Книга: ТрансАтлантика
Назад: 1863–1889 Ледник
Дальше: 1978 Темночь

1929
Вечерня

Для нее истории начинались комом в горле. Порой даже говорить становилось трудно. Подлинное понимание скрывалось под самой поверхностью. Всякий раз, когда садилась перед листом бумаги, накатывала ностальгия, что ли. Воображение распихивало реальность, что сдавливала со всех сторон. Эмили Эрлих выживала не теориями или формулами, но мгновениями легкости, раскачкой до предела, стремительной радостью полета. Помаленьку терялась в небесах.
Лучшие минуты – когда взрывался разум. От времени оставались одни руины. Угасал всякий свет. Бездна чернильницы. Дрожь тьмы на кончике пера.
Долгие часы потери и побега. Безумия и неудачи. Вычеркиваешь одно слово, ставишь кляксу посреди страницы, уже не прочесть, рвешь лист на длинные тонкие полосы.
Прихотливый поиск слова – будто крутишь колодезную рукоять, наматываешь цепь на ворот. Бросаешь ведро в шахту разума. Достаешь пустые ведра, одно за другим, и наконец, в нежданный миг, ведро жестко цепляется, внезапно тяжелеет, и вынимаешь слово, а затем вновь бросаешь ведро в пустоту.

 

Каюта первого класса была мала и бела. Две койки. Иллюминатор по левому борту. Свежие цветы в хрустальной вазе. Приветственная записка от капитана. Люстра сконструирована так, чтоб не качалась.
Из статики репродуктора вырывались объявления, гнусавое нытье стюарда: когда ужин, не сгорите на солнце, скоро откроется кружок.

 

Обеих не волновала внешность, но в первый вечер мать и дочь помогли друг другу одеться.
Океан был спокоен, но и при небольшой волне причесывать друг друга нелегко. Эмили пристроила в иллюминаторе круглое зеркальце. Волосы ее поседели. Лотти постриглась по моде коротко. За своими отражениями они различали, как по воде скользит прожектор.
Вес пригибал Эмили к земле. Пятьдесят шесть лет, хотя временами зеркала намекали на совсем иное десятилетие. Щиколотки вечно опухшие, запястья и шея тоже. Туфли носила двумя размерами больше. Ходила с тростью. Темный терн. Маленький серебряный набалдашник. Резиновая насадка на кончике. Смастерил один умелец в Киди-Види. Передвигалась застенчиво, смущалась, зная, сколько места занимает, будто тело только и ждало подходящей минуты, чтобы показать, как ему неудобно, какое оно большое.
Лотти – высокая, рыжеволосая, уверенная – надела длинное платье из тафты, на изгибе горла – дутое ожерелье. Двадцать семь лет, вся такая ранняя пташка – словно явилась, сама себя опередив. Мать и дочь почти не разлучались. Застряли друг у друга на орбитах. Крепко пришпиленные друг против друга.
Бочком пробрались в кают-компанию; Эмили опиралась на руку дочери. На миг замерли в дверях – удивила дуга балюстрады. Перила увиты цветами. Куда ни глянь – богатство и роскошь. Юноши в темных костюмах и сорочках с отложными воротничками. Худые женщины с перьями в прическах, горла напряжены, руки раскинуты. Дельцы сбивались в стайки, их обвивал сигаретный дым.
Прозвонил колокол, и собрание возликовало. Пароход достаточно отошел от берега. Зазвучали оперные арии тостов против «сухого закона». Самый воздух, казалось, осушил не один бокал джина.
Их провели к столу и усадили с судовым врачом. Красавец. Канадец, на лбу темный завиток, лицо узкое и исчерчено смешливыми морщинками. Рубашка хорошего кроя, нарукавные резинки выше локтей. Наклонился к дамам через стол. Говорили о Ломэ Гуэне и Генри Джордже Кэрролле, о легких колебаниях на фондовой бирже, ценах на зерно, чикагских анархистах, Кальвине Кулидже и его слабости к баронам-разбойникам, о Полин Сабин и ее призывах к отмене «сухого закона».
На изысканном фарфоре принесли еду После нескольких бокалов у врача стал заплетаться язык. На сцене блямкнула джазовая нота. Закачалась труба. Задрожало фортепьяно. «Блюз росомахи». «Колобродство мускусной крысы». «Блюз Стэка Ли».
Эмили нацарапала пару слов в блокноте, а Лотти ушла в каюту за новой фотокамерой, серебристой «лейкой». Эмили надеялась, дочь сфотографирует крошечные дымные галактики, в которых весь пароход словно мерцал.

 

То была их первая заграничная поездка. Минимум на полгода. Эмили будет отсылать репортажи для журнала в Торонто, Лотти – фотографировать. Европа полыхала идеями. Живопись в Барселоне. «Баухаус» в Дессау. Фрейд в Вене. Десятая годовщина Алкока и Брауна. Большой Билл Тилден на Уимблдонском мужском чемпионате по теннису.
В деревянный дорожный сундук сложили как можно меньше багажа – так легче переезжать с места на место. Несколько смен одежды, кое-что потеплее, два экземпляра одного романа Вирджинии Вулф, блокноты, фотопленка, лекарства Эмили от артрита.

 

Дни были протяжны. Плыли часы. Море круглилось царственной серостью. Вдалеке изгибался горизонт. Мать и дочь сидели на палубе и глядели за корму, где красно пылало вечернее солнце.
Тандемом прочли роман Вулф, почти страница в страницу. «В голосе была удивительная печаль. Освобождаясь от плоти, от страстей, он выходил в мир, одинокий, безответный, бьющийся о скалы, – вот как звучал этот голос». Больше всего Эмили нравилась якобы легкость Вулф. Как непринужденно перетекали друг в друга слова. Точно на страницу переводили полнокровную жизнь. Таково у Вулф смирение.
Порой Эмили сомневалась, что сама обладает подлинной убежденностью. Почти тридцать лет писала статьи. Издатель в Новой Шотландии опубликовал два сборника стихов – явились и растаяли. Статьи Эмили вызывали у читателей интерес, но она подозревала, что ее понятия о многом смутны, идеи касательно немногого категоричны. Возможно, у нее развился иммунитет к глубине. И теперь она лишь скользит по поверхности. Дрейфует на затейливом стеклышке. Да, она взбаламутила мелочные каноны ожиданий – незамужняя мать, журналистка, – но едва ли этого довольно. Много лет отвоевывала себе место в мире, однако ныне постарела, устала и недоумевает, почему это было важно. Отяжелела.
Чего-то ей недостает – никак не ухватишь и не поймешь, что бы это могло быть. Она чуяла: есть нечто большее, переворот страницы, конец строки, напор слова, разрыв привычек. Завидовала молодой англичанке Вулф. Такая властная, такая многообещающая. Полифонична. Умеет жить в разных телах.
Быть может, Эмили затем и отправилась в путешествие – оторваться от рутины. Подбавить пульса в жизнь. Они с Лотти столько лет провели бок о бок в гостинице «Кокрейн». Номер крошечный, но они прекрасно расходились бы там с завязанными глазами.

