Глава двенадцатая
Август 1936-го
– Хайль Гитлер!
Толпа прокричала эти слова, в едином порыве вскинув руки. Тревожно ерзая на своем месте, я не знала, что делать. Надо ли присоединиться? Я была благодарна за букет, который держала в руках; наклонив голову, я вдохнула запах белых, похожих на звезды цветов – эдельвейсов, как сказала мне молодая девушка, которая преподнесла мне их со скромным реверансом.
Я взглянула на Чарльза. Он сидел рядом со мной, выпрямившись, как всегда; никогда он не сомневался в том, что надо делать, как себя вести. Он просто был самим собой, не обращая внимания на чужое мнение, даже в этой толпе, и я не могла не восхищаться им. Канцлер Гитлер собственной персоной стоял на платформе в нескольких десятках метров от нас. Красные флаги со свастикой – черным знаком, похожим на лопасти пропеллера, поворачивающиеся в обратную сторону, висели перед ним, позади него, над ним; они свешивались с каждого балкона и парапета огромного стадиона «Олимпия». Белые олимпийские флаги с переплетенными кольцами тоже присутствовали, но по количеству не могли даже приблизиться к флагам нацистской партии.
Наши принимающие на этот день, герр Геринг и его жена, сидели около нас в частной ложе; Трумэн и Кей Смит, американский военный атташе и его супруга, также были рядом. Мы находились в Берлине уже больше недели, и сегодня наш последний день пребывания совпал с открытием летних Олимпийских игр 1936 года. Чарльз надеялся, что нам удастся поговорить с канцлером Гитлером, но теперь стало ясно, что он должен удовлетвориться лишь возможностью сидеть рядом с ним.
Настоящий спектакль, в который была превращена церемония открытия, не предусматривал никакого содержательного разговора; возбужденная толпа, нескончаемые залпы салютов, песни; я охрипла от криков. Я не особенно хорошо говорила по-немецки; мне этот язык казался резким и грубым; мое ухо не находило его благозвучным, и поэтому ум просто отказывался понимать его. Во время нашего пребывания я надеялась на Кей как на переводчицу.
– Разве сегодня не прекрасный день, герр полковник? Разве Берлин не прекрасный город? Уверен, что вам он показался именно таким, хотя вы, безусловно, побывали во многих городах, не так ли?
В восторге от собственной шутки герр Геринг шлепнул себя по ляжке. Он говорил на прекрасном английском, хотя и с сильным акцентом. Это было сюрпризом, поскольку сам он больше всего был похож на свиновода из детской книжки – огромный, тучный, с сияющим широким крестьянским лицом.
Чарльз вежливо улыбнулся.
– Да-да, – громко проговорил он, стараясь перекричать приветствия толпы, когда следующая делегация атлетов строем вошла на стадион, – Берлин производит глубокое впечатление. Мы в восхищении от нашего пребывания здесь.
– Мы так горды, что вы проинспектировали подразделения люфтваффе – в Америке вы называете это военно-воздушными силами. Вы сами военный, и нам очень важно ваше мнение.
– Я польщен. Хотя как военный я не могу дать каких-то серьезных советов, вы понимаете. Если бы Соединенные Штаты и Германия были бы союзниками, тогда другое дело.
– Конечно. Мы просто рады, что вы наконец посетили Германию. Франция и Англия не могут одни узурпировать вас!
И Геринг снова расхохотался, хотя это больше было похоже на рев осла. Он был очень весел, общителен и готов к услугам. Хотя имел не самые изысканные манеры. Меня удивляло, как он смог подняться до такого положения – министра люфтваффе – в правительстве канцлера Гитлера.
Его жена снисходительно улыбалась; это была настоящая Брунгильда, дочь скандинавских богов. Дородная, розовощекая, с белокурыми косами, уложенными короной на голове, почти такого же роста, как и ее муж. Со мной она обращалась очень холодно.
Толпа снова взревела.
– Смотрите! Это американская команда!
Выпрямившись в кресле, я с гордостью смотрела на ряды одетых во все белое американских атлетов, маршировавших вдоль трибун. С гордостью я отметила, что они, в отличие от команд других стран, не наклонили свой флаг перед ложей канцлера, хотя это вызвало в толпе рокот возмущения.
– Чарльз, как они прекрасно смотрятся! – обратилась я к мужу.
Чарльз сдержанно кивнул.
Я заметила группу мальчиков, которые подошли к ложе канцлера Гитлера. Они были одеты в черные шорты и коричневые рубашки гитлеровской юношеской организации. Им всем было не больше пяти или шести лет. Чувствуя знакомую тяжесть в сердце, я улыбнулась, когда самый маленький серьезно поклонился канцлеру.
Прошло больше четырех лет, но я все еще не могла смотреть на малышей, не думая о нем.
Мой муж их не заметил; в своей целеустремленной манере он был поглощен церемонией, которая развертывалась перед нами. Он казался спокойным, даже счастливым – таким он был всю эту неделю. Конечно, он реагировал на восторженный прием толп, и в глазах его я видела огонек, смущенный огонек удовольствия. Тот же самый, который я увидела впервые в хронике после его приземления в Париже. Когда еще его лицо было открытым и мальчишеским, когда он еще не вкусил темной стороны славы.
Но тогда я была просто девочкой, сидящей в кинотеатре и восхищающейся героем экрана.
Подавив вздох, я повернулась к толпе, многие в которой улыбались и махали Чарльзу, временами бросая нам букеты цветов. Мне было интересно, кого они видели, глядя на меня. Дочь посла? Жену авиатора?
Или мать погибшего мальчика?
Наконец министр Геринг заметил мое присутствие; до этого он не сказал мне ни одного слова. Я вообще вызывала у него мало интереса, его внимание было приковано к одному Чарльзу. Даже человек такой важности, как герр Геринг, вел себя как восторженный поклонник моего мужа.
