Книга: ГУЛАГ
Назад: Глава 10 Лагерная жизнь
Дальше: Глава 12 Наказания и награды

Глава 11
Труд в лагерях

Спускают вниз больных, негодных,
кто для работы в шахте слаб.
Их отправляют в нижний лагерь
валить колымскую тайгу.
Оно несложно на бумаге.
Но позабыть я не могу
цепочку санок на снегу,
людей, впряженных в эти сани.
Худую напрягая грудь,
они свою упряжку тянут…
порою встанут отдохнуть,
порою на крутом подъеме
запнутся: тяжесть тянет вниз,
вот-вот собьет, осилит, сломит…
Тела несчастных напряглись,
на тощих шеях жилы вздулись…
Мы все видали лошадей,
когда они вот так запнулись,
А мы, мы видели людей.

Елена Владимирова.
Колыма

Рабочая зона

Работа была главной задачей подавляющего большинства советских лагерей. Она была главным занятием заключенных и главной заботой администрации. Организация повседневной жизни была подчинена работе, и благополучие заключенных зависело от того, как они трудились. Однако выработать обобщенное представление о лагерном труде не так-то просто: образ заключенного, в метель орудующего кайлом на золотом прииске или угольном месторождении, – стереотип, и не более того. Таких, конечно, было множество – миллионы, как показывают цифры, относящиеся к лагерям Колымы и Воркуты, – но существовали, как мы теперь знаем, и лагеря в центре Москвы, где зэки проектировали самолеты, и лагеря в центре России, где зэки строили атомные электростанции и работали на них, и рыболовецкие лагеря на Тихом океане, и сельскохозяйственные лагеря в Южном Узбекистане. Архивы ГУЛАГа в Москве полны фотографий заключенных с верблюдами.
Спектр экономической деятельности ГУЛАГа, несомненно, был столь же широк, как спектр экономической деятельности всего СССР. Листая самый полный на сегодня справочник по лагерям “Система исправительно-трудовых лагерей в СССР”, видишь, что заключенные добывали золото, никель, уголь и торф, прокладывали автомобильные и железные дороги, работали на военных, химических и металлургических предприятиях, строили электростанции, аэропорты, жилые дома, укладывали канализационные трубы, валили лес, делали рыбные консервы. В архивах ГУЛАГа хранится фотоальбом, целиком посвященный выпускаемой заключенными продукции. В числе прочего сфотографированы мины, снаряды и другое военное снаряжение; детали автомобилей, дверные замки, пуговицы; стулья, шкафы, телефонные будки, бочки; обувь, корзины, ткани (приложены образцы); ковры, кожа, меховые шапки, овчинные полушубки; бокалы, лампы, стеклянные банки; мыло и свечи; и даже игрушки – деревянные танки, ветряные мельнички, заводные зайцы, играющие на барабане.
Различия в характере работы существовали как между лагерями, так и внутри лагерей. В лесозаготовительных лагерях большинство заключенных было занято на лесоповале. Получившие срок три года или меньше работали в исправительно-трудовых колониях, где режим был легче лагерного и которые обычно были привязаны к какому-либо одному предприятию. Напротив, более крупные лагеря могли сочетать в себе несколько родов деятельности, например работу на шахте, на кирпичном заводе, на электростанции и на строительстве зданий или дороги. В таких лагерях зэки разгружали товарные поезда, водили грузовики, убирали урожай овощей, работали на кухне, в больнице, в детских яслях. Неофициально они работали и слугами, нянями, портными у лагерных начальников, надзирателей и их жен.
Заключенным с большими сроками обычно доводилось побывать на очень разных работах, хороших и плохих – как повезет. На протяжении своих без малого двадцати лет лагерной жизни Евгения Гинзбург работала на лесоповале и на рытье канав, была уборщицей в магаданской гостинице, судомойкой, птичницей, прачкой у жен лагерного начальства, медсестрой в деткомбинате. Наконец она стала медсестрой в больнице для заключенных. Другой политзаключенный, Леонид Ситко, проведший в советских лагерях одиннадцать лет, сначала был сварщиком, потом добывал камень в каменном карьере, потом работал в строительной бригаде, потом был шахтером, потом делал столы и книжные полки на деревообрабатывающем заводе.
Но хотя видов работ в лагерях было почти так же много, как на воле, работающие заключенные обычно подразделялись на две категории. Одну составляли те, кто трудился на “общих работах”, другую – все остальные, так называемые придурки. Последние, как мы увидим, были некой особой кастой. Общие работы, на которых было занято подавляющее большинство заключенных, представляли собой именно то, чем они кажутся по названию: тяжелый неквалифицированный физический труд. “Первая лагерная зима 1949–1950 годов была для меня особенно тяжелой, – рассказывал Исаак Фильштинский. – Я не имел профессии, которая могла бы в лагере пригодиться, и меня гоняли по разным общим работам с места на место «пилить, носить, тащить, толкать» и т. д., словом, куда только не придет в голову нарядчику”.
За исключением тех, кому везло с самого начала, – обычно это были инженеры-строители, или другие полезные для лагеря специалисты, или же люди, уже зарекомендовавшие себя стукачами, – в большинстве своем зэки после карантина, длившегося примерно неделю, автоматически посылались на общие работы. Заключенного зачисляли в бригаду численностью от четырех до четырехсот человек – все они не только вместе работали, но и вместе ели и, как правило, спали в одном бараке. Бригаду возглавлял бригадир из заключенных – человек, пользовавшийся доверием, чей статус был весьма высок. Он распределял работу, следил за ее ходом и старался обеспечить выполнение нормы.
Лагерное начальство понимало значение бригадиров, по статусу находившихся где-то между заключенными и администрацией. В 1933 году начальник Дмитлага в приказе напоминал подчиненным, что “бригадир является самым важным, самым значительным лицом на производстве”, и возмущался тем, что они “не умеют найти среди каналоармейцев нужных для производства способных людей”.
Для заключенного отношения с бригадиром были не просто важны – они определяли всю его жизнь и нередко решали, выживет он или умрет. Один заключенный писал:
Жизнь заключенного очень сильно зависит от бригады и от бригадира, круглые сутки ты проводишь в их обществе. И на работе, и в столовой, и на нарах – все те же лица. Бригадники – либо все вместе, либо по группам, либо все врозь. Либо помогают тебе выжить, либо помогают загнуться. Либо – сочувствие и помощь, либо – неприязнь или безразличие. Очень важна и роль бригадира, а также – кто он; его задачи и поведение: выслужиться перед начальством за твой счет и для своего благополучия, а члены бригады – его подданные, слуги и лакеи, или он считает тебя своим товарищем по несчастью и делает все, чтобы облегчить жизнь бригадникам.

