Книга: ТрансАтлантика
Назад: Книга вторая
Дальше: 1929 Вечерня

1863–1889
Ледник

Она стояла у окна. Сто двадцать восьмой день смотрела, как умирают люди. Они прибывали по дорогам на подводах. Никогда в жизни она не видала такой кровавой бани. Своим глазам не верили даже лошади. Брыкались, поднимая пыль. Глаза огромны и грустны. Скрипели колеса. Вереница подвод тянулась по тропе до самых деревьев. Деревья же тянулись до самой войны.
Она сошла по лестнице, через открытые двери, в распахнутую жару. На дороге уже затор. Странное затишье. Крики истощились. Солдатам остались только приглушенный скулеж, тихонькие ахи боли. Те, кто сидит, – как будто спят. Те, кто лежит, сбились в плотную кучу, дышат в унисон, одной сплошной грудой. Искривление рук, ног, крови. Гниющие кожаные штаны. Вонючие фланелевые рубахи. Разодранная плоть: щеки, руки, глазницы, яички, грудные клетки. Днища телег от крови черны. Кровь закапала и колеса: под ранеными крутилась, проворачивалась их жизнь.
У одного солдата на рукаве сержантский шеврон, на лацкане вышита золотая арфа. Ирландец. Сколько их прошло через ее руки. Этот ранен в шею. Рана прикрыта замусоленной марлей. Лицо всевозможных темных оттенков – пороховая копоть. Зубы почернели – скусывал патроны. Сейчас застонал, голова свесилась набок. Она промыла рану как могла. В горле у него грустно и глухо клокотало дыхание. Ясно, что через несколько минут умрет. По нему ползли черные полоски тени. Она задрала голову. В вышине кружили стервятники. Крыльями не хлопали. Парили на зное восходящих потоков. Поджидали. В голове мелькнуло, что надо бы задушить раненого.
Она коснулась его глаз. Почувствовала, как захлопывается жизнь под пальцами. Незачем его душить. Как будто задергиваешь красную занавесочку. Столь многие из них ждали женских рук.

 

Ее постучали по локтю. Врач был коренастый и круглый. Придется перетащить людей из телег, сказал он, положить на траву. Врач носил галстук-бабочку – вся забрызгана кровью. Поверх рубахи – резиновый фартук. У подвод работали еще двенадцать человек; четыре женщины.
Они как можно осторожнее поднимали солдат и перекладывали на траву, в оттиски других, которые лежали здесь несколько часов назад. Трава истерта силуэтами войны.
Врачи расхаживали вдоль рядов умирающих. Выбирали, кого есть шанс спасти. Солдаты стонали и тянули руки. Ей захотелось немедленно их вымыть. Остальные медсестры выставили у них в головах деревянные бадьи воды с губками. Она сунула полотенце в ведро.
Лили и сама переплыла столько воды, что страшно вспомнить. Ей бы, нередко думала она, пригодилась бескрайняя Атлантика, чтобы их омыть.

 

Живых тащили внутрь на носилках. От крови скользких. На койках безучастно сидели раненые. Некогда госпиталь был стеклянной фабрикой. Кое-кто раздобывал стеклянные вещицы, раскладывал вокруг своих коек. Причудливые вазы, разноцветные стаканы. Было немножко витражей для церквей Миссури, но их почти все забрали и распродали.
Иногда по госпиталю разносился громкий звон – солдат выбирался из койки, терял рассудок, выпутывался из простыней, опрокидывал тумбочку. Внизу, в подвале, до сих пор хранились большие листы стекла. И десятки зеркал прежде были, но их спрятали, чтобы мужчины не видели, во что превратились.

 

Лили уехала из Сент-Луиса через пару дней после сына. Поближе к его полку. Семнадцать лет. Копна каштановых волос. Раньше был застенчив – теперь весь аж раздулся в предвкушении войны.
Она шагала день за днем, отыскала госпиталь в стайке домиков неподалеку от передовой. Поначалу отправили работать в прачечную. На задах соорудили хижинку. Хижинка – груда бревен и косая брезентовая крыша. Под хлопающим брезентом шесть деревянных бочек – в четырех горячая вода, в двух холодная. Лили носила длинные перчатки и толстые сапоги. Платье сзади все заляпано. Подол потемнел и задубел от крови. Она стирала простыни, полотенца, бинты, медицинские халаты, драные гимнастерки, фуражки. Помешивала одежду в деревянной бочке. В другой бочке два барабана – выжимать грязь из ткани. Ручка крутилась неустанно. Ладони покрывались волдырями.
Когда вся вода выходила, Лили посыпала бочки известью. Говорили, это убивает запах крови. Развешивала стираное на высокой бельевой веревке. По ночам из ближайшего леска прокрадывались голенастые койоты. Иногда подпрыгивали и сдирали вещи с веревки. Меж деревьев Лили видела белые лоскуты.
Спустя восемьдесят шесть дней стиркой занялась негритянка. Лили привели внутрь, помогать медсестрам. Она носила тонкое хлопковое платьице и черный китель зуав. Волосы завязывала узлом на затылке и закрепляла чепцом. На чепец прикрепляла значок Союза.
Она мыла судна, меняла простыни, набивала матрасы чистой соломой, пропитывала камфарой ватные шарики. Песком отскребала кровь с операционных столов. И все равно запах был невыносим. Вонь экскрементов и крови. Хотелось вернуться наружу, к грязному белью, но Лили оказалась хорошей помощницей и нравилась хирургам. Накладывала простые швы, снимала лихорадку. Наполняла водой тазики у коек, выливала ночные горшки. Подхватывала солдат под мышки, помогала переворачиваться. Хлопала по спине, когда они извергали из легких темную мокроту. Подтирала грязь после их ужасных поносов. Подносила к их губам чашки с холодной водой. Кормила овсянкой, бобами, жидким супом, желтым конским жиром. От жара давала ревень. Не обращала внимания на их похоть, на свист. Для солдат, сошедших с ума, готовились ледяные ванны. Безумцев погружали в воду со льдом, пока не потеряют сознание. Она держала их головы под водой и чувствовала, как по запястьям всползает холод.
Кое-кто при ее приближении шептал непристойности. Грязный язык. Болезненные эрекции. Чтобы угомонить мужчин, она говорила, что квакерша, хотя квакершей вовсе не была. Они умоляли о прощении. Она касалась их лбов, шла дальше. Они звали ее «сестра». Она не оборачивалась.
Лили помогала хирургам на неотложных операциях: точила пилы, которыми отрезали конечности. Пилы полагалось точить дважды в день. Мужчинам затыкали рот резиновым кляпом. Лили держала их плечи. Мужчины выплевывали кляп, она засовывала обратно. Прижимала к их лицам пакеты с хлороформом. А они все равно кричали. Под столами стояли огромные деревянные тазы для крови. Отрезанные конечности лежали в бадьях: руки вместе с бедрами, отрезанные пальцы рядом с щиколотками. Лили протирала пол, отмывала карболовым мылом и водой. Ополаскивала тряпку в траве. Смотрела, как краснеет земля. Ближе к ночи шла на зады госпиталя, где ее рвало.
Мало кто задерживался больше, чем на день-другой. Солдат отсылали в тыловой госпиталь или назад на передовую. Лили представления не имела, как они смогут воевать снова, и однако они брели назад. Когда-то были механиками, интендантами, дворецкими, поварами, плотниками, кузнецами. А теперь уходили в сапогах мертвецов.
Иногда возвращались спустя считаные дни, и их сваливали в длинный могильный ров в лесу. Чтобы умерить вонь, Лили нюхала камфару.
Лили расспрашивала о сыне, но осторожно, словно рану ощупывала. Понимала: если увидит его, то, скорее всего, ненадолго. Тэддиус Фицпатрик. Коренастое тело. Веснушчатое лицо. Голубые-голубые глаза. Так она и описывала его чужим людям: будто все его тело строилось вокруг глаз. Отец его, Джон Фицпатрик, давным-давно исчез. Ей пришлось взять его фамилию. И ладно: экая важность, новое имя. Имена принадлежали тем, кто их сочинял. В Сент-Луисе, где Лили работала служанкой, ее называли Брайди. Поменяй белье, Брайди. Смети золу, Брайди. Причеши меня, Брайди, дорогуша. Имя женщины может меняться. Теперь она Лили Фицпатрик. Временами – Брайди Фицпатрик. Но сама себя до сих пор называла Лили Дугган: вот и все, что она в себе носила. В этом имени звучал Дублин. Район Либертиз. Серость, брусчатка. В Америке можно потерять все, кроме памяти о своем подлинном имени.
Назвала Тэддиуса в честь своего отца Тэда. Растила его одна, сначала в Нью-Йорке, потом в Сент-Луисе. Красивый мальчик. В школе научился читать и писать. Любил счет. В двенадцать поступил в ученики к строителю оград. Ее сыночек забивает в землю столбы. Лили мечтала, как он отправится в прерии. На запад. Густые снегопады. Высокие кедры. Просторные луга. Но война его не пустила. Я буду бороться с тиранией, говорил он. На руках сшил солдатский мундир. Четырежды врал про свой возраст, чтобы записаться. Четырежды его заворачивали. Всякий раз возвращался чуть наглее прежнего. Храбрость его отдавала желчью. Как будто сам своей храбрости не понимал. Однажды ударил Лили. Кулаком. Размахнулся, оставил ей глубокую рану над глазом. Сын своего отца. Сидел за кухонным столом, угрюмился. Не извинился, но на пару недель притих, а потом гнев вновь вытолкнул его за порог. Солдатский китель туго обтягивал плечи. Штаны так длинны, что волочились по грязи.
На улицах Сент-Луиса играла музыка. Трубы. Мандолины. Тубы. Дудки. На берегу Миссисипи мужчины в бабочках залучали мальчишек на войну. И другие мужчины – с парадными саблями и кушаками. Слава. Возмужание. Долг. Разжать эту хватку. Пробудить нацию, открыть ей глаза на истинную ее Судьбу. Шагом марш, мальчики, в казармы Бентон. Записался добровольцем – получи семьдесят пять долларов. Отчего-то Тэд решил, что на всю войну хватит пары недель, – юношеская забава. Нацепил заплечный мешок, сунулся в толпу солдат-северян. Напра-аво. Левое плечо вперед. Пол-оборота направо, марш.
Барабанщики отбивали такт. Реяли полковые знамена. Первый миннесотский. Двадцать девятый пехотный добровольческий Айовы. Десятый миннесотский добровольческий. В воздухе кувыркались обрывки песен. Солнце низко висит, Лорена, едва ли все это важно, Лорена, жизнь уже отступает прочь от меня.
Лили никогда особо не верила в Бога, но молилась о благополучии сына, то есть молилась никогда не увидеть его на подводах. А молясь никогда его не увидеть, спрашивала себя, не обрекает ли его на вечное поле боя. А молясь о его возвращении домой, порой размышляла о том, какие ужасы он принесет с собою, если возвратится. Круги в кругах. Узоры на кресте.
Она вышла из палаты, спустилась по лестнице, шагнула в ночь. Недолюбливала громаду этой темноты. Слишком похоже на море. Послушала зов кузнечиков. Их стрекот – молитва получше.

