Книга: Жена авиатора
Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая

Глава тринадцатая

Апрель 1939-го

 

– Мама! Мы теперь будем жить в Америке?
– Да, дорогой.
– С бабушкой?
– Да, конечно.
– И дядей Дуайтом и тетей Кон?
– Да.
– А папа тоже будет с нами?
– Конечно! Он уже там, ты ведь знаешь.
– И ты снова улетишь с ним далеко?
Я подняла голову от только что полученного письма от Чарльза, в которое он вложил газетные вырезки домов, которые мы могли снять. У меня под рукой имелось последнее расписание отплытия пароходов, хотя оно в любую минуту могло измениться, поскольку мир вокруг нас в любую минуту мог перевернуться вверх тормашками. Сидя на полу и играя деревянными игрушками, которые еще не были упакованы, Джон мечтательно взглянул на меня. Его рыжеватые волосы следовало подстричь; я наклонилась и убрала легкие пряди, упавшие ему на глаза.
– Надеюсь, что нет.
– Я тоже надеюсь. Лэнд плачет, когда ты уезжаешь. Я нет. Больше я никогда не плачу.
– О боже! Но почему?
– Потому что папа не любит, когда я плачу. Но Лэнд ведь еще ребенок.
– Иди сюда, – я широко распахнула руки, и он бросился в них. Я сжала его так крепко, что его лицо покраснело, когда я наконец отпустила его, – я не возражаю, если ты немного поплачешь. Я ненавижу уезжать от тебя и там, вдалеке, все время думаю о тебе.
– Правда? Тогда почему же уезжаешь?
«Потому что если я не поеду с папой, боюсь, что он не вернется назад», – хотелось мне ответить.
– Потому… потому, что женатые люди так поступают. Они делают то, что нужно одному из них. Большей частью, – я поцеловала его, и он вернулся к своим игрушкам, – но я думаю, что теперь папа будет так занят, что у нас не хватит времени для путешествий. Давай оба будем очень сильно надеяться на это, хорошо? Больше не будешь плакать? И бабушка-пчелка будет так рада, когда мы вернемся домой!
– И Вайолет там будет? И Бетти Гоу?
– Откуда ты узнал эти имена? – Я была в шоке.
Чарльз запретил мне говорить о событиях 32-го года нашим детям. Он решил, что им не надо знать о том, что произошло с их братом, с которым они никогда не встретятся. Джон считал, что он наш первенец. Он не должен был знать ни про каких Бетти, Элси, Олли и Вайолет.
– Я слышал, как кто-то говорил про нее, – ответил Джон, погруженный в свою игру.
– Кто?
Кто мог говорить об этом с моим сыном? Мне захотелось промыть мозги этому идиоту.
– Жермен и Альфред.
– О.
Наши слуги – парижская пара. В ту же минуту я решила не брать их собой в Америку.
– Бетти. Похоже на имя бабушки, – продолжал сынишка в своей неторопливой манере.
Джон был терпеливым, послушным, совершенно не похожим на других шестилетних малышей. Я часто задавала себе вопрос, как он перенес весь ужас и горе, окружавшие меня, когда я была им беременна. Как будто знал, что должен заменить мою утрату.
Лэнд, мой маленький Лэнд, мой коронационный ребенок, поскольку был рожден в Лондоне в день коронации Георга VI, играл менее послушно в другой стороне комнаты, систематически уничтожая растение, листок за листком. Я была слишком потрясена, чтобы остановить его.
– Что они говорили… насчет Вайолет? – Я старалась говорить небрежно, но не могла унять дрожь; я не могла думать о ней спокойно, у меня сразу же наворачивались слезы – слезы вины. Я приучила себя не плакать по моему мальчику, но была не в состоянии делать то же самое, вспоминая о других, чьи жизни также прервались в том ужасном мае. Слишком много судеб оказалось разрушено – трагедия следовала за трагедией. Пострадали невинные, потому что Чарльз и я взлетели слишком высоко, слишком близко к солнцу.
– Жермен сказала, что Вайолет убила себя. Мама, как может человек так сделать? Разве это возможно?
Теперь Джон прекратил играть. Он смотрел на меня глазами такими чистыми и невинными, что я вздрогнула; я не хотела быть той, кто объяснит ему эти ужасные понятия.
