Остановка в деревне
Лето 40-го года выдалось восхитительным, а потому голубые небеса и золотые хлеба с изумлением взирали, как движется по дороге нескончаемый караван беженцев. Грузовики, спортивные машины, семейные лимузины тащились бампер к бамперу, в ритме, навязанном немецкими самолетами, нырявшими порой из-под облаков, подобно стервятникам, чтобы убивать. Тем не менее «Роллс-Ройсы» в этой разношерстной колонне были редки, и «Роллс» г-жи Эрнест Дюро порой привлекал к себе саркастические шуточки прочих водителей, отнюдь не недовольных тем, что война безразлична к социальной иерархии и что нескольким богачам не хватило времени или осторожности уехать раньше них.
Элен Дюро скромно опускала глаза под этими ироничными взглядами, как опускала их еще месяц назад, входя – в вечернем платье, вся увешанная драгоценностями – в «Гала д’Опера»; но тогда двойная шеренга зевак пожирала ее глазами без всякой иронии. Элен Дюро была урожденной Шевалье, что на всю жизнь отдалило ее от толпы.
Зато сидящий в том же «Роллс-Ройсе» ее молодой любовник Брюно, вышедший из очень простой семьи в Па-де-Кале, этим летним днем норовил гордо вскидывать голову и красоваться, как в парижские вечера. Что-то в его повадке будто провозглашало вопреки обстоятельствам: «Ну да, я выбился. Живу с большими, сильными, богатыми». И положение жиголо отнюдь не казалось ему презренным, а явно было венцом его великих амбиций. Поместившаяся рядом с Брюно престарелая баронесса де Покенкур чудесным образом отыскала в своем багаже эбеновые четки – прежде никто даже не подозревал, что она ими пользуется или обладает, – и теперь перебирала их, бормоча со слезами на глазах бесконечные и невразумительные мольбы. Ее дряблые губы безостановочно шевелились, блестя растаявшей из-за жары помадой, а еще она время от времени издавала какой-то тихий, влажный, сосущий звук, который выводил из себя Элен и Брюно. Потребовалась целая череда непредвиденных бедствий, упущенных поездов, механических поломок и недоразумений, чтобы их троица оказалась на этой общедоступной дороге. Тем не менее пока они были здесь, и им даже почудилось раза два, что немецкие самолеты, забавляясь, нарочно пролетают над «Роллс-Ройсом».
Должно быть, где-то впереди образовалась пробка, поскольку они уже около часа торчали на одном месте, на самом солнцепеке, всего в трех метрах от чудесной тени платана; в трех метрах, занятых старым «Розенгартом», двумя велосипедами и ручной тележкой. Элен Дюро невольно уткнулась взглядом в загорелый затылок светловолосого молодого человека с тележкой. Тот непринужденно курил сигарету, опираясь на ручки и будто всем своим видом показывая, что находится не где-нибудь, а на собственном поле. У него было высокое ладное тело, и Элен испугалась, как бы парень не обернулся: он наверняка уродлив.
«Нашла время глазеть на молодых мужчин…» – подумала она и отвела глаза, но слишком поздно, поскольку Брюно, заметив ее взгляд, уже ухмылялся.
– Сожалеете, что вы в «Роллсе», дорогая Элен? Предпочли бы более непритязательное транспортное средство?
Его обычно бледное и слишком тонкое лицо, обрамленное черными блестящими волосами, покраснело, а в голосе, за которым он, однако, тщательно следил, проскользнуло – из-за гнева – несколько вульгарных децибел. Брюно был хорошим любовником, относительно вежливым, но агрессивность проявлял совершенно пошло; и Элен, порой с наслаждением вспоминая жуткие сцены, которые устраивали ей другие, всегда злилась на него, когда он переставал быть любезным.
– Слава богу, что у нас есть этот «Роллс-Ройс», – сказала старая баронесса с нажимом. – По крайней мере, он нас защищает.
– Ничуть, – возразил Брюно. – Не рассчитывайте на это: малейшая пуля пробьет его, как бумагу.
Новоявленная богомолка бросила на него перепуганный, почти отчаянный взгляд, и Элен с удивлением заметила, как дрожит этот обычно столь безапелляционный рот. Целых тридцать лет задававшая тон всему Парижу, старая баронесса могла теперь изъявлять лишь потрясение и растерянность, видя, что самолеты фюрера не проявляют к ней должной почтительности.
– Но что же мы тогда делаем внутри? – осведомилась она плаксиво, хотя и возмущенно. – Это слишком несправедливо!