 

В начале 1846-го она приплыла из самого Кова. Семнадцать лет. Два месяца на воде. Океан ворочался и вздымался. Лили почти не вставала с койки. Вокруг женщины и дети. Койки тесными рядами. По ночам слышно, как в трюме шныряют судовые крысы. Пищу нормировали, но Лили удавалось есть – спасибо Изабел Дженнингс, двадцати фунтам стерлингов, которые та ей дала. Рис, сахар, патока, чай. Кукурузный хлеб и сушеная рыба. Деньги Лили хитро зашила в кромку капора. Шаль, ситцевое платье, одна-единственная пара туфель, несколько носовых платков, а еще нитка, наперсток, иголки. И голубая аметистовая брошь, которую Изабел сунула ей в руку вечером под дождем. Лили приколола брошь изнутри на пояс, чтоб никто не видел. Лежала калачиком на койке.
Ветер дул как бешеный. Судно трепали шторма. Качка ужасала. Вся голова в шишках от коечной рамы. Лихорадка и голод. Как-то раз Лили забрела на верхнюю палубу. За борт сталкивали гроб. Он рухнул и распался на волнах. Исчезла нога. К горлу подступила рвота. Лили вернулась в трюм, в смрадную тьму. Дни громоздились на ночи, ночи – на дни. Раздался крик. Увидели землю. Всплеск радости. Ложная тревога.
Нью-Йорк сгустился, как отхаркнутая кровь. За складами и высокими домами садилось солнце. На пристани – люди-руины. Какой-то человек вопросительно рявкал. Имя. Возраст. Место рождения. Громче. Черт возьми, я же сказал – громче. Лили обсыпали порошком от вшей и впустили. Она проталкивалась вдоль берега, среди стивидоров, полицейских, попрошаек. Маслянистая гавань дышала вонью. Покорежено. Изодрано. Грязно. В жизни своей она знавала лишь нескольких американцев, всех повстречала в дублинском доме Уэбба, все носители великого достоинства, как Фредерик Дагласс, однако эти вот ньюйоркцы – порождения теней. Сутулые негры – согбенные, скорченные. Что ж это за свобода такая? У некоторых остались клейма. Шрамы. Костыли. Руки на перевязях. Она шла мимо. Женщины в доках – белые, черные, мулатки – грубы, губы размалеваны. Платья выше лодыжек. Не таким должен быть город. Ни тебе красивых экипажей, запряженных ломовиками. Ни мужчин в бабочках. Ни грохота речей в порту. Лишь грязные ирландцы, что окликают тебя, исходя презрением. И безмолвные немцы. Украдчивые итальянцы. Она бродила среди них как в тумане. Дети в небеленом хлопковом рванье. Собаки на углу. С неба спустилась голубиная банда. Лили пошла прочь от криков возниц и ритмичных воплей разносчиков. Туже закуталась в шаль. Сердце колотилось под тонким платьицем. Она шла по улицам, страшась воров. На туфли налипали человечьи нечистоты. Она крепко стискивала капор. Пошел дождь. Ноги стерты. На улицах царила лихорадка. Кирпич на кирпиче. Голос против голоса. Женщины сидели над шитьем на сумеречных чердаках. Мужчины в цилиндрах застыли в дверях текстильных лавок. Мальчишки укладывали брусчатку, ползая на коленях. Толстяк наяривал шарманку. Маленькая девочка вырезала силуэты из бумаги. Лили спешила дальше по тротуару. Ее обогнала нахальная крыса. Лили переночевала в гостинице на Четвертой авеню, где за отставшим лоскутом обоев таились клопы. В первое свое американское утро проснулась от криков лошади, которую избивали дубинкой под окном.

 

В подвале еще хранились листы стекла из мельчайшего, чистейшего песка. Она заметила свое отражение: уже тридцать шесть лет, стройна, по-прежнему блондинка, но на висках проступает седина. Вокруг глаз морщины, шея в глубоких бороздах.

 

Как-то вечером подглядела за темноволосым солдатом в подвале: сбил замок с двери, перетащил листы стекла, расставил вокруг себя. Сидел в стеклянном гробу, изрыгал пронзительный смех. Само собой, накачан опиумной настойкой.
Поутру листы аккуратно лежали в углу, а солдат собирался обратно на передовую. Один из тех, решила она, кто выживет.
– Поищи моего сына, – сказала она ему.
Солдат уставился ей через плечо.
– Фамилия Фицпатрик. Тэддиус. Откликается на Тэда. У него арфа на лацкане.
В конце концов солдат кивнул, но смотрел куда-то в даль за ее спиной. Совершенно точно не услышал ни единого слова. Прозвенел крик, и солдат отошел, смешался с толпой калек. Они скатали свои пончо, оттерли жестяные кружки, пробубнили молитвы, снова ушли прочь.
Привычное теперь зрелище – солдаты, безгласные подручные своих мушкетов, растворяются за деревьями.

