Книга: ТрансАтлантика
Назад: 1929 Вечерня
Дальше: Книга третья

1978
Темночь

Как ни посмотри, играет он неплохо. Сила немалая. Может ударить справа от задней линии. Если что, покроет ее в два-три прыжка. Но скорее размашист. Горделивая голова. Светлые кудри. Просто реклама непринужденности. Рубашка болтается, шорты болтаются, и черты виноватого лица тоже. Даже носки обвисают. Какой уж там «Слэзинджер». Господи, чего бы она не дала за нежненький такой тычок электробичом, чтоб внук за сеткой хоть на минутку встряхнулся и ожил. Отбивает пристойно, аккуратно. Если хочет, умеет вложить в удар некое жало. И справа бьет неплохо. Лотти видела, как ловко он закручивал мяч. К теннису талант от природы, но талант к грезам наяву помощнее будет. Как-то раз она пыталась приобщить его к искусству тенниса с точки зрения углов, векторов, траекторий, процентов, всей математики, какая в голову приходила, но он не клюнул. Девятнадцать лет, прекрасный молодой математик, но даже окраин Уимблдона не одолеет.
Она и сама, конечно, не Билли Джин Кинг, но по-прежнему может погонять мячик над сеткой. Особенно августовским вечером, когда еще долог свет в северном небе. Девять вечера. До заката полчаса.
Отбивая его удар с лета, она чувствует дребезг в костях. По пальцам, по запястью, в локоть, в плечо. Не по вкусу ей эти новые металлические ракетки. В прежние-то времена ракетки были другие – фиштейлы, фэнтейлы, флэттопы. Деревянные ручные прессы. Безупречное мастерство. А теперь сплошь текучие линии и металлические головки. Надо бы вернуться к верному «бэнкрофту». Она отклоняется назад и подхватывает из корзины новый мяч, легко подает Томасу вдоль центральной линии, чуток левее. Он безмятежно смотрит, как мяч скачет мимо. Надо бы крикнуть ему, чтоб очухался уже и шевелил мослами, но довольно и того, что он пришел сюда погонять мячик с древней бабулей в белой юбочке до колен. Просто посмотреть на него – уже глаз радуется. Долгий, красивый глоток воды, доброе лицо, как у Ханны, и голландские глаза давно исчезнувшего отца. И осколочек Эмброуза тоже проглядывает. Кудри. Полноватая щека. Бутылочная зелень глаз. Тем более хорош, поскольку сам этого не сознает: скажи ему, что он смерть девицам, – ошалеет. Он лучше выведет теорему страсти. Любая юная прелестница готова броситься ему на шею, а он все больше в университетской библиотеке торчит, книжки листает, в голове циферки жужжат. Хочет стать, подумать только, актуарием, сплошь прогнозы и вероятности, но сегодня вечером ей хватило бы знать, каковы шансы, что он снова ударит справа.
– Соберись! – кричит она. – Всего шесть осталось. Левую ногу крепче. Бедро не перегружай.
– Ладно, ба.
– Представь, что это матан.
Лотти берет новый мяч. Спина побаливает. Генетика шепчет. На верхней губе сгущается капля пота. Лотти выпрямляется. Изумленно смотрит, как Томас – все шесть футов два дюйма – наклоняется у задней линии, подтягивает носки, подпрыгивает на мысках а-ля Бьорн Борг. Лотти невольно усмехается. Катает в пальцах белый шар, отпускает, мягко бьет, гудят струны, она старается, чтоб отскок получился повыше, чтоб Томас зашел под ним, – тот так и делает с превеликим пылом. Ей кажется, он пропустит этот мяч, промажет или запулит над оградой, но Томас попадает по мячу, и мало того, поворачивает запястье, а затем и плечо, левая нога вперед, вкладывает в удар все свои многочисленные дюймы, и мяч летит мимо Лотти, на идеальной высоте, скорость как надо, и, обернувшись, Лотти смотрит, как мяч приземляется, и хотя оба видят, что отскочил он в нескольких дюймах за линией, она слишком громко кричит:
– В площадке!

 