– Вам тоже нравится Германия, фрау Линдберг? Видите, как вас любит весь мир? Как писательнице, вам, конечно, хочется написать про нас?
– Вы писательница? – осведомилась его жена с самодовольной ухмылкой на розовых губках. – Вы?
– Миссис Линдберг знаменитая писательница, – бросилась Кей Смит на мою защиту.
Несмотря на свою миниатюрность – она была еще меньше меня, – она обладала абсолютной уверенностью в себе. Я была рада, что она взяла на себя функцию моего адвоката. Я восхищалась ею и испытывала к ней необычайное расположение, хоть мы и были едва знакомы.
– Знаменитая? – промурлыкала фрау Геринг. – Тогда прошу прощения. Я не знала.
– Не такая уж знаменитая, – поправила я Кей, – я написала несколько статей и книгу о нашем перелете на Восток.
– Которая стала бестселлером, – заметил Чарльз, строго глядя на меня.
Я кивнула и, почувствовав, как покраснело мое лицо, нагнулась, и спрятала его в прохладные цветы, которые держала в руке. Мне было приятно, что кто-то сказал о моих успехах, потому что сама я все время находилась в тени. Или в тени моего горя, или в тени Чарльза.
По настоянию Чарльза – почему я вообще решила поверять свои мечты человеку, который никогда не верил в мечты, а верил только в поступки? – я решилась начать писать. Я попыталась воскресить свою любовь к языку, к игре словами, как будто это были цветы, из которых надо постоянно составлять всевозможные букеты. Я попыталась вспомнить, что некогда имела собственные мечты, прекрасные мечты, а не кошмары про пустую детскую кроватку и распахнутое окно. Это было непросто; мои юношеские стихотворения теперь казались мне глупыми. Реальность так сильно вторглась в мою жизнь, что цветистые стихи стали ненужными и смешными.
Но Чарльз настаивал на том, чтобы я занялась чем-то кроме оплакивания нашего сына, считая, что это принесет мне только пользу. Я подозревала, что он также считал, что это будет полезно и для него; еще один трофей – образованная и талантливая жена. Сначала – права пилота, теперь – бестселлеры. Ко мне предъявляли высокие требования.
И, как всегда, я подчинилась. Мой одинокий протест против его авторитета был шрамом на глади нашего брака, но, похоже, он был виден только мне одной. И я прикладывала все усилия, чтобы все так и оставалось.
Проработав много месяцев над записками о нашем путешествии на Восток, я не была удовлетворена результатом; я считала, что не смогла передать наивность и цельность времени, предшествовавшего гибели моего сына. Однако книга получилась неплохой, и Чарльз гордился ей, хотя я не могла не сознавать, что большинство людей купило ее просто из нездорового любопытства. Записки безутешной матери – можно ли прочесть между строк ее трагедию? Я представляла, как люди лихорадочно пожирают страницы, стремясь найти следы тайных слез, случайно прорвавшихся эмоций и подавленных вздохов.
– Германия – страна поэтов и писателей; вы, конечно, это знаете, – продолжал герр Геринг, – Гете, Шиллер…
– Томас Манн, – продолжила я, – «Волшебная гора» – одна из моих любимых книг.
Кей внезапно закашлялась.
– А! – Геринг уставился на меня. Улыбка добродушного фермера все еще оставалась на его лице, но в глазах светилось какое-то странное выражение. – Манн. Да. Какая жалость, что он женат на еврейке.
Моя улыбка увяла.
– А какое это имеет отношение к его романам и рассказам? Это великая литература.
– Это еврейская пропаганда, бред душевнобольного, опасный для государства. Манн изгнан из страны. Ему запрещено возвращаться в Германию, о чем вы наверняка знаете.
Я об этом не знала. С недоумением я смотрела на этого человека в нацистской форме, чью угрожающую улыбку освещало яркое солнце, и чувствовала себя, как только что вылупившийся цыпленок, старающийся приспособиться к непонятному, слепящему наступлению жизни. Инстинктивно я отпрянула назад, упершись в холодную жесткую скамью, и схватила за руку Чарльза.
– Что? – Он, не отрываясь, следил за действием, происходившим внизу.
– Ничего, – спокойно проговорил Геринг, – фрау Линдберг, вам не холодно? Вы побледнели.
– Нет. – Повернувшись к улыбающимся лицам и развевающимся флагам, я постаралась забыть о зловещей тени, которая только что упала на меня.
Я попыталась отвлечься, глядя на неистовое веселье, царившее передо мной. Делегации множества стран заполнили стадион. Развевались флаги, публика на трибунах неистово кричала «Зиг Хайль!». Все выглядели упитанными, хорошо одетыми и счастливыми. Все были высокими и красивыми. Так похожи на моего мужа, подумалось мне; особенно выгодно он выделялся своей нордической внешностью на моем незначительном фоне. Шведская кровь сквозила в каждой линии его худого тела, каждой пряди его золотистых волос, он сливался с толпой немцев, радостно махавших своими странными нацистскими флагами.
Неудивительно, что он чувствовал себя здесь как дома.
Дом. Теперь это слово стало чужим для меня.
Прошло четыре года. Четыре года, несколько домов, самолеты, страны, океаны, вереницы случайных знакомств, никому из которых не было разрешено стать близкими, – все это было теперь между нами и той серой, дождливой весной. Временами мне казалось, что с того времени прошла целая жизнь; но бывали дни, когда я просыпалась, и утро было таким же мрачным и серым, как тогда, и мне представлялось, что все это было только вчера.