 

 

Рытье могилы. Рисунок Вениамина Мкртчяна. Ивдель, 1953 год

 

Некоторые бригадиры угрожали подчиненным и грубо воздействовали на них. В свой первый день на карагандинской шахте Александр Вайсберг обессилел от голода и тяжелой работы. Это привело в бешенство бригадира, который “взревел и обрушил на меня, как разъяренный бык, всю мощь своего большого тела. Он бил меня кулаками, пинал ногами и напоследок отвесил мне такой удар по голове, что я свалился наземь, весь в синяках и с окровавленным лицом…”
В других случаях бригадир предоставлял самой бригаде понуждать людей к более усердной работе. Герой рассказа Солженицына “Один день Ивана Денисовича” размышляет о том, что лагерная бригада – не такая, “как на воле, где Иван Иванычу отдельно зарплата и Петру Петровичу отдельно зарплата. В лагере бригада – это такое устройство, чтоб не начальство зэков понукало, а зэки друг друга. Тут так: или всем дополнительное, или все подыхайте”.
Колымского заключенного Петра Деманта, написавшего мемуары под псевдонимом Вернон Кресс, за невыполнение нормы товарищи по бригаде ругали и били; в конце концов его перевели в “слабосильную” бригаду, где зэки получали меньший паек. Юрий Зорин вспоминал о своем пребывании в бригаде, в основном состоявшей из трудолюбивых литовцев, которые не терпели халтурщиков: “Вы себе представить не можете, на воле так качественно не работали, как работали литовцы. <…> Когда человек плохо работает, его из литовской бригады убирают”.
Если зэку не везло и он оказывался в “плохой” бригаде, откуда не в состоянии был улизнуть с помощью хитрости или взятки, он мог умереть голодной смертью. М. Б. Миндлин (позднее один из основателей общества “Мемориал”) однажды попал на Колыме в бригаду, состоявшую в основном из грузин и возглавляемую бригадиром-грузином. Миндлину быстро стало ясно, что бригадники боятся своего бригадира не меньше, чем лагерного начальства, и что ему, “единственному еврею среди грузин”, на легкую жизнь рассчитывать не приходится. В первые дни он работал очень усердно, надеясь получить “внекатегорийное питание” – “1200 граммов хлеба и баланды от пуза”. Но бригадир, закрывая наряды, провел его по разряду тех, кому полагалось только по 700 граммов. Затем с помощью взятки Миндлин сумел перейти в другую бригаду, где была совершенно другая атмосфера: бригадир действительно заботился о подчиненных. “Каждый, кто попадал в бригаду Бобровникова, считал себя счастливым и спасенным от голодной смерти”. Миндлина он вначале поставил на легкую работу, чтобы дать ему окрепнуть. Позднее сам Миндлин стал бригадиром и в этом качестве “давал на лапу” старшему повару, хлеборезу, нарядчику и другим нужным людям, способным облегчить положение бригады.
Поведение бригадира так много значило потому, что общие работы, как правило, не должны были по идее носить фиктивный или бессмысленный характер. Если в нацистских лагерях, как пишет один видный ученый, работа часто была “в первую очередь предназначена для пытки и издевательства”, то советские заключенные должны были выполнять производственный план. Были, конечно, исключения. Глупые или садистски жестокие начальники иногда давали зэкам бессмысленные задания. Сусанна Печуро вспоминала, как один начальник, заставлявший заключенных делать бессмысленную работу – носить глину с места на место, сказал: “Мне нужна не ваша работа, мне нужны ваши мучения”. Нечто подобное, вероятно, слышали заключенные на Соловках в 1920-е годы. В 1940-е, как мы увидим, возникла система штрафных лагерей, чья главная задача была не экономической, а карательной. Но даже там заключенные должны были что-то производить.