По дороге назад в Белфаст их тормозят у КПП на Миллтаун-роуд. Полдюжины молодых солдат – совсем мальчишки, в камуфляже. В горле у Лотти всякий раз зудит страх. Томас опускает водительское окно. Говорят, что проверяют права. Не солдатская вообще-то работенка, но Лотти помалкивает. Солдаты не старше Томаса. Чуток неряшливы, вороты распахнуты. Давным-давно, в стародавней стране они одевались щеголевато: блестящие латунные кокарды и начищенные ремни.
Один наклоняется, смотрит на Лотти. От него несет табаком. В широкой белой юбке, в расстегнутом кардигане она едва ли зачаровывает взоры, сама это понимает, однако широко улыбается и говорит:
– Ну, кто в теннис?
Солдат легкомыслия не одобряет (ни всухую, ни вничью) и идет вдоль машины, медленно ее огибает, читает наклейку «ограничение скорости» на бампере, щупает капот – по температуре вычисляет, сколько они проехали. С каких это пор бабушка с внуком под подозрением? Где у них ракетная установка запрятана? Какова вероятность, что они едут на Фоллз или Шанкилл – в отместку побить кого-нибудь?
Ни слова не произнесено, солдат дергает головой. Томас жмет на газ, старается улизнуть не очень поспешно, выруливает к дому неподалеку от Малоун-роуд.
С годами дом пообветшал, но не вовсе растерял викторианскую прелесть. Красный кирпич. Эркеры. Три этажа. Тонкое кружево занавесок.
Оба ступают на узенькую тропинку среди флорибунд, на плече у Лотти теннисная сумка. Возле треснутых ступеней Томас наклоняется поцеловать бабушку в щеку.
– Спокнок, ба, – говорит он, и его губы касаются ее уха. Последние месяцы он живет здесь, в подвальной квартире. Поближе к университету, подальше от отчима. Лотти смотрит, как он спускается, в походке бравада, светлые кудри темнеют в тени.
– Погоди, эй.
Она обильно впитала северный акцент, но корни-то ньюфаундлендские: порой Ньюфаундленд догоняет, мелодики переплетаются, и Лотти уже не понимает, где что. Томас взбегает по ступеням – понимает, что грядет. Их ритуал, каждую среду. Она сует ему в руку двадцатифунтовую купюру, велит не тратить все в одном книжном магазине.
– Спасибо, ба.
Всю жизнь такой тихий мальчик. Авиамодели. Книжки с приключениями. Комиксы. В детстве – неизменно опрятная школьная форма: рубашечка, брючки, начищенные туфли. Даже теперь, в университете, его неряшливость отдает чопорностью. Хорошо бы он однажды явился домой в драной футболке, с тьмой-тьмущей английских булавок или с кольцом в ухе – взбунтовался бы как полагается, – но Лотти понимает, что деньги он потратит благоразумно: на телескоп, на звездную карту, еще на какую полезность. Или даже отложит на черный день – едва ли здравая мысль в этом сумеречном городе.
– Не забудь матери с отцом позвонить.
– Он отчим.
– Передай, что в выходные мы едем.
– Ай, ну ба, умоляю тебя.
Бедняжка; любит коттедж на Стрэнгфорд-Лох, но страстно ненавидит отчимовы охотничьи выезды. Ханнин муж – фермер-джентльмен, это длится много лет: первые выходные сентября, сезон охоты на уток. В душе он больше Таттл, чем сами Таттлы.
Томас заводит глаза к небу, улыбается, спускается в подвал. Небось, уже рад слинять.
– И еще. Томас?
– Чего?
– Ради всего святого, найди себе девчонку наконец.
– А кто сказал, что я не нашел?
Он ухмыляется и исчезает. Хлопает подвальная дверь; Лотти одна поднимается в дом. По крыльцу всползает замурзанный собачий шиповник. Городской цветочек. Скалолаз. Желтый, серединка красная. В каждом цветке – капля кровавой бойни.
Лотти вставляет ключ в хлипкий замок витражной двери. Вокруг почтового ящика лупится краска, по низу дверь трескается. Непостижимо, но впервые Лотти переступила этот порог без малого полвека назад. Тогда здесь были сплошь изысканные приборы, высокие книжные шкафы, тонкий фарфор «Беллик» на полках. А нынче закопченные лампочки. Пятна протечек. Облезлые обои. Лотти окликает Эмброуза, но ответа нет. Дверь гостиной приоткрыта. Он сидит за столом, сияет белым кумполом. Скрючился над чековой книжкой, вокруг бумаги грудами. Глухой как тетерев. Она его не дергает, шагает по скрипучим половицам, мимо череды своих свежих акварелей, кое-каких старых фотографий, в кухню, где бросает ключи, открывает кран, наполняет чайник, разжигает плиту, ждет свистка. Шоколадного печенья? Ну а что нам помешает? Четыре печенья на блюдце, сахар, молочник, друг к другу притулились две ложки.
Она осторожно толкает дверь локтем, крадется по вытертому ковру. На полке сбоку от камина выстроились теннисные призы. Все – за смешанные пары. Одиночная игра – это не для Лотти. Всегда любила мужское общество, хотя сама была высока и сильна, порой играла от задней линии. Умела бить слева по линии. И обожала ужины в клубе после игры. Шампанское, тосты, смешливые трели, авто, что петляли по дороге светлячковой колонной фар.
Она двигает поднос по столу, и Эмброуз пугается, роняет перо, оно катится ему на колени. Скупец ворчит, но ловит перо на лету. Лотти целует мужа в прохладу виска, возле цветка темной кожи. Надо бы сходить к дерматологу. Скальп испещряют некрупные континенты.
На столе разверзлась долговая бездна. Банковские выписки. Погашенные чеки. Письма кредиторов.
Лотти подбородком упирается Эмброузу в лысую макушку, разминает обильную плоть плеч, пока он не расслабляется, не прислоняется к ней затылком. Его рука обхватывает округлость ее попы; Лотти радуется, что он еще не прочь поискать приключений.
– Как делишки в Странмиллисе?
– К Центральному корту готов. Хоть сегодня.
– Молодчага парень.
– Напоролись на КПП на обратном пути. Была погоня.
– Да ну?
– Оторвались от них в «Сумасшедших ценах». В овощном отделе.
– Они тебя еще заловят, – говорит он. – От них не спрячешься.
Он хлопает ее по попе, точно в подтверждение своих слов, и вновь вперяется в чековую книжку. Лотти наливает чай – величайшее из всех ирландских искусств. За долгие годы научилась выжимать из чая все до капли, замачивать, заваривать, наливать. Даже в Англии с чаем так не возились. Лотти подтаскивает стул, заглядывает Эмброузу через плечо. Парусиновый бизнес давным-давно прогорел. Ничего не осталось, лишь пустые коридоры, битые ведра да призраки древних теней. А они двое все это богатство унаследовали. Проклятие привилегий. Вахтерами дежурят над амбициями покойников.
В загашнике впритык, но на жизнь хватает. Его военно-воздушная пенсия. Коттедж на Стрэнгфорд-Лох. Инвестиции, сбережения. Жалко, что Эмброуз переживает, что нельзя вытянуть из него смешок подольше; хорошо бы он встал из-за стола, забыл все это хоть на пару минут, но в душе он невротик. Обвал 1929-го. Свадебные наряды едва успели снять. Великое биржевое фиаско. Эмброуз уволился из ВВС, вернулся в Белфаст. Парусина: крылья аэропланов, парашюты. Военные планеры, легкие самолеты-разведчики. Вскоре заказы истощились. Бизнес ушел в пике. Тут парусина занадобилась на войне. Опрометчивая попытка выпускать кружевные платочки. После войны фотография осталась на обочине, растворилась в химии эпохи, плюс ребенок, бизнес, брак. В 1950-х и начале 60-х Лотти даже работала в фабричной конторе, ощупью бродила средь теней под одинокий вопль дневного фабричного гудка; печаль такая, что слов нет.
Лотти допивает чай, кладет руку на спинку стула Эмброуза. В коридоре бьют часы.
– Кажется, у нашего Томаса завелась подружка.
– Да ну?
– Или нет.
– Это что, намек?
Она смеется, берет его под руку, и он встает. Кардиган, расстегнутая рубашка, штаны мешком. Во всех карманах карандаши и пачки бумаги, крошки вчерашние и завтрашние. На груди седой хохолок. И однако в нем все еще проглядывает бесенок. Талант к юности. Эмброуз надевает колпачок на перьевую ручку, захлопывает гроссбухи, и они вдвоем выходят в темноту коридора, к лестнице.

