Среда,
в которую мы смеемся, потому что нам грустно. Речь здесь пойдет соответственно о веселых героях, а также о том, что человек, который умеет смешить других, сам нередко бывает печальным; кроме того, здесь неопровержимо доказывается, что поросенок с часами на копытце — явление хотя и редкое, но весьма примечательное. Итак,
СРЕДА
В зимнем пальто и ушанке, закутанный в теплый шарф, я отправился на следующее утро к Низинной бабушке в нижнюю часть острова.
Я и виду не подал, что знаю о болезни прадедушки и о том, что должен прийти врач. Я сказал прадедушке как можно веселее:
— Низинная бабушка с некоторых пор тоже, как выяснилось, интересуется героями. Если она будет меня расспрашивать, я расскажу ей что-нибудь про смешных героев. Она ведь так любит смеяться. А мы с тобой все равно хотели сегодня вспоминать забавные подвиги.
— Верно, Малый, — сказал прадедушка. — Я тоже пока подумаю про смешных героев. Может, и получится какой-нибудь рассказик. После обеда я тебе его прочту.
— Идет, прадедушка!
Мы расстались смеясь, хотя оба знали, что осмотр врача в это утро — дело очень серьезное.
Однако по пути к Низинной бабушке (пятка моя болела, и я спустился на подъемнике, вместо того чтобы ползти по лестнице), пока я шел навстречу морозному ветру по пустынной каштановой аллее, мне, несмотря на страх за прадедушку, а может быть, как раз из-за этого страха, приходили в голову только самые смешные вещи.
Войдя в большой желтый дом под высокими каштанами (Уракс, старый-престарый сенбернар, как всегда, чуть не сбил меня с ног), я сказал Низинной бабушке:
— Я тут, по дороге, начал сочинять один стишок. Можно, я допишу его на чердаке?
— Только, надеюсь, потом ты мне его прочтешь, Малый? И дай слово, что не будешь переутомляться. Для великих мыслей твоя голова еще слишком мала!
— Честное слово, не буду, бабушка! — торжественно пообещал я. — Да у меня и нет никаких великих мыслей. Я просто развлекаюсь.
— Тогда разденься, повесь свои вещи на вешалку и марш на чердак! Уракс, пошел на место!
Старый пес поглядел на меня снизу вверх укоризненным взглядом и ретировался через открытую дверь в Птичью комнату. Там, возле стеклянной витрины с чучелами птиц, всегда лежала зимой его подстилка. Я же взобрался на чердак, с грохотом опрокинув ящик, устроился в чулане среди всякого хлама, вытащил из кармана карандаш и стал записывать стихотворение прямо на побеленной стене — у Низинной бабушки я мог позволить себе и это. Потом я еще придумал один рассказ и записал его на обороте громадного плаката, приглашавшего на парусные гонки тридцать лет тому назад, — теперь он, свернутый в трубку, валялся здесь, на продавленном диване.
Часа в два ко мне на чердак поднялась Низинная бабушка. Уракс все с тем же укоризненным взглядом плелся за ней.
— Что это с Ураксом? — спросил я. — Он все глядит на меня с таким упреком.
— Раньше ты брал его с собой на чердак сочинять, — объяснила Низинная бабушка, — а теперь он, видно, для тебя слишком стар, и это его обижает.
— Да ты что, бабушка! — изумился я. — Ведь ты сама велела ему убираться на место. И вообще я его никогда сюда не брал! Собаки мешают сочинять стихи!
— Так ты, значит, не любишь старых собак? — решила она неизвестно почему и вдруг обиделась.
— Да ты что, бабушка! — изумился я еще больше. — Уракса я люблю так же, как и раньше. И ты ведь знаешь, я часто куда охотнее играю с прадедушкой, чем с моим другом Джонни Флотером. А между прочим, Старому уже восемьдесят девять, а Джонни еще только четырнадцать.
— Верно, Малый, об этом я и не подумала. Ты ведь поэт, а это совсем другое дело. Ну, так что же ты сочинил?
— Стихи про героя, бабушка. Вон там, на стене.
Она с наигранным возмущением всплеснула руками.
— Вы, поэты, с каждым годом все больше с ума сходите! Пишет стихи на штукатурке! Вот до чего дошел! А ну-ка, прочти! Я забыла очки.
Я опустился на колени рядом с Ураксом и, поглаживая его по лохматой шерсти, чтобы он со мной помирился, стал читать:
Баллада о Мартине Бауере
Он звался Мартин Бауер,
И знал о нем любой:
Любитель приключений
И сверхгерой.
Непобедим на ринге
И гонок чемпион,
И с парашютом прыгал
Отважно он.
Он, промаха не зная,
Бил в цель, лихой стрелок,
С любого расстоянья —
В мишень, в висок!
Пилот, сапер, разведчик,
Подлодки командир,
И орденами блещет
Его мундир.
Блистал он остроумьем,
Его любили все,
И женщины, и дети,
И шимпанзе.
Он был скрипач отменный
И повар-виртуоз,
Был у него лохматый
Геройский пес.
А пес тот был опасен
И дьявольски силен.