 

Потянулась к лампе, свисающей с потолка, чиркнула спичкой, зажгла фитиль. На последнем дыхании замигало синим и желтым. Лили надела на лампу стеклянный колпак, пошла из палаты, на ходу разжигая другие лампы. Стала ждать на крыльце. Открыта ночи. Легкий ветерок в беспросветной жаре. Деревья темнее тьмы. Совы, ухая, носились в кронах, летучие мыши высыпали из-под карнизов фабрики. Вдалеке взвизгивали койоты. Временами шум из госпиталя: крик, грохот тележки в коридоре наверху.
Из кармана жакета Лили вынула трубку, прутиком примяла табак. До отказа наполнила легкие дымом. Маленькие радости. Зубами стиснула трубку, обвила колени руками, подождала еще.
Фургон Йона Эрлиха узнала по громыханию. Он подвел лошадей к госпиталю. Окликнул Лили, кинул ей узду – привязать лошадей к чугунному кольцу у подвальной двери. Уже привычный ритуал. Йон Эрлих – лет пятьдесят, а то и больше. В фуражке с кожаным козырьком, просторной рубахе, куртке, даже в разгар лета. Волосы на кончиках седеют – раньше были светлыми. От работы согбен и однако ловок. Немногословен, а когда говорил, выходила мягкая скандинавская напевность.
В глубине фургона – восемь ящиков льда. Сладил уговор с доктором в госпитале и возил лед со складов далеко на севере. Лед тщательно паковали.
– Мэм, – сказал он, касаясь козырька. – Ну как?
– Что как?
– Весточка есть? От мальчонки вашего?
– А, – сказала она, – нет.
Он кивнул и залез в фургон, отцепил веревки, выкинул их в грязь. Под досками днища натекла талая лужица.
Йон Эрлих вынул штырь из петли, опустил задний борт. Длинным железным крюком подтянул к себе верхний ящик. Встал позади фургона, повернулся, принял ящик на спину. Согнул колени, закряхтел. Под весом льда заметнее стала хромота.
Лили озерцом желтизны освещала ему дорогу. Вниз по лестнице, мимо листового стекла. Они шли по подвалу, и вокруг множились их тени. Йон Эрлих тащил тяжелый ящик. Размером с моряцкий сундук. Лили слышала, как Йон Эрлих часто и тяжело дышит. Толкнула дверь лёдника. Внутри на крюках висели мясные туши. На полках вдоль стен – строй медицинских принадлежностей. Банки с фруктами. Волной накатила прохладная синева. Йон Эрлих ступил в ледник, пристроил старые глыбы льда в углу. Прямые углы подтаяли. Нелегко сложить один на другой. Скоро вовсе исчезнут.
Подтолкнул к стене новый ящик. И так восемь раз. В обоюдном молчании. Куртка мокра от льда и пота.
Из кармана достал небольшие клещи, аккуратно пооткрывал ящики. На пол просыпались опилки и солома. По одному достал из ящиков громадные шматы льда, руками в перчатках отряхнул их начисто. Новые шматы – идеально плоские, прямоугольные. Отсвет голубизны по краям, глухая белизна посередке. Разложил их ровно. Чем они друг к другу ближе, сказал, тем дольше протянут. Лили посидела в углу, посмотрела, как он работает, затем сходила наверх, принести ему попить из кухни. Когда вернулась, он уже сидел снаружи на крыльце, ждал. Открыл сильно потрепанную книжку. От него густо несло потом. Лили поглядела на книжку. Буквы ничегошеньки ей не говорили.
– Библия?
– Она самая, мэм.
Она привыкла не доверять мужчинам, которые таскают с собой Библию. Им, похоже, чудилось, будто в Библии живут их собственные голоса. Она видела таких в Нью-Йорке и Сент-Луисе – заливали мир своей трескотней.
– Я б не сказал, что с каждым словом согласен, – пояснил Йон Эрлих, – но кой-чего тут разумно.
Захлопнул книжку коснулся фуражки, отошел, развернул лошадей. Фургон загромыхал пустотой.
– Доброй ночи, мэм.
– Лили, – сказала она.
– Ага, мэм.
Она проскользнула обратно в подвал, подняла старый кус льда – на три четверти растаял. Стал шириною с чайный поднос, на ощупь скользкий. Отнесла его наверх, в палату, где ждали две ночные сиделки. Они положили старый лед на стол, раздробили острым ножом на осколки, на клинышки, чтобы класть их потом раненым в рот.

 

Днем она порой смотрела, как старая негритянка перед хижиной отстирывает кровь с солдатского обмундирования. Брезентовая крыша хлопала, а негритянка работала – молча, ни тебе песен каторжан, ни спиричуэлов, лишь хлопки брезента размечают жару, а негритянка временами поднимает голову, смотрит на поток мужчин, что течет туда и сюда, возит свои трупы на подводах.

 

Она узнала его по ногам. Прибыл в куче других. Простерлись в телегах, руки-ноги переплелись кошмарной вышивкой. Ближе к верху груды, но лица не видно. Даже не понадобилось переворачивать. Она тотчас узнала. Он в детстве сломал щиколотку. Заскорузлые ногти. Изгиб ступни. Она массировала эту ногу. Отмывала с нее грязь. Смазывала порезы.
Санитар Бродерик вытащил Тэддеуса из телеги, положил на траву. Лицо прикрыли платком. Уже собирались мухи.
– Мы его сейчас похороним, сестра.
Но она покачала головой и поволокла какого-то солдатика наверх. Бродерик снял шапочку, стал помогать. Отнесли еще одного, потом еще. Лили укладывала их в койки, ножницами разрезала кители. Спрашивала раненых, как их зовут. Смывала ужасную телесную грязь. Они говорили с ней о битве, о том, как с обеих сторон их стиснула серая масса. Как на них помчались лошади. Распахнулся туман. Грохот копыт. Нечаянная труба смолкла на полузвуке. Пули застучали по деревьям.
Она окружала их заботой. Ее рука вновь и вновь ныряла в таз.
Спустя многие часы, когда все живые получили все потребное, Лили посмотрела в окно на ряды тел, что ждали похорон в траве. Холмики плоти. Обратно в бой замаршируют одни мундиры. Кители, сапоги, пуговицы. Долго-долго она стояла в тишине на лестнице, потом стиснула зубы. Вышла наружу, на траву, опустилась подле него на колени, сняла платок с его лица, коснулась щеки, погладила безволосый подбородок, и от холода под пальцами скрутило живот. Раздела его. Надо думать, твой вознесшийся дух сейчас меня слушает. Когда доберешься до места, дабы сесть вместе с Господом или дьяволом, будь добр, прокляни их обоих от меня. За эту адскую фабрику крови и костей. За эту войну, где дурак дураком погоняет, – за войну, что множит одиноких матерей. Она расстегнула его рубаху. Положила ладонь ему на сердце. Застрелен – еще бы чуть-чуть, и попали под мышку. Как будто он уже сдался, покорно задрал руки, но пуля все равно нашла дорогу внутрь. Маленькая ранка. Едва ли могла отнять его у Лили.
Она промыла рану твердым мылом и холодной водой из тазика. Перевязала, как перевязывала живых, и поволокла тело по траве.

