Книга: Жена авиатора
Назад: Глава четырнадцатая
Дальше: Глава шестнадцатая

Глава пятнадцатая

– Мама?
Я подняла глаза. В это время я писала письмо Чарльзу, используя тонкий листок микропленки, которую терпеть не могла; поэтому всегда раздражалась раньше, чем у меня заканчивались темы для письма. Передо мной стоял Джон, который только что пришел из школы. Он был чистеньким и опрятным, как всегда; Лэнд был единственным, у кого всегда была рогатка в кармане и надкусанное яблоко в руке. Единственным признаком того, что Джон был самым обычным одиннадцатилетним мальчиком, был его новый словарный запас, который он иногда использовал. «Чао» вместо «привет», «мелкий» для брата, «ма» для меня. Но его отец никогда не был «па» даже для своих детей – было что-то в Чарльзе Огастесе Линдберге, что не позволяло обращаться к нему на сленге.
– Да, дорогой?
– Учитель сегодня рассказывал нам о перелете папы через Атлантику. Об этом написано в нашем учебнике по истории, – он покраснел так сильно, что можно было увидеть розовый румянец даже под его рыжеватыми волосами на макушке. Так вот почему он был таким необычно тихим в машине по дороге домой, – мне было неловко, потому что все смотрели на меня. Даже Полли Сандерс.
Я подавила улыбку. Полли Сандерс ударила его вчера в школьном дворе. Если я что-то понимаю, это можно было считать за объяснение в любви.
– Но потом учительница стала говорить о похищении. Она сказала, что ваш первый ребенок был украден и умер. Чарльз Линдберг-младший. И когда я сказал ей, что она ошибается, что я старший сын, она сначала молчала, потом захлопнула книгу и велела мне идти домой и спросить об этом тебя.
– О, – машинально я разорвала письмо, которое писала Чарльзу.
Эти письма были для меня спасительной связующей нитью, как и для него; я часто чувствовала, что мы снова встречаемся посредством авиапочты, говоря друг другу о наших страхах и надеждах – обо всем, что не имеем возможности сказать лично. Заставляя нас жить порознь после того, как мы так долго были вместе, война дала нам возможность рассказывать друг другу о себе, даже кое-что придумывать. На бумаге я выглядела сильной и изобретательной.
Он же казался задумчивым и добрым.
Даже несмотря на то что я так сильно скучала по нему, что даже приспособилась спать в шезлонге в своей спальне, чтобы каждую ночь не видеть его подушку, я внезапно ужасно разозлилась на своего мужа. Почему его нет рядом? В конце концов, эту ситуацию создал он сам; Чарльз когда-то решил, что мы никогда и никому не будем показывать фотографий нашего погибшего ребенка и никогда не скажем его братьям и сестрам о его существовании. «Я не хочу никаких напоминаний», – говорил он тогда, когда мы уезжали из нашего дома в Хоупвелле. Я так и сделала. Собрала все фото моего мальчика в обувную коробку, которую хранила под кроватью. Время от времени, оставшись дома одна, я садилась на пол, скрестив ноги, и раскладывала их перед собой, пазл, который никогда не будет сложен до конца.
Малыш. Я вздохнула. Конечно, сейчас он уже не был бы малышом. Он был бы на два года старше Джона. Тинейджер.
– Поэтому я спрашиваю тебя, – проговорил Джон терпеливо, хотя я могла видеть, что он потрясен. Это были трудные для него минуты, когда он стоял, глядя прямо мне в глаза, и его руки, засунутые в карманы брюк, были сжаты в кулаки.
– Значит, у меня был старший брат? И он умер?
– Да. – Встав из-за стола и подойдя к кровати, я указала глазами на место рядом с собой, и Джон подошел и сел рядом.