Для Чарльза события 32-го года остались в прошлом, о них никогда больше не следовало говорить. Он теперь так и называл похищение сына: «Событие 32-го года». Как будто это была только страничка в истории его жизни, и я теперь думала, что так оно и есть. В статье в энциклопедии под заголовком «Линдберг, Чарльз» после параграфа о его историческом перелете было написано: «События 1932 года, завершившиеся смертью его сына и тезки Чарльза Линдберга-младшего, двадцати месяцев от роду».
Однажды, через год после того, как было найдено тело моего мальчика, Чарльз случайно застал меня плачущей в саду под деревом в Некст Дей Хилл. Я пробиралась сюда каждый день, думая, что он не знает об этом. Чарльз появился внезапно. Он смотрел на меня, и его губы неприязненно кривились. Потом он набросился на меня, как будто ждал этого мгновения многие месяцы. Он поносил меня, называл слабой, безнадежно сломленной.
«Так оно и есть! – хотелось мне крикнуть. – Я действительно сломлена! Потому что его нет!»
– Какая глупая потеря времени, – продолжал он своим бесстрастным, высокомерным тоном, – подумай обо всем, что ты могла бы сделать. Вместо этого ты предаешься жалости к себе, давая ей уничтожать тебя, изменять до неузнаваемости. В каком состоянии книга о нашем путешествии? Ты ведь хотела написать большую книгу, помнишь? Что ты сделала за последние несколько лет, Энн? Что?
Я следовала за тобой, куда бы ты ни шел. Я принесла новую жизнь в этот мир. А потом ее у меня украли. Я не могла остановить слез; все плакала и плакала, моя голова сгибалась все ниже с каждым уничтожающим словом, каждой убийственной фразой. Он был прав. Я ничего не видела, кроме своего личного горя. И никогда не смогла бы совершить то, что удалось ему. Я слишком неуверенна в себе, позволяю другим влиять на себя – Элизабет, например, до сих пор нянчится со мной, убеждает, что мне нужно время, чтобы излечиться и все забыть.
Я презирала себя за то, что позволяла ему говорить с собой подобным тоном, и никогда бы и не сделала этого, если бы со мной был мой малыш. Весь гнев, наполнявший меня во время этого тяжелого испытания, когда я не могла действовать сама, а должна была подчиняться чужой воле, улетучился, исчез, был уничтожен так же тщательно, как и тело моего ребенка.
Чарльз никогда раньше не позволял себе разговаривать со мной подобным образом. Мы оба изменились, но тогда я не могла видеть, что с ним сделала эта трагедия. Я знала только то, что меня она ранила так сильно, что мне казалось, что я хожу на сломанных ногах, скрепленных только самыми тонкими нитками, слишком слабыми, чтобы стоять.
Но я осушила слезы и уверила его, что никогда больше не буду плакать в его присутствии. Потом поднялась в нашу спальню, нашла небольшой чемоданчик и методично, как будто готовясь к одному из наших полетов, стала укладывать туда вещи. Сначала мое белье, потом несколько платьев, выходной костюм, три ночные рубашки. За всем остальным я могла прислать позже, когда найду в городе квартиру, достаточную для Джона и себя, достаточную для своего горя. Но слишком маленькую для Чарльза.
Я уходила от него. Гнев покинул меня, на его место пришел спокойный рационализм. Я оставляла этого холодного мужчину, незнакомого человека, который смеялся над моим горем. Мы с Джоном начнем все заново, и возможно, у нас тогда появится шанс. У меня появится шанс оплакать Чарли, мой единственный способ излечиться – я это знала. А у Джона будет возможность вести жизнь, не омрачаемую тенью его отца. Я найду нам квартиру в районе Центрального парка, чтобы Джону было где играть. Все организую сама, ведь я женщина, которая умеет найти дорогу по звездам, так что в метро я как-нибудь разбираться научусь. Я найду для Джона хорошую школу, возобновлю знакомство со старыми друзьями, например, с Бэйконами, или найду новых знакомых, которым будет интересно со мной, Энн, просто Энн. Я буду плакать, когда захочу. И смеяться тоже.
Я переоделась, надела любимые замшевые туфли, в которых всегда казалась выше, чем была на самом деле, и, выйдя из спальни, стала спускаться по лестнице. Маме я позвоню позже из города и попрошу ее привезти мне Джона.
– Энн?
Я остановилась. Мое сердце выскакивало из груди, лицо пылало от сознания вины. Я обернулась. Чарльз стоял рядом, держа в руках блокнот и карандаши.
– Куда ты идешь? – Он посмотрел на чемодан, который я держала в руках.
– Я хочу… собралась навестить Кон в городе. Только на уик-энд.
– Ну что ж, это неплохая мысль – тебе надо немного развеяться.
Но он хмурился, не совсем понимая, в чем дело.
– Да, я тоже так думаю. Скажи маме, что я позвоню позже.
– Хорошо. Энн, когда ты вернешься, у меня есть одно предложение. – Он протянул мне блокнот и карандаши, как будто предлагая мне их. – Думаю, что тебе нужно опробовать. Я имею в виду книгу о нашем полете на Восток, – он улыбнулся умоляющей, застенчивой улыбкой, которой я не видела уже много лет, – сам я не смогу сделать это так объективно, а написать об этом нужно обязательно. Ты единственная, кто может это сделать. Ведь это ты писатель в нашей семье, а не я.
Стыдясь встретить его взгляд, я посмотрела в окно. Мама катала Джона в коляске взад-вперед по дорожке сада. Даже с такого расстояния я могла разглядеть широкий, как у викингов, лоб Джона, его русые волосы более темного оттенка, чем у его отца.
– Я подумаю, – сказала я.
– Прекрасно. Желаю хорошо провести уик-энд.
– Постараюсь.
