способствовать счастливому разрешению его привязанности к Синтии, и эта жертва лишь добавила бы торжеству странную остроту. Она возмущалась тем, что́ считала, со стороны миссис Гибсон, тупым непониманием достоинств и доброты Роджера, и, когда та называла его «деревенским увальнем» или какими-нибудь иными оскорбительными прозвищами, Молли больно щипала себя, чтобы промолчать. Но в конце концов то были все же мирные дни в сравнении с тем, когда она, видя изнанку ковра, как обыкновенно видят ее живущие в одном доме с интриганом, осознала, что миссис Гибсон по какой-то неизвестной Молли причине совершенно изменила свое поведение по отношению к Роджеру.

Но сам он всегда был тем же: «постоянен, как старик-Время», как отзывалась о нем миссис Гибсон, со своей обычной оригинальностью; «скала силы, в тени которой — покой», как однажды сказала о нем миссис Хэмли.

Так что причина изменившегося отношения миссис Гибсон была не в нем. Однако теперь его ожидал приветливый прием в любое время. Его шутливо упрекали за то, что он слишком уж буквально понял слова миссис Гибсон и никогда не приходит до второго завтрака. Но он отвечал, что счел ее основания для этих слов вполне вескими и намерен их уважать. И сказано это было со всей присущей ему простотой и без малейшей злопамятности. В домашних семейных беседах миссис Гибсон постоянно изобретала всяческие планы устройства встреч Роджера и Синтии, столь явно выдавая свое желание подтолкнуть и осуществить помолвку, что Молли испытывала раздражение при виде так явно расставляемой сети и слепоты Роджера, с такой легкостью идущего в приготовленную ловушку. Она забывала о его предыдущей готовности, о былых свидетельствах мужественной нежности к прекрасной Синтии и видела лишь заговоры, в которых он был жертвой, а Синтия — сознательной, хотя и пассивной, приманкой. Она чувствовала, что сама никогда не смогла бы поступать как Синтия, нет, даже ради того, чтобы завоевать любовь Роджера. Из того, что происходило за кулисами семейной жизни, Синтия видела и слышала столько же, сколько она сама, и все же подчинялась предназначенной ей роли! Несомненно, эту роль она играла бы и бессознательно; то, что ей предписывалось делать, она делала бы и естественно, но оттого, что это ей было предписано — правда, лишь намеком, — Молли стала бы сопротивляться: уходить, к примеру, когда ожидалось, что она дома, или задерживаться в саду, когда предполагалась долгая загородная прогулка. Наконец, поскольку — как бы ни повернулась ситуация — она не могла не любить Синтию, она твердо решила верить, что Синтия ничего не знает о происходящем, но, чтобы поверить в это, ей пришлось сделать над собой усилие.

Как ни приятно «в тени листвы резвиться с Амариллис иль с путаницей локонов Ниэры», у молодых людей, вступающих в самостоятельную жизнь в этой прозаической Англии, много других забот, которые занимают их мысли и время. Роджер был стипендиатом в Тринити, и со стороны его положение, пока он остается неженатым, представлялось весьма благополучным. Однако не в его характере было погружаться в постыдную праздность, даже если бы средства от стипендии были целиком в его распоряжении. Он стремился к деятельной жизни, но еще не определил ее направления. Он знал, каковы его таланты и склонности, и не желал, чтобы таланты остались непримененными, а склонности, которые он рассматривал как способности, делавшие его пригодным к определенным видам деятельности, были заброшены или не востребованы. Он оставил себе достаточно денег на свои личные нужды, которые были невелики, и на незамедлительное осуществление любого плана, который он может счесть нужным для себя избрать. Остальная часть его дохода принадлежала Осборну и была дана и принята в духе того редкостного полного единства, которое существовало между братьями. И только мысль о Синтии лишала Роджера душевного равновесия. Сильный человек во всем остальном, в том, что касалось ее, он был как ребенок. Он знал, что не сможет, женившись, сохранить свое положение стипендиата; и так как он намеревался не связывать себя ни с каким занятием или профессией, пока не найдет то, что будет отвечать его представлениям, то у него не существовало возможности жениться немедленно и даже в ближайшие несколько лет. И тем не менее он продолжал искать чарующего общества Синтии, слушать музыку ее голоса, нежиться в ее солнечном сиянии, насыщая свою страсть всем, чем только можно, совсем как неразумное дитя. Он знал, что это безрассудство, и тем не менее продолжал делать это, и, быть может, именно потому так сочувствовал Осборну. Роджер ломал себе голову над делами Осборна много чаще, чем беспокоил себя по их поводу сам Осборн. Надо сказать, в последнее время он стал таким болезненным и слабым, что даже сквайр почти не возражал против его стремления к частой перемене мест, хотя прежде имел обыкновение подолгу ворчать по поводу связанных с этим расходов.