– Так иногда делают, но это ужасно, ужасно, дорогой. Так делают слабые люди. А теперь давай не будем говорить об этом – это не очень хорошо. Когда-нибудь, возможно, я смогу тебе объяснить. Но давай не будем говорить об этом сейчас, особенно в присутствии папы. У него столько серьезных дел в эти дни. Обещаешь?
Джон улыбнулся. Не было ничего приятнее для него, чем давать обещания. Он распрямил свои маленькие плечи, готовя их к этой новой ответственности. Потом кивнул.
– Обещаю, мама!
* * *
Мы не перехали в Германию. Случилась ночь 9 ноября 1938 года. Kristallnacht. Хрустальная ночь. Ночь разбитых витрин.
Ночь, которую даже Чарльз не мог оправдать. Ночь, когда германские власти разрушили все оставшиеся еврейские предприятия и все синагоги, убили множество евреев, а еще большее число силой отправили в концлагеря. Чарльз был потрясен.
– Не понимаю, почему Гитлер прибег к такому невероятному насилию. В этом не было необходимости. Это недостойно его, – бормотал он, листая английские газеты. В это время мы находились в Бретани, в Илиаке, в нашем доме рядом с поместьем Алексиса Каррела и его жены. У нас не было электричества и приходилось пользоваться газовым генератором и радиотелефоном. Там мы находились в полной изоляции, и я не могла избавиться от подозрения, что Чарльз не успокоится, пока совершенно не спрячет от мира меня и детей. Именно поэтому я первоначально цеплялась за мысль о Германии, где даже Чарльз верил, что мы сможем жить нормальной жизнью, а не жизнью изгнанников.
До тех пор пока не произошла Хрустальная ночь.
– Мы не можем переехать туда после этого, Чарльз. Просто не можем.
Я была в шоке от репортажей, приходивших из Германии. Избитые, окровавленные люди на улицах, включая женщин и детей, бессмысленное и жестокое уничтожение евреев. Осколки стекла, зловеще сверкающие на мостовой, как выбитые зубы.
– Да, если насилие будет продолжаться, а я не исключаю такой возможности, то нам и здесь не место. Но где оно, это место? Времена очень серьезные. В этой глуши мы почти недоступны, особенно зимой. Если начнется война, а я боюсь, что, несмотря на заверения Чемберлена, в британском правительстве имеются люди, нацеленные на это, то Англия не лучшее место для жизни. Может быть, Франция?
– А почему не Америка? Почему бы нам не вернуться домой? – Я взглянула на него, не скрывая надежды.
Дело в том, что, даже с энтузиазмом планируя обустройство нашего дома в Берлине, строя надежды на то, что смогу спокойно ходить в театр, в магазины и вообще вести нормальную жизнь, свободную от прессы, я скучала по моей стране. Скучала по Нью-Джерси, по его летним и зимним пейзажам в стиле Куррие и Ив. Скучала по местным диалектам – великолепно говорящие по-английски знакомые не спасали.
Я скучала по своим родным, по крайней мере по тем, которые остались. Я все еще испытывала вину оттого, что покинула маму. Никакое количество писем, пересекающих бесконечный океан, не могло заглушить угрызений совести, ведь я сбежала, когда она больше всего во мне нуждалась.
– Я так не думаю, – мрачно проговорил Чарльз, протягивая мне британскую перепечатку «Нью-Йорк таймс». На первой странице красовалось фото Чарльза с немецким железным крестом на шее. Подпись под ним гласила: «Гитлер аннексировал Линдберга». – Джо Кеннеди вчера вечером прислал мне телеграмму, Энн. Знаешь, чего он хочет? Он хочет, чтобы я вернул медаль.
– Как считаешь, это его желание или кого-то другого?
Новый посол в Англии, Джозеф Кеннеди, был известен как источник повышенной опасности, но, похоже, инициатива исходила от президента Рузвельта.
– Не знаю. Не думаю, что соглашусь на это. С какой стати? Меня наградили крестом от имени правительства в благодарность за мой первый в мире трансатлантический перелет. Если я верну ее, надо будет вернуть и все медали от правительств других стран. Это не имеет отношения к политике, и я не понимаю, почему кто-то находит здесь политические мотивы.
Чарльз нахмурился, его глаза сузились, пальцы стали нервно постукивать по газете, лежавшей у него на коленях.
Я была с ним согласна. Но я также знала, что в те дни все было политикой, все имело тайный смысл.