«В самом деле, – подумала Элен, – для женщины, запрещавшей говорить о политике в своем салоне, знавшей все о сюрреализме и ничего о национал-социализме, для женщины, имевшей столь очаровательных немецких друзей и лет пять декламировавшей Гейне на поэтических утренниках, для женщины, наконец, всегда превозносившей Вагнера, эти пулеметные обстрелы могут быть только зловещей ошибкой. Она наверняка убеждена, – продолжала думать Элен с иронией, – что ей достаточно появиться на дороге и показать свое лицо этим гадким пилотам – увы, слишком далеким! – как они тотчас же улетят, помахивая крыльями в знак извинения».
Легкая дрожь пробежала по колонне, и Элен вздохнула с облегчением, снова достав из сумочки промокший носовой платок, которым вот уже полчаса вытирала лицо. Быть может, теперь они поедут чуть быстрее, прохладный ветерок ее оживит… Но едва их водитель тронулся с места, как вновь послышалось гудение. То самое осиное гудение, такое безобидное, такое равномерное, но так быстро превращавшееся в рев, в оглушительный вой, в вопль терзаемого зверя, когда самолеты со всем своим разнузданным гневом пикировали на толпу. Они летели издалека, из Парижа или из Германии, и все машинально повернулись в ту сторону, кроме Элен, наконец увидевшей прямо перед собой лицо белокурого молодого человека. Вопреки ее прогнозам, оно оказалось красивым: открытое, беспечное, выдубленное солнцем, – и вдруг без всякой причины эта мужская красота успокоила Элен.
– Боже, опять начинается… Вон они! – послышался хнычущий голос баронессы.
И она снова вцепилась в свои четки пальцами в перстнях, а Брюно невольно втянул голову в плечи. Незнакомый молодой человек на мгновение опустил глаза, его взгляд встретился с взглядом Элен и удивленно остановился. В следующую секунду все вокруг словно окаменело, поскольку, кроме этих двоих, остальные люди обратились в ожидание, в единое ухо, которое зачарованно и с ужасом вслушивалось в неотвратимое приближение роя пчел. Потом где-то закричал ребенок, и, вновь обретя способность пользоваться своими конечностями, десятки обезумевших, похожих на животных людей бросились к канавам. Баронесса уже распахнула дверцу, начисто забыв, что это ей невозможно без помощи шофера. Брюно, вскочив с сиденья, выталкивал ее наружу, даже не обращая внимания на свою любовницу. А та хранила спокойную неподвижность, поскольку ей, словно старой знакомой, улыбнулся сквозь разделявшее их стекло белокурый молодой человек. И Элен почувствовала, как ее губы тоже растягиваются в ответной улыбке. Она очнулась, услышав голос Брюно, истошно вопившего из канавы:
– Да ты что? С ума сошла?!
Она машинально обернулась к нему, молодой человек тоже, и, словно с сожалением, оба вместе направились к дереву. Брюно исподтишка бросил на молодого человека испуганный и взбешенный взгляд, но страх оказался сильнее, чем ревность, и, когда негодующий, жуткий, надсадный вой моторов вспорол над ними воздух, превратившись в единственную реальность, он вжался в землю и накрыл голову руками. Баронесса, тоже упавшая ничком, выставляла в этой непривычной для нее позе свои несколько кубические округлости, вызвавшие у Элен мимолетную улыбку. Она и сама лежала, но на боку, опершись на локоть, будто на пляже, чувствуя, как солнце обжигает ей сквозь листву щеку и ухо, и тут ее взгляд остановился на одном из самолетов, который завис над ними, словно делая вдох перед нырком. Он был маленьким и черным в этом побелевшем от зноя небе, нахальным и несуразным, неожиданно похожим на какую-то самодовольную, вычурную игрушку. Молодой человек, опираясь на локоть в двух метрах от Элен, тоже, казалось, пристально смотрел на него.
Помедлив мгновение, самолет вдруг оторвался от неба, уступив земному притяжению, и, побежденный им, ринулся, словно против своей воли, прямо на их дерево. Она зажмурилась под его вой, машинально вскинула руку к уху, и тотчас же земля содрогнулась, будто в приступе неудержимой тошноты, бешеное «та-та-та» прошлось косой по траве, брызнуло во все стороны кусочками краски с красивого покинутого «Роллс-Ройса», и, не в силах видеть это огромное доисторическое чудище, эту железную штуковину, хотевшую ее смерти, Элен съежилась, вцепилась в ствол дерева, стиснула его руками, ощущая под пальцами теплую шероховатую кору. Она не помнила, любила ли когда-нибудь что-нибудь так, как это дерево. Теперь самолет выпрямлялся с долгим свистом, победоносно взмывал к небесам, а вокруг уже раздавались крики, стоны, призывы на помощь. Со своего места Элен, все еще не открывая глаз, слышала, как бесстыдно рыдает баронесса и щелкает зубами Брюно, догадывалась, как судорожно перекошено от страха его лицо, поскольку уже видела его перекошенным от гнева. Самолет вернется, она это знала, это всего лишь отсрочка.