 

Два раза морем, один – самолетом. Путешествовали вместе. В первый раз навестили мать Лотти в гостинице «Кокрейн». С Атлантики зверски дуло. На палубе они кутались в одеяла. Лотти опиралась на планшир. Эмброуз стоял позади. Всю жизнь плевать хотел, что Лотти на целую голову выше. Временами она переживала, что, тычась лицом ей в плечо, он утаивает горе, что они заперты во взаимозависимости, которая однажды разлетится на грустные осколки. Причалили в Бостоне, по железной дороге покатили вдоль Восточного побережья. Мать тогда уже почти не ходила: обитала в кресле, в номере, но писала по-прежнему – в основном пьесы. Короткие, умные, смешные скетчи – их ставила труппа на Гйлберт-стрит. Иммигрантский театр. Македонцы, ирландцы, турки. Мать в вязаной шапке смотрела с галерки, сплетая белые руки на черном подоле. Театр для Эмили – новый жанр. Наслаждалась невероятно, хотя зал в основном пустовал. Как-то днем втроем скатались на Лестеров луг, прошлись по высокой траве. Взлетную полосу обжили овцы.
Вторая поездка – в 1934-м, через два месяца после смерти Эмили, разобраться с делами. У Лотти рука не поднялась выбросить коробки материных бумаг. Все погрузила в багажник, поехала аж на север Миссури. Ледовых ферм больше не было. Лотти с Эмброузом заночевали в придорожном мотельчике. Бумаги в коробках она оставила на крыльце местной библиотеки. Потом годами гадала, что с ними случилось. Сожгли, скорее всего, или ветром сдуло. Вернувшись в Белфаст, раскопала старые негативы, посмотрела, как из кюветы с проявителем проступает Алкок. Ей это понравилось – как он восстает из тьмы.
Последний раз ездили в 1959-м, на тридцатую годовщину свадьбы – самолетом из Лондона в Париж, из Парижа в Торонто, из Торонто в Нью-Йорк, где у Эмброуза были дела с торговцами парусиной на Уайт-стрит. Львиную долю сбережений потратили на билет первого класса. Запихивали салфетки за воротнички и глядели в иллюминатор на подвижную ткань облаков. Лотти изумилась: двадцать тысяч футов над землей – а можно джин с тоником заказать. Закурила сигарету, прижалась к Эмброузу, уснула головой у него на плече. В той поездке не фотографировала. Проверяла, хорошо ли все запечатлеется одной лишь памятью.

