Книга: Черный клевер
Назад: Часть третья Лора
Дальше: Часть пятая Лора

Часть четвертая
Дневник Велигжанина (продолжение)

5 апреля 1932
В отделе творится форменный бедлам. Все бегают, суетятся, Павел Степанович, зам Ратникова, был сегодня весь красный и потный, я боялся, как бы с ним не сделался удар. Сдаем проект нашей фабрики-кухни. Ратников послал меня за подписями в Моссовет, я проторчал там целую вечность, собирая росчерки, штампы, резолюции и разрешения в коленкоровую папочку. Эта папочка теперь дороже человеческой жизни, надо полагать.
Жена разругалась с соседкой из-за квартплаты. Та регулярно забывает погасить свет в уборной, а платить нам предлагается поровну. Идалия Григорьевна возмутилась, тем более что ее несколько дней не было, значит, и расход у нас был меньше. Потребовала, чтобы я заступился и внес свою лепту. Но я не участвую в кухонных склоках, мне они напоминают толкотню на Сухаревке – только ни книг, ни кулебяки из обжорного ряда, ни студенческой романтики они в мою жизнь не привнесут, один лишь срам и грязь. Идалия Григорьевна назвала меня оппортунистом. Она, к счастью, не знает, что меня зовут НеВиделНинуТриДня.

 

9 апреля 1932
Весна ворвалась стремительно, за одну ночь смазала краски. В водостоках бушевали потоки, мешали спать, гремели. Такой вечный, молодой и упругий звук, он наполняет меня ошалелой радостью, как будто это по моим венам, а не трубам с журчанием льется талая вода.
Нина такая сумасбродка. Сегодня затащила меня в фотоателье и долго объясняла тамошнему фотографу, что от него требуется. Нет, говорит, меня с товарищем не надо фотографировать, и одну меня тоже не надо! А вот извольте-ка лучше выйти на улицу и снять для нас кусочек неба с облаками… Оно и правда невероятное, так несется, будто планета сорвалась с орбиты. Древние были очень не правы со всей этой чепухой насчет трех китов и Мировой черепахи. Я теперь, с приходом этого апреля, точно знаю, что мир держится исключительно на большой карусели.
– Может быть, вас, гражданка, сфотографирую? У вас и беретик красивый… хотите, с букетом, хотите, на фоне портрета Иосифа Виссарионовича… – упрашивал работник. Просьбу ее он решительно понимать отказывался, а она все твердила и твердила. Но. Не родился, думаю, тот еще мужчина, которого не сможет убедить Нина. Вот и этот сдался наконец. Ворча, что только зря пленку переведет, он сделал несколько кадров, я заплатил и пообещал забрать снимки через несколько дней, когда выйдут из проявочной. Нина в восторге.
Потом гуляли по Страстному. Из монастырских келий давно уже выселили последних монашек. Куда – кто ж его знает, куда. С жилплощадью такая беда, все только об этом и твердят. Стройка, конечно, повсеместно полным ходом, но не думаю, что мы сможем снабдить всех жильем хотя бы в ближайшие несколько лет. За эту пятилетку точно не сможем, этого нет даже в плане. Несчастные люди.
На бульваре остановились у дома номер 9.
– Помнишь, мы на «Свадьбу Кречинского» ходили? В этом особняке жил автор пьесы, – сообщила моя синичка. Несмотря на то что морозы кончились, она не торопится снимать свое лимонное пальто: мы гуляем часами, а машину с водителем она больше не берет.
Я припомнил эту историю, про Александра Сухово-Кобылина и его француженку. Кажется, ее потом нашли убитой на окраине, а дело так до конца и не расследовали.
Нина кивнула:
– Да, ее звали Луиза Деманш. Он был ей неверен, и она очень страдала, потому что любила. Говорят, в последний вечер своей жизни она пришла сюда и стояла под окнами. Куталась в плащ, хотела его увидеть. Там, в зале, устроили бал. Тысячи свечей… И когда он появился в окне – он был не один, а целовал другую женщину… Такая боль, страшно даже подумать. Мне кажется, эти окна до сих пор должны помнить ее боль, а ведь сколько лет прошло. Мы сейчас стоим на том самом месте, где, быть может, стояла она и плакала. Конечно, она плакала, как можно такое вытерпеть и не заплакать?
Почудилось, что Нина говорит мне это с какой-то целью. Неужели она меня ревнует? До этого дня я всегда старался не гадать, что она ко мне испытывает. Наши отношения ведь чисто платонические… Мы, конечно, просто друзья. Она замужем. Я вынужден повторять это все чаще и чаще.
А правда в том, что я проклинаю незнакомого мне мужчину просто потому, что он есть.
Это несовременно. Предрассудки и пережитки буржуазного прошлого, возмутилась бы неотразимая товарищ Коллонтай. А мне плевать. Не переношу саму мысль о нем, этом чертовом Вяземском.
Еще про Сухово-Кобылина:
– Сомнительные повадки аристократии, – кажется, ляпнул я, пока Нина стояла и вглядывалась в окна. Кажется, там коммунальная квартира теперь и какое-то учреждение. – Привезти ее из Франции, но не жениться, а… вот так, поселить… чтобы весь город знал… Бедная девушка.
– Бедная девушка сама знала, на что шла, – тихо сказала Нина, развернулась всем телом и посмотрела мне прямо в глаза. – Откуда такое ханжество? Неужели ты думаешь, что женщину действительно можно совратить, сбить «с пути истинного», или увести из семьи, как собачонку на поводке, – вот так, против воли?..
Вот и что она хотела до меня донести? Только ли то, что сказала?
Два дня назад рядом с Военторгом случайно повстречали Марту Ратникову. Моя ошибка, нельзя было соваться на Воздвиженку, слишком людно, и знакомых всегда полно. Хотя почему нельзя? Ничего тут предосудительного нет. Мы просто прогуливаемся.