— В конце концов, не так уж оно дорого стоит, — сказал как-то сквайр Роджеру. — Не знаю, куда там он ездит, но обходится это дешево. Раньше он, бывало, приходил и просил двадцать фунтов, а теперь обходится пятью. Но мы с ним утратили общий язык — вот что я скажу! И говорю я с ним не так, как надо бы, все из-за этих проклятых долгов, о которых он мне так ничего и не хочет объяснить. И все время он меня на расстоянии держит, как только я об этом заговорю. Это меня-то, Роджер, меня — своего старого отца, которого он больше всех любил, когда совсем еще был крохотным парнишкой!

Сквайр так часто возвращался в мыслях к отчужденному поведению Осборна, что от этих постоянных размышлений сделался более, чем когда-либо прежде, угрюмым и мрачным в обращении с сыном, ставя ему в вину отсутствие доверия и привязанности, которые сам таким образом искоренял. Вследствие этого Роджер, стараясь уклоняться от постоянных отцовских жалоб на Осборна (ибо умение Роджера молчаливо слушать было тем успокоительным средством, к которому постоянно обращался его отец), часто бывал вынужден переводить разговор — в качестве отвлекающего маневра — на дренажные работы. Сквайр был мучительно уязвлен словами мистера Престона об увольнении им своих работников: это совпадало с укорами его собственной совести, хотя он вновь и вновь повторял Роджеру:

— Я ничего не мог поделать. Куда мне было деваться? У меня не осталось ни гроша наличными, я выжал из себя все до капли. Мне бы так из земли выжать! — добавил он с непреднамеренным юмором, который осознал не сразу, и печально улыбнулся ему. — Что мне было делать, скажи, Роджер? Я знаю, я был вне себя, у меня на то было много причин. Возможно, я мало думая о последствиях, когда распорядился отослать их всех прочь, но я не мог бы поступить по-другому, даже если бы спокойно думал целый год. Последствия! Ненавижу последствия. Они всегда оказываются против меня. Я так связан по рукам и ногам, что не могу лишний сучок срубить, а все это «последствия» того, что собственностью так чертовски хорошо распорядились. Хотел бы я никогда не иметь никаких предков! Смейся-смейся, парень! Мне приятно смотреть, как ты смеешься, — после мрачной физиономии Осборна, которая становится еще мрачнее при виде меня.

— Послушайте, отец, — вдруг сказал Роджер, — я найду способ достать деньги для работ. Положитесь на меня. Дайте мне два месяца, чтобы разобраться с делами, и какие-то деньги у вас будут — по крайней мере, для начала.

Сквайр взглянул на сына, и лицо его просияло, как у ребенка, которому пообещал удовольствие кто-то, на кого можно положиться. Потом же, мгновенно помрачнев, он спросил:

— Но как ты их достанешь? Это дело трудное.

— Не беспокойтесь, достану — сначала сотню или около того; пока еще не знаю как, но не забывайте, отец, я ведь первый отличник выпуска и «многообещающий молодой автор», как меня назвали в рецензии. О, вы даже не знаете, что у вас за сын! Вам бы надо было прочитать эту рецензию, чтобы узнать про все мои удивительные достоинства.

— А я прочитал, Роджер. Я слышал, как Гибсон говорил о ней, и попросил достать ее для меня. Я бы понял ее лучше, если бы там животных называли их английскими именами и не вставляли столько французской тарабарщины.

— Но это ведь был ответ на статью французского автора, — пояснил Роджер.

— Я бы не стал с ним связываться, — серьезно посоветовал сквайр. — Мы должны были их разбить, и мы это сделали при Ватерлоо, но я бы на твоем месте не стал унижаться до того, чтобы отвечать на какие-то их выдумки. Но рецензию я прочел от начала до конца со всей ее латынью и французским, а если не веришь — загляни в конец гроссбуха, переверни его вверх ногами и увидишь, что я выписал все добрые слова, которые сказаны о тебе: «внимательный наблюдатель», «энергичный, выразительный язык», «многообещающий философ». Да я могу ее почти всю целиком наизусть повторить, потому что часто, когда тревожусь из-за давних долгов или из-за счетов Осборна или запутаюсь в цифрах, я переворачиваю гроссбух другой стороной, сижу над ним с трубкой и читаю те места из рецензии, где говорится о тебе, мой мальчик.

_________________

 Джон Мильтон (1608–1674), элегия «Лисидас».

Назад: ГЛАВА 30
Дальше: ГЛАВА 32