 

Безлуние. Великая темень. Цокот копыт. Из фургона вылез Йон Эрлих в узкополой шляпе и сапогах. Лили ждала его на нижней ступеньке, как всегда. Увидев, зажгла лампу. Погода менялась, воздух как будто похрустывал.
– Лили, – сказал Йон Эрлих, касаясь фуражки.
Она помогла ему вытащить первый груз из фургона. Вытолкнула ящик, пристроила Йону Эрлиху на спину. Тот спружинил коленями, принял тяжесть. Согнулся – знакомая поза. Она шла впереди, в подвал, по старой стеклянной фабрике несла озерцо света, качкий полукруг. В углу завозились крысы, шмыгнули мимо листов стекла. Лили замялась у двери ледника. Отвернула лицо.
Дернув холодную железную ручку и потянув на себя дверь, Йон Эрлих увидел мальчика, что лежал во весь рост на остатках льда. Форма опрятная, выстирана, починена, шнурки завязаны, на груди вышитая арфа. Волосы вымыты и причесаны.
– Боже правый, – сказал Йон Эрлих.
Положил льдину на пол, прижал ладонь к книжке в кармане куртки. Лили вскрикнула, точно зверь – исполосованный ножом, пробитый стрелой, с выпущенными кишками. Кинулась на Йона Эрлиха, яростно пригнув голову. Он посторонился. Она развернулась. Занесла руку, с сокрушительной силой горя ударила его в грудь. Он попятился. Из глубин его вырвался вздох. Он покрепче расставил ноги. Не шевельнулся. Она опять ударила. Кулаком, изо всех сил. Кричала и била, пока не обессилела, не привалилась головой к его плечу.
Потом, почти под утро, они похоронили Тэддеуса в двухстах ярдах от госпиталя. Пришел капеллан. Молился пьяненько. Раненые стояли у госпитальных окон – смотрели сверху. В небо на востоке вклинился бледный мыс света.
Она знала, что уезжает с Йоном Эрлихом. Он даже не спросил ни о чем, когда она забралась в фургон, села и расправила юбку. Смотрела только вперед. Слышала, как тихонько сминается, движется и рвется трава у лошадей на зубах.

 

Лили приехала с Йоном Эрлихом в его дом к северу от Гранд-Ривер. Ее крестили протестанткой; это мало отличалось от того, во что она уже решила не верить. С самого Дублина не бывала ни в каких церквях. И даже там лишь по обязанности. Сидела на второй скамье. Получила Библию и кружевной платок на память. Служба была краткая и деловитая – кое-что по-норвежски, в основном по-английски. Священник спросил, не желает ли кто отречься от зла и уверовать в Господа, своего небесного спасителя. Йон Эрлих постучал ее по локтю. Да, сказала она и вышла вперед. Склонила голову. Подождала. В церкви раздалась аллилуйя-другая. Лили вывели через заднюю дверь к речушке с форелью, где собралась община. Все разразились песней. Забери меня из мрачной сей юдоли, осени меня венцом покоя. Лили по камышам принесли на отмель. Взлетела цапля, бешено забилась, кончиками крыльев касаясь воды, пуская круги. Пастор велел Лили зажать нос. Положил ладонь ей на поясницу. Когда окунули, она ничего не почувствовала. Холодно только.
Она не очень-то понимала, что значит быть протестанткой; пустота, не более того, хотя Лили ясно помнила квакерские собрания в доме на Грейт-Брансуик-стрит, где Уэбб стоял, сплетя руки, и подолгу путано рассуждал о судьбе, мире, братстве. Йону Эрлиху она о тех временах не рассказывала. Боялась, что он замкнется. У него добрая душа. Он не заслуживает ревности. Прежняя жизнь в Ирландии была теперь далека: Лили она больше не нужна, Лили ушла от нее.
После крещения она мигом вышла замуж и уехала в хижину на озере. Лили Эрлих. Вышла из фургона в затвердевшую пыль, огляделась.
– Я живу скромно, – сказал Йон Эрлих.
Равнина. Тихое озеро. Вдаль уходила череда других озерец. У дороги сгрудились деревянные склады. Густо роились комары. Лошади нетерпеливо взмахивали гривами.
– Давай-ка я тебя в дом отведу, – сказал он.
Улыбался он ясно, неподвижно. Она в платье, тугом, как бутон, отвесила ему книксен.
– И уложу.
– Давно пора, – сказала она.
И рассмеялась впервые за многие месяцы.
Он распахнул перед нею дверь. Серебристые крапинки пыли запнулись в солнечном луче. Постель в углу из соснового ствола и переплетенных веток. Йон Эрлих смотрел, как Лили перед ним раздевается, затем сбросил сапоги, расстегнул подтяжки, и одежда лужей осела у его ног на полу.
Немолод, однако гибок и энергичен, отметила она. Они лежали рядом, тяжело дыша, она лицом уткнулась ему в плечо. Разбудила его, когда небо еще не посветлело. Он повернулся к ней с ухмылкой:
– Даже по Писанию выходит, что дурного в этом нету.

 

В тридцать семь лет Лили родила первого из выводка Эрлихов: Адам, Бенджамин, Лоренс, Натаниэл, Томас и единственная девчонка, Эмили, младшенькая – появилась в 1872-м, через семь лет после окончания войны.

 

С холодами озеро стало замерзать. Йон Эрлих поднимался, одевался в хилом тепле очага, тихо выходил из хижины, каждый день проверял лед. Как нарастало четыре дюйма – человека удерживал. Йон Эрлих ходил по озеру туда-сюда, поначалу у берега. Лили смотрела, как он уменьшается, высокий и худой, хромота все незаметнее.
Яростный ветер задувал по сугробам, пинал в воздух маленькие снежные вихри. Деревья чернотой убегали в плоскую даль. Йон Эрлих брал с собой старших сыновей.
Отец и сыновья ходили кругами, проверяли, крепок ли лед. Соколятничание – так он это называл. В обход подбирались к середине озера. Всякий раз в центре спирали Йон Эрлих поднимал сапог и топал, проверял крепость льда. Лили глядела, как двое старшеньких, Адам и Бенджамин, повторяли за отцом. Тишину разрывал четкий стук их сапог. Ей чудилось, в любую минуту они могут исчезнуть, озеро заберет их и скует льдом, проглотит их шарфы, их шапки, их лицевые повязки. Но они все шли кругами, рисовали правильный узор. По топоту определяли толщину льда.
Наутро вышли бурить полыньи. Йон Эрлих сверлил длинным тонким буравом. Стальным, остроконечным. Лили наблюдала; он поворачивал рукоять – как будто масло взбивал. Над белой плоскостью вспыхивали ледяные искорки. Вместе с мальчиками он шел через озеро, бурил полынью за полыньей, каждые три фута. Превращали озеро в шахматную доску. В каждую полынью опускали прут – проверяли, достал ли бурав до воды. Вода бурлила и выплескивалась. Слой за слоем. Утечки встречались друг с другом, ширились ледяным покрывалом.
Дни шли за днями, а они вновь и вновь шагали по озеру и пробивали ледяную корку на полыньях. Опять поднималась вода. Лили выносила им обед на озеро: ломти хлеба с ветчиной, бутылки молока, заткнутые тряпками с бечевками. Йон Эрлих пил и рукавом отирал губы. Адам и Бенджамин наблюдали за отцом и делали так же. Вскоре к ним на озеро стали приходить Лоренс, Натаниэл и Томас.
Они возвращались в хижину, где Лили разводила огонь. Йон Эрлих умывался над тазиком, потом сидел при свете фонаря. Этот человек проживал две жизни. Нацеплял очки, вслух читал Писание. Поздно вечером они с Лили ходили посмотреть, насколько лед нарос. Коньков не надевали. Не хотели царапать лед, хотя Йон Эрлих понимал, что потом все равно придется выравнивать.
Они сверлили лед, и он утолщался – день за днем, сезон за сезоном. Когда пуржило, дело шло быстрее, и порой за ночь нарастало целых три дюйма.
Чернота силуэтов двигалась по необъятной белизне. Когда озеро замерзало как полагается, они притаскивали с собой тяжелую деревянную раму. К раме приколочен стальной полоз. Снег сбивался, собирался в бороздах. Ряд за рядом ложились эти борозды вдоль западного берега. Лили казалось, это множество белых бровей.
Счистив снег, Йон Эрлих с сыновьями выравнивали лед. Отмеряли большие квадраты, каждый размером с полдвери. Вгрызались в озеро плужным снегоочистителем. В пазы вставлялись отвалы, плуг тянула лошадь. В воздух взметались льдинки. Когда озеро очищалось, они брались пилить вдоль плужных следов. Лучший лед – как хрусталь. Твердый и прозрачный.