 

10 апреля 1932
Пускали кораблики в ручьях у Никитских ворот. Совсем «одетворились», как выражается Нина. Она захватила из дома плотную фиолетовую бумагу, гофрированную, обертку от чего-то. Я сложил несколько штук, причем за давностью лет (уж и забыл, когда делал это в предыдущий раз!) все перепутал, и пришлось несколько раз начинать заново. Фиолетовые кораблики, так чудно… Нина давилась смехом и дразнилась. А потом трогала проталины, похожие на сахарные корочки. Сунет ладошку между двух слоев и смотрит, как просвечивают лучи сквозь быстро расширяющиеся ноздревато-сырные дырочки. На розоватой коже искрятся капельки.
Потом запустили наши гофрированные кораблики (на флагмане – розовый бантик из ленточки) и бежали рядом, стараясь успеть за ними. Чуть не сшибли с ног старушку. Нам жарко, пальто распахнуты, от шеи пар валит, а она замотана платками и шалями до самых глаз, даже кончик носа спрятала. Говорят, старость холодит кости. Не знаю, я молод, как не был и в двадцать.
У канавы Нина принялась отлавливать нашу флотилию, перегородила поток хворостинкой, потом и вовсе залезла в ручей чуть не по локоть. Я волновался, как бы она не промочила ноги. Хотя наверняка промочила, а мне сказала, что нет. До невозможности упряма.
Я взял ее ладони в свои, чтобы согреть. Пальцы как ледышки. Потянул на себя, приблизил ко рту, хотел подуть на них, и вдруг, сам не понял как, принялся целовать. Безумец! Каждый палец, каждый ноготок ее, каплевидный, ровный, с бледной гладенькой лункой…
Часть меня боялась не успеть перецеловать каждый из десяти, даже тот, что с кольцом. Думал, сейчас выдернет руку, надает по щекам. Я заслуживаю, за мои действия и мои мысли, ох заслуживаю.
Нет.
Глаза у нее потемнели, как будто воды набрали.
Бумажные корабли остались. Там.
Она повела меня куда-то, потащила почти что. В голове такая мешанина, громыхало, шумело, звенело. Все как вспышками… Я шел за ней, она тянула меня, и я помню только ее спину, растрепавшийся русый узел на затылке, отяжелевший мокрый обшлаг рукава. Мы очутились в проулке, потом в темной арке, потом под стеной, в углу. Когда укромнее места было уже не найти, а она все хотела еще идти, я удержал ее за руку.
– Нина…
Она резко обернулась и почти оттолкнула меня. Плечи мои ощутили каменный выступ, в который уперлись, а на губы тотчас хлынул вкус ее губ. Не я целовал ее, она меня, и это было так горячо, будто мы в лесу раздували костер и не могли прерваться ни на мгновение, чтобы искра не потухла и не пришлось начинать сызнова.
Снова полночь. Распахнул форточку, чтобы слышать шум таянья, – так произошедшее кажется немного реальнее. На Башне только что пробили часы, я с осени не слыхал их боя не с улицы, а из комнаты, вот как сейчас.
Губы обветрены и, вероятно, к завтрему покроются коростами. Хотел было взять из аптечки вазелиновую мазь с календулой, ту, что жена летом варила. Но одумался. Потому что подлость.

 