Поэтому в декабре 1938-го мы снова упаковал вещи и переехали в небольшую съемную квартиру в Париже, как раз напротив Рю де Булонь, чтобы Джону было где играть, и постепенно в наших делах наступило спокойствие. Память о мюнхенском договоре все еще была свежа. Подписанный Чемберленом маленький листок бумаги прекратил рытье траншей и укладывание вокруг домов мешков с песком, что уже началось по обе стороны Ла-Манша. Мы наслаждались в Париже первыми месяцами 1939 года – я купила свое первое платье у Шанель, водила детей по музеям, мы даже обедали с герцогом и герцогиней Виндзорскими. Как и все остальные, я была очарована их романом и очень хотела познакомиться с женщиной, ради которой король отказался от трона.
Она была плотно упакована в самый лучший наряд от Шанель, очень тоненькая, но с мощными мускулистыми руками и большим хищным ртом. У него были маленькие глазки, он казался более женственным, чем она, хрупкого телосложения, со слабыми, изящными руками и оказался самым скучным человеком на свете. Чарльз открыто зевал во время его серьезного монолога о том, позволяет ли этикет джентльменам носить летом белые туфли.
Что касается моего все более политизирующегося мужа, он продолжал курсировать между Парижем и Лондоном, являясь консультантом по вопросам военно-воздушных сил. Он даже тайно летал в Берлин; Франция поручила Чарльзу убедить Германию продать ей несколько самолетов, чтобы укрепить свои практически не существующие военно-воздушные силы. Чарльз использовал свое влияние, но результат был отрицательным.
Однако наше затянувшееся присутствие на континенте, наши широко освещавшиеся в прессе поездки в Германию стали предметом многочисленных дискуссий в Америке. Я узнавала о них из огорченных писем, полных вырезок из газет, которые получала от своих родных.
Как-то вечером мы с Чарльзом отправились на романтический ужин в Ла Тур д’Аржан. Когда нам подавали третье блюдо, расфуфыренная американская пара, сидевшая за соседним столиком, демонстративно отвернулась от нас, и муж громко сказал: «Надо же, Америка для них недостаточно хороша! Ну и что, что у них украли ребенка – у всех нас были тяжелые времена, но никто не бежал от трудностей».
Я замерла с вилкой в руке, потом посмотрела на Чарльза, который поднятием брови запретил мне реагировать на эти слова. Я продолжала есть. Женщина за соседним столиком проговорила:
– Вероятно, квашеная капуста им нравится больше, чем яблочный пирог.
Я не чувствовала вкуса тушеной утки, которую жевала, вино в бокале превратилось в уксус. Чарльз был прав. Если это то, что ждет нас в Америке, туда не стоит возвращаться.
Однако Чарльз расправлялся со своим куском утки, как будто не ел со вчерашнего дня. Его глаза горели решительным огнем. Теперь он понял свою последнюю миссию.
Два дня спустя он заказал нам билеты в Америку.

 

Мы вернулись домой, оставив Европу накануне войны и вступив на более безопасную землю Америки, как нам тогда казалось. Чарльз первым делом отправился в Вашингтон, чтобы доложить обо всем, что видел, а заодно предупредить об осторожности. Он твердо верил, что Германия легко одолеет сопротивление Польши, считал, что Франция и Англия совершат глупость, если ввяжутся в войну, и даже послал секретные письма Чемберлену и Даладье. Я уговаривала его не делать этого, ведь в некоторых кругах его называли чуть ли не шпионом.
Но Чарльз, недальновидный, как всегда, меня не слышал. Информировав Вашингтон, он стал искать для нас подходящий дом недалеко от мамы, но потом отложил поиски до моего приезда. Это было правильным решением, поскольку ни в одной из вырезок, которые он прислал мне, не было упоминания о наличии школ, и, когда я стала спрашивать его об этом, он был крайне удивлен. Он просто не думал о том, что наши дети выросли, что им надо учиться в школе, обзаводиться друзьями, лечиться у докторов и иметь все остальное, что требуется детям. Кроме факта их рождения, примитивного желания защитить их от опасности, казалось, больше никакие отцовские обязанности его не интересовали. Возможно, на него так подействовала смерть малыша Чарли, возможно, он просто не понимал, что может сделать для детей на этом этапе их жизни, кроме непосредственной защиты от опасности. А может, просто не мог осознать потребностей детей, которым исполнилось больше полутора лет, возраста, когда погиб его первенец. Я могла это понять, ведь сама боялась за Джона, нашего второго сына, которого можно было теперь называть первенцем, и со временем обнаружила, что мое сердце чудесным образом расширяется по мере роста наших детей. Я радовалась, что была в состоянии любить, заботиться и тревожиться, как любая другая мать.