 

На палубе шел бадминтонный матч. Вдали волан описал дугу, застыл в полете, завис, точно подхваченный магнитным полем, источаемым недрами парохода, а затем, летя в другую сторону, на миг заленился, припомнил, что на свете есть ветер, снова устремился вперед.
Из каюты, размахивая одолженной ракеткой, вышла Лотти в длинной юбке. Оголенный провод. Всегда такой была. Ни притворства, ни изящества, но вся прошита электричеством, восторгом свободного полета. Не красавица, но едва ли это важно. Из тех девушек, чей смех слышишь еще из-за угла. Быстренько нашла себе партнера для смешанной парной игры.
Держа над головой поднос с напитками, палубу патрулировал стюард. За ручку прогуливались супруги, пожилые сербы: сказали, что возвращаются домой после своего американского эксперимента. Под глянцем шевелюр шествовали двое разодетых мексиканцев. На носу репетировал духовой оркестр. Эмили смотрела, как тень трубы скользит по палубе, медленно переползает с одного борта на другой.
Ни капли не верится, что ее собственная мать лет восемьдесят назад направлялась в Америку на плавучем гробу, средь лихорадки и утраты, а теперь Эмили, уже со своей дочерью, плывет в Европу первым классом на пароходе, где лед производят электрогенераторы.

 

Стуча тростью по доскам, она ушла из кают-компании. Вода – всех оттенков тьмы. Безлуние. По высоким волнам прыгал звездный свет. Огни точно всплывали из океана. Вдали вода гораздо чернее неба. Палуба мокра от брызг. Порой машина унималась, пароход скользил неспешно, и тишина была необъятна.
Эмили медленно спустилась по трапу в каюту. Ее провожал стюард. Попрощалась с ним, вымучила дорогу до койки. Потом, среди ночи, услышала голоса в коридоре. Они плавали и сливались, рассеивались и возникали вновь. Россыпь смеха, пауза, хлопнули двери, что-то застучало – кажется, палубой выше, где, похоже, танцевали; разбилось стекло, в воздух снова поплыли голоса. Эмили перевернула подушку, поискала, где попрохладнее.
В конце концов щелкнул замок на двери. Дыхание замедлилось. Лотти пила. Эмили слышала, как дочерино платье утомленно осело на пол. Открылся сундук. Переступила босая нога. Тихий смешок. Эмили посмотрела, как дочь ложится в койку.

 