Пока я разбиралась со своими чувствами – гневом на Чарльза, нежностью и горечью, которые до сих пор вызывало любое упоминание о «событиях 32-го года»; недовольством учительницей за то, что она так беспардонно выставила на обозрение эту тему, – я оглядела комнату. Это была женская спальня, не мужская, с изящными кружевными занавесками, платьями в стенном шкафу, губной помадой на туалетном столике. Никаких вешалок для галстуков. Никаких принадлежностей для бритья, очень мало костюмов, и те засунуты в самый дальний угол шкафа. Интересно, сколько еще жен жили в подобных комнатах; сколько других жен за последнее два года войны переделали свои дома, свои жизни во время чьего-то отсутствия.
Большинство, наверное. Я не слишком отличалась от других, чтобы быть единственной.
Наш дом здесь в Блумфилд Хиллз не удовлетворял нас обоих, но, принимая во внимание сокращение строительства жилых домов, мы ухватились за него. Четыре спальни, три акра земли и только 300 долларов в месяц квартплаты. Он был отделан в нарядном, но довольно аляповатом стиле, который я мечтала изменить, но не могла; наша домовладелица, которая на время войны поселилась у сестры, имела привычку наносить визиты неожиданно, только для того, чтобы убедиться, что мы ничего не изменили в доме. Мальчики жили вдвоем в одной комнате, Энн в другой, новорожденная крошка имела отдельную детскую, и, наконец, господская спальня, в которой я жила одна. Потому что Чарльз в конце концов уехал на фронт.
Два последних года он работал без отдыха на Генри Форда, настояв на том, чтобы ему оплачивали только то, что он заработал бы, если бы служил в армии. Он превратился во что-то вроде подопытной лабораторной крысы. С охотой берясь за всё, Чарльз испытывал камеры с высоким давлением. Обычно он возвращался домой совершенно разбитым, но с улыбкой удовлетворения на губах. Шла война, и он совершал поездки по всей стране, изучая бомбардировщики и других компаний – всех тех, которые отвергли его услуги после Пёрл-Харбора. Наконец он убедил «Локхид» послать его на фронт, на Тихий океан, где он использовал свой опыт, обучая пилотов, как летать на больших высотах на Р-38. Официально ему не было разрешено участвовать в боевых действиях, что отчасти успокаивало меня. Но я знала своего мужа слишком хорошо. Я также знала, что другие пилоты обожествляли его. Где бы мы ни летали – даже в самые худшие времена, к Чарльзу всегда относились как к герою. Пилоты всегда выходили из кабины, чтобы поприветствовать его, смущенно улыбаясь и говоря, что для них большая честь лететь вместе с ним.
Я не могла представить, чтобы Чарльз Линдберг не смог уговорить любого военного пилота разрешить ему участвовать в сражении.
Но, несмотря на мои страхи, я гордилась, что теперь мы стали точно такой же семьей военного времени, как и все остальные. Я так же беспокоилась и ждала редких писем с фронта и тащила все дела на своей спине, втайне уверенная, что мой муж переживает лучшее время своей жизни.
– Ты говоришь, что в твоем учебнике истории написано об этом… о похищении?
О, как права я была все эти годы! Наша личная трагедия стала теперь историей в каждом школьном учебнике. Никто из нас не думал об этом, когда мы посылали детей в школу.
– Да, – ответил Джон, садясь рядом со мной на кровать, – там еще была фотография человека, который это сделал.
Я вздрогнула, вспомнив пустое, лишенное выражения лицо Бруно Ричарда Гауптмана.
– Почему ты никогда не говорила мне об этом? Возможно, я бы смог помочь.
– О, дорогой! – мне захотелось смеяться и плакать одновременно. Каким невинным он был, каким добрым! – Ты тогда еще даже не родился. Ты бы не смог ничего сделать. Никто ничего не смог сделать, даже папа. Он пытался. Он очень старался найти нашего малыша, чтобы вернуть его мне. Чарльз-младший. Мы его так называли. Чарльз-младший. Чарли.
– Как Энн? Энн-младшая?
– Верно.