 

Небо задирает Белфасту подол. Лотти смотрит из окна на городские крыши. Бесконечный силуэт, черепицы и дымоходы. Унылый город, но рано поутру умудряется ее заряжать.
Она завязывает узлом пояс халата. Вниз по лестнице в кухню. Сквозь линолеум тянет холодом. Лотти отыскивает шлепанцы у очага. Ох батюшки, до сих пор как ледышки. Вот тебе и конец лета. Открывает заслонку, пускает в кухню тепло, садится у деревянной стойки, что смотрит на сад за домом, вертит ступнями, чтоб согреться. Розы в цвету, на траве блестит росистое пятно. В стародавние времена была такая легенда: если умыться утренней росой, останешься молодой навеки.
Лотти отрезает два куска от буханки в хлебнице, сует их в новенький серебристый тостер, наливает чайник – растворимого кофейку глотнуть. Сначала добавляет молоко, перемешивает. Отличное пенистое варево. Вызывать к жизни радио она опасается. Вечный соблазн – проверить, как там пенился мир в ночи: кто бунтовал в городе, какие выборы сфальсифицированы, какому незадачливому бармену пришлось трупы выметать. Редко выпадает неделя без катастроф. И так с самого Блица. С первых дней Лотти подметила у белфастских женщин странную привычку: еще в войну все они поголовно прятали кружевные платочки в рукавах. На редкость курьезная мода. Взгляд на запястье, временная капсула горя. Лотти и сама носила платочек, но с годами мода сошла на нет. Рукава короче, скорбь длиннее. Небеса в те дни – свирепые канделябры. Лотти и Эмброуз уехали на Стрэнгфорд, смотрели оттуда, как от укусов аэропланов небо расцветает гигантским оранжевым цветком.
Щелчок тостера пугает ее: чего ж так прыгать-то? Опа – и выскочили тосты, словно прыгуны с шестом или беглецы из тюрьмы. Один аж на стойку вылетел. Лотти шарит в холодильнике, оба тоста мажет маслом, достает мармелад, тоже густо намазывает. Ложечку кофе в кружку, отнести на стойку.
Вот – ее любимые минуты. Примостилась на деревянном табурете, смотрит наружу. Оконце тишины. Небо светлеет. Раскрываются розы. На траве выгорает роса. В доме пока холодно – еще чудится, будто наступивший день полон смысла. В последние годы Лотти взялась писать акварели: блаженное занятие, встаешь утром, пару раз кистью провела – и уже вечер. Пейзажи моря нараспашку, озеро, Дорога гигантов, подвесной мост на Каррик-а-Рид. На остров Ратлин даже прихватила камеру, потом работала по фотографиям. Иногда углубляется во время до самого Сент-Джонса, что стоит городским примечанием к морю, Уотер-стрит, Дакуорт, Портовая дорога, домики сгрудились на утесе, точно в последней отчаянной попытке вспомнить, откуда здесь взялись.

 

Стук его трости по полу. Лязг водопровода. Лотти старается чересчур не суетиться. Не хочет его смущать, однако нынче он явно притормаживает. Боится она глухого удара об пол, или припадания к перилам, или, что еще хуже, кувырка вниз по лестнице. Не успевает Эмброуз выйти из ванной, Лотти взбегает наверх. Краткий спазм тревоги, когда слышно только тишину, но затем в легкой растерянности появляется Эмброуз. На подбородке клочок пены для бритья, рубашка застегнута не пойми как.
Лотти исчезает в спальне. Невротический танец. Снять ночнушку. Надеть брюки и кардиган. Посмотреть в зеркало. Седина, отяжелевшая грудь. И на шее тоже лишнего понаросло.
Лотти выглядывает за дверь, удостоверяется, что Эмброуз благополучно спустился. Лысая голова поплавком огибает нижнюю балясину, удаляется в кухню. Доисторические времена – Гранд-Опера, Ипподром, «Курзон», Часы принца Альберта. Плясали до упаду. Молодые были. Запах его твида. Турецкий табак, который он тогда любил. Благотворительные балы в Белфасте, ее платье шелестело на лестницах, рядом Эмброуз – в бабочке, набриолиненный, подшофе. Обоих раскачивает оркестр. Славное было время. Звезды были им потолками – или потолки звездами. Временами Лотти развлекали песнями о Канаде. Петь ирландцы обожают, умеют добывать песни со всех краев земли. Кое-кто знал даже слова баллады о Первом ньюфаундлендском полку, обреченном на гибель при Сомме, в Бомон-Амель.
Старые солдаты прошлых войн. Капитаны и полковники. Пилоты и штурманы. Гребцы и всадники. Кого ни возьми – элегантные мужчины. Неслись галопом в погоне на лис у подножий Моурна. Летние лужайки. Шезлонги. Теннисные турниры. Называли Лотти американкой, к немалой ее досаде. Пыталась даже избавиться от акцента, особо не преуспела. Стала пришивать на подол юбки торговый флаг Ньюфаундленда. Турниры затягивались до заката. Вечерние ужины. В особняках Белфаста. Часы подготовки за туалетным столиком. Наклониться к овальному зеркальцу. Заправить выбившуюся прядь. Стереть излишки. Не переборщить с румянами. Туши поменьше, зато поярче помаду. Ну как я тебе, милый? Честно говоря, моя прекрасная, ты мне опаздываешь. Всегда так отвечал, но при этом подмигивал, и его рука тесно обхватывала ее талию. Потом Лотти стояла голой перед зеркалом, расплетала волосы, а белый воротничок Эмброуза спархивал на кровать, и ночь была добра к ним, всегда была к ним добра.
Лотти спускается в кухню, походка упруга. Он сидит у окна, пьет чай, грызет тост. Она наклоняется застегнуть ему пуговицы как надо и умудряется незаметно смахнуть клок пены под челюстью. Эмброуз гармошкой сминает вчерашнюю газету, со вздохом кладет на стол. Угроза взрыва в центре города. Семнадцать человек задержаны. На Питерз-Хилл мальчишке выстрелом перебили колено. В детской коляске обнаружено зажигательное устройство.
– Великие и верные герои Ирландии опять взялись за свое, – отмечает Эмброуз.