Чаще всего, однако, начальство не задавалось специальной целью мучить заключенных – его просто не волновало, мучатся они или нет. Гораздо важнее было выполнение общего производственного плана и индивидуальных трудовых норм, которые могли выражаться в кубометрах леса, тоннах угля, метрах вырытых канав. К выполнению нормы относились с неумолимой серьезностью. Повсюду в лагерях висели плакаты, призывавшие заключенных отдать все силы труду. На эту же цель направлялись главные усилия “культурно-воспитательных” подразделений. В столовых или на центральных площадях некоторых лагерей на больших досках регулярно вывешивались трудовые показатели бригад.
Нормы с колоссальным тщанием и научным обоснованием устанавливал нормировщик, чья работа, как считалось, требовала очень высокой квалификации. Жак Росси пишет, что при расчистке снега различались: свежевыпавший снег; легкий снег; слегка слежавшийся снег; слежавшийся снег (требующий нажима ноги на лопату); сильно слежавшийся снег; смерзшийся снег (который нужно долбить ломом). Мало этого, “ряд коэффициентов учитывает расстояние и высоту отброски снега и т. п.”
Но при всей видимой научности установление трудовых норм и решение вопроса о том, кто выполнил норму, а кто нет, было сопряжено с коррупцией, несправедливостью и несообразностями. Во-первых, заключенным обычно устанавливались те же нормы, что и вольнонаемным рабочим – профессиональным лесорубам и шахтерам. Однако, как правило, зэки не были ни лесорубами, ни шахтерами, и часто они имели смутное представление о том, что от них требуется. Кроме того, после тюрьмы и изнурительного этапа в “столыпинке” или телячьем вагоне их физические силы были подорваны.
Чем меньше у заключенного было опыта физического труда и чем сильнее он был измотан, тем хуже ему приходилось. Евгении Гинзбург принадлежит классическое описание того, как они с напарницей, обе непривычные к физическому труду, обе ослабленные годами тюрьмы, пытались валить деревья:
Три дня мы с Галей пытались сделать немыслимое. Бедные деревья! Как они, наверно, страдали, погибая от наших неумелых рук. Где уж нам, неопытным и полуживым, было рушить кого-то другого. Топор срывался, брызгая в лицо мелкой щепой. Пилили мы судорожно, неритмично, мысленно обвиняя друг друга в неловкости, хотя вслух никаких упреков не делали, сознавая, что ссориться – это было бы роскошью, которой мы не могли себе позволить. Пилу то и дело заносило. Но самым страшным был момент, когда искромсанное нами дерево готовилось наконец упасть, а мы не понимали, куда оно клонится. Один раз Галю сильно стукнуло по голове, но фельдшер нашей командировки отказался даже йодом прижечь ссадину, заявив: – Старый номер! Освобождения с первого дня захотела!
В конце дня бригадир подсчитывал результаты: у Евгении и Гали могло получиться, скажем, 18 процентов нормы. На следующий день, “получив «по выработке» крохотный ломтик хлеба, мы шли в лес и, еще не дойдя до рабочего места, буквально валились с ног от слабости”. Между тем бригадир “очень доходчиво объяснял нам на разводах и поверках, что никакой уравниловки быть не может и бросать народный хлеб на контриков и саботажников, не выполняющих норму, он не намерен”.
В заполярных и приполярных лагерях – на Колыме, в Воркуте, в Норильске – трудности усугублялись климатом и местоположением. Вопреки распространенному мнению, летом в Арктике ненамного легче, чем зимой. Температура может подниматься выше 30 ºС. Когда снег тает, поверхность тундры покрывается грязью, по которой трудно ходить. Летом одолевает мошка – целые тучи мелких насекомых, в жужжании которых тонут все прочие звуки. Одна бывшая лагерница пишет:
Мошка лезла под рукава, под штанины. От ее укусов опухало лицо. Нам привозили на объект обед, и пока, бывало, проглотишь свою баланду, в миске полно мошки (“как гречневая каша”). Эта дрянь попадала в глаза, в нос и рот и на вкус была сладкой от нашей крови. Чем больше человек кутался и потел, тем больше она жрала. Лучшим выходом было игнорировать ее, одеться полегче и вместо накомарника надеть венок из травы или березовых веток.