С Эмили-то любви никогда не случалось. И замужества тоже. Лишь один мужчина – однажды появился, в итоге исчез. Винсент Дрисколл. Редактор газеты в Сент-Луисе. Высокий лоб поблескивал испариной. Пальцы в чернильных кляксах. Сорок два года. В бумажнике носил фотокарточку жены. Эмили была секретаршей в рекламном отделе. Блузки под горло и аметистовая брошь. Двадцать пять лет. Питала амбиции. Написала статью о Женском христианском союзе за умеренность. Постучалась к редактору. Дрисколл сказал, что она пишет по-женски. Напыщенно и вычурно. Сам он говорил жестко, четко, резко. Положил ладонь ей на крестец. Эдак цинично возгордился, когда она не сбросила его руки.
Отвез ее в гостиницу «Фермерский дом». Заказал жареных устриц, седло антилопы, «Грюо Лароз». Наверху бретельки легко соскользнули с ее плеч. Влажная белая буханка его тела содрогнулась.
Эмили написала еще статью, потом еще одну. Он правил карандашом. Говорил, что воспитывает ее. Весенние разливы Миссисипи. Взрыв котельной на Франклин-авеню. Застреленный медведь в зоосаде «Лесной парк». Том Тёрпин и его «Гарлемский регтайм», негритянская музыка на Тарджи-стрит. Дрисколл тщательно редактировал. Как-то раз в 1898 году Эмили открыла газету и увидела свой самый первый материал – рассуждение о наследии Фредерика Дагласса, уже три года как покойного. Ее слова, все до единого. Подпись гласила: «В. Дрисколл». Точно сердце выкорчевали. Еле устояла на ногах. В гостинице Дрисколл грудью расталкивал ткань вместительного белого костюма. Пиджак всегда застегивался с натугой. Нижняя губа дрожала. Эмили должна бы радоваться – ее статью опубликовали в газете. Да как у нее язык повернулся. Лучше бы сказала спасибо. Он одолжил ей свое имя. Ей что, мало сотрудничества? Под красным небом она бродила по набережной. Слышала, как мальчишки выкрикивают название газеты. А внутри ее слова. Она пришла в меблирашку на Локуст-стрит. Каморка с эмалированной раковиной и деревянной вешалкой для полотенец. Скудная одежда безжизненно висела в резном гардеробе. Откидной рабочий столик. Обеденный Эмили сложила из книг. Кончиком пера вонзилась в бумагу. Она подождет.
Снова вскарабкалась по лестнице в редакцию. По столу толкнула рукописный текст. Дрисколл поднял голову и пожал плечами. В. Э. Дрисколл, повторил он. На это он согласен. «Э» значит «Эмили». Это будет их секрет.
Над Сент-Луисом вспыхивали фейерверки. Двадцатый век – разноцветный взрыв. В гостиничном номере Эмили лодыжками осторожно цеплялась за его колени. Он поднимал простыню, точно флаг капитуляции. Его жизнь она описывала словом ширь: широкий лоб, ширится талия, и ширится слава. Эмили ждала. Сама не знала, чего. Ее мутило. От его властности. Его напора. И она ему все это позволяла. На улицах газетчики выкрикивали его имя. Эмили уходила прочь. Внутри что-то шевельнулось. Тошнило по утрам. Забеременела. Ее это потрясло. Думала навестить врача, отказалась от этой мысли. Отца не будет, она опережает время, страдает за это, но ей все равно, она не рабыня приличий. Прокисшая любовь пролила больше света на природу любви, чем подлинное переживание. Я, сказала Эмили, хочу только свое имя. Настоящее. В газете нет места женщине-репортеру, ответил он, разве что в разделе светской хроники. Всегда так было. Она коснулась живота. Помянула беременность. Он побелел. Не исключено, сказала она, что ребенок родится голосистый. Дрисколл мягко возложил ладонь на гигантскую столешницу, но костяшки у него побелели. Это, сказал он, шантаж. Она взирала на него безмятежно. Пошевелила пальцами в недрах платья. На столе портрет его детей. Дрисколл постучал по рамке карандашом. Только инициалы, сказал он. Она по-прежнему станет писать под фамилией Дрисколл плюс получит другую колонку, Э. Л. Эрлих. Вполне по-мужски звучит. Это ее устроило. Ее личное имя. «Л» значит «Лили».
Она родила в декабре 1902 года. Ночами, когда девочка спала, Эмили писала, тщательно выверяя каждую фразу. Добивалась стихотворного ритма и плотности. Проталкивала слова к краю листа. Писала и переписывала. Конкурсы джазовых пианистов в кафе «Розовый бутон», где наяривали по клавишам музыканты. Слет анархистов в подвале многоквартирного дома на Карр-сквер. Бокс без перчаток неподалеку от сиротского приюта для мальчиков на 13-й улице. За Эмили водилась привычка подходить к теме окольно, и порой она увлекалась трактатом о птичьих миграциях над Миссури или о великолепии чизкейка в немецкой забегаловке на Олив-стрит.
Уединение ей нравилось. В позднейшие годы ею порой интересовались мужчины. Продавец персидских ковров. Капитан буксира. Пожилой ветеран Гражданской войны. Английский плотник, строивший эскимосскую деревню для Всемирной ярмарки. Но Эмили тяготела к уединению. Мужчины уходили, и она смотрела в спину их пиджакам, морщинкам между лопаток. А сама оставалась гулять с дочерью по набережной. Их дыхание смешивалось. Их платья гармонично шелестели. Эмили подыскала квартирку на Чероки. Раскошелилась на пишмашинку. Та грохотала вечерами. Эмили писала колонку Дрисколла. Да и пожалуйста. Она даже забавлялась, втискиваясь в его узколобый разум. Но для своей колонки словно тянула на разрыв каждое сухожилие. К ней пришло счастье. Она расчесывала костер дочериных волос. Случались дни великого освобождения: Эмили будто сама себя вытаскивала из глубин колодца.
В 1904 году Дрисколла нашли за письменным столом. Обширный инфаркт. Третий подряд. Эмили воображала, как он содрогался в своем тугом белом жилете. Похоронили его под ясным сент-луисским солнышком. Эмили пришла в широкополой черной шляпе и перчатках до локтей. На краю толпы плакальщиков держала Лотти за руку. Под конец недели Эмили вызвали в редакцию. Сердце грохотало в предвкушении. Наконец-то у нее будет полное имя – ее подпись, ее право. Она выжидала. Ей тридцать один год. Вот он, ее шанс. Столько историй. Сент-Луис блистал в свете Всемирной ярмарки. Городской абрис рвался ввысь. Столько акцентов на улицах. Эмили уловит и запечатлеет их все. Она поднялась по лестнице. Владельцы газеты сидели, скрестив руки на груди, ждали. Один дужкой очков рассеянно чесал мочку. Нахмурился, когда Эмили села. Она заговорила, но ее перебили. Дрисколл оставил им письмо в столе. У Эмили задрожала губа. Письмо зачитали вслух. Дрисколл утверждал, что все ее статьи с первого дня писал сам. Каждое слово. До последнего оборота. Таков был его прощальный подарок. Его пощечина.
Замысловатость этой мести потрясла Эмили. Ей, сказали владельцы, не работать больше никогда. Она попыталась выдавить хоть слово. Они захлопнули папки на столе. Один встал и открыл ей дверь. Смотрел, как на прохожую лошадь за окном.
Эмили шагала вдоль реки, пряча лицо под широкополой шляпой. Много лет назад ее мать тоже здесь гуляла. Лили Дугган. Вода несла воду. Эмили вернулась в квартирку на Чероки. Отбросила шляпу, собрала вещи, пишмашинку оставила. Переехали из Сент-Луиса в Торонто, к брату Томасу, горному инженеру. Комната на два месяца. Его жена бесилась. Не хватало ей незамужней матери в доме. Эмили и Лотти сели на поезд, уехали на Ньюфаундленд: море не замерзало.
Сняли номер на четвертом этаже гостиницы «Кокрейн». Спустя два дня Эмили постучалась в редакцию «Ивнинг Телеграм». Первый материал – очерк о Мэри Форвард, владелице «Кокрейна». Мэри Форвард на голове носила седую бурю. Браслеты соскальзывали до локтей, когда она поднимала волосы над загривком. Сама гостиница – резкими четкими мазками. В утренней столовой сидят новобрачные – батраки и батрачки с нервными толстыми пальцами. Круглые сутки бренчит фортепьяно. Вопросительным знаком загибаются перила. Мэри Форвард очерк так понравился, что она вставила газетную вырезку в рамку и повесила в дверях бара. Эмили написала следующую статью. О шхуне, напоровшейся на скалы. И еще одну, о начальнике порта, который никогда не выходил в море. Ей разрешили ставить свою подпись целиком. Она угнездилась в шкуре городка. Ей было уютно. Рыбацкие лодки. Колокольцы над водой. Угроза шторма. Она подмечала цветовую палитру у причалов. Красные, охряные, желтые оттенки. Неизбывный поиск лучшего слова. Тишина, проклятия, ссоры. Местные остерегались чужаков, но Эмили текстурой напоминала приевшийся климат и растворилась среди них. И Лотти тоже.
Шли годы, Эмили публиковала стихи в типографии Галифакса. Книги исчезали, но едва ли это имело значение: они пожили, обрели себе полку, обрели на полке покой. И с еженедельными колонками то же самое: пусть с Эмили не случалось любви, но все же требуется немало, чтобы наполнить целую жизнь.

 

Утром Эмили скинула ноги с койки. Лотти еще спала. На лицо упала прядка. Поднималась и опускалась от дыхания. В комнате попахивало джином.
Эмили натянула чулки на щиколотки, еле втиснулась в туфли. Взяла трость, наклонилась над Лотти, поцеловала в теплый лоб. Дочь заворочалась, не проснулась.
В коридоре было тихо. Эмили зашагала по белизне. Остановилась, привалилась к стене, перевела дух. Никак не нащупать эту пустоту ощущений. Пароход раскачивался и скрипел. Похоже, она, отстреливаясь, пытается с фланга обойти головную боль.
Молодой стюард помог ей вскарабкаться по трапу. Свежий воздух ненадолго успокоил. Серость воды тянулась в бесконечность. Складывалась в узоры, как детский рисунок.
Пароход вошел в неспокойные воды. Громкий гудок пронзил воздух. Зонтики сложили и убрали. Шезлонги ловко сгрузили на палубу штабелями.
На верхней палубе умудрились забыть кленовую гитару. Дождь испятнал темный гриф. Эмили подобрала гитару и зашаркала назад к трапу. Хотела вернуть гитару владельцу. Резкая горячая боль шмыгнула во лбу. Сил нет совсем. Трость упала и поскакала вниз по трапу. Эмили схватилась за поручень. Стала медленно спускаться. Стараясь не колотить гитарой по ступеням, невзирая на качку.
Коридор дохнул рвотной вонью. Репродуктор выплюнул исковерканное объявление. Последнее, что Эмили помнила, – звон упавшей гитары, едва налетела новая волна.