 

Полы складов крыты дубовиной. Окон нет. Стены двойные. Пустоты между внутренней стеной и внешней заполнены опилками – для изоляции того, что внутри. Куски льда складывали штабелями – так тесно, что и лезвие ножа между ними не всунуть.
Для Лили то была одна из величайших загадок: как умудряется лед не таять, даже весной.
Наваливался мороз. Они возделывали озеро. Со временем и младшенькая, Эмили, стала выходить, грузить ледяные кубы. Длинными крюками они пихали льдины по озеру, к лошади, что терпеливо ждала, когда настанет пора трудиться. Резкий поворот запястья – и льдина ускользает на двадцать ярдов. Лили любила смотреть, как Эмили ведет льдины по озеру – как изящно девочка гоняет ледяной куб.

 

Когда оттаивали притоки, лед возили до самого Сент-Луиса на барже, что стонала и скрипела под ледяным весом. Глыбы паковали в ящики и укрывали соломой, чтоб не растаяли. По речным берегам ревели лоси. В синей вышине парили сапсаны.
Йон Эрлих мимо песчаных отмелей заводил баржу в порт и до отказа набивал льдом подпол у набережной. Приходил торговец льдом с Кэронделет-авеню, проверял товар. Отсчитывал хрустящие банкноты. Доходное дело. Как будто сама Реконструкция Юга чуяла, как нужно все устроить. Гостиницы. Рестораны. Устричные лавки. Богатые люди в роскошных домах. Даже скульпторы, вырезавшие фигуры из льда.
Йон Эрлих арендовал еще одно озерцо на севере штата. Ставил опыты с новыми методами изоляции. Сконструировал сани. Возил льдины по запутанной сети каналов. Чертил всевозможные рычаги и шкивы для складских сараев. Лед требовалось доставлять по Миссисипи аж до самого Нового Орлеана. На другом берегу своего озера они выстроили новый дом, открытый утреннему свету. И соорудили коптильню. На крюках висели свиные бока и ветчина. Лекарственные травы: нард, истод сенега, сенна, анис. Закрома батата. Глубокие бочонки масла. Яблочный джем. Консервированные персики.
Лили в жизни не видала столько припасов. В ошеломлении бродила между битком набитых полок.
По воскресеньям грузили в фургон лишнюю провизию и ехали к церкви – спозаранку, чтобы по-тихому раздать еду Йон Эрлих правил лошадьми, поводья нежно ложились им на спины. Дышал с трудом. Все-таки возраст. Как будто тело его отчасти оледенело. Но провиант он выгружал сам. Лили в церковь особо не тянуло, разве что от домоводства отвлечься, но еду она раздавала с радостью. Давным-давно она видела голод пострашнее. И больше видеть не хотела. Ирландские, немецкие, норвежские семьи выстраивались у заднего борта. Источали побитую гордость, будто нужда их скоро закончится.
Как-то теплым весенним вечером в 1876 году Йон Эрлих вернулся домой и завел лошадей за ледовые склады. Путешествие было долгое. Неделя в дороге. Он шагал по недавно вымощенному двору, с собой нес большой холст в резной раме. Окликнул Лили. Та не ответила. Он вошел, сбросил сапоги, снова окликнул. Она вышла из кухни на задах. В шлепанцах зашаркала по полу.
– Ты чего это расшумелся?
Он предъявил ей картину. Сначала Лили решила, что там какой-то ящик. Приблизилась. Поглядела на Йона Эрлиха, снова на ящик. Ирландская речка. Арочный мост. Нависшие деревья рядком. Вдали домик.
Лили не знала, что сказать. Протянула руку, коснулась рамы. Как будто смотришь из иного окна. Облака. Стремнина. Гуси по небу клином.
– Это тебе.
– Почему?
– В Сент-Луисе купил.
– Почему?
– Это же твоя страна, – сказал он.

 

Купил, поведал он, у художника, якобы знаменитого. Так ему объяснили на рынке.
– Твой народ, – сказал он.
Лили попятилась от картины. Руки тряслись. Она отвернулась.
– Лили.
Он смотрел, как она выходит за дверь, удаляется к озеру. Вокруг нее вились ранние весенние комары. Она села на берегу, обхватила голову руками. Непонятно. Йон Эрлих прислонил картину к столу у двери. Больше о ней не заговаривал. Решил назавтра выбросить.
Ночью они вместе лежали в постели, в ногах спали Эмили и Томас. Лили дрожала, отвернулась от мужа, затем порывисто повернулась. В Дублине, сказала, она была отродьем непотребников. Пьяниц. Никогда не признавалась ни одной живой душе. Старалась забыть. Не ждала осуждения, не хотела жалости. Отец пил. Мать пила. Порой казалось, пили крысы, пили двери, плинтусы и крыша тоже. Они укладывали ее в постель между собой, отец и мать. Многоквартирный дом. Дребезжало изголовье. Она потеряла ребенка. Четырнадцать лет. Послали прислуживать. Жизнь ее – подвалы, крысиный помет, черные лестницы, половники. Полвыходного в неделю. Месишь слякоть на темных улицах. Покупаешь табак. Вот и все радости.
Ничегошеньки в Ирландии даже смутно не походило на полотно, которое принес домой Йон Эрлих. Страна, которую он ей приволок, была неузнаваема – разве что, может, одно путешествие, из Дублина в Корк, давным-давно. Она вышла из дома на Грейт-Брансуик-стрит. И все шла, шла и шла. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать дней, на юг, через Уиклоу, Уотерфорд, по холмам, до самого Корка. Она тогда была простушка. Вот и все. Последовала за мечтой. По сей день помнит древесные кроны, подвижный свет на полях, в долинах, на берегах, и ветер низко задувал в глаза колючим дождем, и из земли прорастал голод, и его гнилая вонь обнимала мужчин, женщин, детей.
А тут картина. Ты подумай. Картина. И картина говорила о том, чего Лили не понимала прежде. Загудел колокол дублинского собора. Заржала лошадь. Сэквилл-стрит. Над Лиффи промчалась чайка. Но шумов детства она все равно не помнила: они переменчивы, распадались в памяти. Отчего же вернулись некие минуты? Что их пробудило? Она лицом вжималась Иону Эрлиху в грудь. Непонятно, что делать с этими мыслями. Ее как будто освежевали. Дугган, что обитала в ее душе, – исчезнувшая Дугган – и вообразить не могла, что может чем-нибудь обладать, тем более такой вот картиной. Сорок восемь. Тридцать с лишним лет в этой стране. Уже американка. В какой водоворотный миг она застыла, развернулась, сама не заметив? Когда ее жизнь истекла смыслом? Никак не вспомнить. Да, она была простушка. Прислуга. В обители непростых вещей. Слушала чудные беседы. Демократия, рабство, благотворительность, вера, империя. Не очень-то кумекала, но все это намекало, что можно быть и не здесь. И я пошла. Не знала, куда. Ничего не планировала, Йон Эрлих. Просто шла. И ты посмотри, что получилось. Картина. Ты приносишь мне картину. Ты мне картину подарил.
И она снова лицом вжалась ему в грудь. Он растерялся – непонятно, что делать, когда она так плачет. Потом она свернулась подле него калачиком и провалилась в тяжелый, глубокий, усталый сон.
Картину поставили на полку над очагом. Порой Лили мерещилось, что по берегу шагает Изабел Дженнингс, элегантно развевается ее длинное платье. На арочном мосту замер Ричард Уэбб, в нешуточном раздражении взирает на стремнину, на текучий плеск. А бывали дни, когда она не удерживала мысль, и та уплывала к Фредерику Даглассу: на картину он обычно не вступал, держался за рамой, медлил, вот-вот появится – перевалит через далекий холм, допустим, или зашагает по дороге из-за домика. Воспоминание о том, как он тягал гантели в спальне, пугало ее. Его лицо под дождем в день ее отъезда. Бледность его ладоней. Она помнила, как его карета катила прочь по Грейт-Брансуик-стрит, а наверху небрежно повисло его полотенце на умывальнике. Как он горбился над письменным столом в белом облаке рубахи.
Она слыхала, теперь Дагласс поддерживает партию покойного Авраама Линкольна. Произносит речи, выступает за избирательные права для негров. Им немало восхищались, но и поносили немало. Они добились свободы, но какой ценой? В Ирландии он виделся ей джентльменом, высоким, пронзительным, властным, однако здесь он – скорее недоразумение. Нет, она не против негров. С чего бы? Еще не хватало. Они тоже мужчины и женщины. Голодали, сражались, умирали, сеяли, пожинали, сеяли вновь. Но было в них какое-то непокорство. Лили слыхала, в Нью-Йорке бунтовали ирландцы. Людей вешали на фонарях. Сгорели дети в сиротском приюте. На улицах избивали кого ни попадя. Никакой тебе простоты. Столько возможностей. Годы укрывали ее. Ее собственный сын воевал за Союз. Погиб на поле боя за те самые слова, которые Дагласс много-много лет назад говорил в Ирландии. И однако Тэддеус за всю жизнь не обмолвился о рабстве, о темнокожих, о свободе. Попросту хотел воевать. Вот и все. Великолепное тщеславие гибели.
Временами, когда она уезжала на юг в Сент-Луис или на север до самого Демойна и видела негров на улицах, в душе поднималась неприязнь. Лили ловила себя. Удерживала от падения. Но неприязнь никуда не девалась – далекая, туманная.
В церкви она склоняла голову и молила о прощении. Старые молитвы. Заклинания из прошлого. Открывала Библию. Думала, надо бы научиться читать, но в тишине была чистота. Припоминала, что говорил Дагласс в гостиной на Грейт-Брансуик-стрит, однако мысль ускользала к тем, кому она задергивала занавесочки: к теплой голубизне под их веками, когда серела плоть.