15 апреля 1932
Со мной творится что-то настолько же ужасное, насколько и прекрасное. Ничего не могу с собой поделать, мысли скачут. Сегодня битый час смотрел на карниз. Снега почти не осталось, а мне все еще чудятся сталактиты, свисавшие с него дней десять назад. Время словно остановилось, и при этом несется как пришпоренная гнедая. Я боюсь неотвратимости весны, неотвратимости нашего бытия. Не хочу, чтобы все менялось. Остановись, мгновенье, ты прекрасно… При виде калача тут же вспоминаю, как она любит отщипывать от него кусочки, от свежего, еще парного, макать в только что выпавший снег и есть с жадностью. Она вообще все делает с жадностью, с азартом каким-то непередаваемым, будто все это было запрещено и вот только сейчас стало можно. Обожает снег, в любых проявлениях (сержусь на весну за то, что она забирает его у нас, снег этот самый), и даже грызть сосульки, хотя я и ругал их, говорил, что они все покрыты угольной сажей. Конечно, это неправда. Помню, как они были прозрачны и пронизаны солнцем, с застывшими крохотными пузырьками. Голубой янтарь.
– Попробуй, – тыкала она сосулькой мне в губы. Глаза хохотали, и отказать ей я не мог.
Теперь остались лишь голые обглоданные карнизы. Словно мы съели все. Но она находит другие поводы для веселья, как те вот кораблики, в тот день. Прошло – сколько? – всего пять суток. Кажется, целая жизнь. Другая жизнь, не моя, настолько еще непривычная, что я все боюсь поверить своему нечаянному запретному счастью. Это неправильно, я корю себя каждый вечер. Но засыпаю с улыбкой, а первая мысль после пробуждения снова заставляет меня улыбаться. До того момента, пока не замечаю доносящиеся шаги жены, ее недовольный ото сна голос.
Мы с Ниной все так же неловко пользуемся безличными предложениями: «Мне сказали», «мне подарили»… «я слышала» – вместо «мне рассказал муж», «я бывал» – вместо «мы ездили с женой». Обходимся без уточнений. Все это шито белыми нитками, так мы тщательно и так очевидно, до смешного, до горько-смешного избегаем любого упоминания о наших супругах – ведь с кем еще наша жизнь так крепко связана уже долгие годы? Но упомянуть их в разговоре впрямую кажется бестактностью, оскорбительно для нас – не для них.
Но говорим обо всем на свете. На людях нельзя целоваться, и не сидеть же нам по подворотням. Все равно что студенты, ей-богу, молодняк, а не взрослые люди. Я думал прежде, такие переживания мне недоступны. Что я уже старик. Я вообще много чего думал про себя. Например, что я верный муж. За все годы брака я не позволил себе не только интрижки, но даже флирта. Думал, что так не доставлю проблем Идалии Григорьевне, она ведь ревнива. Думал, что неверные мужья слабы и заслуживают лишь жалости, я видел среди своих коллег тех, кто разрывается между женщинами, двумя, тремя сразу… Они бегали, как драные кобели, и мне было все это непонятно и гнусно. Теперь я не знаю, что и думать. Может, я был верным только потому, что не встретил Нину раньше? Может быть, верных людей вообще не бывает в природе? Нет, я знаю, если бы Нина стала моей, я никогда не посмотрел бы на другую женщину, сама мысль об этом противна мне. По иронии судьбы, мне непременно надо смотреть на другую женщину, потому что по закону и перед людьми она – моя супруга. Даже в церкви когда-то со мной обвенчанная. А тело протестует.
С телом вообще творится черт знает что. Ночью поднимается температура, жена беспокоится, а ее забота мне тяжела. Бегает разжигать примус в кухне, заваривает травяные сборы. Чувствую себя кругом перед ней виноватым. Несколько раз ложился спать совсем больным, и все терзался, что, если разболеюсь, не смогу видеться с Ниной несколько дней, а то и недель. Наутро здоров. Что это? Новое лекарство? Любовь как лучшее лекарство – какая пошлость! Мне всегда казалось это восторженной пошлостью. Но ведь я так и не простудился, хотя третьего дня, к примеру, потерял подметку, совсем раскисли мои сапоги. Начало чавкать по лужам, когда Нина шла со мной рядом, под руку, и я молился: только бы не услышала, не заметила. Хорош кавалер…. К счастью, совсем отвалилось уже в парадной, по лестнице поднимался едва не босиком.
Замечаю, как от моей измены разваливается квартира. Другой бы, может, сказал: нет, не изменял, самого, так сказать, факта не было. Не было. Но, конечно, это измена, что же еще, если моя голова, словно подушка, набита мыслями о Нине, настолько туго набита, что изо всех дырочек торчат белоснежные пушинки нежностей и мечтаний о ней. А между тем затрещала проводка в комнате, лампочка мигает, ровно как на пожарной станции. Давеча засорился слив. Полчаса назад оборвалась полка в коридоре. Думаешь, ни с того ни с сего – ан нет, это от измены. Мерзкое слово.
Губы жены вдруг стали гуттаперчевыми, как у куклы. Я разучился их целовать, как-то вдруг, в один вечер. Ее рот всегда был так ладно скроен, точь-в-точь по лекалам моего рта. А сегодня вдруг стало неудобно, и я целовал ее, тщательно, будто делал какое-то гимнастическое упражнение… Мое тело протестует. Супружеский долг никто не отменял для таких, как я. Мои знакомые как-то справляются, видно, с этим делом. И мне придется. Пока удается избегать, но долго ли – не знаю.
Идалия Григорьевна отчитала меня. Говорит, я цветок на окне залил. То ли загнил он, то ли померз. Все оттого, что ночью встаю подышать весною и пожелать через весь город сладких снов моей сероглазой синичке, а ветер холоден, не для тропических неженок в кадках. Вот и выходит, что от моей любви гибнет растение. А говорят еще, любовь возрождает…

 