Хотя другие матери не прикалывали свистки к пижамам своих детей, чтобы те могли позвать на помощь посреди ночи.
В апреле 1939-го я устало спускалась по сходням «Шамплен», держа Лэнда за одну руку, Джона за другую. Десятки полицейских сопровождали нас к автомобилю среди обычных слепящих вспышек камер, пугавших детей, которые никогда раньше не видели такого столпотворения. Лэнд повернулся ко мне и заплакал, а Джон с бледным и мрачным лицом еще крепче схватился за мою руку.
– Миссис Линдберг!
– Миссис Линдберг! Миссис Линдберг! Вы рады, что вернулись на родину? А где полковник?
Я спокойно переносила обычные вопросы, но внезапно услышала кое-что новое.
– Что вы думаете о нацистской партии? Ваш муж действительно тайно встречался с Гитлером? Это правда, что ему предложили пост в люфтваффе?
Я уже садилась в машину, но обернулась, не в состоянии молчать.
– Мой муж призван в армию как полковник военно-воздушных сил. Он не может встретить меня, потому что находится на военной службе.
Я нырнула в машину с бешено бьющимся сердцем. Я знала, что нельзя было отвечать им. Чарльз запретил мне это делать. Он считал, что будет лучше, если только он один будет отвечать на вопросы репортеров, и обычно я была лишь рада этому. Но теперь, оставшись в одиночестве, я ощущала враждебность этих вопросов и чувствовала, что должна защитить его, хотя знала, что у него другой взгляд на эти вещи. Но я была горда той работой, которую он делал сейчас. Принимая во внимание его знание ситуации в Европе, военное командование дало ему указание летать по всей стране, инспектируя военные базы и решая, какие фабрики и заводы надо реконструировать для производства самолетов, необходимых, чтобы сделать Америку ведущей державой мира.
Я была горда этим и хотела рассказать об этом миру, поскольку не знала, как долго это продлится. Я уже могла видеть, что Чарльз находится в затруднении – в нем борются его целеустремленность и чувство долга. Это были разные вещи, теперь я это ясно видела.
– Ты очень хорошо говорила, мама, – Джон погладил мою руку, – они такие противные.
– Правда? Ты так считаешь? Ну что ж, спасибо, дорогой.
– Мы теперь дома, мама?
Я взглянула в окно машины. Мы были по-прежнему в окружении незнакомых людей, таращившихся в окна, стараясь хоть мельком увидеть моих детей. Меня ослепили вспышки фотокамер. Я прижала к себе детей и вздохнула:
– Да, дорогой. Мы дома.
* * *
Когда мы выехали из города и пересекли мост, направляясь к Нью-Джерси, я ощутила внутреннюю дрожь. По мере приближения к Некст Дей Хилл я чувствовала все большую головную боль, кожа покрылась холодным потом.
– Что с тобой, мама? – спросил Джон.
– Ничего. – Я попыталась улыбнуться.
Сын нахмурился, понимая, что я говорю неправду.
Теперь, когда мы почти добрались до места назначения, желание наконец оказаться дома стало просто невыносимым. Трехлетнее пребывание за границей приглушило горечь воспоминаний, но теперь все вернулось. Ведь именно в Некст Дей Хилл Вайолет Шарп – бедная, чувствительная Вайолет Шарп, которая была тогда немногим старше меня, – покончила с собой через несколько недель после того, как тело малыша было найдено. После того как ее подвергли очередному допросу по поводу участия в похищении, она выпила раствор хлористого цианида.
Меня потрясла эта новость. Я ощутила чувство вины. Я должна была это предвидеть, должна была понимать, что у нее нет никого, кто поддержал бы в трудную минуту, как меня – Чарльз, кто заставил бы ее смотреть вперед, а не назад. У нее ничего не было в жизни, кроме крова и поддержки, которые ей дала моя мама, но даже она не смогла защитить ее от полковника Шварцкопфа с его безжалостными допросами, которые, надо признаться, были спровоцированы мной.
Я заставила себя взглянуть на ее тело, хотя Чарльз пытался запретить мне делать это. Я не могла объяснить ему, почему мне необходимо ее видеть, почему необходимо запомнить худое горестное личико, тонкую ленточку в волосах, почерневшие губы, сожженные ядом. Белки глаз, различимые под полузакрытыми веками. Мне казалось, что она с укором смотрит на меня.