Я вспомнила тот ужас, который охватил меня, когда Чарльз назвал ее в мою честь; он настаивал, говоря, что это традиция. Я же чувствовала, что это снова может навлечь горе на нашу семью. Но со временем это чувство прошло. Энн была теперь здоровым ребенком трех с половиной лет и постоянно гонялась за своими старшими братьями. Она также стала заботливой старшей сестрой для Скотта, который родился в августе 1942 года.
– Каким он был, Чарльз-младший?
– Он был еще совсем маленьким. Ему не исполнилось еще и двух лет, так что мы не имели возможности… узнать его, – мое сердце забилось так сильно, что пришлось остановиться и перевести дыхание, – но он необычайно походил на папу. Даже больше, чем ты. – Я улыбнулась ему, такому тоненькому и высокому для своего возраста с такими же соломенно-рыжеватыми волосами, как и у его отца. Но его лоб был не таким высоким, а глаза более темного оттенка.
– Ты его любила?
– Конечно, Джон. Конечно. Мы любили его. Так же сильно, как и тебя.
– Тогда вы должны были очень горевать.
– Да, так оно и было. Я очень страдала.
– Ты плакала?
– Да, я сильно плакала. Иногда… иногда я и теперь плачу. Но не очень часто.
– Когда ты одна выходишь из дома по ночам? Ты говоришь, что идешь закрыть гараж. Я знаю, что это не так, потому что сам запираю его всегда после обеда. Я не пропустил ни разу.
Я потерлась щекой о щеку моего сына и вздохнула.
– А папа когда-нибудь плакал?
Этот вопрос был как удар ниже пояса. Я глубоко вздохнула, и Джон посмотрел на меня в замешательстве. Закусив губу, я отвернулась от его невинного вопрошающего взгляда.
Что я должна было говорить своим детям об их отце? Его не было уже несколько месяцев – долгий срок для столь маленьких детей. Да и раньше он был нечастым гостем в своем доме из-за постоянных полетов.
Конечно, дети знали, что он был знаменитостью. Его перелет через Атлантику стал частью нашей семейной истории. Другие семьи рассказывали истории о том, как отец семейства сбегал из дома вместе со странствующим цирком и возвращался через неделю, голодный и раскаивающийся; наша семья рассказывала о том, как отец самостоятельно пересек Атлантический океан на самолете и вернулся домой самым знаменитым человеком в мире.
Чарльз, конечно, воплощал роль героя, осуществляя строгое, отчасти холодное отцовское присутствие и ожидая, что его отпрыски станут миниатюрными копиями его самого. А мне оставалось давать им все то тепло и понимание, которое он не давал им, в то время как он занимался чем-то более важным, чем собственная семья.
Теперь мне нужно было рассказать моему сыну о его отце, и я колебалась, не зная, насколько правдивой мне следует быть. Надо ли говорить ему о том, как Чарльз ругал меня за мои слезы, ведь это было так давно? Должна ли я рассказать о том, как он смеялся и хлопал в ладоши, когда человека, обвиненного в похищении нашего сына, казнили на электрическом стуле, а в это время меня рвало в ванной?
Стоило ли мне говорить моему сыну о холодности его отца, как он отворачивался от меня по ночам, когда я осмеливалась спросить его о том, как прошел его день?
Следовало ли мне говорить ему о том, что его отец был антисемитом?
Но было еще так много вещей, о которых мне обязательно надо было сказать – о том, как он поддерживал меня, о том, как спокойно было с ним просто потому, что он был самым смелым человеком на свете. Как замечательно было, когда он забывал, что он герой, и начинал улыбаться по-прежнему, так что лед его глаз растапливался и оттуда выглядывало бездонное небо. Как по-мальчишески он любил возиться со всем механическим, разрумянившись от удовольствия, в перепачканной одежде? Я очень давно поняла, что в это время ему можно было задавать вопросы. Когда он держал в руках молоток или гаечный ключ и становился просто мальчишкой, обожавшим все механическое и полным неистребимого любопытства.