На Мартина отчасти
Похож был он.
Ах, сколько похождений
И подвигов вдвоем
Свершили храбрый Мартин
С геройским псом!
И дружно все дивились
Их силе и уму.
Но их никто не видел…
Вот почему:
Создал героя автор,
И пес придуман им.
А этот недостаток
Неустраним.
Старый сенбернар Уракс, видно, остался доволен моим стихотворением — он больше не косился на меня с упреком. Зато Низинная бабушка осталась им совсем недовольна.
— Как ты смеешь очернять такого прекрасного храброго человека! Да еще утверждать, что таких вообще не бывает! — возмущалась она. — Лично я очень люблю читать книжки про таких людей. Ну-ка, вспомни отважных рыцарей! Да взять хоть благородного Зигфрида!
— А вот прадедушка говорит, что Зигфрид вообще не герой, — поспешно возразил я. — По-моему, тоже это смешно — быть героем по профессии! Я вот на этом плакате даже рассказ написал про одного смешного рыцаря. Хочешь послушать?
Низинная бабушка никогда не могла отказать себе в удовольствии послушать какую-нибудь историю. Пробормотав что-то насчет холодной картошки и остывшего морковника, она покорно уселась в сломанную качалку и вздохнула:
— Ох уж эти поэты! Из-за них в доме всегда ералаш! Ну, читай, Малый!
Я сел на огромную бухту каната, подождал, пока Уракс устроится у моих ног, и начал читать:
ИСТОРИЯ ЖИЗНИ ПОМЕЛОТА, НЕПОБЕДИМОГО РЫЦАРЯ
Тот, кто родился сыном рыцаря, обречен был судьбой тоже стать рыцарем. Даже если ему куда милей было петь песни и играть на арфе, он все равно был обязан участвовать в турнирах, скакать на коне и колоть копьем. А уж песни пусть поют бродячие артисты!
Родился у одного рыцаря сын, и назвали его Помелотом. Был он с раннего детства неуклюж и таким уж остался на всю жизнь. И всю жизнь он любил вкусно поесть, петь песни и сочинять стихи. К рыцарским же забавам не имел ни малейшей склонности.
Однако как сын рыцаря он должен был учиться владеть мечом, скакать на коне, стрелять из лука, колоть копьем и всяким другим рыцарским искусствам, от которых нет никакого проку. Нередко он думал: «Чем обучаться всем этим искусствам, от которых все равно никакого проку, буду лучше петь и сочинять стихи!» Но отец его был неумолим. Он посылал его на соколиную охоту, заставлял стрелять в оленей и отрабатывать удар копьем. Только по вечерам Помелоту разрешалось играть на лютне под балконом у благородных дам, толстых и глупых, и воспевать в дурацких виршах свою выдуманную любовь к ним.
Наконец Помелот достиг того возраста, когда посвящают в рыцари, но поскольку он проявлял очень мало усердия в рыцарских искусствах, а усердствовал лишь в тайном сочинении стихов, то и был из рук вон плохо подготовлен к решающему турниру.
Но был ли то счастливый случай или судьба, только однажды, как раз за несколько дней до турнира, он дал своему коню (вообще-то добродушнейшей лошадке) выпить немного сахарного сиропу в награду за усердие и был поражен, с какой жадностью тот на него накинулся. И тут ему в голову пришла одна совсем не рыцарская мысль.
«Раз лошади так любят сироп, — подумал он, — пусть сироп сделает меня самым непобедимым рыцарем на свете!»
Чтобы осуществить этот замысел, потребовались некоторые приготовления. Во-первых, он заказал оружейнику доспехи столь устрашающие, как ни у одного другого рыцаря; во-вторых, он заказал ему копье с причудливо изогнутым острием, нагонявшее на всех ужас; в-третьих, он что-то проделал с хвостом своей лошади. Но что именно, осталось для всех тайной до самой его смерти.
В день турнира, на котором его должны были посвятить в рыцари, он произвел огромное впечатление на всех, особенно же на дам в остроконечных шляпах с вуалью.
— Правда, он малость толстоват, — шептали они друг другу на ухо, прикрывая рот рукой в перчатке, — но видно по всему, что смельчак и герой.
Рыцари глядели на Помелота с неприязнью, потому что он был какой-то совсем не такой, как они.
Борьба всадников на конях с копьями в руках всякий раз, как только появлялся Помелот, превращалась в довольно странное представление. Не успевал толстый рыцарь в устрашающих доспехах, наклонив чудовищное копье, ринуться на врага, как конь противника, видно испугавшись, отскакивал в сторону и, пристроившись позади лошади Помелота, принимался лизать ей хвост, словно моля о пощаде.
Семерым противникам пришлось отступить перед Помело-том — они не могли удержать своих коней. В конце концов судьям турнира не оставалось ничего другого, как посвятить Помелота Непобедимого в рыцари.
И всю свою жизнь Помелот оказывался победителем любого турнира, хотя так ни разу и не свалил наземь ни одного рыцаря.