Когда я увидела тело Вайолет, лежащее в согнутой, неестественной позе, как искореженный остов самолета, попавшего в авиакатастрофу, который я однажды видела в горах Нью-Мехико, я заплакала. Как я могла хоть на минуту поверить, что эта хрупкая девушка причастна к похищению? И в каком бы я ни находилась отчаянии, как бы ни омрачил мой рассудок страх за ребенка, мне ни в коем случае нельзя было просить полковника Шварцкопфа допросить ее или других слуг. Кто я была такая, чтобы решать судьбы людей?
Слишком поздно я поверила в ее невиновность. Почти сразу же после ее самоубийства полиция установила, что единственной виной Вайолет была ее глупость. У нее была связь с женатым дворецким. Отчаянные слезы, неспособность связно рассказать, что она делала в ту ужасную ночь, являлись всего лишь попытками скрыть свидание со своим любовником.
Так что Вайолет больше не встретит нас в Некст Дей Хилл. Как много слуг, чьи лица были знакомы мне с детства, покинули дом из-за подозрений полиции или просто состарившись за время моего отсутствия! Даже Олли Уотли покинула имение.
И Бетти Гоу. Она тоже отсутствовала. Не помню, говорил ли кто-нибудь из нас об этом, но после того, как было найдено тело Чарли, было решено, что она должна покинуть имение. Я знала, что она никогда не полюбит другого ребенка так же сильно, как Чарли. И она тоже это знала.
Вайолет, Бетти. И Элизабет, моя сестра. Ее тоже больше не было. Иногда я машинально снимала трубку, чтобы позвонить ей, а потом клала, вспомнив, что звонить больше некому.
Она выглядела такой жизнерадостной в день своей свадьбы в декабре 1932-го. Джон был еще грудничком, мама держала его на руках, а я стояла рядом с сестрой в той же самой комнате, где когда-то сама выходила замуж. Это был редкий момент торжества всего моего семейства; мы обменивались впечатлениями о нем много недель спустя, вспоминая о его красоте и изысканности. Облегчение оттого, что Элизабет казалась здоровой, любимой. И действительно, я никогда не видела ее такой веселой и счастливой.
Ее прощальный поцелуй вселил в меня надежду, что замужество не изменит главного – я никогда не буду одна. У меня всегда будет слушатель, благожелательный, а не осуждающий. И я постараюсь быть тем же для нее. Два года спустя – почти в тот же день, она умерла. Она не перенесла сурового климата Уэльса. Доктора настоятельно советовали ей переехать в солнечную Калифорнию, и Обри увез ее туда, но она умерла от пневмонии на руках мамы и мужа.
Я никогда не переставала о ней грустить.
Погруженная в свои мысли, я заметила, что мы добрались до дома, только когда мы свернули на подъездную аллею Некст Дей Хилл. У ворот стоял новый охранник, но он узнал нас и открыл ворота. Мы въехали внутрь, ворота закрылись, и две черные машины, сопровождавшие нас – репортеры и фотографы, – остались снаружи. Я вздохнула с облегчением. Да, теперь мы точно были дома.
– Мама, это дом, где живет бабушка? – Джон стал перебираться через меня, чтобы открыть дверь. – Подвинься, ну, пожалуйста. – Он шутливо толкнул меня.
Я тоже вышла из машины, а вслед за мной выбрались Лэнд и Джон. Я стала подниматься по ступенькам, но мальчишки обогнали меня.
Дверь распахнулась, и на пороге появилась мама. Прежде чем я смогла пробормотать извинения, что так долго не приезжала и что привезла на хвосте фотографов, она обняла меня.
– Добро пожаловать домой, дочка, – крикнула она, – Энн, Джон! А ты, должно быть, Лэнд! – Она выпустила меня и наклонилась к нему. – Я не видела тебя с моего приезда в Англию, тогда ты был совсем крошкой. Ты меня помнишь?
– Нет.
Мама рассмеялась. Откинув назад голову, она залилась смехом. Это была совсем не та грустная старая леди, которую я представляла, не мисс Хэвишем, окруженная лишь воспоминаниями и оплакивающая свою жизнь. Нет. Мама выглядела на десять лет моложе, чем тогда, когда я в последний раз видела ее. Она была нарядной, элегантной, хотя волосы по-прежнему были уложены в строгой эдвардианской манере. Но она вся была заряжена энергией и напором. Это я чувствовала себя старой и слабой, утомленной путешествием, ошеломленной и подавленной возвращением в свою родную страну.