29 апреля 1932
Долго не писал. Много было рабочих дел, а больше того переживал, как бы жена не узнала. Две недели назад едва успел выхватить этот дневник из ее рук, она не ожидала, что я войду. Сцена вышла пренеприятная. И я был сам себе противен тем, как рьяно отстаивал «право на дневник», на личные мысли, на личное, ей не принадлежащее пространство. О, если бы она знала, сколь далеко оно простирается! Но лучше не знать. С того дня тетрадь лежала в потайном отсеке старой матушкиной консоли орехового дерева, которую она подарила на свадьбу. И вот, опять эти невеселые иронии, прятать тетрадь – наперсницу в любовных делах в предмет, подаренный в тот день, когда были произнесены клятвы, ныне мысленно миллион раз мною нарушенные…
На выставку Володи Татлина ходил в одиночку, больно много там знакомых, а сплетни нам ни к чему. Зато уделил внимание собственно выставке, чего бы не случилось, окажись моя сероглазка рядом. Володя, конечно, гений. Мы с ним знакомы тысячу лет, но не перестаю поражаться смелости его мыслей, размаху нечеловеческому. Башню Интернационала он задумал, помню, еще когда работал в ИЗО Наркомпроса, лет двенадцать назад. И пусть ее так и не возвели (здесь позволю себе улыбнуться, куда в одном городе ужиться моей Сухаревой барышне и этой новой вавилонянке), замысел превосходит все, что я видел на бумаге и в макетах. Только представить себе какую-нибудь из московских площадей, на которой высится это 400-метровое сооружение: куб, на нем пирамида, на ней цилиндр, а сверху полусфера. Да еще все вращается: башня вкруг своей оси со скоростью оборота в год, пирамида – оборот в месяц, цилиндр – оборот в день, а полусфера – в час. Да еще там и люди должны были сидеть, по идее. То-то, наверное, у них голова бы кружилась… Еще вроде бы радиомачты сверху, и светопроекции на облака… Да, есть от чего замереть духу! Футуризм от архитектуры, здание будущего! И пусть теперь восторги от татлинских замыслов поутихли, а злопыхателей в кулуарах стало значительно больше (все они вот уже неделю как объединились в один союз, отбросив свои творческие объединения типа ВОПРА и ОСА, как ящерицы – хвосты), никто не заставит меня усомниться в величии Володи как архитектора и мечтателя.
Возле модели орнитоптера, который все больше любят остроумно называть Летатлином, я замер. Вот что привело бы в восторг Нину. Она замирала, когда я рассказывал ей о железной механической птице Брюса, но Якову Виллемовичу такое и не снилось. Все у Татлина вещи-идеи, творения-загадки, относящиеся к сказочному ровно так же, как и к будущему. По замыслу Володи (это он мне сам говаривал), его Летатлин должен был символизировать собой слияние машины и человека, полет мысли человека и механической конструкции… жаль только, что испытания так и не состоялись, это Володю очень подкосило. Но хотя бы у него состоялась персональная выставка, не многие из нас удостоились такой чести, признаться.
– Мы еще вскарабкаемся на небо, вот увидишь, – попробовал пошутить я, пожимая ему руку. А он взглянул так грустно и едко:
– Увижу? Вот уж спорно. Вскарабкаемся? Определенно.
Даже в разгар пессимизма он не теряет своей веры в полет.

 