 

Смотрела, как Эмили прижимается к отцу, слушает. Семь лет, за заскорузлостью его пальца бежит взглядом по странице. Книга Иова. Откровение. Книга пророка Даниила. Зрелище радовало Лили. У кровати Эмили уже громоздились школьные книжки. И однако странно смотреть на это дитя – плоть и кровь Лили, но так на Лили не похожа.
Нередко Лили замечала, что девочка уснула, а длинные волосы ее закладками лежат меж страниц.

 

Снаружи прозвенел крик. Лили ничего такого не подумала. Из коптильни вернулась в кухню. Отвинтила крышку с банки кукурузной муки, насыпала чуток на деревянный стол, прислонилась к очагу Подступило тепло. Она коленкой закрыла одну заслонку Потянулась за банкой пахты. Воздух вновь разломился от крика.
Кричали у ледовых складов. Лили замерла. Глухие удары, потом тишина. Лили подошла к окну. Небо голубое, бледное-бледное. И новый звук, глухой и протяжный – стон, медленная капитуляция. В снегу раздавался голос Адама.
Лили выбежала из дома. Обжигал мороз. Снег пинал по ногам. У складов больше не кричали. Повисла изодранная тишина.
Мимо конюшни, мимо санного сарая. Окликая на бегу. У ледовых складов в воздухе висели опилки. Лили завернула за угол. Планки треснули. Доски ощерились гвоздями. На земле валялась большая воротная петля. В сугробе еще торчала пешня. Одиноко лежали перепутанные шкивы.
Между деревянной стеной и рухнувшими льдинами бежал кровавый ручеек. Сначала Лили бросилась к Бенджамину, затем к Адаму, затем опять к Бенджамину. Расплющен одним-единственным куском льда. Лили столкнула тяжелую льдину, приблизила щеку к его губам. Совсем не дышит. Стряхнула опилки с его лба. Потом с Адамом то же самое. Не закричала. Слышала, как наверху еще движутся, скользят льдины – негромко, как будто почтительно. Она осторожно прокралась вдоль упавших досок, склонилась над мужем.
Йон Эрлих попытался кивнуть; на губах надулся кровавый пузырь. Она спихнула с его ног разбитую льдину. Только попробуй умереть. Даже не смей. Он чуть-чуть повернул голову. Веки затрепетали. Я тебе умру.
Она отчетливо увидела, как он кивнул, потом услышала гортанный хрип. Чувствовала, как жизнь утекает от него – не без облегчения, словно тает. Лили поднялась с колен, обхватила голову, пронзительно заголосила.
Ледовый склад стоял – осталось три стены. Они качались и скрипели. Озеро во льду. Вода жаждет движения. Лили переступила расщепленные доски, опять склонилась над Бенджамином.
Обхватила младшего за плечи, потянула из-под обвала. Сапогом он зацепился за балку. Лили слышала, как порвался сапог, когда она дернула труп на себя. Снова потянула. Зашевелился лед.
Из Бенджамина вырвался смешок. Она наклонилась. Опять смешок. Ой. Бенджамин. Ой. Она обхватила его затылок, но голова запрокинулась. Она встряхнула сына. Вставай, вставай, ты живой. Глаза огромные, удивленные, застылые. Она приподнялась, села на корточки, пошарила вокруг. Потянулась к Адаму. Лицом придвинулась к его губам. Не дышит. Никакого тепла. И снова смешок, она точно расслышала. Но откуда, кто это? И опять – на сей раз издали, как оно и было по правде. Ходуном заходила грудь. Из дома. Из хижины выбежали другие дети. Пронзительно заплясали голоса. Лили встала, выступила из-за складов. Замахнулась пешней. Ну-ка в дом, сказала она. Натаниэл, подбрось дров в огонь. Убери там муку, девонька. И не выходите больше. Я скоро к вам приду. Я сейчас. Поняли меня? Томас? Лоренс? Сию минуту, я сказала. Господи всемогущий. Быстро, ноги в руки. Ну пожалуйста.
Эмили уставилась на нее. Как в землю вросла.
– Иди! – заорала Лили. – Бегом!
И поспешила назад, вытаскивать тела из-под руин. Три стены выстояли. Покачивались, угрожали обвалом.

 

Она положила трупы рядком на земле, мужа и двоих сыновей; вернулась в дом. Нужны тряпки, лица им прикрыть. Толкнула дверь хижины. Мальчики спрятались в кладовой, съежились. Эмили стояла у окна и смотрела. Лили окликнула дочь. Нет ответа. Снова окликнула. Эмили, сказала она. Та и не шевельнулась. Лили подошла, развернула дочь спиной к окну. Детские глаза – далекие, пустые.
Лили закатила ей пощечину, велела одеться, у них много дел. Девочка не двинулась с места, затем приподнялась на цыпочки, лбом прижалась к ключице Лили. Мама, сказала Эмили.

 

Спустя два дня, под вечер, Лили Эрлих наняла плотника – переложить льдины, починить склад. Погодка стояла – не приведи господь. Ветер кусался. Стук молотков не смолкал всю ночь.
Скоро потеплеет. Надо самой учиться возить лед. Грузить на баржи, доставлять вниз по реке.
Она лежала в постели, в окружении оставшихся четырех детей. Мальчики уже подросли. Эмили поможет с бухгалтерией. Как-то ведь люди выживают. Лили поглядела в окно на озеро. Над ним вздыхал лунный свет. Сначала разбудила Томаса, потом двоих других. Они вышли в ночь, направились к амбару, выпуская дыхание облачками в темноту Для начала приготовим фургоны, сказала она. Накормите лошадей.