– Ты выглядишь ужасно, дорогая, – как бы читая мои мысли, проговорила она, качая головой, – ты, конечно, займешь свои прежние апартаменты, а мальчики могут жить наверху, в детской. Там есть комната и для твоей прислуги – где она?
– Она приедет следующим пароходом – ей пришлось закончить кое-какие дела перед отплытием.
– Конечно, конечно, Могу себе представить, что за беспорядок будет здесь! Чарльз уже вернулся. Он приехал прямо из Вашингтона вчера вечером. Он сейчас наверху, спит крепким сном.
– Неужели?
Я была поражена.
Я не ожидала увидеть его так скоро и, как это ни было смешно, мечтала успеть попудрить нос и надеть свежее платье прежде, чем мы встретимся.
Мама, должно быть, заметила мое юношеское возбуждение, потому что предложила мне выпить сначала бокал бренди. Я последовала за ней в комнату, которая раньше была папиным кабинетом, а теперь получила новое оформление и назначение.
В вазах стояли цветы, скучная кожаная мебель была заменена удобным гарнитуром, отделанным индийским набивным коленкором ручной работы. На стене висели работы Пикассо, которые на удивление хорошо сочетались с центрифолиями на отделочной материи. Там, где раньше стоял огромный банкирский стол папы, теперь находилось изящное французское бюро, заваленное бумагами.
– Я думала, ты будешь удивлена. – Глаза мамы блеснули.
– Удивлена? Я ошеломлена. Неужели это дом той самой безупречной жены посла?
– Нет, это дом самой занятой на свете бывшей суфражистки, – она рассмеялась, и мальчики рассмеялись вслед за ней. Она нагнулась и обняла их по очереди, – о, я не смогу прокормить их двоих! Хотите булочки с молоком?
Она посмотрела на меня. Я кивнула.
– Дайте детям булочки, дорогая. – Она повернулась к молодой женщине, возникшей из ниоткуда.
Девушка кивнула и повела детей в кухню.
– Кто это? – Мне казалось, что я не смогу пошевелить ни рукой, ни ногой, не смогу даже опуститься в стоящее рядом удобное кресло.
– Мари. Работает в моем штате прислугой.
– У тебя есть штат прислуги?
– Конечно! Человеку, который скоро станет президентом Смита, полагается штат прислуги.
– Что? Мама, когда? Каким образом?
– Естественно, ситуация в мире делает поиск нового президента более трудным, поэтому меня попросили занять это место в промежуточный период. У этого колледжа такие обширные связи за рубежом, сама знаешь. Мы не можем повернуться спиной к нашим друзьям, и я собираюсь проследить, чтобы этого не произошло.
– Мама, сейчас я – твой единственный слушатель, не обязательно делать политические заявления.
– О господи, что это я. Извини, это я просто вхожу в роль.
Мама рассмеялась, и я рассмеялась вместе с ней. Как же я рада за нее – что она занята, востребована и не горюет, как я думала. Да, я ошибалась. Ведь она никогда не позволяла эмоциям брать над собой верх.
Но она так изменилась. Стала совсем другой. Она напомнила мне Чарльза; у обоих глаза горели одинаковым решительным огнем, стремлением к цели, видной им одним.
– Что ты думаешь про Обри и Кон? – спросила я, резко меняя предмет разговора, поскольку эта тема мучила меня с тех пор, как я узнала об их свадьбе. Овдовевший Обри женился на нашей младшей сестре в 1937-м.
– Думаю, что это замечательно. Обри, бедный, так горевал. Вдовцы всегда должны вступать в повторный брак, ты когда-нибудь об этом задумывалась? Женщины самодостаточны, но мужчины… Во всяком случае, Кон заставит его поверить в себя. Это как раз то, что ей нужно.
– А как насчет любви?
– О, они любят друг друга, Энн. Правда, я не уверена, что в их случае это самое важное. Не то что для вас с Чарльзом. Если бы у вас не было любви, то я гораздо больше переживала бы за вашу пару. Но с Кон и Обри все будет в порядке.
Я сделала глоток бренди. Ее беззаботное отношение к тому, что меня так сильно волновало, огорчало, но я понимала, что она права.
– Но Элизабет? Разве это не предательство по отношению к ней?