2 мая 1932
Вчера случилось непоправимое, но в общем этого и следовало ожидать. Черт, что я пишу… Все кончено. Кончено.
С утра пораньше отправились по городу гулять. Признаться, мне не хотелось, но Людочка растормошила, уговорила. Кавалер ее уехал на Волгу, так она со скуки только что на стены не лезет.
А вечером были посиделки в новом Союзе архитекторов. Союз новый, лица те же. Были ли у меня предчувствия? Нет, не было, я весь бесновался от нетерпения и невозможности это нетерпение показать, ведь моя синичка… Нет, не моя… Нина тоже должна была прийти. О эти встречи-суррогаты, встречи-полуфабрикаты, принародно, когда нельзя ее коснуться, не то что обнять, – как я ругал их прежде. А теперь… теперь даже они в прошлом.
Разговоров только и было, что об успешном полете дирижабля Ленинград – Москва. Прошлый, в обратном направлении, тоже закончился благополучно, и все воспрянули духом. Давно заметил, ничто так не будит в людях энтузиазм, как идея покорения – воздуха, моря, государства, врага. И ничто так не подстегивает патриотизм, как общая победа.
Но Нины не было. Я поминутно выходил в коридор, якобы чтобы подышать, и возвращался к окну, к беседе с группой реставраторов, вставая так, чтобы мне было видно улицу.
В середине вечера она явилась. Я заподозрил неладное – это уже была не моя Нина, а Нина Романовна Вяземская, холодная и почти царственная, а с ней рядом вышагивал мясистый, с военной выправкой, усатый господин. У него были короткопалые массивные ладони, рассеянный взгляд и китель, сшитый из темной ткани, власти и страха. Борис Сергеевич Вяземский, тут же понял я. Муж. Таинственный Помощник.
Они пробыли совсем недолго, Нина на меня и не взглянула. Вот это выдержка, думал я с восхищением, а где-то внутри зудел червячок, а вдруг она разлюбила, она наконец увидела тебя на фоне своего мужа ясно: стареющего архитектора с одышкой и дырявыми подметками… Они уже собирались уходить, когда мы встретились глазами – как всегда, в отражении, на сей раз узкого зеркального панно в фойе. Вяземский был занят беседой, и дымчатые глаза Нины, чудные, искристые… указали мне на неприметную дверь кабинета. Я мгновенно зашел туда, и через полминуты она была в моих объятиях. Сокровище.
– Опасно, Миша… – сквозь поцелуи шептала она.
– Я не могу без тебя, – отвечал ей я. Вид ее мужа всколыхнул такой дикий страх потерять ее, что я готов был схватить мою сероглазку и уволочь в пещеру, как первобытный человек, лишь бы она была со мной. Моею.
Свет вспыхнул внезапно, мы не слышали ни шагов, ни шороха. Лампа зажглась тысячей обличающих огней. Нас раскрыли. Попасться так глупо могут лишь любовники, у которых в присутствии друг друга отшибает разум. Горе нам, мы были таковы. И мы попались.
Вяземский стоял и смотрел, чуть улыбаясь в усы. Я завел Нину за свою спину и выступил вперед, готовый ко всему.
– Так-так-так… Давно мечтал познакомиться лично! Ну здравствуйте, Велигжанин Михаил Александрович… 24 января 1889 года рождения. – Вяземский прищурился. – Сын директора реального училища и младшей дочери мелкого фабриканта. Свечной заводик под Владимиром, и мыловарение к тому же, не так ли? Окончил Московское училище зодчества и ваяния, преподавал. В 1913 году женился на Идалии Григорьевне Юрасовой. Во время войны был на фронте. Поручик. После отравления газами заработал порок сердца. Из госпиталя отправлен в резерв. Членом партии не является. Читает курс лекций по истории архитектуры студентам…
– И теории, – добавил я.
Вяземский поднял бровь:
– А?
– Читаю курс лекций по истории и теории архитектуры.
– Но в остальном все верно? – легонько улыбнулся он.
– Абсолютно.
– Да, совсем запамятовал! У вас же есть двое детей, Людочка и Санечка… – Взгляд у него был настолько многозначительный, что не уловить угрозу было невозможно. – Счастливица у вас жена, не то что моя, пустоцветка.
– Как вы смеете так говорить о своей жене? – Я был вне себя и шагнул к Вяземскому, чтобы съездить ему по роже.
– Не надо. – Нина судорожно всхлипнула и удержала мою руку, а Вяземский мягко отступил в сторону. Гнусная и мерзкая скотина, он не достоин даже смотреть на Нину!
– Потому что это моя жена, – веско ответил он. – Я же не говорю ничего про вашу. Ниночка, попрощайся со своим другом, мы уходим, мне завтра рано вставать. И вытри сопли, ты знаешь, я этого не люблю.
Вяземский вышел бодрым чеканным шагом – а ведь умел, как выяснилось, подкрадываться, ровно кот или тать. А мы остались, и я схватил Нину, прижал всем телом. Она билась в лихорадке.
– Берегись его, это страшный, страшный человек, – твердила она мне, слово вставить не давая. – Нам надо расстаться и никогда больше не видеться. Слышишь? Никогда. Иначе и ты, и вся твоя семья погибнет. Он может это, я знаю. Дети, он говорил о твоих детях. Мы должны их спасти. Нам нельзя больше видеться, это все было ошибкой.
Я могу долго еще писать, что она мне говорила и что я ей отвечал. За минуту или две мы успели сказать так много слов любви и ужаса… Но все это в прошлом. Ведь решено, что мы больше не встретимся, что я не буду искать ее… Она потребовала, чтобы я клялся.
Это конец.
Я проводил ее к дверям. Нам уже было наплевать, кто что подумает. Но именно поэтому никто и не заметил нас. Вяземский протянул руку, и мне пришлось ее пожать – ради Нины и ее будущего.
Я обернулся к ней:
– Нина… Романовна…
– Михаил Александрович, все в порядке. Прощайте.
Неньютоновская жидкость. Вода с крахмалом один к одному, раствор, в спокойном состоянии ведущий себя как жидкость, со всеми качествами текучести, но при ударе, столкновении или на разрыв проявляющий себя как твердое тело. Ее глаза в минуту нашего разрыва овладели главным свойством неньютоновской жидкости.

 

29 июня 1932
Приходил Гендель, рассказывал о своей идее переноса зданий. Если получится, это будет достижение, сравнимое с постройкой… не знаю… пирамид!
После его ухода долго не мог заснуть, сидел за ширмой, чертил. Жена ворчала. Мне вдруг припомнилось, что, когда Пушкину приходило на ум четверостишие и он вставал, чтобы записать, Наталья Гончарова задувала свечу и говорила, что ночь – время для сна, а не для работы. Так рассказывал А. Ф. Кони на открытии памятника. Не думаю, что я хоть сколько-нибудь похож на него, но все жены в мире, кажется, родные сестры.