Я повернулась, чтобы идти, но почувствовала, как его пальцы сжали мое запястье. Чарльз наклонился и неожиданно чмокнул меня в щеку, потом взял мой чемодан и последовал за мной к машине. Когда машина тронулась, я оглянулась назад. Чарльз все еще стоял на аллее с блокнотом и карандашами в руке и смотрел на меня. Он не махнул мне на прощание. Я тоже.
Я вернулась в понедельник утром, уставшая от двух ночей, проведенных в гостевой комнате Кон, беспокойно ворочаясь без сна в кровати, слишком широкой для меня одной. Вернулась назад, хоть и была уверена, что никогда больше не смогу говорить с моим мужем о нашей общей трагедии.
Вернулась из-за блокнота и кучки карандашей.
Поняла, конечно, что Чарльз думает, что этим помогает мне, стараясь отвлечь от моего горя, и была тронута. Лучше он ничего не мог придумать. Но все же мне нужно было чего-то большего, чтобы я смогла найти выход. Печаль стала моей постоянной спутницей, хотя больше я не плакала. Как тень, она сопровождала меня в солнечные дни и влияла на мое настроение в облачную погоду.
Я даже видела ее, мою печаль, следующую за мной. Спускаясь по трапу в тот день, когда мы впервые прилетели в Англию, почти год назад. Джону было только три года; Чарльз нес его на руках, а я толкала коляску по направлению к ожидающим репортерам и операторам. Мое горе было не единственной вещью, которая преследовала нас на этой узкой тропинке; разочарование, отвращение и ужас также гнали нас через океан.
За два месяца до того, как мы покинули Америку, около дома прямо под окном детской Джона был пойман незваный гость с лестницей в руках.
А еще раньше меня чуть не затоптала толпа, когда я имела неосторожность одна отправиться в Маси по совету доктора. Глупо, но мне тоже казалось, что новая шляпка поднимет мое настроение. Только я подошла к красной фетровой шляпке с пером, как оказалась окруженной толпой покупателей. Все они пристально смотрели на меня, ожидая каких-то действий – наверное, думали, что я потеряю самообладание. Некоторые начали бормотать что-то одобрительное, другие выкрикивали мое имя. Даже в состоянии испуга – потому что толпа теснила меня назад, прижимая к стеклянному прилавку, – я завидовала им. Неистово. Потому что это были женщины, которым новая шляпка или вид незнакомки, лицо которой они узнали из газет, могли принести счастье. И когда полиция явилась мне на помощь, как раз вовремя, потому что мое пальто уже трещало под напором жадных, просящих рук, я поняла, что больше никогда не смогу стать такой, как они.
Но кульминация наступила, когда Чарльз вез на машине меня и Джона домой от педиатра. Внезапно к нам сзади очень близко подъехала какая-то машина. Другая машина, свернув, встала перед нами. Выругавшись, Чарльз вынужден был съехать с дороги. Наша машина врезалась в дерево с такой силой, что я прикусила кончик языка и со страхом почувствовала во рту вкус крови. Малыш сидел у меня на коленях и остался цел и невредим; он заплакал только после того, как я крепко прижала его к груди, пытаясь защитить от людей, окруживших нашу машину.
С диким криком Чарльз выскочил наружу и бросился на них, и в этот момент меня ослепила яркая вспышка. Фотографы, пронеслось у меня в голове. Я нагнулась, закрывая сына, и мое облегчение оттого, что это не были похитители детей, мгновенно сменилось возмущением их беспардонным поведением. Чарльз кричал на них, спрашивал, есть ли у них совесть, уважение к людям, но в ответ получал только новые вспышки камер, наглые вопросы о том, как мы переносим свое горе и как воспитываем нашего второго ребенка, помня о смерти его брата.
Единственное, что я могла сделать, – это остаться на месте. Мои руки так крепко обвились вокруг Джона, что им пришлось бы разорвать их, чтобы добраться до него, а Чарльз в это время кричал толпе, что первый, кто решит ворваться в машину, будет застрелен без предупреждения. Внезапно наши глаза встретились. Снова мы были одни против всего мира. Если горе не могло сплотить нас, это могло сделать чувство самосохранения.
В тот вечер мы капитулировали. Мы упаковали наши вещи и глубокой ночью уехали к Гуггенхаймам. Там мы спрятались в глубине их огромного поместья, решая, что делать дальше. Гарри и Кэрол были бесконечно гостеприимны, без единого слова пригрев в своем теплом и спокойном мире заходящегося от крика ребенка. Кэрол очень нравилось возить коляску с Джоном по своим безупречно подстриженным лужайкам и часами молча шагать рядом со мной. Ее искренняя привязанность была бальзамом, пролившимся на мою израненную душу.
Доброта Гуггенхаймов была беспредельна, но мы знали, что не можем оставаться в их поместье вечно. Мы решили продать штату дом в Хоупвелле за смешную сумму. После тех майских событий мы пытались жить в нем, но там было слишком много призраков.
Мы сердечно простились с Гуггенхаймами, мамой и Кон и поручили Дуайту следить за нашими финансовыми интересами в Соединенных Штатах. Мы забронировали себе место на грузовом судне до Англии, оказавшись единственными пассажирами. Вечером накануне отплытия Чарльз написал письмо в «Нью-Йорк таймс», в котором объяснял, почему мы покидаем страну, для которой он так много сделал. В обдуманных словах, в которых тем не менее сквозил гнев, он открыто осуждал отсутствие морали, безнравственность, ставшую частью характера каждого американца. Он обвинял прессу – и тех, кто за ней стоял, – в смерти нашего сына. Он выражал желание вернуться в страну, которую любит, но только тогда, когда снова сможет назвать себя гражданином толерантного и доброго общества.