Многие рыцари заказали тому же оружейнику копья и доспехи, в точности такие же, как у Помелота, надеясь, что их устрашающий вид испугает лошадь противника. Но не тут-то было! Противник нападал на них, как всегда, и им приходилось драться не на жизнь, а на смерть. Только на одного Помелота никто никогда не нападал, и он оставался непобедимым, целым и невредимым до конца своих дней.
На его могильном камне и теперь еще можно разобрать надпись:
Покоится здесь рыцарь Помелот,
Тот,
Который страх внушал и был так смел,
Что на турнире
Его никто и никогда не одолел
Покойся в мире!
Мало кто знает, о том, что Помелот с тех пор, как его посвятили в рыцари, никогда больше не упражнялся в рыцарских искусствах, а бродил в одежде странствующего певца-миннезингера, распевая песни и сочиняя стихи. И всё же каждый раз, когда ему приходилось участвовать в турнире, он без всякой борьбы становился победителем.
Только одному из своих друзей, тоже миннезингеру, он доверил однажды свою тайну. От него-то и узнали ее потомки. Мудрый мирный рыцарь, знавший, что лошади обожают сироп, а лакомятся им очень редко, перед каждым турниром смачивал хвост своего коня сладчайшим сиропом.
Я поднялся с огромной бухты каната, и Уракс тоже, потянувшись, встал. Только Низинная бабушка оставалась сидеть в сломанной качалке.
— Да ведь это был вовсе не рыцарь, Малый, этот Помелот! — разочарованно сказала она. — Ну какой же это герой?
— Дорогая бабушка! — торжественно провозгласил я. — Разреши твоему четырнадцатилетнему внуку разъяснить тебе, что на турнирах, как и в боксе, футболе, парусных гонках, всегда одерживает победу и получает награду самый тренированный, ловкий и искусный. Так же как сапожник — за лучшие сапоги, столяр — за лучший стул, пекарь — за самый вкусный хлеб, а поэт — за лучшее стихотворение. Это высокое мастерство. Но с геройством оно не имеет ничего общего. А вот представить этот рыцарский цирк в смешном свете — это уже почти геройство! Шагать с другой ноги, когда все маршируют в ногу, — это, может быть, поступь героя.
Бедная Низинная бабушка поняла меньше половины — я видел это по её глазам.
— Вы, великие поэты, только всех с толку сбиваете своими великими мыслями… — вздохнула она. — Так я, пожалуй, еще разлюблю прекрасного и отважного Зигфрида!
— Зато уж картошку, морковник и фрикадельки никогда не разлюбишь, — ответил я не без задней мысли.
Тут моя Низинная бабушка вскочила со своей качалки, воскликнув:
— Твой дедушка давным-давно сидит на кухне и ждет обеда! Где ему догадаться, что его жена торчит здесь, на чердаке, и слушает всякие выдумки, вместо того чтобы исполнять свои обязанности! И что вы, поэты, вытворяете с нами, хозяйками! Верно говорит твоя Верховная бабушка…
Она выплыла из чулана и прошуршала вниз по лестнице.
Уракс, очевидно заметивший, что мы не во всем согласны друг с другом, остановился в нерешительности, идти ли ему за ней, и глядел на меня, ища поддержки. Тогда я сказал:
— Пусть себе женщины мечтают о прекрасных рыцарях, Уракс! Мы с тобой видим насквозь этих лжегероев, несмотря на лакировку! Пойдем-ка лучше насладимся тем, что приготовили женщины на обед!
Пес Уракс, пожилой джентльмен, преданно проводил меня почти с приветливой улыбкой на нижний этаж, где мы с ним могли сколько душе угодно расхваливать кулинарные подвиги моей Низинной бабушки и наслаждаться их результатом.
Когда, уже под вечер, я прочел прадедушке мое новое стихотворение и рассказ (стихотворение я переписал со стены, а плакат захватил с собой) и сообщил ему, что сказала обо всем этом Низинная бабушка, он рассмеялся так весело, что все мои страхи рассеялись. Я решил, что врач, осмотрев прадедушку, нашел его болезнь вполне безопасной, и еще больше уверился в этом, когда он — на этот раз в моей чердачной каморке с окном на север — прочел мне рассказ, который за это время успел написать на обоях.
— Поскольку мы решили сегодня говорить про смешных героев, — сказал он, — я сочинил рассказ про клоуна. Только вот не знаю, получился ли он таким веселым, как я его поначалу задумал. Хочешь его всё-таки послушать?
— Ну конечно, прадедушка!
В моем ответе, видно, сквозило такое любопытство, что он тут же развернул рулон и, расправив его на столе, надел очки и начал читать:
РАССКАЗ ПРО ПЕПЕ, КЛОУНА
Однажды, в ветреный октябрьский день, труппа испанского цирка погрузилась на пароход, отправлявшийся из Барселоны на Канарские острова — показать там свое искусство, фокусы, яркие костюмы и дрессированных зверей. Все цирковые актеры были в самом веселом расположении духа, кроме Пепе, клоуна, который вот уже целых четыре дня оставался хмурым и молчаливым, словно старый беззубый тюлень. Никто из пассажиров (кроме циркачей, на борту было еще человек сорок) не смог бы угадать в этом низеньком сварливом старикашке профессионального весельчака.