«Боже, – подумала она, – может, я умру меж этими двумя мелкими, нелепыми людишками… Будь я ранена, они даже не смогли бы оказать мне помощь, а если бы умирала, вид их лиц не помог бы мне переступить порог». И за одну секунду перед ней промелькнуло видение ее прошлой, нынешней и будущей жизни, столь жалкой и лишенной тепла, что на глаза навернулись слезы. Она подняла голову и сердито смахнула их. Не хотела, чтобы они увидели эти слезы и тотчас же приписали их страху, не хотела, чтобы даже в последние минуты они могли бы хоть на миг подумать, будто она одной с ними породы. И все же…
– Он возвращается! Возвращается! – взвизгнула баронесса.
Подняв голову, Элен вновь увидела очень высоко, казалось, еще выше, чем в первый раз, робота-убийцу. И таившаяся в ней маленькая, слишком оберегаемая девочка принялась стонать и молиться Богу, что она сама забывала делать уже давно. Ей было нестерпимо вновь дожидаться этого грохота, этого воя моторов, с ней вот-вот случится что-то другое, почти наихудшее: нервный припадок, паника, безумный порыв, который погонит ее по дороге прямо навстречу пулям, от которых хотела убежать. Но тут чья-то тень заслонила ее от наивных лучей солнца, и рядом опустился на колени белокурый молодой человек.
– Здорово пробирает, – заметил он. – Не слишком испугались?
Его тон был снисходительным, но при этом добродушно-доверительным, словно он находил нелепой всю эту комедию, хотя и признавал, что здесь и впрямь было из-за чего испугаться. Однако из его слов выходило, что бояться умереть – это все же слишком.
– Они позабавятся еще минут пять, а потом улетят, – сказал парень и сел рядом, привалившись головой к стволу дерева. – Но ваш «Роллс» крепко покорежило.
Он возвышался над ней; запрокинув лицо, она видела его снизу. Видела его клетчатую рубашку, распахнутую на крепкой шее, с удивлением рассматривала подвижную, совсем не тяжеловесную челюсть, которая, однако, не дрожала даже теперь, когда самолет возвращался.
– В этот раз прямо на нас! – завопила баронесса.
И в самом деле, звук был хуже, чем за все два дня беспорядочного бегства. Этот грохот целиком завладел Элен, она готовилась умереть, уже умерла. И когда парень упал на нее, ей почудилось на миг, что это начало ее погребения. Она почувствовала, как его твердое тело вздрогнуло, и, чтобы не закричать, прижалась ртом к мускулистой руке, покрытой светлыми волосками.
«Он пахнет травой», – подумала она смутно, в то время как стук его сердца мало-помалу возвращался ей в уши. Самолет теперь был далеко. Она отлепила губы от руки незнакомца и слегка шевельнула головой. Тело над ней тоже пошевелилось и съехало вбок, вырвав ее таким образом из густой благодетельной черноты, которой она была укрыта. Первое, что она увидела, были пятна на ее бежевой жакетке, красные пятна, возникновению которых она сперва глупо удивилась, прежде чем поняла. Парень лежал подле нее, очень бледный, закрыв глаза; на уровне ребер у него была рана, откуда тихонько брызгала кровь; и только тут до нее дошло, что эта ярко-красная бутоньерка предназначалась ей и что красивый крестьянин, упав на нее сверху, тем самым ее спас.
– Как вас зовут? – спросила она с волнением. Поскольку ей вдруг стало важнее всего, чтобы этот человек выжил, чтобы она узнала его имя, чтобы окликать его шепотом, умолять и этим сохранить на земле.
– Кантен… – сказал он.
И вновь открыл глаза, затем поморщился, потянувшись нетвердой рукой к ране.
– С тобой ничего?.. – раздался за ее спиной искаженный и далекий голос Брюно, которого она не узнавала.
Вместо ответа Элен опередила руку Кантена и собственными пальцами зажала его открытую рану, без всякого отвращения к теплой крови, которой не давала вытекать.