Мы сняли поместье Лонг Барн, находившееся недалеко от Лондона, где, казалось, вновь обрели спокойствие. Чарльз мог ходить по покрытым туманом и копотью от труб улицам Лондона, почти не привлекая любопытных взглядов. Незнакомцы больше не появлялись у наших дверей; деревенским констеблям была знакома каждая машина, каждый велосипед на много миль вокруг. Я могла оставить ребенка спать в доме с двумя нянями и тремя сторожевыми собаками и чувствовать необходимость подняться наверх в детскую и проверить, все ли в порядке, четыре раза за ночь, а не сорок, как раньше.
Но самое лучшее, что мы с Чарльзом вечерами совершали долгие прогулки по саду, как делали, когда только поженились, когда он пытался научить меня распознавать звезды. Теперь он ничему не старался научить меня, да и я не испытывала к этому особого желания. Мы шли в молчании, боясь или просто не умея объединить наши мысли, но просто дыша одним воздухом, восхищаясь одной и той же луной.
Когда мы вместе смотрели на небо, нам всегда было хорошо вдвоем.
Его дни были по-прежнему наполнены научными изысканиями, работой с экспертами по летному делу над улучшением качественных показателей топлива, а также продолжающимся сотрудничеством с Алексом Каррелом, который сопровождал нас в переезде через океан вместе со своей женой и жил на маленьком острове в Бретани. Однажды я прочитала статью в журнале о некоем ученом Годдаре, работавшем над устройством под названием ракета. Я показала статью Чарльзу, который стал после этого переписываться с ним и помогать ему искать финансирование.
В конце концов мир добрался до моего мужа даже в нашем сельском доме в английской глубинке. Через Ла-Манш полетели приглашения от различных правительств Европы с просьбой дать экспертную оценку их новым коммерческим авиалайнерам и аэропортам, как он раньше делал в Соединенных Штатах. Когда он снова начал принимать эти приглашения, я покорно смахнула пыль со своих летных очков. Трудно описать, что я чувствовала, оставляя Джона в незнакомой стране с чужими людьми после всего, что произошло. Наверное, это был страх – сильнейшее чувство, которое так презирал Чарльз и которому я не могла сопротивляться. Ужас притягивал меня к моему ребенку и отталкивал от него; страх привязаться слишком сильно, ужас потерять его. Как я потеряла его брата, которого он никогда не увидит.
Страх, что Чарльз, который так надежно спрятал нас, может позабыть вернуться назад.
И вот опять, как прежде, он – на переднем сиденье, я – на заднем – летели в европейские столицы знакомиться с самолетостроительными заводами и новыми аэропортами. Мы даже прокладывали новые пассажирские маршруты, хотя их становилось все больше. Эпоха летчиков-исследователей закончилась, и ничто не свидетельствовало об этом более красноречиво, чем все увеличивающееся число военных самолетов, которые мы видели в наших поездках.
Ни у какой страны их не было столько, сколько мы увидели на летном поле в окрестностях Берлина на этой неделе, и я все думала: произвело ли на Чарльза это зрелище такое же ошеломляющее впечатление, как на меня.
– Это удивительная возможность, – жадно затягиваясь сигаретой, проговорил Трумэн Смит. Разговор происходил во время нашего первого приезда в Берлин.
Он эффектно щелкнул колпачком серебряной зажигалки и положил ее в нагрудный карман. Он являл собой олицетворение военного – было невозможно вообразить его не в форме, и я действительно никогда не видела его в штатском. Его фигура идеально подходила для военной одежды – высокий, широкоплечий, с тонкой талией.
– Что именно?
Кей и я вернулись после короткого посещения их квартиры, где мы остановились. Она была расположена на чистой, тихой улице, похожей на все улицы Берлина. Я никогда не видела такого чистого города.
– Приглашение полковнику от Геринга осмотреть самолеты люфтваффе. Просто поразительно! Это уникальная возможность.
Министр Геринг встречал нас на летном поле, когда мы приземлились, и уверял, что правительство будет радо исполнить любое наше пожелание, хотя это не был официальный дипломатический визит. Он даже пригласил Чарльза посетить их военно-воздушные объекты, что крайне заинтересовало Трумэна.
– Меня сюда пригласила «Люфтганза», а не нацистское правительство, – напомнил ему Чарльз.
Согнув свое худое долговязое тело, он смог устроиться на атласном позолоченном кресле. Внутри дом был отделан Кей с утонченным вкусом, хотя и не лишенным практицизма.
– Да, но нацистское правительство, полковник, не к каждому обращается с такими предложениями. Они явно наращивают свою военную мощь, но нам пока не удалось узнать ничего конкретного. Это может стать прекрасной возможностью получить интересующую нас информацию.
– Я здесь как гражданское лицо, – настойчиво повторил Чарльз, – я не политик и не выполняю никакой военной миссии.
– Времена меняются. Быстро, возможно, быстрее, чем вы можете представить.
Трумэн благожелательно улыбнулся нам обоим, я поняла, что он имел в виду. В наших предыдущих поездках в различные европейские страны я тоже чувствовала, что за последние четыре года мы с Чарльзом были так поглощены нашей собственной жизнью, так плотно залезли в защитную раковину собственного изготовления, что жизнь шла мимо нас. Мир вокруг менялся быстро, почти непрерывно. Рушились монархии, на смену им приходили диктаторы. Муссолини и его чернорубашечники пришли к власти в Италии, а теперь и в Эфиопии. Сталин вызывал много шума угрозой распространения коммунизма. Живя в Европе, нельзя было не слышать бряцания оружия, раздававшегося со всех сторон.
– Полковник, вы находитесь в очень завидном положении. У вас нет политического статуса, однако вы фигура мирового значения. Все уважают ваши достижения, и всех интересует, что вы будете делать дальше. Это ведь лучше самого лучшего паспорта, понимаете? Вы желанный гостью всюду – даже в Советском Союзе.