 

По пути на озеро даже машина как будто вздыхает с облегчением. Древняя церковь, стая дроздов под карнизами, объявления об аукционах на каменных колоннах, сараи лопаются от фуража, молочные бидоны за калитками, болота.
Рано утром проезжают мимо памятника культуры, по мостику на остров, затем мимо красных ворот.
Коттедж стоит на берегу, прячется под деревьями. Соломенная крыша давно крыта черепицей, но все прочее кивает на прошлое. Беленые стены, синяя дверь, старые медные цветочные горшки болтаются за окнами, выцветшие шезлонги, обеденный колокол на оградном столбе на задах. Сколько дней Лотти заколачивала здесь гвозди, вешала двери, красила стены и шпаклевала оконные рамы? Новая система отопления – так и не заработала. Насосы, трубы. Рулоны изоляции. Провода и колодцы. Началось с двухкомнатного домика – потихоньку разросся вдоль озера. Почти все здесь Лотти с Эмброузом сооружали в послевоенные годы. Покой и тишина. Ветер и дождь. Такое было время. Обветривались лица. Залезть на приставную лестницу, залатать черепицу. Прочистить водостоки. Летний домик превратился в зимний. Сколько ночей, ошарашенная простотой, она лежала подле Эмброуза в задней спальне. Глядя на восток через озеро. Наблюдая, как угасает свет.
Томас забрасывает машину на подъездную дорогу. Резковато. Эмброуз ерзает на заднем сиденье, но не просыпается. Колеса скользят по мягкой земле. В высокой траве у сарая уже припарковано несколько машин. Зять Лоренс зазвал слишком много гостей. Ну, так тому и быть. Это его выходные. Его ритуал.
– Дай деду поспать минутку.
Лотти перегибается через спинку и подтыкает одеяло мужу под горло. Тот слегка всхрапывает. Землю замесили в густую слякоть. Лужи, отпечатки покрышек. Лотти забыла резиновые сапоги и теперь шлепает по грязи к багажнику.
– Помоги-ка, Томас, вот спасибо тебе.
Он подгребает к машине, подставляет руки, волосы упали на глаза.
– «Дворники» бы себе купил.
Он щурится в недоумении, а она смахивает кудри ему со лба. Томас смеется, и Лотти нагружает его сумками, книжками, одеялами, отправляет в дом. Смотрит, как он дрейфует по высокой траве вдоль коттеджа, и стебли влажно оглаживают его джинсы. До сих пор носит широченные клеша. Сзади болтается подол рубашки. Мода парню до лампочки, всю жизнь так. Груз он тащит с трудом, едва не поскальзывается, но нет – нащупал опору на гравии.
Подплывает к синей двери – верхняя створка открыта, нижняя закрыта – и заглядывает в коттедж. Наполовину внутри, наполовину снаружи. Груз опирает на край створки. Даже издали Лотти слышит из дома звонкий дочерин привет. Из двери выплескивается счастье. Ханна в переднике. Челка, голубые глаза. Мать и сын обнимаются – пахнет табаком.
– А папа где?
– Подремать прилег. Дай ему две минуты.
– А окно ты опустил?
– Само собой. Начали уже?
– В пять утра манки расставили.
– Чего?
– Вышли затемно.
И словно по команде, Лотти слышит первый выстрел этих выходных. А затем и второй. Оборачивается – птичья стая штурмует небо над коттеджем.