 

Когда Эмили очнулась, над ней склонялся судовой врач. Прижал к ее груди стетоскоп. Померил пульс. На лбу у него красовалось круглое зеркальце. Когда отодвинулся и оглядел Эмили, та различила в зеркальце свой дрогнувший силуэт. С трудом села, открыла было рот. Весь мир словно обернули марлей.
Лотти держалась в углу, грызла ногти. Высокая, светло-голубые глаза, короткая стрижка.
Врач ощупал руку Эмили, потрогал опухшую шею. Удар, решила она. Забормотала. Врач ее успокоил, положил ладонь ей на плечо. Обручальное кольцо на левой руке.
– Все будет хорошо, миссис Эрлих.
Тело ее напружинилось. Лотти наклонилась к врачу, что-то сказала. Тот пожал плечами, не ответил, снял стетоскоп. С полки над головой достал флакон таблеток, сколько-то отсчитал в серебряное блюдце, смахнул в стеклянный пузырек.
Пролежала в лазарете три дня. Острое обезвоживание, сказал врач. Возможно, нагрузка на сердце. Обследуйтесь, когда прибудем в Саутхэмптон. Лотти сидела у ее койки с утра до ночи.
На лбу мокрая тряпка. Эмили спрашивала себя, не потому ли заболела, что хотела подольше побыть с дочерью. Не потерять ее. Удержать подле себя. Жить в этой дополнительной шкуре.

 

За день до прибытия в Англию Эмили вывели на палубу. В тумане – бледная бурая дымка. Неясно сгустившаяся тьма. Лотти сказала, это побережье Ирландии. Позади исчезли мысы Корка – сияние за кормой.

 

В Саутхэмптоне Эмили дала пару шиллингов портье, чтобы тот пошустрее оттащил сундук. В больницу она не поедет. Уже уговорено с шофером, который отвезет их в Суонси. Менять планы поздно.
Она смотрела, как Лотти на сходнях жмет руку судовому врачу Вот, значит, как. Вот и все. Накатила невнятная печаль.
На сходнях взяла Лотти под руку. Ноги словно пустотелые. Постояла, отдышалась, поправила шляпку, и они спустились к шоферам, что в ожидании выстроились у причала. Старый «форд». «Ровер». «Остин».
Вперед выступил тучный, чисто выбритый юноша. Протянул мягкую руку, представился. Эмброуз Таттл. Синий мундир королевских ВВС, бледно-голубая рубашка, брюки гармошкой на щиколотках. Головой доставал Лотти до плеча. Взглянул на нее снизу вверх, будто она вышагивала на ходулях.
Показал на бордовый «ровер» – спицы в колесах, большое серебристое украшение на капоте.
– Сэр Артур нас ждет, – сказал юноша.
– Долго ехать?
– Боюсь, что долго. Доберемся, наверное, только к ночи. Устраивайтесь поудобнее. Дороги, увы, весьма ухабисты.
Когда он наклонился за дорожным сундуком, на пояснице открылась полоска кожи. Эмили села впереди. Лотти устроилась сзади. Машина выехала из порта. Город вытолкнул их под внезапно яркое солнце, в тоннель меж каштанов.

 

Дорога грохотала их нутром. В тенях древесных арок все трое шли рябью. Изгороди длинны, зелены и наманикюрены. Словно манили авто двигаться дальше.
Ехали под сорок миль в час. Эмили оглянулась – ветер покусывал вырез дочериной блузки. С полудня синева небес почти не побледнела. Дорога в основном пустынна. Английскую глубинку порядок не смущает. Это тебе не Ньюфаундленд. Поля угловаты. Видно далеко-далеко, старые дороги сужаются на горизонте; повсюду слаженная имперская благовоспитанность. Эмили ждала иного. Ни угольных шахт, ни гор шлака, ни серой английской нескладности.
Под рев мотора толком не побеседуешь. На окраине Бристоля заехали в маленькую чайную. Эмброуз снял фуражку, обнаружив кудрявую блондинистую шевелюру. Акцент у него любопытный. Белфаст, пояснил он, но по тому, как он это сказал, Эмили догадалась, что он отпрыск состоятельных родителей. Скорее английский акцент, чем ирландский. Слишком правильная мелодика.
Уже несколько лет в ВВС, в подразделении связи, но в летное так и не поступил. Похлопал себя по животу, словно оправдывался.
Небо потемнело. Лотти выкрикивала указания, сверяясь с огромной картой, хлопавшей на ветру. Эмброуз поглядывал на Лотти, точно она и сама вот-вот улетит на парашюте интриги.

 

Свет угасал, а Эмброуз гнал «ровер», умело огибал углы, снова погрузился в тоннели долгих изгородей. Приближались к Уэльсу. Пологие холмы один за другим – силуэт спящей женщины, вид сбоку.
Под вечер заблудились. Затормозили на краю поля, посмотрели, как соколиный охотник оттачивает свое искусство: птица на бечеве, долгий изгиб полета, что постепенно познает свои пределы. Сокол воспарил на миг и грациозно опустился на перчатку охотника.

 

Пришлось заночевать в Кардиффе. Убогая гостиница. Воздух намекал на море и шторм. Эмили опять залихорадило, голова кружилась. Лотти помогла ей подняться по лестнице, примостилась рядом в постели.
Поутру двинулись вдоль побережья. За спиной воспарило солнце, выжгло туман. По обочинам у канав махали дети, мальчики в серых шортиках, девочки в голубых передничках. Кое-кто босиком. Иногда мимо дребезжа катили заплеванные грязью велосипеды. Старуха замахала тростью и прокричала что-то на языке, которого они не поняли. Поле пересекала шеренга золотых стогов.
Остановились над узким ручьем, распили флягу горячего чая из одной чашки, последние капли вытрясли в траву. Эмили побрела вдоль реки. Услышала, как ясно зазвенел смех Лотти. У поворота, под плакучими деревьями, увидела старика в высоких болотных сапогах. Он держал удочку, но словно окаменел – стоял в воде по бедра, созерцая. Пустил корни в ручье. Она подняла руку, хотела помахать, но он смотрел мимо. Спасибо за эту анонимность. Теперь Эмили знала наверняка, что с Брауном поговорит наедине.
Старик повернулся, однако удочку так и не забросил. Будто пришел сюда подцепить на крючок свет. Эмили снова подняла руку, и он кивнул – несомненно, скорее по обязанности, чем из дружелюбия.
Когда вернулась к ручью, Эмброуз и Лотти, притулившись друг к дружке, курили одну сигарету на двоих.