Несмотря на сильный западный ветер, рейс проходил вполне благополучно, и для плохого настроения у Пепе не было, собственно говоря, никаких причин. Но Пепе часто бывал дурно настроен — везде, кроме как на арене. Тот, кому постоянно приходится думать, как рассмешить других, сам разучается смеяться, потому что вглядывается во всё слишком пристально. Уголки губ клоуна все четыре дня были опущены вниз.
На пятый день ветер переменился, небо вдруг потемнело и с каждой минутой темнело все больше и больше. Море становилось бурным, приближался шторм, бортовая качка усиливалась. Корабль то вздымался на гребень волны, то словно проваливался в пропасть, вновь вздымался, ложился набок и вдруг, потеряв управление, сдался на волю ветра и волн.
Клоуну Пепе стало душно в каюте, и он вышел на палубу. Вымокший с головы до ног, он уже добрался до рулевой рубки, цепляясь за деревянные перила трапа, как вдруг из рупора раздался крик вахтенного:
— Капитан, руль вышел из строя!
В голосе вахтенного звучало такое отчаяние, что и без того озябшего Пепе пробрала холодная дрожь. Пока он соображал, остаться ли ему здесь, или вернуться назад, рядом с ним вдруг появился капитан — он тоже пробирался в рубку, держась за перила.
— А ну, марш в рубку! — заорал он в бешенстве. — Не хватало еще, чтобы кто-нибудь свалился за борт! — И он втолкнул старого клоуна в рубку.
Пепе сразу обдало теплом, он услышал, как за ним, щелкнув, захлопнулась дверь, и вдруг вверх тормашками полетел в угол — корабль резко накренился на левый борт.
Капитан и штурман стояли к нему спиной, широко расставив ноги, и не обращали на него никакого внимания.
Пепе же наблюдал за ними очень внимательно. Он увидел, как капитан подошел к рулевому колесу и хотел было повернуть его, но вдруг отскочил и, ухватившись за задвижку иллюминатора, в ужасе уставился на руль: руль поворачивался так же легко, как колесо прялки.
— Сломан рулевой механизм! — крикнул штурман капитану, хотя тому это было и так совершенно ясно.
Капитан удрученно, медленно кивнул и сказал тихо, но так отчетливо, что Пепе смог прочесть по его губам:
— Мы ничего не можем поделать, штурман. Ничего!
Штурман, держась рукой за секстант, крикнул что-то в ответ, что — Пепе не совсем понял. Он расслышал только:
— Пассажиры… паника… успокоить…
В этот момент, впервые за все последние дни, уголки губ клоуна поднялись вверх. Он кое-как выпрямился и, повиснув на поручне, за который ему удалось уцепиться, крикнул опешившим морякам:
— Я даю представление!
— Что ещё за представление? — рявкнул капитан под грохот обрушившегося на корабль водяного вала.
— Я клоун, капитан! Сейчас я переоденусь!
Ловко перехватывая руками перекладины трапа, он стал спускаться на палубу, и, когда дверь за ним захлопнулась, капитан и штурман переглянулись.
— Он маленько того, капитан!
— Что? Кричите громче!
— Я говорю — этот уже спятил! Теперь остаётся только один способ поддерживать порядок — револьвер!
— Нет!
Так же медленно, как он перед тем кивнул, капитан покачал головой. И сделал знак штурману следовать за ним.
С трудом выбравшись из рубки, они спустились в каюту капитана. Здесь капитан сказал:
— С кораблем без руля, да еще во время шторма, ничего не сделаешь. Остается только поручить его провидению вместе с командой и пассажирами.
— Если пассажиры впадут в панику, капитан, тут и провидение не спасет!
— Знаю, штурман. Потому-то и надо сделать попытку с этим клоуном. А вдруг ему удастся отвлечь людей!
— Это безумие, капитан! — Штурман продолжал кричать во все горло, хотя теперь, в запертой каюте, в этом не было никакой необходимости. — Во всей истории мореплавания панику побеждали только с помощью револьвера!
— Пока еще никакой паники нет, штурман, — спокойно возразил капитан. — Пока я принимаю предложение клоуна. Если клоун нам не поможет, револьвер всегда остается у нас в запасе. Позаботьтесь о том, чтобы пассажиры перешли в салон! Все до одного! И прикажите, чтобы машины продолжали работать. Пускай все думают, будто корабль идет по курсу.
Штурман хотел было что-то возразить, но капитан резко отвернулся. И, пробормотав: «Слушаюсь!» — штурман покинул каюту.
Приказ капитана был выполнен, несмотря на сопротивление некоторых пассажиров. Страдавшим морской болезнью вручили бумажные пакеты. Лишь немногим тяжелобольным разрешено было остаться в каютах.
В салоне зажгли все лампы, и пассажиры заняли места — кто на стульях, привинченных к полу, кто прямо на ковре, прислонившись спиной к стене. Затем в салон вошел капитан и громко объявил, что на корабле все в порядке. Придется уж как-нибудь перетерпеть шторм. С этим ничего не поделаешь! А потому решено устроить для пассажиров представление, чтобы они могли отвлечься и развлечься.