 

15 июля 1932
Бывают хорошие дни, когда я занят делами и почти не вспоминаю. Беспамятство для грешников, должно быть, это награда – ни раскаяний, не сожалений. Потому-то грешники вроде меня этого и не заслуживают.
Город хранит образ нас с нею. Я брожу, и все вокруг нашептывает о нашей безумной весне. Спасоглинищевский переулок помнит нашу жестяную коробку леденцов-монпансье, съеденную напополам: она любит клубничные, и совсем не переносит цитрон… Я тогда потерял перчатки, и она попыталась одолжить мне свои. Кожа тонкой выделки на шелковой подкладке. Я со смехом отказался: слишком узкие, я не хотел их растянуть.

 

27 июля 1932
Жена с дрожью в голосе сообщила, что завтра придет официально знакомиться Людочкин жених. Сафронов. То есть это она думает, что жених, пока-то он просто знакомый. Но, судя по большим глазам Люси, дело знакомством не ограничится.
Вот я и дожил до той поры, когда мои дети стали совсем взрослыми. Я не тешу себя иллюзиями, что нужен им, как прежде. Нет, дитя вырастает и словно бы отрекается от родителей, так бывает и у людей, и у животных, просто у нас это скрашено стесненными жилищными условиями и материальной зависимостью. Но я в отличие от Саши и Люды помню то время, когда они были совсем малышами и остро во мне нуждались. Их детство выпало на самые сложные годы, и пусть сейчас они стали уже называться легендарными, тогда они были просто тяжелыми. Эйфория от победившей революции, беспокойство от полной неуверенности в смутном, хотя и бесспорно прекрасном будущем, ежедневные потрясения… Я старался как мог. Стремился, чтобы их дни от младенчества до отрочества не были ничем омрачены. Лепил им игрушки и свистелки из глины и гипса на работе в неурочное время. Мы с женой клеили новогодние бусы из бумаги и обмазывали обойным клеем фигурки из ваты, чтобы потом раскрасить и повесить на елку. Пока елки не упразднили.
Я так стремился вложить в их головки все, что знал сам! Сказки по вечерам – народы мира много чего напридумывали занятного! Я мнил, что продолжаю великое дело, начатое для меня моей няней, а там – кто знает, – может, и ее няней или матерью. Вот осел, так и не успел спросить у Матрены Семеновны, кто это был, для нее… Теперь уже не воротить, не исправить.
Я все надеялся, что дети станут похожи на меня. Тщетная надежда всех родителей, теперь я это ясно вижу. Так мы стараемся победить смерть. Но, кажется, поколение за поколением проигрываем битву, не успев начать. Людочка машинистка, Саня пойдет по партийной работе, если удастся, парень он головастый, уже сейчас рассуждает о политическом процессе, об истории и значении ВКП(б), знает всех наркомов наперечет, не только по именам, но и по биографиям чуть не от рождения. У меня растет истинный большевик, я должен гордиться. И горжусь, конечно…
Как-то раз при Нине я пустился в многословные воспоминания о той поре, когда они были малышами. Она смотрела блестящими взволнованными глазами, и очень напомнила мне ту Нину Романовну, какой предстала передо мной впервые, после исполнения своего романса о черном клевере, у Ратниковых. Помню, оборвал себя на полуслове, ругаясь про себя за бестактность:
– Прости, тебе, должно быть, скучно все это слушать…
– Мне не скучно слушать то, что тебе не скучно мне говорить, – горячо отозвалась она и тронула меня своими прохладными пальцами. – Если у меня нет собственных детей, это не значит, что мне не нравятся чужие. Дети есть дети. Любимые существа.
Так она это произнесла… Как под ногти иголку, я почувствовал. Никогда не затевал с ней беседы о детях, ни до, ни после того дня. Вижу, ей это больно, но не знаю, почему она не стала матерью. Судя по ее реакции, вряд ли это ее осознанный выбор. А вдруг да? Может, дело в муже? И она не хочет иметь детей именно от него? Женщины знают множество средств… Теперь, после знакомства с ним, я легко могу себе это представить. Хотя нет, конечно, Нина бы так не поступила, по всему видно, что она жаждет стать матерью, а жестокосердая природа противится.
Несчастный, я все еще пишу о ней. Прошло три месяца…

 

14 сентября 1932
Был у Кремля. Москва-река так обмелела, можно перейти вброд. Водопроводы не справляются с обеспечением населения питьевой и технической водой. То тут, то там среди коллег слышу подробности проекта канала, который свяжет Москву и Волгу. Немыслимо, потребуется огромное количество рабочей силы. Только вот откуда ее взять? Признаться, я не верю, что проект осуществим, да еще в подобные сроки. И в своих сомнениях я не одинок.

 

22 октября 1932
Давно не писал, не хочется. Две недели провел в кардиологии.
Проклятое сердце. Лучше б оно просто прихватывало, я имею в виду, телесно. Так ведь ноет. Как бы распрекрасно было, скажешь ему: забудь, дело минувшее – а оно раз, и забыло. Но было ли в жизни хоть раз, когда сердце отличалось послушанием?