 

Дом стоял на западной окраине Суонси. У воды. В конце долгого проезда меж беленых заборов. Большой, красного кирпича, с мансардой. Эмили насчитала три дымохода. Под колесами захрустел гравий. Затормозили. Из-под карнизов прыснули вороны. Каштан длинными руками почесывал крышу.
Навстречу Эмили на крыльцо вышла Кэтлин, жена Брауна. Темноволосая, серьезная. Сдержанно красивая. Провела Эмили в обшитую деревом гостиную. Со вкусом обустроенную. Длинные бордовые портьеры обнимали два французских окна, за окнами – ухоженный сад. С портьерами заигрывал ветер: налетал из приоткрытых дверей, ерошил ткань, обнюхивал, обегал комнату. На полках фотографии. На одной – Алкок и Браун с английским королем. На другой – с Черчиллем. Строй книг по авиации. Большие кожаные тома, бордовые и бежевые. Какие-то награды из граненого стекла, обрамленные сертификаты на деревянных подставочках. Десяток чайных роз – лепестки в красных прожилках – умирали в большой вазе на столе.
Эмили не без труда втиснулась в кресло у окна. На ковре под кушеткой позабыты одинокая чашка с блюдцем. На краю блюдца – покинутые крошки. Эмили осмотрелась – гостиная, зеленая лужайка за окном, серебристое море. В поисках Брауна пришлось написать командованию ВВС не одно письмо. Поговаривали о виски, о надломе, о неудаче. Якобы он завидовал славе Линдберга. Спрятался в кусты. По фотографиям судя, он на грани распада.
Наверху заскрипели, застонали шаги. Как будто двигали мебель. Хлопали дверцы.
Кэтлин просунула голову в дверь. Ее муж через минутку спустится, ищет там что-то, просил извиниться. Волосы ее текли гладким и гибким ручьем.
Вскоре снова появилась, поставила перед Эмили черный лакированный поднос – чай и печенье. На блюдце узор. Круговой. Ни начала, ни конца. Десять лет назад Эмили шагала по лугу в Сент-Джонсе. В траве гряды изморози. Вечерами смотрела тренировочные вылеты. Пробуждение «Вими». Громорык. Рвется трава. В воздух брызжет слякотная морось.
Откуда-то прилетел детский голосок. Эмили придвинула кресло ближе к окну, поглядела на склон, уходящий к морщинистому серому морю.
Испугалась, услышав тихий кашель. Дверь была открыта. Браун в контражуре. Силуэтом тени. Перед ним – мальчик в накрахмаленной матроске. Аккуратно причесанный. Шортики отутюжены. Гольфы с резинками. Браун закрыл дверь. И в сумраке прояснился. В твиде, под горлом жесткий узел галстука. Положил руки мальчику на плечи, подтолкнул вперед. Вышколенный ребенок протянул руку:
– Приятно познакомиться.
– И мне. Как тебя зовут?
– Бастер.
– Ой, замечательное имя. А я Эмили.
– Мне семь.
– Мне тоже когда-то было, уверяю тебя.
Мальчик оглянулся на отца. Взрослые руки стиснули детские плечи, потом Браун дважды похлопал сына по плечу, тот мигом развернулся и кинулся к французскому окну. Распахнул дверь настежь, и в гостиную ворвался густой запах моря.
Они поглядели, как мальчик бежит мимо сада к теннисному корту; перепрыгнул обвисшую сетку и исчез за изгородями.
– Славный малыш, мистер Браун.
– Дай ему волю, целыми днями только и будет носиться. Тедди.
– Не поняла?
– Можно звать меня Тедди.
– Очень рада видеть вас снова, Тедди, – сказала она.
– А ваша дочь?
– Попозже придет.
– Прекрасная девушка, если память не изменяет.
– Фотографирует на побережье.
– Совсем выросла, надо полагать.
За минувшее десятилетие Браун и впрямь ощутимо постарел. И не только в том дело, что поубавилось волос, а на костяк нарос лишний вес. В нем читалась тайная усталость. Под глазами наметились мешки. Шея обвисла. Он тщательно побрился – щеки воспаленно розовели, – но порезал шею, и струйка крови добралась до воротника. Надел дорогой костюм, но тело как будто не узнавало покроя.
Да, от него попахивает распадом, но, решила Эмили, вряд ли больше, чем от нее самой.
Он легонько подхватил ее под локоть и подвел к кушетке, жестом предложил сесть, подтянул к себе плетеный стульчик. Наклонился над низким стеклянным столом, разлил чай по чашкам, указал на чайник, словно там крылся ответ.
– Боюсь, я был весьма забывчив.
– Не поняла вас?
Он пошарил во внутреннем кармане пиджака, извлек письмо, мятое и испятнанное влагой. Она мгновенно узнала конверт. Голубой. «Корк, Браун-стрит, дом 9, семейство Дженнингсов».
– Совсем замотался. После полета. А потом зачем-то припрятал.
Вот, видимо, что он искал наверху: двигал мебель, открывал ящики, хлопал дверцами. Не то чтобы Эмили забыла про письмо – просто решила, что оно добралось до Браун-стрит или, может, потерялось по дороге: они с Лотти так и не получили ответа.
– Я забыл отправить. Мне ужасно стыдно.
Письмо по-прежнему запечатано. Она смотрела на собственный почерк. Чернила слегка выцвели. Она прижала письмо к губам. Словно хотела попробовать на вкус. И запихала конверт в заднюю обложку блокнота.
– Да ничего страшного, – сказала Эмили.
Браун разглядывал свои башмаки, будто нервно гадал, где это он приземлился.
– Это на годовщину, – сказала она.
– То есть?
– Мой материал. На десятую годовщину.
– А. Понятно.
Браун кашлянул в кулак.
– Честно говоря, я толком ничего не делал. Больше, знаете ли, не летаю. Хожу на обеды. Прямо-таки профессионально, увы.
Он забарабанил пальцами в кармане: того, что он искал, внутри не было. Вынул платок, осторожно отер лоб. Эмили не прерывала паузу.
– На свете нет сотрапезника лучше меня. К ужину я скисаю. На одном обеде мог бы море пересечь. Но эти новомодные аэропланы не терплю. Говорят, на них будут кормить ужином. Представьте себе, а?
– Я видела фотографии, – сказала Эмили.
– Кабина закрытая. Пилоты говорят, это все равно что заниматься любовью, не сняв шляпы.
– Не поняла вас?
– Надо думать, это вы цитировать не станете, мисс Эрлих? Грубо вышло. Но с другой стороны, вот да, скажем, существуют идеальные ситуации, в которых надлежит носить шляпу.
Она догадалась, что это он приступил к своему спектаклю, спрыскивает славу легкомысленной иронией. Эмили засмеялась, чуточку отодвинулась от него. Жизнь его растворилась в аплодисментах прошлому. Должно быть, он выговорил из себя всю «Виккерс Вими» напрочь, за многие годы дал сотни интервью. Но ничто не бывает рассказано до конца. Надо отвернуться от очевидного, заложить вираж, возвратиться.
– Мои соболезнования, – сказала она.
– Это насчет чего?
– Алкок.
– А, Джеки, да.
– Трагедия, – сказала она.
Они с Лотти услышали новость в ресторане гостиницы «Кокрейн». Спустя каких-то полгода после полета. Алкок упал во Франции. По дороге в Париж, на авиационную выставку. Заблудился в облаке. Не смог вывести аэроплан из штопора. Разбился в поле. Найден в кабине, без сознания. Какой-то крестьянин вытащил его, но через несколько часов Алкок умер. На нем были наручные часы, инкрустированные бриллиантами. Прошло несколько дней, и он лег с ними в гроб.
– Десять лет, – сказал Браун, будто вещая из окна, обращаясь к морю за лужайкой.
Эмили допила чай и поудобнее пристроила тело на мягкой кушетке. На каминной полке тикали часы. В гостиную вошли тени, постепенно растаяли. Эмили нравилось, как играет свет под ногами у Брауна. Хотелось вернуть его, смахнуть с его плеч серпантин, возвратиться к чистому переживанию над водою, промолвить заклинание, оживить миг.
– Вы пацифист, – сказала она.
– По-моему, такой же, как все. Мало подвигов, много везения.
– Я этим восхищаюсь.
– Да тут стараться-то особо не надо.
– Вы выиграли войну из аэроплана.
Браун поглядел на нее, перевел взгляд в окно. Огладил трость, постучал ею сбоку по столу. Кажется, раздумывал, сколько можно сказать.
– Почему вы больше не летаете?
Он скупо улыбнулся:
– Стареем.
Она не нарушила паузу, плоть ладоней погрузила в колодец платья.
– Идем на уступки.
Вдалеке грянул смех, на миг повис в воздухе, рассеялся.
– Пожалуй, я по сей день почти всегда в полете.
И затем погрузился в воспоминания – беспримесная свобода движения по воздуху. Рассказал Эмили о ночах в лагере для интернированных, о возвращении домой, о трепете «Вими», о том, как старый бомбардировщик слушался руля, вибрировал в теле пилота, и снег жалил щеки, и видимость никудышная, и хотелось вернуться к Кэтлин, и как аэроплан приземлился, споткнулся в болотной траве, и как удивительно было, что они еще живы, и толпы в Ирландии, снова возвращение домой, он стоял на балконе Аэроклуба в Лондоне, рыцарство, награда, день, когда они с Алкоком в последний раз пожали друг другу руки. Он, Браун, немало с тех пор написал и по-прежнему появляется на публике, но жизнь его довольно статична, он счастлив здесь, дома, с Кэтлин и Бастером. О многом не просит, у него и так всего в достатке.
Она видела, как его осеняет легкость. Поначалу ей почудилась в нем печаль – в первые минуты, когда он стоял в дверях, заслоняясь сыном, – но теперь она разглядела живость: он вновь становился собой. Эмили возрадовалась. Улыбка у него была медленная, загоралась в глазах, растягивала губы, и наконец лицо становилось плотнее, ближе.
Чай остыл, но они разлили остатки по чашкам. Гостиную исполосовали длинные тени. Браун рассеянно коснулся кармана пиджака.
– Кое-что еще, – сказал Браун. – Если позволите.
Он переплел пальцы, будто краткую молитву прочитал, и поглядел на Эмили. Взял печенье, окунул в чай. Подержал в чашке – печенье размокло и упало. Он выудил отсыревшее тесто ложкой. Еще помолчал.
– Вы уж простите меня.
– Да?
– Это не трагедия.
– Не поняла.
– Джеки, – пояснил он. – Джеки летел, понимаете? В аэроплане, ровно там, где и хотел быть. Он бы вовсе не сказал, что это трагедия.
Браун отодвинул ложку ото рта, металлический изгиб застыл у подбородка. Эмили пожалела, что нет Лотти – сфотографировать его сейчас.
– В воздухе. Твоя свобода в чужих руках. Понимаете меня?
Она услышала, как он вдохнул глубже.
– Может, детских, – прибавил он. – Может, тут то же самое. Может, ничего другого и нет.
Он смотрел Эмили за плечо. Она обернулась и увидела в саду Бастера. В обрамлении окна тот вроде бы с кем-то разговаривал. Эмили еще повернулась и разглядела Эмброуза. Фуражка лихо заломлена. Эмброуз поднял с земли теннисную сетку. Встряхнул, словно под дождем намокла, туго натянул. Она снова упала. Оба смеялись, мужчина и мальчик, хотя слышалось смутно.
У края корта стояла Лотти – на боку болтается камера. Взялась за другой конец сетки, потянула, наклонилась за ракеткой.
– Ваша дочь, – сказал Браун. – Имя забыл.
– Лотти.
– Да, точно.
– Мы будем очень признательны, если вы потом разрешите вас немножко поснимать.
– А молодой человек – это кто?
– Наш шофер. Из Королевских ВВС в Лондоне. Ехал всю ночь, забрал нас из Саутхэмптона. Привез сюда.
– Надо, значит, к обеду его пригласить.
Фарфор зазвенел, когда Браун ставил чашку с блюдцем на стол.
– Летчик?
– Хотел летать. Он в подразделении связи. А что?
– Иногда взлетаешь, зная, что на землю вернешься не совсем.
Блюдце грохнуло о стеклянную столешницу, и Браун убрал руку в карман. Даже через ткань было видно, как трясутся пальцы. Браун встал и направился к двери.
– Вы извините меня? – сказал он и шагнул на порог. Замер, не обернулся. – Мне нужно кое-что сделать.