 

Эмброуз в свое время тоже неплохо стрелял. На осенние выходные съезжались парусиновые дельцы. Фары обливали дорогу, окутанную бледными саванами утренней дымки. Сапоги. Охотничьи шляпы. Твид. Зеленые дождевики. Взброшены на плечи «браунинги» в оружейных сумках. Мужчины выступали на дорогу следом трусили собаки – лабрадоры, черные и рыжие. Лотти слышала стук набоек по гравию. Возвращались под вечер, одежда попахивала порохом. Нырок, хохлатая чернеть, гоголь. У них был ритуал – наливать бренди в кипяток, чтобы, говорили, дробь легче выходила. Вкус мяса навевал мысли о полетах.
Артур Браун. Упокой Господь его душу. До сих пор у Лотти хранилось запечатанное письмо из юности. Браун уже тридцать лет как мертв. Его сын Бастер рухнул из облаков на боевом задании. Когда столетие разодрали на куски во второй раз. Провальный опыт мирной жизни. Лотти помнит Брауна в Суонси: стоит на парапете, изогнувшись назад, мяч застыл в воздухе, на лице – полетная дуга быстротечной радости.

 

Утреннюю трапезу размечает непредсказуемый пунктир стрельбы. Лотти сидит в кухне, Ханна за столом, перед ними красно-белая клетчатая скатерть. Томас устроился у огня, читает, Эмброуз гуляет по берегу между дремотными передышками.
Лотти рада побыть с дочерью наедине: нынче такое случается все реже. Неизбежный чайник, масло, булки. Из вазы к столу клонятся лилии. Налетает густой порыв табака, обдувает лицо Лотти.
На подоконнике груда вскрытых писем и чековая книжка. От судьбы в дар дочь получила живой ум и талант (или же проклятие) раздавать деньги. Всю жизнь так: в детстве на Малоун-роуд приходила домой босиком. И сейчас в конверты вечно падают чеки. Красный крест. «Оксфам». Детский приют в Шафтсбери.
– Что еще за «Международная амнистия»?
– Да опять канадцы, мам.
– А почтальон тебя еще не возненавидел?
– За мной пристально следят.
Лотти на весу перелистывает пачку писем, точно мультик: прощайте, фунтовые банкноты.
– Всему, что я знаю, мам, я научилась у тебя.
И ведь не врет. В свое время Лотти едва ли скупердяйничала. Но мать есть мать. Никуда не денешься. Лотти перетягивает чековую книжку аптечной резинкой, пытается спрятать за цветочным горшком.
И так они нанизывают час на час, текуче огибают друг друга, меняются ложками, передают миски, друг у друга с плеча снимают кухонное полотенце. Дела на ферме. Настроения в деревне. Бизнес Ханны, породистые собаки.
Руки у Ханны слегка постарели. Тридцать восемь лет, сама полжизни мать. Кожа – как черепица. Сплетение вен на запястье. Очень любопытно – смотреть, как стареет твоя дочь. Странное наследие.
– Томас, значит, пристойно себя ведет?
– По средам играет в теннис.
– Вот и славно.
В голосе дочери намек на печаль:
– Не сводит тебя, значит, с ума этой своей новой стереосистемой?
– Да все равно мы оба глухие тетери.
Ханна отворачивается, вынимает хлеб из печи.
Голыми руками. Кончики пальцев обожжены. Она идет к раковине, поливает ожог холодной водой.
– Я тут подумала, мам. Ну, в общем. Может, ты с ним поговоришь? Сходил бы он тоже поохотиться разок? Лоренс про него всю неделю твердит.
– Ты его мать, не я.
– Ага. Но слушает-то он одну тебя.
– Он, наверное, может манки выставлять.
– Он может.
За окном, на берегу, Лотти видит Эмброуза – бродит в бурой шляпе. Всегда любил озеро. Раскинулось у него за спиной щедрым всплеском серого. Лотти знает: скоро Эмброуз войдет, потирая руки, мечтая о тепле очага, маленьком бренди и газете: немудрящие радости раннего сентября.

 

Охотники возвращаются к обеду, трусят по дороге, на боку раскачиваются дробовики. Со многими Лотти не знакома. Друзья Лоренса. Адвокат, член городского совета, шлюпочник-кустарь.
– А где Томас? – спрашивает Лоренс.
– У себя в комнате.
Лоренс застегивает рубашку до воротника. Под рубашкой он крупный. Держит за шею двух гоголей. Роняет тушки на стол, отворачивается, набивает трубку табаком, приминает основанием ладони.
– Так чего, он завтра с нами?
– Ай, да оставь ты его, – говорит Ханна.
– Ему б на пользу пошло.
– Лоренс. Прошу тебя.
Дернув плечами, тот выпрастывается из кардигана, вешает его у огня, что-то бормочет. Крупный человек, а голосок слабенький. Лоренс оживляется, выйдя к друзьям в гостиную.
Под вечер у Лотти и Ханны все руки в теплых потрохах запеченной птицы. Ханна умело гладит тушку пальцами, и печеная плоть распадается. Ханна расплющивает мясо на тарелке, добавляет резаных яблок и ягод на закуску. Вычурный взмах цвета.
Мужчины сидят за столом, едят – все, кроме Томаса. На спинках стульев висят куртки. На подоконнике примостились шляпы. В гостиной гуляет громкий хохот. День легок. Шутки неспешны. Все ускользает.