 

6 ноября 1932
Четыре дня назад Ратников выстрелил себе в голову. Вся архитектурно-проектная мастерская Моссовета стоит на ушах. Говорят, растрата, завели на него дело, вот и не выдержал. Но я не верю.
Идалия Григорьевна отговаривала ходить на панихиду и под конец устроила некрасивую сцену. Сама она не пошла. Я был один. После кремации урну замуровали на Донском. Пришли вообще только четверо, двое из них – вдова с сыном. Что творится с людьми, почему они сидят по норам, словно кроты?
Каюсь, я мечтал, что Нина будет там, даже если для встречи такой мрачный повод. Марта ведь ее подруга. Но нет, не пришла. Я давно о ней не слышал ничего.

 

18 ноября 1932
Людочка готовится съезжать: после свадьбы они с Сафроновым будут жить у него. Жена волнуется, что нас снова уплотнят, и тогда придется поставить Сашкину кровать в нашей комнате. А я даже не против. Мне, признаться, все эти жилищные дрязги изрядно надоели.
Намедни пошутил с Людой, что замужество ее оттого, что она на годовщину Октября детишкам на утреннике подарки раздавала. Сделала большие глаза. Я ей объяснил:
– Раньше, если барышня хотела выйти замуж, она в новогоднюю ночь дарила подарки семерым детям. Такая примета.
Это мне Нина рассказала однажды, сам-то я такого не знал. Вот и Люся тоже. Покачала головой:
– Ты, папа, меня решительно удивляешь. Верить в приметы?
Чувствую себя трухлявым пнем. Устал.

 

29 ноября 1932
Я не понимаю, в чем смысл.
Думал, что станет легче, ведь больше полугода минуло с нашей последней встречи. Но легче почему-то не становится, каждый день наполнен вязкой темной морокой, от которой одно спасение в работе, чтобы отвлечься, забегаться. Стоит поднять голову от проектов и планов, глянуть в окно – накатывает, прибивает к полу, так что едва можно пошевелиться. Будто жук на доске у энтомолога. Какой в этом смысл? Любить, изнывать, не имея ни малейшей возможности унять эту тоску, увидеть Нину. Она запретила. Да я и сам в последнее время понимаю и замечаю, что все это не шутки. Становится тревожно, будто тучи сгущаются. О Вяземском говорят довольно часто теперь, и все так многозначительно.
Он упомянул тогда моих детей, жену, это все было недвусмысленно. Угроза, предупреждение. Я твержу себе как заклинание, что поступил так ради родных, чтобы защитить их. Обедаем ли мы вместе в воскресенье, идем ли куда-то, я все говорю: это было правильно. Они стоят такой жертвы. А перед глазами только ее лицо, ее глаза.
Все думаю, как она переносит это? Ведь перенести невозможно, в груди такая дыра, что аж ветер свистит, будто приставили к ребрам винтовку и прострелили насквозь. Или, может, она и не вспоминает обо мне? Тогда была весна, авитаминоз, химия… А теперь уже снег выпал… Я не удержался, признаюсь, несколько раз слонялся под окнами жилкомитета – того, где она служит. Боялся ее увидеть, и жаждал, и сомневался. Может, для нее все это значило намного меньше, чем для меня? Женщины часто ветрены, особенно такие несравненные, особенно такого положения. Может, она вздыхает теперь по другому, или они с мужем давно посмеялись обо мне, он насупил брови, погрозил пальцем, а она прильнула к нему. Она умеет вот так прильнуть, что все внутри сжимается и замирает.
Одного взгляда мне было бы довольно, чтобы все понять: любит она, или жалеет, или уже давно выбросила из головы, так что даже признает не сразу.
Так или иначе, у жилкомитета я ее не встретил. Отругал себя за малодушие и зарекся больше не ходить. Я взрослый мужчина, мне такое нытье не пристало… Я был на фронте, видел войну и ужас, но даже тогда…
Хорошо, что у меня есть эта тетрадь. Иногда бывает невмоготу, хочется бежать, не разбирая пути, звонить и услышать ее голос, просто услышать. Не могу сделать вдох. Хочется резать себе кожу, ковырять ее шилом, чтобы чувствовать боль снаружи. Хочется заорать на всю улицу «Я же люблю тебя!» Как будто признание в любви хоть что-то меняет. Как будто бы мои чувства – это нечто неординарное. Как бы не так. Любят многие – и отнюдь не все счастливы. По правде, кто из нас встречал счастливого человека? Это миф.

 