– Элизабет уже нет с нами, дорогая. Живые должны жить.
– Но получается так, словно она никогда не была его женой, как будто ее вычеркнули из памяти.
– Я так не считаю. Только не они.
Я покачала головой. Мама снова напомнила мне Чарльза. Я была хранительницей. Хранительницей памяти о мертвых. Если никто не хочет думать об Элизабет, это сделаю я. Если Чарльз не хотел помнить о Чарли, тогда мне надо помнить о нем за двоих. Я восхищалась ими обоими – моей матерью и Чарльзом, их энергией, их упорной устремленностью в будущее.
Но также, особенно вначале, я жалела их. Потому что, несмотря на боль потери, по мере того как шло время, память о тех, кого я любила, согревала мое сердце больше, чем печалила.
– Я рада, что ты так счастлива за них, – проговорила я, – и очень рада вашему назначению, мадам президент! И где же вы держите моего мужа?
– Наверху. Обед в восемь, как обычно. Прислуга предупреждена. А теперь я должна спешить на собрание.
– Конечно, конечно. – Я обняла маму, восхищенная ее решимостью и оптимизмом, и в то же время чувствовала, что не в состоянии держаться наравне с ней, как когда-то могла держаться с Чарльзом. Мир рушился вокруг нас, и единственное, чего я хотела, – это найти место, где можно укрыться с детьми от надвигающейся катастрофы. В то время как мой муж и мать старались извлечь из этой ситуации что-то положительное. Что-то полезное.
Но я знала, что их понятия о «полезности» разительно отличались друг от друга.

 

– Я должен был знать, – сказал Чарльз в тот вечер, – твоя мать. Что она сказала насчет того, что нельзя предавать наших заграничных друзей?
– Только это. Больше ничего.
– Больше ничего? Она сказала это назло мне. Она никогда не простит мне, что я увез тебя в Европу.
– Это не мама тебе не простит, – сказала я раздраженно. Мы одевались к обеду, отвернувшись и чувствуя странную неловкость оттого, что видим друг друга без одежды после долгой разлуки. Он стоял в кальсонах, натягивая носки на худые голени и пристегивая их к подвязкам. Я была в уродливом повседневном платье и чувствовала себя тоже уродливой и прозаичной. После трех беременностей мое тело потеряло гибкость. Живот и груди отвисли, я стеснялась себя, хотя мы оба хотели еще детей.
По какой-то причине при встрече мы не испытали радости и почти с первой минуты стали поддевать друг друга.
– Твоя речь перед репортерами была лишней, Энн, – сказал он, клюнув меня в щеку.
– Тебе следовало помнить, что за нами следовало прислать две машины, потому что надо было везти багаж, – резко ответила я.
Неужели после возвращения в Америку такие отношения между нами будут всегда – теперь, когда так много людей рассчитывает на нас; столь многие проблемы требуют неотложного внимания. Одну вещь я поняла – из уроков, которые он преподал мне, и тех, которые внушил неосознанно, я поняла, что нам, как паре, лучше всего находиться порознь.
– Маме оно вряд ли понравится. – Я выбрала давно вышедшее из моды коричневое вечернее платье, которое не надевала уже много лет. Мои вещи еще не были распакованы. Даже еще не облачившись в него, я почувствовала себя безвкусно и немодно одетой. Я повернулась спиной к Чарльзу, чтобы он помог застегнуть мне молнию.
– В душе она такая же, как и ты. Вы обе верите, что абсолютно правы во всем.
Меня удивила горечь, послышавшаяся в моем голосе. Я даже не сделала усилия, чтобы скрыть ее:
– Ты забыл, какой активной она была в борьбе за женские голоса, когда я была еще ребенком. Они с папой оба были сторонниками Вильсона и страстными приверженцами Лиги Наций. С тех пор она не изменилась.
– Она прекрасно знает, что я думаю насчет сложившейся ситуации.
– Она не замужем за тобой, между прочим. Она самодостаточная личность.
– Что это значит?
Он посмотрел на меня, сузив глаза.
– Ничего.
Я отвернулась и начала искать в своем чемодане сережки.
– Она агитирует за войну, не сомневайся в этом. А теперь у нее есть поддержка всего Смита. Она бьет в барабаны и разглагольствует так же, как Рузвельт.
Он с осуждением произнес последнее слово, которое в его устах приобрело горький оттенок.
– Ты ведь сам сказал, что война неизбежна.