Капитан собирался было добавить еще что-то, но вдруг дверь салона за его спиной распахнулась, кто-то в пестром, подкатившись кубарем ему под ноги, обхватил руками его колени и, приподнявшись с пола, уставился, широко улыбаясь, ему в лицо. Это был Пепе, размалеванный, как и положено клоуну, в широченных штанах, развевающемся балахоне и огромных белых перчатках.
Все это произошло так неожиданно для пассажиров и даже для труппы цирка, что, заглушая рев стихии и шум машин, в салоне раздался взрыв хохота.
Когда же Пепе пощекотал своим огромным белым пальцем капитана под подбородком, а затем вдруг перекувырнулся назад через голову, все находившиеся в салоне окончательно развеселились, приободрились и стали следить за представлением с вниманием и интересом. Даже толчки, которыми пассажиры то и дело нечаянно награждали друг друга, показались им вдруг смешными.
Когда Пепе, вновь подкатившись кубарем к капитану, стал, цепляясь за него, выпрямляться и вдруг шлепнул его со всего размаху по карману кителя, так как корабль накренился набок, капитан тихо сказал:
— Продолжайте! Отвлеките их хоть на время! А я с командой займусь пока кораблем. Помогите нам!
Пепе повис у него на шее и шепнул ему на ухо:
— Сделаю все, что могу!
И тут он снова плюхнулся на ковер и попытался встать на голову, но безуспешно — салон качало из стороны в сторону.
Капитан тем временем незаметно выскользнул в коридор.
Два часа подряд не сходила улыбка с ярко-красных губ Пепе, намалеванных на набеленном лице, два часа подряд потешал он публику, как никогда раньше. Он кувыркался, прыгал, шатался, шлепался, катился кубарем, и его трюки в качающемся салоне увлекали зрителей мастерством и находчивостью. Актеры цирковой труппы, видавшие его на арене множество раз, смеялись и хлопали вместе со всеми, будто смотрели его номер впервые.
— Так он еще ни разу не работал на манеже! — воскликнул Рамон, дрессировщик, а директор, музыкальный эксцентрик, эквилибрист и акробат подтвердили, что Пепе еще никогда не выступал с таким блеском.
Лучший свой номер — виртуозную игру на крошечной скрипочке, чуть побольше ладони, — Пепе оставил напоследок. Скрипочку он заранее спрятал в люстру, свисавшую с потолка салона.
Теперь, когда у него после двухчасового веселого кувыркания кружилась голова и пёстрый клоунский костюм прилип к мокрой от пота спине, теперь, когда у него уже не хватало дыхания, а все тело было в синяках, он решил продемонстрировать свой коронный номер со скрипкой.
Однако он не успел еще достать скрипку, как в салон опять вошел капитан. Он был явно удивлён, что пассажиры так беззаботно веселятся.
Когда Пепе, под восхищенные крики зрителей, вновь бросился на шею этому высокому широкоплечему человеку, капитан сказал ему так тихо, что никто больше его не услышал:
— В трюме вода. Матросы откачивают ее насосом. Не знаю, сколько мы еще продержимся. А вы сколько продержитесь?
Измученного и обессилевшего Пепе эта весть поразила больше, чем ожидал капитан.
— Не знаю, сколько я еще продержусь, капитан, — пробормотал Пепе, и уголки его ярко-красных губ опустились вниз.
Клоунская маска Пепе четко отразила его усталость и отчаяние. Зрители, до этой минуты веселившиеся вовсю, вдруг испугались. Пепе без слов сообщил пассажирам дурное известие.
Однако, заметив, что зрителям передалось его потрясение, он сразу нашел выход. На лице его в ту же секунду появилась плаксивая, обиженная гримаса. Уцепившись одной рукой за шею капитана и повиснув на ней, как обезьяна, он громко заревел, обращаясь к публике:
— Он меня не лю-ю-бит!
И, оторвавшись от капитана, он исполнил номер со всхлипами, который обычно проходил с не меньшим успехом, чем его коронный номер со скрипочкой. Исполняя его, он все снова запевал песенку о покинутой невесте моряка, но так ни разу и не допел ее до конца из-за душивших его рыданий и всхлипываний.
Даже сейчас, когда корабль швыряло то вверх и вниз, то из стороны в сторону, здесь, в поднимающемся и накреняющемся салоне, «покинутая невеста моряка» имела полный успех. Пассажиры хохотали до слез.
Никто не замечал, что слёзы, медленно катившиеся по щекам клоуна, — это слезы усталости и отчаяния. Слезы бедной, покинутой невесты, так потешавшие публику, были солоны и горячи, как бывают только настоящие слезы. Силы Пепе были на исходе.
Но старый клоун обладал удивительной выдержкой и хорошо знал зрителей. Он знал, что после раскатов смеха надо дать для разрядки номер с лёгкой улыбкой, что-нибудь задушевное, милое, успокаивающее. На такой номер Пепе был еще способен. Он подпрыгнул, вытащил из люстры свою скрипочку и извлёк из нее несколько высоких звуков — самое начало мелодии. Словно маленькие голуби затрепетали на ветру.