Ферма пахла грибами, огнем поленьев и стиркой. Поджав ноги, Брюно с баронессой опасливо сидели на кухонных табуретках и дулись. А в слишком большой комнате, увешанной плакатами с изображением велосипедистов и футболистов, Элен вместе с матерью молодого человека внимательно смотрела, как тот спит. В бугорке под простыней угадывалась повязка; время от времени одна из женщин подходила проверить, осталась ли она белой. Дальше, гораздо дальше, в тысяче километров отсюда, в Португалии, ждал, когда они поднимутся на борт, огромный трансатлантический лайнер; но этот лайнер, этот порт, эта далекая, хоть и весьма известная ей Америка казались Элен нереальными. Жизнью, настоящей жизнью, была эта комната и кудахтанье кур под окном, и лето, и эта обжигающая в три часа пополудни деревенская тишина – тишина, которой она никогда не знала. В ее голове не было ни малейшего плана на будущие дни, а также ни малейшего воспоминания о том, чем на протяжении четырех декад была ее весьма насыщенная жизнь. Та жизнь закончилась под деревом, в завывании самолетов. И рассеянно, пассивно Элен напоминала себе, что ей непременно надо сменить жакетку, ту самую, где кровь теперь покоричневела, побурела, стала неприятной для глаз.
Сидевшая рядом с ней женщина вдруг встала, еще до того, как послышался голос раненого, и Элен мимоходом восхитилась этой прозорливости материнского инстинкта. Парень приподнялся на локте, удивленно посмотрел на них, потом, узнав Элен, радостно спросил:
– С вами ничего?..
Она улыбнулась, покачав головой.
– Кантен, – сказала мать, – тебе лучше?
Он недоверчиво ощупал себе бок, не сводя глаз с Элен. Золотой солнечный луч рассекал комнату надвое, вместе с темным деревом кровати и обнаженным торсом Кантена. Его грудь покрывали светлые волоски. «Такие же, как на руке», – вспомнила вдруг Элен и, к своему великому удивлению, почувствовала, что краснеет. Как можно чувственным взглядом смотреть на молодого человека, который спас вам жизнь и лежал беззащитный, совершенно беззащитный для шрапнели или чужих поцелуев!
– Вы останетесь на какое-то время? – спросил он.
Но голос был так весел, что вопрос походил скорее на утверждение.
Баронесса де Покенкур явно нервничала. Прохаживалась взад-вперед по просторной кухне, временами спотыкаясь о неровные плиты пола, что лишало ее знаменитую поступь всякой величавости. Брюно же сидел, развалившись, вытянув ноги и положив руки на колени, в позе, которая больше подошла бы для клубного кресла или же табурета у барной стойки, но отнюдь не для этого соломенного стула. В самом деле, кашемиры Брюно, равно как и манто баронессы от Карвена, несколько теряли свою элегантность в этом непритязательном декоре, и Элен подумала, а не выглядит ли и она сама нелепо, словно заблудившаяся важная буржуазная дама? Впервые в жизни собственное богатство показалось ей обузой. Однако сколько больниц и хосписов она торжественно открыла под руку с каким-нибудь блестящим министром, когда того требовали дела ее супруга… Правда, надо сказать, что в те дни она была благотворительницей, а сегодня стала просительницей. Кантен пролил свою кровь вместо нее. И хотя они были всего в нескольких сотнях метров от большой дороги, рокот которой еще доносился сюда, она чувствовала себя очень далекой от своей привычной вселенной: на этой ферме нет ни телефона, ни готового явиться на ее зов дворецкого, а «Роллс», должно быть, все еще блестит на обочине бесполезным и истерзанным хромом.
– Надеюсь, твоему спасителю лучше, – сказал Брюно с сугубым сарказмом.
Баронесса, тоже недовольная, застыла на одной ноге, напоминая собой фазаниху, с которой сыграли дурную шутку, украли яйца, например… И Элен разобрал смех. Оба смотрели на нее так, словно она злонамеренно – и при шокирующих обстоятельствах – сбежала с каким-то жиголо.
«В конце концов, я ведь могла погибнуть», – подумала она, и ей вдруг пришло в голову, что они, возможно, предпочли бы везти в «Роллс-Ройсе» ее труп, нежели лишиться машины. Испытывал ли Брюно к ней хоть какую-нибудь привязанность, помимо удовлетворения тщеславия и тысячи финансовых удобств, которые ему доставляла их связь? Находил ли он в любви – когда они ею занимались – какое-нибудь другое удовольствие, кроме удовольствия блестяще выполнить роль самца? Он был «хороший любовник», как говорили в Париже, но Элен никогда особенно не понимала, что под этим подразумевают.