– Она неизбежна в Европе. Но не здесь – если только люди вроде твоей матери не запугают американскую публику и не убедят в ее неизбежности.
– Она никого не пугает. Господи помилуй, она ведь вообще еще ничего не сделала! Мама примет должность только в следующем семестре!
– Потом она, вероятно, вступит в одно из этих обществ еврейских беженцев, – проговорил Чарльз, с удвоенной силой завязывая галстук.
– Ну и что? Ты ведь сам говорил о том, как ужасно, что Англии приходится иметь дело с таким количеством беженцев.
– Но я не имел в виду, что они должны все броситься сюда. Ты считаешь, что у нас мало своих евреев? Чтобы они еще больше влияли на прессу и правительство? Например, кинопроизводство – боже милостивый, там ведь одни евреи! Они стоят во главе всех этих студий – промывают мозги американской публике. Сейчас они начинают снимать фильмы, в которых Гитлер представлен клоуном или кем-нибудь еще похуже. Хотя никто из них в последнее время не посещал Германию. Никто из них не видел ничего собственными глазами, как мы с тобой. Неужели ты действительно считаешь, что мы должны посылать наших молодых людей – наших сыновей – воевать только из-за того, что этого хотят евреи?
– Нет, не считаю, если ты так ставишь вопрос. Я не считаю, что мы должны посылать воевать наших молодых людей. Но, Чарльз, мама верит в то, что делает. Так же, как и ты. Разве ты не видишь, что я восхищаюсь вами обоими за то, что вы так преданы своему делу?
– Но во что ты веришь?
Снова его глаза вопрошающе сузились. Впервые мой муж задал мне такой вопрос. До сих пор он думал, что я разделяю его взгляды. И я тоже так думала. Не было ли это одной из причин нашего брака – то, что я очень хотела быть такой, как он? Героической, смелой и справедливой?
Но теперь я не знала, был ли он справедливым. Слишком много участников этой все более устрашающей ситуации утверждали, что справедливость на их стороне.
Энн Морроу – выпускница Смита, дочь посла и миссис Морроу, которые являлись сторонниками Лиги Наций, – ответила бы: «Я на стороне моей матери. Евреев надо спасать. Гитлер – опасная личность».
Но я больше не была Энн Морроу. Я была Энн Морроу-Линдберг, женой легендарного летчика и авиатора, который являлся почитателем Гитлера и все более активным сторонником неучастия Америки в любой европейской войне.
Чувствуя себя виноватой, я завидовала маме. Она была вдовой, а мой муж все больше отдалялся от меня. А что, если мне, подобно ей, найти время, чтобы подумать о себе? Иметь смелость отстаивать собственные убеждения, а не брать взаймы чужие? Мой брак стал бы другим, если бы я делала так с самого начала.
Но был бы он более удачным?
Я покачала головой, прельщенная этой мыслью, но не ослепленная ею. Теперь я должна была помочь моим сыновьям, чьим воспитанием я пренебрегала, слишком долго отдавая все свое время мужу. Я должна была устроить Джона в школу, найти доктора, поскольку Лэнд был предрасположен к ушным инфекциям, и обустроить дом для всех нас. Только что закончились мои годы страданий и неудобств, когда моим единственным компаньоном и защитником являлся мой муж. Однажды я даже решила уйти от него, но тогда у меня был только Джон. Теперь, с двумя сыновьями и третьим ребенком на подходе (я подозревала, что беременна, но было еще слишком рано говорить наверняка), я не могла рисковать и бросать Чарльза.
– Конечно, я на твоей стороне, в смысле, на нашей, – продолжала я, сидя на краю кровати и собираясь надеть пару вечерних туфель, – на нашей стороне. Я с тобой. Конечно, я считаю, что нам не надо вступать в войну. И не поддерживать ни Германию, ни еврейское лобби.
– Хорошая девочка.
Чарльз улыбнулся своей редкой обаятельной белозубой улыбкой, и я улыбнулась в ответ, ожидая, что знакомое тепло общности наполнит меня, сделает лучше, сильнее; такой же сильной, как он.
Но я ждала напрасно. Единственное, что я почувствовала, – это усталость и апатию. Как я смогу вынести обед, не говоря уж о следующих нескольких неделях, находясь между мамой и мужем, вынуждаемая принять решение, раз и навсегда, кто я теперь – дочь посла или жена авиатора?
Назад: Глава двенадцатая
Дальше: Глава четырнадцатая