 

Одна компания из Цинциннати прислала буклеты. «Хрестоматия Макгаффи. Непревзойденный шанс. Научитесь за 29 дней. Возврат денег гарантируем». Лили понятия не имела, что с ними делать. Слова – лишь стайки закорючек. Как научиться читать, если еще не умеешь читать? Как выучиться, если не училась? Перед глазами все плыло. Горло сжималось. Она засунула буклеты подальше на полку.
Наняла повозку, отправилась на юг, на два дня, в самый Сент-Луис. Дома казались невероятно высокими. В окнах трепетало стираное белье. Мужчины в стетсонах привязывали лошадей к коновязям. Взревел железнодорожный гудок. Лили спросила, где тут книжная лавка. Какой-то мальчик объяснил, как пройти. На двери звякнул колокольчик. Лили бродила меж стеллажей. Боялась, что ее увидят. Слова на корешках не значили ровным счетом ничего.
Отыскал продавец – на верхней полке, без стремянки не достать. Она узнала его по гравюре на фронтисписе. Книгу завернули в коричневую бумагу и обвязали бечевкой.
Дома Эмили пальчиком вела по завитушкам на странице. Это «Я». Это «Р». Это «О». Это «Д». Это «И».

 

На третий год со смерти Иона Эрлиха на Лили работали мужчины – два норвежца, два ирландца и бригадир-бретонец. И сыновья. Лили – крошечная фигурка на льду; годы слегка пригнули к земле, печаль скукожила, но голос ясно разносился над белой пустотой. Купили новое оборудование: широкие топоры, поперечные резаки, плужные снегоочистители, сбруи. Пилы стреляли белыми искрами. Лошади исходили паром, ходили боками. Склады перестроили и укрепили.
После школы Эмили помогала гонять по озеру кусы льда.
Раз в месяц Лили ездила в город. Тягостное путешествие. Нередко по три дня в один конец. Торговалась за столом на Кэронделет-авеню. Знала, сколько платят ей и сколько берет с покупателей торговец льдом. Пропасть между тем и другим вызывала разлитие желчи.
Из серебристой сумочки вынимала перо Йона Эрлиха, ставила подпись. Уж этому-то научилась – толкать перо, чтобы вышло хотя бы подобие имени. Торговец большим пальцем тер под носом. Он был худ, резок, словно выпилен свеженаточенной пилой.
– Умеете писать?
– Еще б не умела. За кого вы меня принимаете?
– Я ничего дурного сказать не хотел, миссис Эрлих.
– Да уж надеюсь.
Гордо выходила из конторы, шагала по берегу Миссисипи. Смотрела, как прогуливаются женщины помоложе, в элегантных нарядах – широкополые шляпки, шелестящие платья. Гребные лодки, пароходы. Вся река бурлила торговлей. Мальчишки-газетчики кричали о золоте и железных дорогах. Над рекой поднимался воздушный шар, плыл на запад. Напротив Оперы туда-сюда ездил человек на машине. С громадным передним колесом. Зеваки называли машину «велосипед». Молодые люди в ковбойских шляпах привязывали лошадей перед салунами. На Лили теперь особо не глядели, но она не огорчалась. После многих ледовых лет немела спина. Лили шаркала и переваливалась на ходу. Для деловых встреч держала три красивых платья. В остальном одевалась просто, в темное, с оттенком траура.
На четвертый год вдовства договорилась о цене с бригадиром из Бретани. Продала ему хижину, аренду озер и все оборудование. Первым делом упаковала картину – подарок Йона Эрлиха. Все коробки, мебель, стулья, посуду, книги. Нагрузили четыре фургона. Картину везла впереди. Подъехали к новому дому на Флориссант-авеню. Дорожка из дробленого известняка. Дом двухэтажный, кирпичный, с высокими потолками и широкой лестницей. Бледно-голубой ковер, фестоны – плетеные розы. Лили повесила картину на верху лестницы и немедленно занялась торговыми делами. «Озерный лед». Английский художник нарисовал вывеску на складских дверях. Его акцент взволновал Лили. Художник ей поклонился, и она от смущения вспыхнула как маков цвет. Англичанин, ты подумай. Кланяется ей. Лили Дугган. Брайди Фицпатрик. А когда-то громыхали трупные телеги. Падали снежные хлопья.
Сама изумлялась, что ко льду уже можно и не прикасаться. Возделывают лед теперь другие – на севере, в Миссури, Иллинойсе, Айове. Дела вела тщательно. Жалованья, перевозки, потери от таяния. Потрясающая логика денег. Как легко возникают, как быстро теряются. В Сент-Луисе открыла кредит в банке «Уэллс Фарго» на Филлмор-стрит. Подходила к кассирам, и те знали ее по имени. Как ваши дела, миссис Эрлих? Приятно видеть вас снова. На улице ей вежливо кивали мужчины и женщины. Лили пугалась. Придерживала краешек широкой юбки, мямлила «здрасьте». Лавочники демонстрировали ей лучшие куски мяса. На Маркет-стрит был шляпный магазин. Лили купила затейливую модель со страусовым пером, но вернулась домой, увидела себя в высоком овальном зеркале и не снесла мысли о том, что покажется в эдакой шляпе на людях, убрала в коробку и больше не доставала.
Спрос вырос. Больницы. Пароходы. Рестораны. Рыбные ларьки. Кондитерские. В некоторых гостиницах даже стали класть лед в напитки.
Спустя шесть лет Лили Эрлих смогла послать своего старшенького из выживших, Лоренса, в Чикагский университет. А потом и Натаниэла с Томасом. Зимой 1886-го Эмили исполнилось четырнадцать. Почти целыми днями сидела в спальне, не расставалась с книжками. Поначалу Лили думала, что девочка терзается одиночеством, но вскоре выяснилось, что Эмили хлебом не корми – дай задернуть шторы, зажечь свечку, почитать в свечном мерцании. Пьесы Шекспира. Лекции Эмерсона. Стихи Харта, Сарджента, Вордсворта. Спальня набита книгами до потолка – обоев не видать.
Собственные книжные опыты Лили долго не продлились; зато она растила свою девочку. Этого уже довольно.
Зимой 1887 года Лили разделила свой ледовый бизнес. Три равные части трем сыновьям. Лоренс вернулся из университета в сером костюме и при бабочке, обзавелся восточным акцентом. Двоих младших мальчиков интересовали клубы пара над сортировочными: свои доли они продали, приподняли шляпы, распрощались. Натаниэл уехал на запад, в Сан-Франциско; Томас – на восток, в Торонто. Эмили не досталось ничего – не по злобе, просто по традиции. Лили и в голову не пришло. Мать и дочь купили домик поменьше на Гравой-роуд. Перед домом развели сад. Ни с кем не дружили. По воскресеньям одевались в церковь: длинные перчатки, широкополые шляпки, белые вуали на глаза. Порой их видели вдвоем на променаде. За Эмили никто особо не волочился. Да Эмили и не ждала. Она едва ли считалась красоткой. Ее поглощали книги. Порой вечерами Лили звала Эмили к себе в постель – лечь под одеяло, устроиться на подушках и почитать вслух. Я родился в Такахо, что под Хиллзборо и милях в двенадцати от Истона, в округе Толбот штата Мэриленд.
Дом на Грейт-Брансуик-стрит был теперь далек – иная повседневность, иные шумы. Словно сами годы позабыли, кем она прежде была. Тени целых сорока лет.