Стоило ли мне говорить о том, какой беспомощной я была в те ночи, когда он первым тянулся ко мне или в те редкие дни, когда он подходил, чтобы просто подержать меня за руку безо всякой причины?
Нет, конечно, я не должна говорить ему это. У детей еще достаточно времени, чтобы узнать, какой он, из первых рук – после войны. У них будет достаточно времени, чтобы оценить, кем он был и кем не был.
– Нет, папа не плакал, – сказала я, крепко прижав Джона к себе, – но он очень горевал. Он любил нашего малыша так же, как любит тебя.
– Ты видела когда-нибудь, что папа плачет?
– Нет, но своего собственного отца я тоже никогда не видела плачущим.
Что было правдой. Разница была в том, что я каким-то образом всегда знала, что мой отец на это способен.
– Я тоже не видел. И я не могу этого себе представить, а ты? Папа, который плачет? – И Джон рассмеялся, покачивая головой, как будто ему только что сказали что-то невероятное. – Папа просто не из того теста!
– Это так, – согласилась я, потом отпустила его с сентиментальным поцелуем.
Джон мужественно стер его след со щеки, послав мне благожелательную улыбку. Потом он подбежал к двери, чтобы отправиться делать домашнее задание, о чем мне никогда не приходилось напоминать ему.
– Проверь, читает ли Лэнд свой учебник, – проговорила я ему вслед.
Лэнду обязательно приходилось об этом напоминать, потому что он больше любил сидеть где-нибудь на ступеньках и играть в солдатики, уничтожая нацистов и японцев при помощи старого куска провода и своего богатого воображения.
– Ладно. Мам, знаешь что?
Джон помедлил, держась за ручку двери.
– Что?
– Не могу дождаться, пока папа вернется домой, чтобы точно выяснить, из какого он теста.
Я облегченно рассмеялась.
– Желаю удачи, дорогой.
Я подождала, пока он закроет за собой дверь, и прошептала, подходя к столу, чтобы начать писать еще одно письмо мужу.
– Когда ты точно поймешь, из какого он теста, дашь мне знать?

 

Через шесть месяцев после своего отъезда, в сентябре 1944-го, Чарльз вернулся домой.
Мы еще раз переехали на новое место, снова на Восточное побережье, в Коннектикут. Я никогда не чувствовала себя в своей тарелке на Среднем Западе: здесь все было слишком просторным – небо, земля, озера, люди. Мне хотелось быть ближе к дому, к тому миру, в котором я выросла, хотя я и ругала себя за то, что не смогла оценить тот опыт, который мы получили в Детройте.
Но только мы обосновались в новом доме, опять съемном – дети еще оставались в Некст Дей Хилл, а я все обустраивала – мебель, коммунальные удобства, разбирала хаос привезенных вещей, когда получила телеграмму от Чарльза, в которой говорилось, что он вернулся в Штаты, живой и здоровый. Я закружилась по комнате, не в силах сдержать радости. Я не могла дождаться того дня, когда снова засну рядом с ним. Одобрит ли приобретенную мной обстановку в доме, не найдет ли меня изменившейся, постаревшей? Я со всех ног кинулась наводить порядок.
Прошло два дня, и я услышала, как к дому подъехала машина. Я выбежала из столовой с настольной лампой в руках и застыла, глядя, как высокая загорелая фигура идет по подъездной аллее, уверенно и спокойно. И вот он уже в доме. Даже не постучав, он просто вошел, как хозяин, крича:
– Энн, Энн?
И я оказалась в его объятиях. Он поднял меня и закружил, зарывшись лицом в мои волосы. Мне показалось, что я вижу его впервые. Я была поражена, как в день нашей первой встречи, пронзительной ясностью его глаз и застенчивой, мальчишеской улыбкой. Он был таким загорелым, таким красивым! Бронзовый от солнца, стройный, только в уголках глаз стало немного больше морщинок и чуть-чуть поредела шевелюра.
– Как я скучал по тебе, – прошептал он, и мое сердце затрепетало от радости, а глаза наполнились слезами.