И вот он снова овладел публикой. Почти на целый час приковал он ее внимание к своей крошечной скрипке.
А за этот час — пока клоун играл на скрипке, то певуче и нежно, то бурно и страстно, пока половина экипажа, тяжело дыша, откачивала воду насосом — решилась судьба корабля: шторм постепенно начал стихать, а с острова Тенерифа подошел катер спасательной службы, услышавший сигнал бедствия, переданный судовым телеграфом. Хотя море продолжало бушевать, катеру удалось пришвартоваться к правому борту корабля.
Пепе как раз дошел до самой вершины своего виртуозного номера, когда в салоне вновь появился капитан. Он хотел, видно, сделать какое-то сообщение, но, увидев, как зрители поглощены представлением и с каким вниманием слушают они клоуна, извлекающего неистовые звуки из крошечной скрипочки, остановился в дверях. Штурман, держа руку на кобуре револьвера, протиснулся было в салон вслед за капитаном, но тот оттеснил его плечом назад в коридор.
Только когда Пепе, закончив концерт звучным аккордом, поклонился публике, а пассажиры захлопали и закричали «браво!», капитан подошел к клоуну и сказал ему на ухо:
— Подошел спасательный катер!
Уголки губ Пепе поднялись вверх, ярко накрашенный рот растянулся чуть ли не до ушей… и вдруг руки его повисли как плети, скрипочка и смычок полетели на ковер, и он, потеряв сознание, рухнул на пол у ног капитана. Большой красный рот на белом лице клоуна всё ещё продолжал улыбаться.
Только теперь пассажиры заволновались. Одни закричали, другие старались подняться на ноги. Штурман с решительным видом вошел в салон, чтобы в случае надобности навести порядок с помощью строжайших мер. Но капитан заявил ему, что теперь уже нет никаких оснований для паники. Шторм стихает, спасательный катер пришвартовался.
Спокойно, почти весело, капитан обратился к пассажирам:
— Оставайтесь все на своих местах! Нашего друга Пепе сразила добрая весть!
Он поднял на руки потерявшего сознание клоуна и передал его двум матросам и продолжал:
— Наш корабль, уважаемые дамы и господа, не может при таком сильном волнении войти в гавань. Поэтому с Тенерифа прибыл катер, который всех вас переправит на берег. Прошу пассажиров от первой до пятнадцатой каюты приготовиться к первому рейсу.
Без особых волнений и приключений все пассажиры корабля, а затем и команда были доставлены на берег. На следующее утро — море было спокойно, а на небе светило солнце — буксир подтащил корабль, потерпевший аварию, в гавань. Там выяснилось, что какой-то тяжелый предмет, пригнанный волнами, — скорее всего большое бревно, — ударив в корму корабля, не только отколол лопасть гребного винта, но и перебил тяги руля.
Лишь в тот день, когда корабль был отбуксирован в гавань, пассажиры узнали, в какой опасности они находились. Они прочли об этом в той же самой газете, в которой было помещено объявление о вечернем цирковом представлении с участием знаменитого клоуна Пепе.
Нечего и говорить о том, что цирк в этот вечер был полон народу. Все пассажиры корабля, разумеется, тоже находились среди публики, приветствовавшей Пепе громкими аплодисментами и криками «браво!». И только теперь их охватил ужас, когда Пепе, размалёванный, как и положено клоуну, в широченных штанах, развевающемся балахоне и огромных белых перчатках, появился на арене и заиграл на крошечной скрипочке… Словно маленькие голуби затрепетали на ветру и полетели под купол цирка.
Прадедушка свернул обои в рулон, а я вздохнул с облегчением, но, как видно, слишком уж громко, потому что Старый удивленно спросил:
— Ты что это так пыхтишь?
— Очень захватывающая история, прадедушка, — ответил я. — А вообще-то она совсем не веселая.
— Это я тебе сразу сказал, Малый! Я собирался написать забавную историю про профессионального весельчака, а у меня получилось чуть ли не героическое сказание.
— А чем все-таки Пепе герой, прадедушка? Я вижу, что он герой, а почему — объяснить не могу.
— По-моему, Малый, тут многое сочетается. И мужество решиться на это представление в такую минуту. И выдержка — ведь он продолжал веселить публику и тогда, когда положение казалось безнадежным. И упорство, несмотря на страшную усталость. Собственно говоря, Пепе совершил чудо — он не только удержал пассажиров от паники, которая нередко приводит к необдуманным действиям и даже к гибели, но еще и заставил их смеяться. Он был не только клоуном, Малый, но и врачом и волшебником — он спасал смехом. Он был героем под маской клоуна.
Прадедушка на минутку задумался и, улыбнувшись, добавил:
— Он даже был, если хочешь знать, героем труда.
— Как так, прадедушка?
Он так хорошо работал, что отвлек пассажиров от опасности, грозившей их жизни… Знаешь, похоже, что нас сейчас позовут ужинать… А я и проголодаться-то не успел!
Я взглянул на часы и сказал, что нам вполне еще хватит времени сочинить целых два «обойных» стихотворения — каждый по одному!