– Когда же мы поедем? – осведомилась баронесса, опустив вторую ногу на пол и превращая таким образом свою вопросительную позу в уверенно-требовательную.
– «Роллс» поврежден, – сказал Брюно. – В окрестностях никакой машины не найти. Все эти бедняки удрали, словно кролики, – добавил он с прекрасной необдуманностью (поскольку сами-то они втроем что делали?).
– И, хотите верьте, хотите нет… – продолжила баронесса, чьи четки, как заметила Элен, уже исчезли, видимо в сумочке из зеленой ящеричной кожи, которую она ревниво прижимала к себе.
Наверняка стоящая на отшибе ферма была в ее глазах так же опасна, как питейное заведение с дурной славой… Разве что черепичная крыша вернула ей некоторую самоуверенность, поскольку ее голос дрожал от возмущения, когда она закончила свою фразу:
– …но телефона тут нет ближе чем в восьми километрах. Бред!
– В любом случае что бы мы делали с телефоном? – спросила Элен. – Линии наверняка оборваны…
Она села на стул рядом с Брюно и инстинктивно повернулась к камину, как, должно быть, делали здешние обитатели.
– Я отправила Эдмона узнать новости, – сказала баронесса, возобновив свои расхаживания. – Но он не скрыл от меня, что постарается сесть где-нибудь на поезд. А потому не стоит на него рассчитывать. Впрочем, Элен, я с самого начала вам говорила: ваш шофер не внушает никакого доверия. Если бы вы взяли, как я вам советовала, шофера Леа Карливиль…
– Вы считаете, что необходимо вспоминать сейчас о шофере Леа? – спросила Элен жалобно. – Я не знаю, что делать. Не могу же я попросить…
Она прервалась и бессильно развела руками. На сей раз она ничего не могла попросить у Эрнеста Дюро, энергичного и решительного Эрнеста Дюро, своего супруга, того, кто годами организовывал все в ее материальной, – а может даже, думала она порой, и в ее чувственной жизни. Его снисходительность к ней отличалась своеобразной грубостью, лишавшей это слово всякого двусмысленного благородства.
Мать Кантена спускалась по лестнице.
«Выглядит совсем старушкой, – подумала Элен, – хотя ей наверняка всего-то лет сорок-пятьдесят…» И со смущением заметила устремленный к женщине взгляд неумолимой баронессы де Покенкур, разглядывавшей ее полное тело, загорелое, морщинистое от солнца лицо, бесформенную одежду неопределенного цвета. «На самом деле она, должно быть, моя ровесница!» – подумала Элен, тотчас внутренне отшатнувшись.
– Бедные мои дамы, – вздохнула женщина, – не больно-то я понимаю, что вам делать. Доктор недавно сказал, что никакие поезда уже не ходят.
– Но ведь должна же тут быть где-нибудь гостиница, – отозвался Брюно. – Хотя бы маленький отель с телефоном…
Женщина посмотрела на него с удивлением и легкой иронией, поскольку он взял тот нарочито властный, но слишком уж визгливый тон, с которым обращался к метрдотелям, отчего – Элен осознала это впервые – слегка смахивал на кастрата, нагловатого кастрата, что не очень-то вязалось со всем остальным.
– Бедный мой месье, – сказала женщина, усаживаясь рядом с ними (к удивлению несколько шокированной баронессы, которая, впрочем, совершенно забыла, что находится не у себя дома, на авеню Анри-Мартен). – Бедный мой месье, ближайшая гостиница за Жьеном, в пятнадцати километрах отсюда, и хозяева закрыли ее десять дней назад. Даже досками заколотили… – И она засмеялась, прежде чем добавить, словно извиняясь: – Они ведь парижане…
В ее устах обозначение «парижане» явно включало понятие трусости.
– Но нельзя же все-таки оставаться здесь, – заявила баронесса, снова грациозно остановившись на двух ногах: строго вертикально.
Это была ее излюбленная поза, когда она изрекала свои диктаты, постановляла, например, что «такой-то неприемлем» или «такую-то вещь решительно невозможно слушать». Любопытно было обнаружить в деревне, при обстоятельствах, которые так мало к этому располагали, столь знакомый механизм поведения. Впервые за долгое время в Элен проснулась озорная, критичная и смешливая девчонка.