– Я выгляжу как пугало. – Почувствовав внезапное смущение, я отвернулась от него.
Захотелось спрятать в ладонях лицо и мой ужасный, ужасный нос. Мне казалось, что от волнения он покраснел, как у клоуна.
– Ты выглядишь потрясающе.
Он требовательно притянул меня к себе, и, хотя никого не было вокруг, я покраснела от гордости и любви.
У нас была одна прекрасная божественная ночь вместе, прежде чем приехали дети.
Сначала они стеснялись его, задавая вежливые вопросы вроде: «Ты очень долго ехал? В поезде было много народа?»
Но потом Лэнд спросил, с надеждой расширив глаза:
– Ты убил какого-нибудь япошку?
И лед был сломан. Чарльз расхохотался и взъерошил кудри Лэнда. Потом он поднял Скотта и подбросил его к потолку – мое сердце окаменело от внезапного воспоминания. Воспоминания о том, как Чарльз так же подбрасывал к потолку маленького Чарли, который всегда вскрикивал: «Ой!»
– Ой! – завизжал Скотт, и если бы я закрыла глаза, то не смогла бы отличить их голоса, один – призрачный, другой – извивающийся, радостная реальность в отеческих руках.
– Чарльз, только будь осторожен…
– Женщина!
Чарльз в притворном гневе округлил глаза, а Джон и Лэнд радостно рассмеялись. Энси с застенчивым видом сунула пальчик в рот и прижалась к моей груди.
– А теперь, парни, пошли на улицу.
Чарльз осторожно опустил Скотта на пол, поднял своими сильными руками Лэнда и Джона и выбежал за дверь, причем оба мальчишки вопили от радости. Выскочив на лужайку, он опрокинулся вместе с ними на траву, и они стали резвиться, как стая молодых волков.
– Он такой большой! – воскликнула Энси. – Папа такой большой!
Я рассмеялась и поцеловала ее в макушку.
– Придется привыкать. Причем всем нам.
Я никогда не видела Чарльза таким – раскованный, любящий отец, шумно играющий с сыновьями. Должно быть, война сильно его изменила.
С удовлетворенной улыбкой и слегка успокоившись после ночи воссоединения, я обходила дом, следя за порядком и останавливаясь время от времени, чтобы выглянуть в окно на мужа и сыновей. Энси тихо играла в углу гостиной со своими куклами. Скотт счастливо гукал в детском манеже, складывая кубики и тут же разрушая построенное.
И я подумала: «Да. Теперь он дома, и мы станем семьей. Настоящей семьей впервые с…»
Со дня похищения нашего первенца.
Наконец он вернулся, его роль в войне закончена, растущие дети привязывают его к дому, и теперь Чарльз станет каждый вечер приходить к обеду. Он будет учить детей тем вещам, которым должен учить любой отец: играть в мяч, собирать радиоприемник… Вечером мы с ним станем обсуждать наши планы, как любили делать, когда только что поженились. Мы будем знать мысли друг друга, ведь война изменила и меня тоже, хотя Чарльз об этом еще не знал.
Я вела хозяйство. Следила за счетами, научилась готовить неплохие блюда из вяленого мяса, одного яйца и черствого хлеба. Когда в середине ночи раздавался подозрительный шум, я шла узнать, чем он вызван. Я смотрела за четырьмя детьми и не упустила ни одного. Посмеиваясь над собой, я удивлялась и радовалась, что мне все это удалось.
Я это сделала. Все это. Без потерь провела нашу семью через войну, и вот она закончилась. Все было позади: похищение сына, наше изгнание из страны, неудачные, ошибочные годы перед войной, а потом и сама война. Но вот мы дождались лучших времен. Впервые за много лет я чувствовала себя сильной, уверенной и не боящейся будущего. Равной Чарльзу, а не его командой.