 

Он спустился через пятнадцать минут. Узел галстука под горлом снова туг, щеки раскраснелись. Направился прямиком к Лотти, пожал ей руку:
– Рад вас видеть, барышня.
– Взаимно, сэр. Вы ведь не против? Уж больно свет хорош.
– Ах да, разумеется.
Лотти стряхнула камеру с плеча. Вывела Брауна на веранду, попросила сесть на низкий каменный парапет, против розовых кустов, над морем. На парапет он выложил трость, слегка прищурился в объектив, вынул платок, намочил, потер ботинок до блеска.
Небо за его спиной – дождевой дивертисмент, серость прошита синевой. Через плечо заглядывал куст белых роз.
– Итак, мистер Браун. Вопрос.
– Ага. Викторина, значит.
– Вы помните, какого цвета был ковер в «Кокрейне»?
– Ковер? – переспросил он.
– На лестнице.
Браун ладонью прикрыл глаза на свету. Эмили мимолетно припомнила этот жест – десять лет назад видела на Ньюфаундленде.
– Красный, – предположил Браун.
– А в ресторане?
– Я же угадал? Красный?
Лотти сменила ракурс, поймала больше тени у него на виске, текуче заскользила вдоль стены.
– А как называлась дорога, по которой вы ездили? До Лестерова луга?
– Я понял. Фокусы фотографа. Портовая дорога, если не ошибаюсь. А рыбацкие лодки там по-прежнему?
– Там по-прежнему говорят о вас, мистер Браун.
– Тедди.
– С нежностью говорят.
Эмили смотрела, как дочь вставляет в камеру новую пленку. Отснятая отправилась в карман платья. За многие годы Лотти научилась работать четко и умело – камеру перезаряжала в считаные секунды.
– У меня есть кадр, где вы бреетесь, – сказала Лотти. – Помните тазик на краю луга?
– Мы его грели бунзеновской горелкой.
– Наклонялись над тазиком.
– Это на случай, если вечером предстоит лететь. Продолжая говорить, она проволокла стул по веранде. Не спрашивая разрешения, усадила туда Брауна. Тот сел, ни словом не возразив. За его спиной сдвинулись облаконтуры.
– Вы нам приготовили бутерброды, – сказал Браун. – В то утро.
И улыбнулся до ушей. Она сменила объектив, присела на корточки, сняла от пола на широком угле.
– Мне ужасно неловко из-за письма.
– Мама сказала.
– Я оказался чудовищно забывчив.
– Оно же перелетело океан, мистер Браун.
– Что правда, то правда.
Она опять сменила ракурс, слегка подвинула Брауна на стуле.
– Зеленый, кстати.
– Что?
– Ковер. Зеленый был ковер. В «Кокрейне». Он расхохотался, запрокинув голову.
– Поклясться бы мог, что красный.
И тут теннисный мячик выстрелил высоко в воздух и приземлился в розовые кусты у него за спиной.
– Осторожнее! – крикнул Браун сыну.
Пересек веранду, взобрался на парапет. Тростью выгнал белый мячик из зарослей роз. Получилось не сразу. К мячу прилип листик.
Браун шагнул с парапета, выгнул спину и с неожиданной сноровкой запустил мячик в небо. Лотти сняла посреди броска; листик летел следом.
– Готово, – сказала Лотти.