– Да, нас пригласили посетить их аэропорты, – проговорил Чарльз мягко, все еще притворяясь, что его это не приводит в трепет.
Однако он выпрямился и перестал барабанить пальцами по подлокотнику кресла.
– Вам предоставлена беспрецедентная возможность. Уверяю вас, Гитлер не стал бы делать этого ни для кого больше. И вы сможете принести огромную пользу вашей стране, если поможете мне подготовить рапорт о германских военно-воздушных силах.
– Но ведь это двуличие, почти шпионаж?
– Нет, они ведь не просили вас не сообщать о том, что вы видели. Возможно, это является частью их плана – немного раскрыть свои карты Америке, чтобы она обратила внимание. Это правительство – я просто говорю, что у них все предусмотрено заранее. Вы заметили, что, когда вас встречали после приземления, там совсем не было прессы?
Мы с Чарльзом обменялись взглядами; это было первое, что мы заметили.
– Гитлер контролирует прессу, – заметила Кей, наливая себе коктейль из серебряного шейкера.
Она напомнила мне маму – у нее были такие же большие, как у совы, серые глаза. Всегда начеку, даже когда она вкрадчиво мурлыкала и сглаживала споры. Разница была в том, что Кей была гораздо более очаровательной, с модно уложенными золотисто-каштановыми волосами и в жемчужно-зеленом с косым разрезом платье от Вьонесо смелым декольте. Чарльз никогда бы не разрешил мне надеть подобный наряд. Невольно я почувствовала себя рядом с ней серой мышкой в своем скромном синем бархатном платье, купленном у респектабельного, но не особенно модного портного на Риджент-стрит.
– Гитлер запретил прессе освещать ваш визит.
– Какое счастье! – воскликнула я.
Бровь Кей поползла вверх.
– Вы ведь не хотите сказать, что то, что Гитлер душит свободную прессу, это хорошо?
– Нет, конечно, нет. Просто нам повезло – не придется сражаться с прессой. – Мы с Чарльзом снова обменялись взглядами.
Мы не могли им объяснить, чего мы натерпелись от прессы; тот, кто не жил нашей жизнью, не смог бы понять наших чувств. Ведь именно американская пресса погубила нашего маленького сына. Она печатала карты с маршрутом до нашего дома, сообщала о каждом нашем передвижении, а потом – это было последней каплей – фотографировала его мертвое тело в морге. Мы подвергались насилию во всех смыслах этого слова.
– Я все еще испытываю неловкость от вашего предложения, Трумэн, – запротестовал Чарльз, довольно слабо, надо сказать. Я знала, каким несгибаемым он мог быть, когда хотел этого, – а что скажут в «Люфтганзе»?
– Они скажут то, что захочет Гитлер, – насмешливо проговорила Кей.
Трумэн прочистил горло.
– Я понимаю, что боевая авиация работает над созданием новых двигателей. Уже созданы необычайно мощные моторы, во всяком случае, ходят такие слухи.
– Правда? – Чарльз встал, чтобы налить себе коктейль, и я онемела от удивления. Я редко видела, чтобы он выпивал, только вино за обедом, изредка бренди с Гарри Гуггенхаймом. – Мне бы очень хотелось увидеть «Мессершмит».
– Уверен, что это будет для вас организовано, – улыбнулся Трумэн, – я слышал, что мотор «стуки» они тоже усовершенствовали.
Чарльз отхлебнул свой коктейль – сухой мартини, который Кей приготовила из большого количества джина, плеснув туда немного вермута; его щеки покрыл румянец, он улыбнулся.
– Тогда я готов. Если вы настаиваете, я приму предложение герра Геринга и помогу вам с рапортом. Естественно, я дам комментарии только по научным аспектам. Политики я касаться не буду.
– Конечно, – с радостью согласился Трумэн, – никто не ждет от вас оценки политической ситуации – в конце концов, вы ведь летчик, а не государственный деятель и далеки от всего этого.
Я замерла, глядя на мужа. Он ледяным взглядом смотрел на Трумэна, подбородок выдвинут вперед, уголок рта надменно приподнят. Он отхлебнул большой глоток мартини и поставил стакан на столик так резко, что чуть не разбил его.
Не стоило говорить Чарльзу Линдбергу, что он может, а что нет. Когда-то ему тоже говорили, что он всего лишь водит почтовые самолеты и не является опытным летчиком, который в состоянии совершить трансатлантический перелет. Мне иногда казалось, что он совершил перелет через Атлантику только потому, что слишком многие уверяли, что ему это не под силу.
Несмотря на то что окна кабинета были закрыты, я почувствовала какой-то странный сквозняк, как будто изменения происходили даже в воздухе. Мне не надо было смотреть на мужа, чтобы понять, что назревает что-то опасное.
Впечатление от предолимпийской Германии, которую мы видели в те дни, когда совершали объезд фабрик, летных полей, музеев и школ, пролилось бальзамом на наши израненные души. Верный своему слову, канцлер Гитлер держал прессу в загоне; мы могли расслабиться и смотреть, слушать и не бояться, что каждое наше слово будет неправильно истолковано или использовано против нас. У жителей Германии, не имевших почти ничего, в отличие от нас, иностранцев, была цель; депрессия не разрушила их гражданственности, как было в других странах. Мы не видели ни одной очереди за хлебом или в бесплатную столовую. Никаких протестов, никаких рабочих, бродящих по улицам с плакатами, никаких кричащих заголовков, ниспровергающих то одну политическую партию, то другую. Никаких заколоченных витрин магазинов, никаких ферм с объявлениями о продаже на воротах, никаких детей, играющих на улицах палками и камнями, потому что ничего другого у них не имелось.