— Прекрасно, — согласился прадедушка, — приступим. Давай-ка теперь напишем о таком — как бы это сказать? — задорном мужестве при самых отчаянных обстоятельствах, или, как говорят, о юморе висельника. Ведь часто это юмор героический.
— Чур, я сочиняю про разбойника! Песню разбойника-висельника! — поспешно сказал я.
— Только вот герой ли разбойник? Это еще вопрос, Малый. Ну что ж, попробуй, не возражаю! А я придумаю совсем другую песню.
Я отправился за новым рулоном обоев и тут сделал одно открытие: кто-то рылся в наших рулонах. Мы принялись писать — сразу с двух сторон.
Мы строчили, не отрывая карандаша от бумаги, — оба мы были сегодня в ударе. Не оттого ли, что утром к прадедушке приходил доктор и, когда он ушел, стало как-то легче на душе?
Прадедушка, к моей радости, опять уступил мне очередь, и я голосом балаганного зазывалы стал громко читать, держа в руках развернутый рулон:
Песня разбойника с петлей на шее
Сюда, сюда! Вали, народ, толпою!
Сияет солнце! Всем бесплатный вход!
Меня, неукротимого в разбое,
Сегодня поведут на эшафот.
Пред всем народом, на глазах господ
Казнят разбойника. Ну что ж, он казни ждет!
Со мною процветали по дорогам
Разбой, убийство, кража и грабеж.
На совести грехов ужасных много —
Свершился суд. От кары не уйдешь.
Пред всем народом, на глазах господ
Разбойник, в петлю лезь! Ну что ж, он петли ждет!
Иной, быть может, мною обворован.
Сочтёмся же, пришёл расплаты час.
Верёвку вы сулили мне в обнову?
Так вот она! Вкруг шеи обвилась.
Пред всем народом, на глазах господ
Отмстят разбойнику. Ну что ж, он мести ждет!
Прощай навек, разбойничья свобода,
Прощай навек, веселое житье.
В последний раз пред всем честным народом
Я покажу бесстрашие свое.
Пред всем народом, на глазах господ
Умрёт разбойник. Гордо он умрет!
Последнее четверостишие я проорал на весь чердак диким и гордым разбойничьим голосом.
— Гм… да… — заметил прадедушка. И только немного погодя добавил как-то особенно тихо: — Это производит впечатление, Малый, такая бравада. И вправду кажется, будто твой разбойник умирает как герой. Но вот подумай. Кто живет разбоем, тот всегда играет со смертью. Смерть — его ставка в игре. И когда она приходит — ну что ж, игра проиграна. Он умирает как игрок, а не как герой.
— Но разве это не мужество — веселиться с петлей на шее?
— Кто ни во что не ставит чужую жизнь, Малый, тот и свою невысоко ценит. Крестьянин из моего стихотворения проявил куда больше мужества в своей строптивой висельной песне, чем твой разбойник в своей бесшабашной.
— Какой крестьянин, прадедушка?
— Крепостной крестьянин из давних времен, восставший против своих господ за право и справедливость. Он у меня поет, стоя под виселицей, с петлей на шее, песню о непокорности. Вот слушай!
Прадедушка снова надел очки — все это время он вертел их в руках — и начал читать:
Песня крестьянина с петлей на шее
Меня повесить, господа?
Я в жизни вам помехой?
Пеньковый галстук? Что ж, тогда
Мне будет смерть потехой.
Отсрочку мне дает палач.
Эй, баре! Песню слушай!
Пусть лучше песня, а не плач
Вам раздирает уши.
До нитки оберете нас,
Как липку обдерёте.
А кто из вас в свой смертный час
Споёт на эшафоте?
Смотрите ж, как на смерть идут!
Нет, смерть вам не подвластна!
Прощай навек, мой тяжкий труд,
А виселица, здравствуй!
Я так и не успел сказать прадедушке, что, по-моему, этот крестьянин — самый что ни на есть настоящий герой, потому что прадедушка сразу заговорил:
— В старину случалось, что бунтовщиков и миловали, если они били челом своим повелителям и молили о прощении. А моему крестьянину свобода и справедливость дороже жизни в ярме. У него ведь, наверно, оставались жена, дети. И все-таки в своей песне он не просит пощады. Это песня героя. И господам его было не до смеха. Юмор висельника горше полыни.
— Значит, это юмор без смеха, прадедушка?
— Да нет, Малый. Только смех тут особый. Он освобождает человека от страха, разрывает его оковы. Бывают даже случаи, когда смех спасает висельника от верёвки. Моя «Баллада о Мудром Гусе» как раз об этом. Хотя в ней и виселицы-то никакой нет.
— Я ведь уже слыхал эту балладу, да, прадедушка?
— Да, года два назад я тебе ее читал. А сегодня прочту опять — уж очень она нам подходит.
Прадедушка на минуту задумался, припоминая, а потом стал читать наизусть:
Баллада о Мудром Гусе
Как попался Гусь Лисе,
Говорит Лисица:
«Больно думать о Гусе,
Да нельзя ж поститься!» —
«Разумеется, Лиса,
Вы меня съедите.