 

Гости уже отбыли, и Лотти радуется, когда почти темночью из спальни выходит Томас. В старом рыбацком свитере – Томасу он на много размеров велик, раньше этот свитер Эмброуз носил. Томас бродит туда-сюда, еще не проснулся. Кивает Лоренсу. Между ними пропасть – отчим и сын. Неотступная облачная гряда.
После ужина уплывает в вечер, свериться со звездными картами. Высокие болотные сапоги. На шее бинокль. Томаса видно с берега: вдоль суши бежит красная световая точка фонарика. Низкая луна, рваный ветерок над водою.
Когда Томас бьет веслом, свет подпрыгивает, дергается, сдвигается, потом замирает вновь.

 

В субботу спозаранку Лотти будит Эмброуза на охоту. Ночь непроглядно черна. От холода немеют скулы. Одежду ему уже выложила. Теплую майку и длинные кальсоны. Плотную твидовую куртку. Две пары носков. Лежат на деревянном стульчике. Зубная щетка на виду, а бритвы нет. Единственный день в году, когда Эмброуз не бреется с утра пораньше.
Потолок обмахивают фары. Съезжаются гости. Сегодня трое, четверо, пятеро. Колеса хлюпают в грязи. Уже слышен голос Лоренса. Шепот, утихомиривают собак. В дом приплывает сигаретный дым.
В кухне Лотти и Ханна готовят завтрак: только тосты и чай, на жарку времени нет. Мужчины темноглазы, неприветливы, изнурены. Поглядывают в утреннюю черноту за окном. Вставляют батарейки в фонарики. Проверяют заряды. Затягивают шнурки.
Его силуэт в коридоре внезапен. Поначалу Лотти решает, что Томас не ложился всю ночь. Не в первый раз. Нередко вечера напролет сидит на воде со своими картами. Он бредет по кухне, кивает мужчинам за столом, подсаживается к Эмброузу. Ритуальные приветствия. Они завтракают, затем Томас встает вместе с Лоренсом – оба ни слова не говорят, – и вместе же они идут в кладовую, к серебристому сейфу.
Лотти смотрит, как голая лампочка швыряет в них световым шаром. Лоренс крутит шкалу на сейфе, лезет внутрь, поворачивается к Томасу. Лотти видит, как внук принимает на ладонь незнакомую тяжесть. Долетают языковые обрывки: двенадцатый калибр, пятизарядник, 36-граммовый заряд.
– Идешь, значит? – произносит Ханна.
Голос потрясающе невозмутим, но ее выдает поза: плечи напружинены, жилы на шее блестят, в глазах предчувствие худого. Она косится на Лоренса. Тот пожимает плечами, барабанит пальцами по трубке в нагрудном кармане, словно трубка-то за всем и проследит.
– Я подумал, надо попробовать, – отвечает Томас.
– Белье шерстяное надень.
Кухня теперь вихрится. Есть мнение, что скоро рассвет. Гости выходят. Томас нагибается, шнурует туристические ботинки. Ханна хватает Лоренса за воротник, яростно шепчет ему в ухо. Лотти тоже отводит Эмброуза в сторонку, умоляет приглядеть за мальчиком.
– К полудню вернемся.
Сама еще в халате, Лотти смотрит, как они уходят. Полк. Отпечатки сапог в грязи. Следом терпеливо бегут собаки. Все исчезают за красным воротным столбом, уменьшаются, и вздымается небо.

 

Утро оглушительно огрызается выстрелами. Двойные залпы. Каждый резко пинает Лотти под дых. Она вдруг на пределе. Просто шаг по кухне требует бесконечного самоконтроля. Отчаянно хочется стряхнуть муку с ладоней, открыть синюю дверь, побежать по дороге, на берег, проверить, как они там, поглядеть на них, отнести им бутербродов, молока, флягу. Глаза бестолково мечутся. При каждом выстреле она смотрит в окно. Серость за окном пуста.
Над озером вдали вырастают столбы ливня. Древесные ветви сплетают ветер. Ну уж гроза-то наверняка загонит их домой. Лотти включает приемник – может, от шума радио полегчает. Бомбы творят что хотят. Лотти крутит ручку, выбирает станцию с классической музыкой. Но и там каждый час перерыв на новости. Зажигательное устройство в Ньюри. Трое погибших, двенадцать раненых. Без предупреждения.
Лотти смотрит, как дочерин силуэт движется от стола к печи, к кладовой, к холодильнику. Ханна изображает беззаботность. Месит тесто, ждет, когда поднимется хлеб. Будто самый жар подтолкнет вперед стрелки часов над печью. Порой Лотти с Ханной болтают. А у Эмброуза нормальный ремень? А Томасу дали толстые носки? Лоренс ведь от них не отойдет, правда? Они все в дождевиках? Это когда же они в последний раз приносили морскую чернеть? А он взял очки? Он вообще стрелял хоть раз в жизни-то?