Со счастливым вздохом я продолжила свой обход. Вещмешок Чарльза все еще лежал в прихожей, где он бросил его вчера вечером, и я понесла его вниз по лестнице к стиральной машине. Вытащив из рюкзака его грязные носки и поношенные футболки – даже дорожный несессер, который он каким-то образом умудрился втиснуть рядом со скаткой, – я наткнулась на тяжелый бронежилет, какие были у солдат зенитной артиллерии.
– Ты убил какого-нибудь японца? – настойчиво повторил вчера Лэнд.
– Конечно, – ответил Чарльз.
И наконец до меня дошло. Он подвергался опасности. Я знала это, конечно, но как-то не могла представить себе. Тяжелый, пропитанный потом бронежилет сделал это реальностью, и меня стала бить дрожь. Потом я рассмеялась. Потому что он вернулся. Мой Чарльз, мой любимый муж. Единственная потеря, которой я бы не перенесла.
Я прижала к себе куртку, не тронутую пулями и осколками куртку. И произнесла благодарственную молитву, пока дети и муж счастливо играли на лужайке перед домом.
* * *
1974

 

Осторожно я дотрагиваюсь до его руки, но он не просыпается. Сдерживая дыхание, я трясу его сильнее. Он очень ослаб, и я боюсь невольно приблизить его конец. Но мне надо получить ответы на некоторые вопросы. По крайней мере, попытаться.
– Чарльз, – шепчу я, наклоняясь к его уху, – Чарльз!
С трудом ловя воздух, он открывает глаза, и я вижу в них удивление. Он удивлен, что все еще находится здесь, на земле. Грезил ли он о небе? Не знаю, какова его концепция царствия небесного, но подозреваю, что она не такая, как у меня.
– Чарльз, я не могу больше ждать. Я должна знать. Должна знать почему. Я имею право знать, почему тебе было нас недостаточно. Я, твои дети, дом, который я для тебя обустроила, для всех нас. Но тебе нужны были эти женщины. Почему?
– Ты не должна была об этом знать, – наконец говорит он, облизывая губы и жестом показывая, чтобы я принесла ему воды. На одном его глазу я вижу пленку, которая закрывает синеву.
– Конечно, я не должна была об этом узнать! Но сиделка – очень добрая, приличная девушка – думала иначе, и она мне кое-что рассказала, потому что восхищалась моей книгой.
– Той книгой.
– Да, той книгой. Моей книгой.
Внезапно мне ужасно захотелось курить, так сильно, что я чуть не хлопнула в ладоши, чтобы вызвать духа, который принес бы мне сигарету. Я редко курила, но надо куда-то девать руки и хочется чего-то плохого, чего-то тошно-творного и грязного, чтобы наполнить свои легкие прямо сейчас. Чтобы замаскировать запах смерти и предательства, который наполнил эту маленькую хижину на краю света.
– Я написал книгу, – говорит Чарльз.
Его голос звучит сонно, глаза полузакрыты, и я боюсь, что он опять уходит от нас, но, как бы ни ужасно это было, я не дам ему уйти. Я не дам ему мирно умереть во сне. Хотя когда-то желала ему именно этого.
Но теперь я не хочу, чтобы этот произошло. И в моей власти помешать ему. Опьяненная этой властью, я требую его объяснений, его внимания, в конце концов.
Я трясу его за плечи, его жалкие, худые, ссутулившиеся плечи, и безжалостно спрашиваю:
– Почему? Почему тебе было недостаточно? Почему тебе было недостаточно меня?
Он снова моргает, смотрит прямо мне в глаза и говорит:
– Энн, я никогда не хотел причинить тебе боль.
Я смеюсь. Смеюсь, потому что, оказывается, Чарльз Линдберг такой же, как и все мужчины. Все тупые, созданные из плоти и крови, эгоистичные мужчины. Он не лучше любого из них, даже если скрывал это от меня до самого конца, и это наполняет меня радостью и торжеством.
Которые сменяются отчаянием и безнадежностью.
Назад: Глава четырнадцатая
Дальше: Глава шестнадцатая