Для бесправного Гуся
Где найтись защите?
Что ж, попался, — значит, все!
Но скажу вам честно:
Яд смертельный есть в гусе,
Где же — неизвестно.
Иногда тот яд в хвосте,
Иногда в головке,
В лапках, в клюве, в животе
Спрятан очень ловко.
Вы, Лиса, учтите впредь:
Гусь попался — надо
Всё проверить, осмотреть,
Как там насчет яда.
Вот, к примеру, у меня
Яд запрятан в шее,
Действует к исходу дня,
Сплюньте-ка скорее!
Как проглотишь, так помрешь
В боли и мученьях,
А симптомы — в теле дрожь
И в желудке жженье.
Лапу, часом, не свело?
Есть температура?»
У Лисы от этих слов
Дыбом встала шкура.
Показалось ей сперва,
Будто ногу колет,
Закружилась голова,
Хвост взвился от боли.
«Крышка, — думает Лиса, —
Яд у гада в шее!
К черту этого Гуся,
Ещё околею!»
Вперевалку Мудрый Гусь
Удирает в стадо
И гогочет на бегу:
«Так Лисе и надо!
Хоть шиплю, да не змея,
Нету во мне яда!
Обманул лисицу я!»
Вот и вся баллада.
Я рассмеялся, но сказал, что, по-моему, этот гусь вовсе не герой. Просто он спасал свою жизнь. Вот и все.
— И все-таки это юмор висельника, Малый! — оживился прадедушка. — Ведь страх смерти не лишил его дара речи, а сделал остроумным и находчивым. Героизм часто растет на меже между жизнью и смертью. Жив остается тот, кто сохраняет присутствие духа. Вот как поросёнок с часиками на копытце из старинной песенки.
— Из какой песенки, прадедушка? Я такой никогда не слыхал!
— А ведь верно! — кивнул Старый. — Ты и не мог её слышать. Её пели, когда появились первые ручные часы. Тогда все её пели, а теперь все позабыли. Ну, а я так иногда забываю далее, что ты на семьдесят пять лет меня моложе!
— Споёшь мне эту песенку, прадедушка?
— Попробую, Малый.
Прадедушка старательно откашлялся и в самом деле запел:
Поросенок для красы,
Для красы, для красы
На ремешке носил часы
С секундной стрелкой даже.
И возле бойни всякий раз,
Всякий раз, всякий раз
Он проверял, который час,
И хрюкал очень важно.
Он думал: «Как придет пора,
Придет пора, придет пора
Мне помереть от топора,
Взгляну я напоследок,
Как растопырили часы
Свои усы, свои усы,
Свои усы, свои усы
Из серебристых стрелок».
Но вот настал тот страшный миг,
Страшный миг, страшный миг,
Когда для превращенья в шпик
Он был на бойню стащен.
Мясник сказал: «У поросят…
У поросят?.. У поросят?!
И ремешок и циферблат?!
Ты, брат, не настоящий!»
И вот, подумать только, он —
Только он! Только он! —
Был из-за часиков спасён!
И ныне жив и весел.
Он не боится мясника,
Мясника, мясника,
Пьет в день три литра молока
И прибавляет в весе.
Повторы этой песенки, которые раньше, наверно, подхватывали все хором, я пел вместе с прадедушкой, и, несмотря на его хрипловатый голос, получилось совсем неплохо. Я изо всех сил захлопал в ладоши. И вдруг за дверью тоже кто-то захлопал. Мы с прадедушкой с удивлением обернулись.
— Эту песню я знаю, — сказала Верховная бабушка, входя в комнату. — Здорово вы ее спели! А ты, отец, оказывается, еще моложе, чем я думала. — Но тут же добавила: — Надеюсь, этот поросёнок не имеет отношения к героям?
— Да как же, Маргарита, — возмутился Старый, — конечно, имеет! В таком безнадежном положении он сохраняет юмор и присутствие духа! Даже на бойню отправляется при часах! Значит, у него храброе сердце!
Больше мы в этот вечер не говорили о героях. Хромая и ковыляя, спустились мы, Старый и Малый, вслед за Верховной бабушкой на нижний этаж, и вид у нас был при этом совсем не геройский. И только на последних ступеньках лестницы прадедушка, тяжело опираясь на мое плечо, проговорил, словно рассуждая сам с собой:
— В сущности, героический поступок, видно, всегда серьезен. Юмор висельника — это преодоление страха. Настоящий смех приходит потом, когда все позади. Или когда рассказывают о подвиге…
Мы сели на свои места за столом, на котором уже стояли миски с дымящимся супом.
За ужином Верховная бабушка была так внимательна к прадедушке, что я снова вспомнил об утреннем визите врача, который хотели от меня утаить.
Только позже, уже в постели, мне пришло в голову, что, наверно, прадедушка потому и читал сегодня такие веселые стихи и рассказы, что хотел скрыть от меня, как серьёзно обстоит с ним дело. И я стал молиться, хотя никогда этого не делал: «Господи, пусть будет что угодно, только сохрани мне прадедушку хоть на несколько лет!»