 

Обеденный час почти миновал, и тут раздается собачий лай. Мужчины шагают по дороге, обыденно, как им и надлежит: Эмброуз и Томас замыкающими, между ними травяная разделительная полоса. Куртки от дождя потемнели. На плечах болтаются дробовики. Походка слегка усталая.
Лотти встречает их перед коттеджем, поднимает щеколду на синей двери, манит их в дом.
Томас сбрасывает куртку, вешает на кочергу, топочет каблуками по полу, скидывает сапоги, скатывает носки, кладет у огня. Садится на стул, высокий и томный, прячется под полотенцем. От сапог и носков горячий пар.
– Ты как, ба?
Она стоит у огня, спиной прислонившись к каминной полке. Долго будет цепляться за этот миг – Томас сидит на стуле, и на мысках потемневших мокрых сапог мерцает морщинка света.
– И как тебе? Понравилось?
– Ну, ничего так.
– Подстрелил что-нибудь?
– Деда срезал парочку.
Порою – месяцы спустя, годы спустя, даже десять лет спустя – Лотти поражалась: странно, как тебя покидает язык, и будущее вопрошает о том, что надлежало спросить в прошлом, и слова так легко нас бегут, и остается лишь мчаться вдогонку на поиски. Еще долго ей предстояло недоумевать, отчего она не подсела к Томасу, не спросила, что погнало его поутру на дорогу, что за чудной порыв потянул его на охоту? Каково это было – шагать по берегу озера, сидеть в траве, ждать, пока птицы и собаки разбередят синеву и серость? Какими словами обменялся он с Эмброузом, каким молчанием? Какие звуки прилетели к нему по воде? Которая из собак притаилась рядом? Почему он так запросто передумал? Она жалела, что не вскрыла, не взрезала эту мысль, мелькнувшую у него в голове в то сентябрьское утро. Что это было – опять случайность, непрошеная небрежность, очередная деталь во вселенском беспорядке вещей? Может, он не хотел, чтобы дед шел один. Или подслушал, как мать говорила про охоту. Или про то, как хочет отчим, чтобы Томас тоже пошел. А может, обыкновенная скука одолела.
Лотти размышляла – застряв у светофора на Малоун-роуд, или в очереди у мясника на Ормо-роуд, или на Андерсонстаун-роуд, в группе за мир, или в тенях Сэнди-роу, или на демонстрациях, где все несли портреты своих близких, или тогда в Стормонте, в ожидании вести о том, что на свете есть порядочность, или шагая по кромке острова, или на дальнем корте теннисного клуба в Странмиллисе, или просто спускаясь по лестнице с Эмброузом, прибавляя новый день к предыдущему, новый час к минувшему часу, – что привело Томаса к этой минуте, как эта минута вписалась в непрерывную историю, отчего он передумал.
Так и не спросила. Только посмотрела, как Томас поднял полотенце, взъерошил им волосы, а потом вернулась в кухню и разожгла огонь, обуреваемая счастьем.

 

Желтые листья изобильно засыпали зеленую лужайку. Уже рассеиваясь, гроза краешком задела коттедж. Вот такие выходные Лотти любит больше всего: приезжаешь из Белфаста, приближаешься к дому, притормаживаешь у ворот, и в конце проселка поют на ветру высоковольтные провода.
Паркуешься у сарая, на той обочине, что повыше, где потверже земля, и, цепляясь за листья, пробираешься к синей двери.

 

Томаса застрелили на восьмой неделе охотничьего сезона. Во мраке раннего утра. В его синей лодочке. У него завелся новый ритуал – он разбрасывал манки по воде.
Лотти слышит первый выстрел во сне. В задней спальне. Рядом Эмброуз. Его грудь вздымается и опадает. Дышит неровно. Слегка ворочается под одеялом, поворачивается к Лотти. Пижамная куртка расстегнута. Под горлом треугольник плоти. Изо рта амбре. Лотти слегка отодвигается. В комнате пыльно. Само собой, поначалу думает, что ошиблась. Обычно тьма так не звучит. Может, грохнулся кирпич в дымоходе; не впервые. Или разбилась черепица. Лотти нашаривает часы на тумбочке. Подносит к самым глазам. Вертит так и эдак – иначе не разглядеть. Пять двадцать утра. Не выстрел. Слишком рано. Может, что-то упало в сарае, в гостиной что-то не так. Лотти глядит на окно. В стекла колотит дождь. Под рукой – голый холод рамы.
И тут второй выстрел. Лотти кладет руку Эмброузу на плечо, на миг так и замирает. Может, она проспала. Шторы-то плотно задернуты. Свет шутки шутит. Она в ночнушке вылезает из постели. Нащупывает шлепанцы на холодном полу. Подходит к окну. Раздвигает шторы. Снаружи черным-черно. Тогда, значит, ей примерещилось. Она глядит на озеро. Ничегошеньки. Только силуэт согбенного дерева, чернее темноты. Ни луны, ни звезд. Ни лодки. Ни красного фонарика. Ни души. Тишина.
Лотти задергивает шторы и возвращается к кровати. Роняет шлепанцы. Приподнимает край одеяла и простыни, уже наполовину заползает в постель, и тут слышит третий выстрел.
Это, думает она, никакая не черепица. И кирпичи так не падают.
Назад: 1929 Вечерня
Дальше: Книга третья