 

За полдень они сели обедать на веранде: Браун, Эмили, Лотти, Эмброуз, Кэтлин и Бастер. Груды бутербродов; корки аккуратно отрезаны. Кекс из темного теста. Расшитая чайная баба согревала чайник.
Эмили не удивилась, уловив запашок виски от Брауна. Так вот зачем он выходил из гостиной. Вот отчего так непринужденно позировал перед камерой. Ну а почему нет? Он заслуживает новизны ощущений, решила она.
Увидела, как он склонился к Эмброузу, коснулся его рукава:
– А как дела в большом мире? В Лондоне?
– Великолепно, сэр, – отвечал Эмброуз.
– Ничего себе у вас боевое задание. Возить прекрасных дам.
– Да, сэр.
– Вы ирландец?
– Северная Ирландия, сэр.
– Превосходно. Люблю ирландцев.
Эмброуз на миг растерялся, смолчал. Браун откинулся на спинку стула, кивнул, уставился вдаль. Приоткрылась пола пиджака. Эмили заметила глазок серебристой фляги. Кэтлин положила руку Брауну на локоть – хотела удержать, не отпустить с земли, будто навеселе он мог и взлететь. Он опять кивнул – мол, да, милая, но ты уж мне разреши, всего разок.
Дневной свет облизывал подступы к веранде. Под конец обеда Бастер ускакал на теннисный корт. Вернулся с тремя ракетками и белым мячиком.
– Поиграйте со мной, ну пожалуйста-пожалуйста-пожалуйста.
Лотти и Эмброуз переглянулись, встали из-за стола, взяли мальчика за руки, вместе зашагали по лужайке.
– Ах вот оно что, – сказал Браун.
Эмили сидела в садовом кресле, наблюдала. Сетку починили и натянули. Дочь почеканила мячик на ракетке, послала через сетку Эмброузу. На солнце мячик брызнул мелкой моросью.

 

К их отъезду Браун уснул. Устроился в шезлонге, натянув одеяло по самую шею. По каменному парапету зелено ползла гусеница. Веки Брауна затрепетали. Эмили коснулась его руки, пожала ему пальцы. Он вздрогнул всем телом, будто вот-вот проснется, но затем повернулся на бок и утомленно фыркнул губами.
Эмили отступила. Понимала, что про алкоголь в статье не обмолвится. Нет нужды. Нет смысла. Нет, она хочет вспомнить его в воздухе, меж облачными слоями. Наделить его древним достоинством. Услышать, как он гикает, пролетая над деревьями.
Она поправила одеяло у него под подбородком. Ее пальцев коснулось его неглубокое дыхание. Бреясь, он кое-где пропускал волоски. Эмили выпрямилась, пожала руку Кэтлин:
– Спасибо, что приняли нас.
– Всегда вам рады.
– Ваш муж – прекрасный человек.
– Он просто устал, – сказала Кэтлин.
Эмброуз покрутил рукоять на авто, завелся. Машина тихонько двинулась. Миновали поворот под каштанами. В Лондон, предупредил Эмброуз, путь долгий.
Эмили обернулась; Кэтлин с Бастером стояли на крыльце. Кэтлин обвивала сына руками, подбородком упиралась ему в макушку. Под колесами хрустел гравий.
Деревья клонились к дороге. Толкали друг друга ветки. Ветерок встряхнул листву. Бастер вырвался, Кэтлин ушла, исчезла в доме.

 

Много часов спустя, проснувшись – в машине, в сгущающихся сумерках, – Эмили не удивилась, увидев, что дочь спит, положив голову Эмброузу на плечо. Словно заполнила собой контуры уже вырезанного для нее силуэта. Ее волосы разметались по его лацкану.
Эмброуз крепко держал руль, машину вел как можно осторожнее, чтобы не потревожить Лотти.

 