– Однако пока только это и остается делать, – сказала женщина добродушно. – Покуда на дорогах творится такое…
– Да вы шутите! Это невозможно!..
Голос баронессы звучал возмущенно, словно ее пригласили станцевать под аккордеон или словно фермерша во что бы то ни стало хотела приютить этих троих слишком хорошо одетых сумасшедших, которые чуть не стоили жизни ее сыну. Элен ожидала даже, что баронесса воскликнет: «Не настаивайте!», но та на сей раз промолчала.
– У меня две комнаты наверху, – продолжила хозяйка ровным тоном. – Моего старшего сына и батрака, оба сейчас в армии. Для работы мне только Кантена оставили. Да еще неубранный хлеб… – добавила она, и в ее голосе вдруг прозвучала озабоченность.
– Признаюсь, я совершенно разбита… – резко сменила позицию баронесса де Покенкур.
Она всегда обладала большим проворством, если дело принимало непредвиденный оборот. Ее голос из ворчливого сделался жалобным, стискивавшая сумочку рука разжалась, голова поникла – воплощенный образ элегантной женщины в беде.
– Мне необходимо прилечь, – добавила она.
И направилась к лестнице, даже опираясь на руку вставшей фермерши – как опиралась во время своих знаменитых прострелов на руку медсестер в Американском госпитале. Элен последовала за ними, а замыкал шествие совсем павший духом Брюно. Солнце уже начинало клониться к закату, и через окно Элен увидела в полях безмерно вытянутые тени платанов.
Из почтового отделения Жьена, куда Брюно, взгромоздившись на древний велосипед, добрался на следующее утро, были отправлены десятки телеграмм. В одной из комнат (без мебели и малейших удобств) баронесса де Покенкур, несмотря на свое возмущение, шумно прохрапела всю ночь. А за стеной горестный и взбешенный Брюно искал ссоры с совершенно безразличной Элен. У нее была привычка резко осаживать его, когда он был в подобном настроении, но на сей раз она позволила ему говорить и никак не реагировала на упреки, что окончательно вывело его из себя. Утренняя поездка на велосипеде отнюдь не примирила его с жизнью, но, когда по возвращении фермерша, не спрашивая его мнения, а лишь сопроводив свой жест категоричным и неотразимым: «Раз Кантен болен…», сунула ему вилы в руки и повела к сжатому накануне полю, он подумал, что ему снится кошмар. Однако, вернувшись около четырех часов, согбенный и багроволицый, заметил бунт и сочувствие только в черном взоре баронессы, лущившей в шевровых перчатках горошек, а в серых глазах Элен, приставленной к печи, различил лишь гнусную радость. Она во весь голос перекрикивалась с этим Кантеном, по-прежнему лежавшим наверху, на отдельной кровати, обменивалась с ним всякими банальностями, и ее щеки порозовели. Брюно с горечью отметил, что она помолодела лет на десять. У него же едва хватило сил проглотить суп и ломоть пересоленной ветчины, прежде чем рухнуть на ложе, которое он охаял накануне, но которое сегодня вечером показалось ему верхом удобства. И сон его был так глубок, что он не слышал ни как Элен вставала ночью, ни как шепталась в темноте соседней комнаты, ни как тихонько застонала от наслаждения на заре, когда петухи начали будить деревню.
За эти три дня благодаря великому краху 39-го года трое беглецов открыли для себя и по-разному оценили: баронесса прелесть деревни, Брюно полевые работы, а Элен любовные труды. С помощью телеграфа и некоторых уже благожелательных контактов с оккупационной армией Эрнесту Дюро удалось зафрахтовать лимузин с поручением доставить в правильный порт, то есть в Лиссабон, всю эту маленькую компанию. Но порядок еще не полностью воцарился во Франции, связь осуществлялась плохо, так что лейтенант Вольфганг Шиллер, молодой пилот люфтваффе, заметив в запретной зоне лимузин, трижды с совершенно чистой совестью прошил его из пулеметов. После того как он снова взмыл в золотисто-голубое небо, какое не увидишь нигде, кроме Турени, внутри лимузина не осталось ничего живого.
В мирке парижских меломанов эти три исчезновения добавились к другим. Вскоре о них забыли, и в 1942 году Эрнест Дюро вновь женился, в Нью-Йорке. Только у Кантена еще несколько лет слегка щемило сердце, когда на департаментской дороге № 703 ему попадался «Роллс-Ройс». Но, в сущности, он прекрасно знал, что это было лишь случайным приключением, капризом богатой женщины.