Люди, с которыми мы встречались, просто светились здоровьем: розовые щеки, белые зубы, сияющие волосы. Очаровательные маленькие девочки в широких юбках в сборку, довольные матроны с малышами на руках. Гитлерюгенд – юноши в коричневой форме – патрулировали улицы, как благовоспитанные бойскауты, подбирая разбросанный мусор, поднося старикам корзинки с продуктами. Я посещала детские сады – киндергартенс, где малыши вскидывали руки в приветствии и пели песни, прославляющие канцлера Гитлера.
– Герр Гитлер любит детей, – объяснила мне одна учительница, – здоровые дети – это наше будущее. Он поощряет людей с чистой расой заводить семьи.
– С чистой расой?
– Тех, у кого здоровая генетика. Кто имеет генетическое превосходство.
Я кивнула и вспомнила, как однажды Чарльз упомянул о том, что у наших детей безупречное происхождение. Но что значит «генетическое превосходство»? У меня имелись кое-какие подозрения на этот счет, и я уже собиралась задать несколько вопросов, но была быстро увлечена к машине и увезена на ланч в пивной ресторан.
Чарльз и я в течение дня редко бывали вместе; он посещал военные и самолетостроительные заводы, я – школы и музеи. Но по ночам с нами происходило то, чего не случалось уже очень долгое время.
Страсть. Наша страсть вновь разгорелась в Германии. Чарльз был оживлен, лучился надеждой и оптимизмом, чего я не наблюдала у него с 1932 года. Тогда путешествия, работа, переезд в Европу – казалось, ничто не удовлетворяло его. Теперь все было иначе. Опять он едва мог дождаться, пока я вечером сброшу шелковые чулки и лифчик. Жаждущими руками, голодными губами он наполнял меня до краев своими надеждами и оптимизмом. Наши тела пульсировали и трепетали, как от электрического разряда. В его руках я была легкой, бесплотной, как струйка дыма, которую могли удержать только они.
– Нам надо переехать сюда, – сказал Чарльз вечером накануне отъезда, – и жить здесь – возможно, не в Берлине, но где-нибудь в Германии. В Мюнхене, может быть. Говорят, там красивее и есть горы.
– Правда? – Я поднялась на локте.
Мы лежали в кровати среди смятых простыней.
– Энн, сейчас в Европе нет никакой другой страны, которая может сравниться с Германией. Гитлер ведет свою страну в новую эпоху! Сравни ее с Англией. Англией с ее древней империей и устаревшей авиацией! Сейчас всё зависит от авиации, и Германия, без сомнения, в этом лидер. Не думаю, что Гитлер замышляет войну. На самом деле я искренне верю, что это не так. Это страна с развитыми технологиями, не только с идеологией. Идеология – что она может значить, если не подкреплена современной техникой? Здесь – прорыв в будущее.
– Здесь нас оставили бы в покое, – пробормотала я, блаженно вспоминая свободу последних дней, когда не надо было постоянно бояться фотографов, поджидающих, когда я совершу какую-нибудь неловкость или – боже упаси! – что-нибудь вполне ординарное, но под снимком можно сделать смешную подпись. Я не могла представить, чтобы здесь за мной кто-нибудь гнался по улице. Я даже могла позволить себе на ночь оставить своего ребенка в кроватке в комнате с открытыми окнами, чтобы он мог дышать свежим ночным воздухом, – подумай об этом, Чарльз! Уверена, что мы могли бы иметь прекрасный маленький домик прямо в центре города, и не пришлось бы переезжать на отдаленный остров или изолированную ферму. Я могла бы ходить в театр! В оперу! За покупками!
Произнеся вслух эти слова, я поняла, как сильно скучала все время по этим простым вещам – занятиям по истории искусства и культуры, общению с людьми. Как будто нам перестали давать какое-то усыпляющее и отупляющее лекарство. Мне безумно хотелось всего того, чего я раньше была лишена. Все любимые, глупые, дорогие сердцу вещи, которые другие делали, даже не задумываясь о них. Зайти в магазин без предварительных звонков и вынужденного проникновения через черный ход после закрытия магазина. Отправиться в театр, не изменяя внешнего вида. Встречаться с друзьями в ресторанах. Вывезти своего ребенка в коляске на улицу и смотреть, как он играет с другими детьми в парке.
– И никто не будет нас беспокоить: канцлер Гитлер позаботится об этом, – продолжала я, – представляешь, как хорошо иметь официального политика, который нас защищает! Но, Чарльз, это очень серьезное решение – мы ведь и языка-то не знаем. Мы здесь вообще ничего не видели – только то, что разрешил канцлер.
Даже в состоянии возбуждения я не могла отделаться от чувства, которое преследовало меня всю эту неделю – подозрения, что Германию показывают нам, как одну из маленьких деревень, которые мы видели во время нашего полета в Южную Америку, в Анды. В один туманный день вы можете ходить по красивым, вполне обычным улицам и совсем не видеть гор, но все же вы знаете, что они окружают вас со всех сторон – там, за серым туманом. Здесь меня не оставляло такое же чувство – что имеется что-то скрытое, что-то тайное, причем совсем рядом.
– Я тоже так думаю, – проговорил он, откидываясь на подушки.
Его грудь была худой, но мускулистой, на нем до сих пор не было ни унции жира, спустя десять лет после перелета через Атлантику. Он явно был уже не мальчик, хотя иногда ему в голову приходили совершенно мальчишеские идеи – я знала эту его черту, но никогда не показывала виду. Его представление о мире было более упрощенным, чем мое, и это настораживало и его, и меня. Он всегда видел самые короткие, самые простые пути к решению любой проблемы и бывал удивлен, если у кого-то имелось другое мнение. Например, у политиков. У него не хватало терпения на замысловатые пути компромиссов, когда одним фактам придается значение, а другие просто отбрасываются. Для Чарльза Линдберга существовало только черное и белое, правильное и неправильное, плохое и хорошее.