Спустя четыре месяца они поженились. Свадьба проходила в Белфасте, в протестантской церкви неподалеку от Антрим-роуд. Стоял сентябрь, но день прилетел на фалдах лета. Полоскалась зеленая листва. Воздух баламутила стая скворцов.
Эмили и Лотти прибыли в белом авто – ленты упруго развевались на ветру. Вошли в черные чугунные ворота. Эмили держала краешек дочериной фаты. На миг даже забыла про трость. Артрит почти не давал о себе знать. Эмили ступила под сень церкви, в сумрак. Скамьи забиты битком. Темные костюмы, прихотливые шляпки. Молодые люди в летной форме. Девушки в модных длинных платьях. Старухи стратегически запасли платочки в рукавах. Семейство Эмброуза владело фабрикой, выпускавшей авиационную парусину. Пришло немало работников. Суровые мужчины в серых костюмах, кепки по карманам. Букеты от «Шорт Бразерс», от «Виккерс», один – в форме планера «Веллингтон». Эмили сидела в первом ряду, бросалась в глаза своей одинокостью, но ей было все равно; молодой викарий приступил к службе, воздев руки, точно с земли заводил аэроплан на посадку. Эмили уж сколько лет не бывала в церкви. Разворачивалась служба; Эмили внимательно слушала. Наслаждалась музыкой северного акцента.
Пара зашагала по проходу как сквозь строй. Эмброуза всеобщая суета смущала. Краснели щеки под серым цилиндром. Лотти надела туфли без каблуков, чтобы не возвышаться над женихом. Снаружи их засыпало белым дождем конфетти. На ступенях церкви новобрачные поцеловались.
Потом, в гостинице, Эмили вывели в садик. Отец Эмброуза вынес ей кресло. Она сидела в квадрате солнечного света, положив трость поперек колен. На лужайке стояли ледяные скульптуры. Вокруг Эмили медленно таял день. Резкое ржание лошадей, взнузданных на заре в Миссури. Материно пальто умято ветром. Отцовские ресницы склеились и замерзли. Ледяной осколок. Буря в прерии. До чего странно: жизнь так просторна, но возвращается к мелочам детства. Лотти в коридорах гостиницы «Кокрейн». Шагает по Пейтон-стрит – новенькая в средней школе Принца Уэльского. День, когда Лотти впервые увидела фотоаппарат, «графлекс» с объективом на гармошке. И как в Уимблдоне, каких-то четыре месяца назад, они сидели на Центральном корте, мать и дочь, смотрели четвертьфинал, и Лотти повернулась к ней, сказала то, что Эмили знала и так. Как тонко влюбленные чувствуют переломный момент. Кривая мира Лотти сдвинулась. Она остается здесь. Она влюбилась. Эмили пережила минуту ликования, которое затем обернулось ревностью, а та вновь сменилась завороженным восторгом пред этим поворотом вселенной. Что такое, в сущности, жизнь? Стеллаж, где случаи по полочкам. Криво напиханы друг над другом. Длинные зубья ледовой пилы обжигают искрами глыбу холода. Точишь лезвия, выравниваешь, вставляешь в рукояти. Нажимаешь, режешь. На миг в воздухе вспыхивает уголек.
Ее вдруг затопила благодарность. Просыпаешься однажды утром, под вой зимы на севере Миссури, оглянуться не успела, а уже стоишь на палубе трансатлантического парохода, а потом вдруг одна в Риме, а через неделю – в Барселоне, или в поезде, что мчится по французской глубинке, или снова из гостиницы Сент-Джонса видишь, как аэроплан раздирает небо, или стоишь в шляпной лавке Сент-Луиса, и снаружи льет с небес, а потом, тоже внезапно, сидишь в ирландской гостинице, смотришь, как дочь на другом краю лужайки бродит меж ледовых скульптур, обносит шампанским сотню свадебных гостей. Эмили чуяла рывки своей жизни – почти как прыжки пера. Чернильный росчерк на странице. Всякий новый мазок – великий сюрприз. Как это все безбрежно. Сродни полету в небесах, подумала она, нежданной встряске погодной перемены, стене солнечного света, налетевшему граду, выходу из облачной гряды.
Вдруг ужасно захотелось написать Тедди Брауну, сказать ему, что сейчас, в этот кровоточащий миг, она прекрасно понимает, отчего он больше не хочет летать.
Эмили поднялась с кресла и зашагала по лужайке. Трость утопала в мягкой земле. Набежали многочисленные белфастские вдовцы. Придвинулись, склонились. Их флирт ее удивил. Так рады, говорили они, познакомиться с американкой. Коренастые солидные мужчины, чисто выбритые, трезвенники. Она с легкостью воображала их в котелках и оранжевых нагрудных лентах. Они ее расспрашивали. Что она теперь собирается делать? В какой уголок планеты направится? Они слыхали, она жила в гостинице на Ньюфаундленде, и пусть она не сочтет за грубость, но разве женщине там место? А она не хочет свить гнездышко, остепениться? Если решит остаться в Северной Ирландии, они счастливы будут показать ей окрестности. Вот в Портаферри прекрасное есть местечко. Видела бы она долины Антрима. Ветреные пляжи Портраша.
Под вечер загудел колокол, призывавший к ужину. Эмили села за стол с родителями Эмброуза. Отец был низенький, смеялся от души; мать грузная, с неводом тугой косы. Приятно, сказали они, принять в семью девушку с Ньюфаундленда. У них и самих за долгие годы немало родни уехало на запад, да вот мало кто возвращался. Они как-то странно притихли, когда Эмили поведала историю Лили Дугган. Служанка? Из Дублина? Да ну? Дугган, говорите, ее фамилия? Эмили решила, что им интересно послушать. В памяти рельефно проступали детали – задубевшая одежда отогревается на теплой решетке очага, скрипит лед, когда гонишь его по озеру, перчатка медленно расцветает кровью, мама над телом отца, поднимает голову, – но тут мистер Таттл наклонился через стол, и легонько тронул ее за руку, и спросил, ходила ли в церковь эта Лили Дугган, а Эмили вновь давай заливаться, и болтала, пока он не потерял терпение, не подался к ней снова: так эта Лили Дугган протестантка была? Таким тоном, будто любые другие вопросы и задавать не стоит. Эмили сначала решила, что не даст ответа, ответ не заслуживает вопроса, но она ведь на неведомой территории, это же свадьба ее дочери, и она рассказала, как Лили, чтобы выйти замуж, крестилась в протестантизм, и тихое облегчение разлилось по их лицам, и прямодушие вернулось за стол. Позже она видела, как отец Эмброуза распевал в баре «Солдат королевы». Эмили зашаркала к себе в номер. На лестнице ее остановили Лотти и Эмброуз. Невероятно: мистер Эмброуз Таттл и миссис Лотти Таттл. Не верится, что она и Лотти за всю жизнь едва ли расставались хоть на день. Настал, значит, миг освобождения. Гораздо легче, чем Эмили воображала. Поцеловала дочь, отвернулась, повлачилась наверх. Подступили потемки. Эмили спала без зазрения совести, разметав седые волосы по простыням.
Назавтра ее повезли на юг, на Стрэнгфорд-Лох. Небольшая автомобильная кавалькада. За город. С годами семейство Таттл прикупило не один и не два озерных острова. Среди болот и островков, которые здесь называли шкерами. Ссутуленные от ветра деревья. Изгибы проселков. На свадьбу Эмброузу и Лотти подарили пять акров с коттеджем, который сойдет за летний дом. Прелестная развалина с соломенной крышей и синей дверью. Заросшая лужайка спускалась прямо к озеру. На кромку воды наседала рыбацкая хибарка. В качких кронах прибрежных деревьев примостилась стая сорок.
Устроили пикник в высокой траве. Задувало холодом. Эмили чувствовала, как ветер ее обыскивает.
Можно и уезжать, думала она. Одной вернуться на Ньюфаундленд. Одной проживать день за днем. Писать. Найти свое маленькое утешение. Элегантную воздушность.
Озеро было приливное. Растворялось в бесконечности на востоке, вздымалось и опадало, дышало. Вытянув длинные шеи, пролетела пара гусей. Взмыли над коттеджем и пропали. Точно впитали цвет небес. Течение облаков вылепляло ветер. Волны накатывали, аплодировали о берег. На воде покачивались вялые ламинарии. Эмили чудилось, что она уже отступает к морю; можно простить ей эту мысль.
Назад: 1863–1889 Ледник
Дальше: 1978 Темночь