 

О последних модах ее лучше не спрашивать, но по торжественному случаю она надела длинный лиловый «полонез» под приталенный жакет. Под горлом – аметистовая брошь. Седые волосы убраны под изогнутые поля сиреневого капора.
Она медленно выступила из кареты, зашаркала под руку с Эмили, которая надела простое платье из альпаки. Вечер выдался прохладный. Только что стемнело. Лили растерялась в танце огней, в плотном течении множества тел. Они вошли в гостиницу. Мимо гранитных колонн. Под беглыми взглядами коридорных. По вестибюлю плыли высокие ноты фортепиано. В глубинах тела Лили ныне обитала тупая боль. Руки, колени, щиколотки.
Лили мельком посмотрела на большие деревянные часы в углу возле эркерных окон. Слишком рано. Вокруг стояли женщины в дорогих шалях и платьях. Несколько мужчин в смокингах и пиджаках. Сумбур и суета. И группки негров по углам. В основном мужчин. Какое большое собрание.
Она подступила ближе. Сквозь строй. Наверняка все смотрят. Вдоль решетчатой стены пробралась вперед, обнаружила пейзажные полотна – можно сделать вид, будто любуется, – притянула Эмили к себе.
– А теперь тихо, – сказала Лили.
– Я же ни слова не сказала, мама.
– Все равно помолчи.
По всему вестибюлю щиты на распорках, на щитах – его имя. А ниже – «Национальная ассоциация суфражисток».
Под канделябрами бродили женщины стайками. Вели серьезные беседы. В баре воздух полиловел от дымных клубов. Вдалеке звякали бокалы.
Пианист приступил к новой мелодии. Лили повернулась к Эмили, заправила ей за ухо прядь, бежавшую из косы.
– Мама.
– Тихо.
– Вон он, – сказала Эмили.
Лили увидела его у дальней стены вестибюля. Даглассу стукнул семьдесят один год. Седая шевелюра по-прежнему весьма и весьма обильна. Черный пиджак, белая сорочка со стоячим воротником. Белый платок в нагрудном кармане. Пиджак он наполнял собою туго, слегка ссутулился, но в нем осталась весомость: грузнее, шире, однако непринужденнее. Его окружали женщины, восемь или десять. Пылко склонялись к нему. Он стоял, чуть отстранившись, но затем сложил руки чашкой, отпустил какое-то замечание, и женщины рассмеялись; все они были точно детали замысловатого часового механизма.
Он оглядел вестибюль. Может, Лили померещилось, но, кажется, его взгляд задержался на ней. Может, у нее за спиной кто-то шевельнулся, завозились люди. Когда она снова обернулась, он уже зашагал к гостиничному залу.
Все собрание потянулось за ним. Порывом ветра. Световым кильватером. Будто всех засасывало следом. Она споткнулась. Ей снова семнадцать. Стоит перед домом Уэбба. Прощается с Даглассом. Свет дублинского утра. Пожатие руки. Так необычно. Скрип кареты. Потом ей пенял дворецкий Чарльз. Да как ты посмела. Мельчайшие мгновения – они возвращаются, застывают, выживают. Цокот копыт по брусчатке. И как он посмотрел на нее, уезжая. Как он распахнул день. Фейерверк возможностей. У меня тут почти ничего нет – да вовсе ничего. Комнатушка под крышей. Черные лестницы, вновь и вновь. Они меня все равно что присвоили. Поработили. Ушла затемно. И как стыдно было в Корке. За столом у Дженнингсов. Он ее не узнал. И в порту тоже. Не спешился. Она для него не больше, чем сметенные бумаги, отмытый ковер, веник на половицах, ярд ситца. Но чего она хотела? Чего ждала? Громко заржали лошади. Взметнулись чайки. Дождь. Она не могла взглянуть ему в глаза. Ливень пеленами летел в лицо. Такая вот судьба. Ступила на борт, исчезла. Сплошная сумятица. Она была так юна. Пароходный гудок принес облегчение.
Лили взяла Эмили под руку, и они вместе направились через вестибюль. У дверей зала стояли двое полицейских, дубинками постукивали по ногам. Глянули на нее, ничего не сказали. Зал набит почти битком. Ряд за рядом – женщины на складных стульях. Вокруг каждой расправлена юбка.
Лили и Эмили сели на задах. Лили сняла перчатки, ладонью накрыла руку дочери, пальцем погладила ее запястье изнутри.
Дагласса представила бледная женщина в черном жакете. Воздух зарябил аплодисментами. Дагласс вышел из первых рядов. По боковым ступенькам забрался на сцену. Медлительность он хорошо скрывал. Приблизился к кафедре. Оперся на нее обеими руками, посмотрел в зал. Он благодарен за такое вступление, сказал он, рад оказаться в этом городе, центре многих крестовых походов демократии, которую он поддерживает с таким пылом. Голос его слегка подрагивал.
Он помолчал, затем выступил из-за кафедры, словно хотел показаться залу в полный рост. Начищенные башмаки, темные брюки, приталенный пиджак. Кожа светлее, чем помнилось Лили. Он раскинул руки, выдержал паузу. Когда будет написана полная история борьбы против рабства, немало ее страниц будет посвящено женщинам. Он произнес это будто впервые, будто отыскал эти слова, делая последние шаги по сцене, – тихо, почти шепотом, делясь с залом тайной. Борьба раба всегда была подлинно женской борьбой. Зал тотчас загомонил. Поднялась грузная дама, захлопала. Ее примеру последовали еще несколько. В первом ряду какой-то мужчина вскинул руку с книжкой, закричал: Ниггер, убирайся домой! Вспыхнула кутерьма. Замахали руки и ноги. Недовольного вывели. Вместе с ним ушли четыре женщины. Дагласс воздел руки, раскрыл белизну ладоней. Воцарилась тишина. Когда в мир приходит великая истина, никакой силой не заточить ее в темницу, не подавить, не назначить ей границ. Лили различала в нем целый оркестр, множество инструментов, тысячи звуков. Голос громок и раскатист. Истине суждено лететь вширь, пока она не поселится в мыслях этого мира. Он расхаживал по сцене. То и дело выходил из озерца света. Ботинки стучали по половицам. А истина в том, что женщина имеет право на равные свободы с мужчинами. Она родилась с этим правом. Была наделена этим правом, сама еще того не постигая. Разумные основы достойной власти кроются в женской душе. Лили чувствовала хватку дочериной руки, все крепче и крепче. Вокруг Дагласса живым вихрем роились пылинки – будто сама пыль во что-то складывалась.
Он поднес ладонь ко лбу, словно пытался породить новую идею. Закрыл глаза; еще чуть-чуть – и зазвучит молитва.
Лили казалось, он застыл навсегда и она тоже замрет навеки в той неведомой точке, кою отыскала его мысль. Она вновь стояла на лестнице. Он сошел вниз мимо нее. Сердце ее воспарило. Женщины вокруг повскакали, зал сотрясла овация, раздавались крики, но Лили сидела, и то, что переживала она, было несравненно, уникально и однако обыкновенно, все мгновения жизни сгустились в этом мгновении, дверь его спальни закрыта, под нею тончайший ободок света, во тьме все ярче. Она поняла, что зашла в такую даль, одолела многие тысячи миль, открыла дверь, а в комнате сидит ее дочь, ее собственная история, и плоть, и тьма, и читает, склонившись к старой лампе.
После выступления Дагласса поспешно вывели из гостиницы. Снаружи поджидала карета, лошади цокали копытами по булыжнику. Ночь пропиталась духотой. Над Сент-Луисом пристроился заусенец месяца. Газовые фонари беспощадно драли темноту.
Через дорогу толпились возмущенные граждане, мужчины в рубашках и широких подтяжках. Перед ними, сцепившись локтями, невозмутимой шеренгой растянулись полицейские.
Лили смотрела, как Дагласс поднял голову и взглянул на протестующих, словно забавляясь. За руку подвел к карете белую даму. Его вторая жена. В ответ на его подчеркнутую любезность возмущенные граждане еще сильнее расшумелись.
Он поклонился супруге, обошел карету, пригнулся и повернулся боком, затем сгорбил плечи, сел. Лошадь была крупна и грациозна. Задирала копыта и фыркала.
На миг Лили захотелось подойти, наклониться к окну, поздороваться, назваться, пусть он помнит, но она осталась стоять в тени. Что ей сказать? Какого еще смысла добиться, произнеся свое имя? Может, он лишь прикинется, будто узнал, а может, не вспомнит вовсе. У нее есть дочь. И сыновья. И лед.
В ночи зазвенела сбруя, заскрипело колесо. Лили оправила платье, взяла Эмили под руку.
– Пора домой, – сказала Лили. – Пойдем.
Назад: Книга вторая
Дальше: 1929 Вечерня