– Но мы ведь находимся здесь, Энн, – проговорил он, подняв глаза к потолку, покрытому позолоченными панелями, – и видим все собственными глазами. Меня раздражает, что газеты в Америке и Англии изображают Гитлера клоуном и фигляром. Несомненно, это еврейское влияние. Они ненавидят его за Нюрнбергские законы. Мне тоже хочется, чтобы Гитлер не был столь резок, но я понимаю его логику, потому что она работает. Германия – удивительная страна, сильная, прогрессивная. Гитлер просто знает, что лучше для его страны, и имеет смелость это делать. В отличие от других так называемых лидеров.
– Ты говоришь как прирожденный политик, – поддразнила его я, положив голову ему на грудь, – настоящий государственный деятель.
– Раньше я никогда не хотел быть в их шкуре, но, как сказал Трумэн, времена меняются. Возьмем войну в Испании – это воздушная война, первая настоящая война в воздухе. Страны с мощными военно-воздушными силами, такие, как Германия или Соединенные Штаты, должны быть очень осторожны, чтобы предотвратить потери среди мирного населения. Возможно, я смогу убедить их в этом. На самом деле Германия не является нашим врагом; северные народы не должны воевать друг против друга. Азиатские страны, такие как Советский Союз, – вот реальные враги, а не Гитлер. Но Чемберлен и Рузвельт этого не понимают. Они выступают против Гитлера под давлением евреев, которые раздувают опасность ситуации. И это может стать их трагической ошибкой.
При этом новом упоминании евреев я высвободилась из его рук. И наконец задала вопрос, который мучил меня уже много лет.
– Чарльз, а как же Гарри Гуггенхайм? Ты же знаешь, он еврей, но он твой лучший друг и мой тоже. Он дал нам убежище после смерти нашего мальчика. Вспомни о деньгах, которые он помог тебе найти для финансирования твоих проектов. Как насчет него?
– С отдельными евреями у меня нет проблем. Гарри – хороший товарищ, я не отрицаю этого. Но существует их тотальное влияние, в частности, на прессу и правительство. Рузвельт окружен евреями, и в один прекрасный день, который не за горами, начнет прислушиваться к ним. И это станет трагедией, хотя бы потому, что ни одна страна не может сравниться с Германией по превосходству авиации. Это я ясно понял на прошлой неделе, а Рузвельт не понимает до сих пор.
– Значит, тебе нужно сказать ему об этом, – проговорила я в раздумье, не понимая, как он может совмещать соображения о прогрессе в авиации с мечтой жить в Германии, никем не узнаваемым. Я стала свидетельницей того, как политика практически убила моего отца. И боялась слепящего света политических прожекторов.
– Конечно. Как сказал Трумэн, я нахожусь в уникальном положении. Теперь и я несу ответственность за мир.
Он сказал об этом как о чем-то само собой разумеющемся. Я вспомнила тот вечер, когда он сделал мне предложение. Тогда я впервые услышала эту его манеру – спокойное сознание уникальности положения, в котором он находится, и ответственности, которую несет. Тогда я могла не обращать на это внимания. Я была молода. Ничем не обременена. Вся жизнь была впереди.
Теперь все было иначе. Я слишком зависела от него, была слишком поглощена его жизнью, слишком связана с ней. Но в тридцать лет, после трагедии, оставившей неизгладимый след в моей жизни, я больше не могла предаваться мечтам о будущем. Поэтому я не стала ничего говорить ему и задавать вопросов. Ни тогда, ни потом. Я сидела рядом с ним и смотрела, как сказочный юноша превратился в кого-то другого.
И я позволила ему и меня превратить в другую женщину. Ту, которая может сидеть и лучезарно улыбаться всего в нескольких рядах от Адольфа Гитлера, перед которым маршируют ряды его партийцев, вскидывая руку в нацистском приветствии. Ту, которая может с нетерпением ждать следующей нашей поездки в Германию в 1937-м, а потом и в 1938-м, когда мы начнем подыскивать себе домик, даже после аншлюса и Чехословакии. Даже после того, как я поняла, что жена Томаса Манна оказалась не единственной еврейкой, которой не было места в Германии.
Той, которая могла улыбаться и кивать, когда министр Геринг наградил Чарльза орденом германского орла от имени нацистской партии и самого герра Гитлера.
Я улыбалась и кивала, но мои глаза были закрыты; намеренно закрыты, чтобы не видеть правды, которую я не хотела видеть, потому что она противоречила моей мечте о спокойной жизни с детьми, стабильной жизни, потому что если Чарльз будет доволен, то, возможно, не станет постоянно просить меня летать с ним. С каждым переездом на новое место, теперь, когда Джон становился личностью, маленькой, но уже самостоятельной, что меня бесконечно радовало, все большая часть моего сердца оставалась вместе с ним, когда приходилось покидать его.
Возможность жить в Германии нам пообещал один из советников Гитлера в частной беседе. Чарльз сам мог выбирать аспекты своего сотрудничества с люфтваффе. Мы будем полностью защищены от прессы, вокруг дома обещали поставить охрану совершенно бесплатно. Джон смог бы посещать школу, как любой другой ребенок.
Но все же меня не настолько изменили обещания и мечты о настоящем доме и настоящей семье, что я не смогла скрыть гримасу, когда Чарльз положил мне в ладонь тяжелый Железный крест. Он едва взглянул на него, настолько уже привык к медалям и прочим наградам.
Я ощутила холодную выпуклость нацистского символа на медали. И прошептала, больше себе, чем ему:
– Альбатрос.