5 декабря 1932
Сегодня год, как взорвали храм Христа Спасителя. Обломки и до сих пор не разобрали до конца. И хоть я никогда особенно не восхищался этим тяжеловесным строением, без него панорама Москвы осиротела. Спускаясь по Васильевскому, то и дело норовлю взглянуть туда, где раньше высилась его белоснежная громада. А теперь нет ее. Словно зуб выбили.
Я частенько теперь прохаживаюсь вдоль реки. Смешно сказать, все смотрю на тот берег. Строительство дома ЦИК уже завершено, и наверное, со дня на день туда переедут Вяземские. Нина как-то обмолвилась, что им дадут в том доме квартиру. Ее это отчего-то печалило.
Мой Саша в восторге от того, как меняется город. Москва будущего, говорит. Вот, к примеру, снесли церковь Николы Мокрого, что в Зарядье, – считает, замечательно, пережитки долой, они, дескать, только тормозят… А мне что-то не по себе, на днях у нас с ним даже спор вышел на этот счет. Горячая голова наш парень, все считает, что непременно нужно скорее разрушить, где что мешает. И уж выстроить на века. А я пытаюсь ему втолковать, что разрушить всегда успеется, а вот возвести… Я уже привык к таким высказываниям, мои студенты вот тоже горячатся, будоражатся, все у них наполеоновские планы в голове. А как попросишь: вот ответьте, в чем уникальность инженерного решения того-то и того-то, – все сразу головы и повесят. Не знают. Как же тогда разрушать, если строить не умеют? Я всегда за прогресс, да только прогресс лишь в том случае возможен, ежели следующее поколение извлекает все уроки предыдущего, весь опыт, все знания. Банальность, но… На чистом листке бумаги мраморного дворца не возвести, хотя бы и то, и другое было одинаково белого цвета.
С приходом нового начальника в мастерской все оживилось. Ратникова и не поминают никогда. Новую Москву построить – задача не из легких, особенно когда приходится тягаться со всеми нашими реформаторами и революционерами от архитектуры. Меня это пугает, слишком уж радикально. Кажется, что это не реальность, не происходящее на самом деле, а сон, фантасмагория. Чертежные листы, ватманы… Прихожу в кабинет и думаю: что мне готовит день грядущий? Помню, давным-давно, году в тринадцатом, один мой приятель шутки ради рисовал серию открыток «Москва XXIII века». Сидели мы на даче в Абрамцеве, уплетали варенье на веранде, отгоняли мух и фантазировали: воздушная дорога, дирижабли, аэросани… Теперешние прожекты некоторых умельцев ничем не отличаются от тех футуристических безделок.
Город живой. Он знает и чувствует все раньше людей, что живут в нем, потому что люди слепы и заняты своей мелкой рутиной, а у города нет других дел, кроме как смотреть во все глаза в грядущее, стремительно превращающееся в настоящее. Не знаю, потому ли, что я инженер, архитектор, или этот город просто мне небезразличен по рождению, но я отчетливо ощущаю приближение чего-то страшного в этой пульсации, в этой лихорадке. Градостроительная мясорубка, перемалывающая кости города, скоро должна перекинуться, как болезнь, как чума, на людей, его населяющих…

 

15 января 1933
Сегодня у нее день рождения.

 

16 января 1933
Места себе не нахожу, пишу, чтобы хоть чем-то унять себя.
Не удержался. Решил, ничто мне не мешает поздравить Нину, повод тому совершенно благопристойный. Долго искал подарок, достойный ей принадлежать, купил кофейную пару Ломоносовского фарфорового завода, полупрозрачное совершенство из костяного фарфора, невесомое, кипенно-белое, с серебряной каемочкой.
Спросил в жилкомитете Нину Романовну. И на меня вдруг все и обрушилось.
В августе она попала под автомобиль на Волхонке. А я и не знал! Как я мог этого не узнать! Подлец. Так был занят собственными переживаниями, что упустил из виду жизнь моей любимой. Что же это я за чудовище?
Жива, она жива, и я плачу, как мальчишка. Не знаю, что с ней, как она себя чувствует, какие у нее травмы. Моя бедная, как больно ей было, кости болят всегда отчаянно… Какое счастье, что она жива. В этом новая секретарь меня заверила с убежденностью. Не могу и помыслить, что бы было, если бы… Нет, не буду писать.

 

17 февраля 1933
Разузнал адрес Вяземских. Оказывается, они переехали в дом ЦИК еще в конце того года. Ходил туда, меня не пустили, там все по пропускам и по приглашениям. Однако удалось разузнать, что Нина Романовна уехала в санаторий – сразу после того, как выписали из больницы. Куда именно, не знают, сказали, то ли на воды, то ли на грязи. Ессентуки, Кисловодск, Пятигорск? А то и Евпатория… Когда вернется – тоже непонятно. Смотрели на меня с таким подозрением, что я поспешил уйти. И так донесут Вяземскому, надо полагать…
Во всей этой беготне по городу, сам не знаю как, выронил сверток с кофейной парой. Остались одни фарфоровые крошки.

 

20 февраля 1933
Теперь я думаю о своей жене намного больше, чем думал несколько последних лет – боюсь даже сказать, сколько. Я смотрю на нее, словно вижу впервые, смотрю как чужой человек, и замечаю столько нюансов, что становится невыносимо при одной только мысли, как долго я ее почти не замечал. Это недостойно мужчины, и я признаю это. Я вижу, как она хлопочет по хозяйству – о, Идалия Григорьевна была рождена, чтобы стать хозяйкой и матерью. Женой? Вот уж не знаю. Я вообще не знаю, чего стоит быть женой, какие для этого требуются достоинства. Мне в моей ситуации представляется только одно: любовь к своему спутнику жизни. Любит ли она меня? Когда я задал этот вопрос, она забеспокоилась, чуть ли не посоветовала найти градусник в картонке с красным крестом.
– Что за глупости, Миша? Естественно, люблю.
Душно. Наверное, натопили чересчур…
Назад: Часть третья Лора
Дальше: Часть пятая Лора