Зимой, конечно, было чрезвычайно холодно – 30, 40, 50 ниже нуля. Многие мемуаристы, поэты и прозаики пытались описать, каково это – работать на таком морозе. В одних воспоминаниях говорится, что “простейший взмах рукой вызывал явственно слышимый свистящий звук”. Другой бывший заключенный пишет, что однажды в сочельник проснулся утром и почувствовал, что не может поднять голову.
Я спросонья подумал было, что ночью кто-то привязал ее к нарам; потом попытался подняться, и тогда тряпка, которой я перед тем, как лечь спать, обмотал голову и уши, слетела. Опираясь на локоть, я потянул за конец и понял, что тряпка примерзла к нарам. Мое дыхание и дыхание всех, кто был в помещении, висело в воздухе, как дым.
Януш Бардах писал: “Не двигаться было рискованно. Когда нас считали, мы подпрыгивали, притоптывали на месте, охлопывали себя, чтобы сохранить тепло. Я беспрерывно шевелил пальцами ног, сжимал и разжимал кулаки. <…> Прикоснешься голой рукой к металлу – оставишь на нем кожу. Ходить в баню было крайне опасно. А если у тебя понос и ты присел на снегу, рискуешь остаться так навсегда”. Поэтому некоторые заключенные предпочитали пачкать кальсоны. “Работать с ними рядом было противно, а вечером в палатке, когда мы начинали согреваться, вонь поднималась невыносимая. Таких людей нередко били и выкидывали наружу”. Некоторые виды общих работ были хуже других из-за условий, в которых оказывались люди. Один бывший заключенный вспоминал, что на северных угольных шахтах под землей было теплее, чем наверху, но на людей из трещин постоянно капала ледяная вода:
Шахтер становится своеобразной большой сосулькой с устойчивым и длительным переохлаждением всего организма. Через три-четыре месяца такой адской работы наступает массовое заболевание скоротечной чахоткой, от которой более половины зэков уходят на тот свет или становятся туберкулезными…
Исаака Фильштинского в Каргопольлаге поставили на работу, которая зимой была одной из самых неприятных, – сортировать лес в сортировочном бассейне с горячей водой, которая подавалась с электростанции.
Поскольку в ту зиму в Архангельской области стояли устойчивые морозы в сорок – сорок пять градусов, над бассейном все время висел густой пар, – вспоминает он. – Было одновременно и очень сыро, и холодно. <…> Работа была не очень тяжелая, однако через тридцать-сорок минут все тело пронизывала и обволакивала сырость, оставляя изморозь на бороде, усах и ресницах и проникая до самых костей сквозь жалкую лагерную одежонку.
Но хуже всего приходилось зимой тем, кто работал в лесу. Мало того что было холодно – мог налететь жестокий неожиданный буран, подобный тому, в какой попал Януш Бардах на Колыме, работая в карьере. Вместе с другими заключенными и конвоирами он возвращался в лагерь вслед за сторожевыми собаками, держась за общий канат:
Я не видел ничего дальше спины Юрия. Я вцепился в канат, как в спасательный круг. <…> Никаких ориентиров видно не было, я понятия не имел, сколько нам еще идти, и был уверен, что нам не добраться до лагеря. Вдруг я почувствовал под ногой что-то мягкое – это был заключенный, который отпустил канат и упал. “Стойте!” – заорал я. Но какое там – никто меня не слышал. Я нагнулся и потянул упавшего за руку. “Вот, держи!” Я попытался вложить ему в руку канат. Бесполезно. Рука, когда я ее отпустил, упала на снег. Резкая команда Юрия заставила меня двинуться дальше…
Когда бригада Бардаха вернулась в лагерь, в ней не хватало трех заключенных. Обычно “тела тех, кто не дошел, находили только весной – часто в какой-нибудь сотне метров от зоны”.
Стандартная одежда плохо защищала от непогоды. В 1943 году, например, в перечень вещевого довольствия, установленный НКВД, входили летняя рубаха (на два сезона), летние шаровары (на два сезона), ватная телогрейка (на два года), ватные шаровары (на полтора года), валенки (на два года) и нательное белье (на девять месяцев). На практике даже этих скудных комплектов на всех не хватало. Прокурорская проверка двадцати трех лагерей в 1947 году обнаружила “крайне неудовлетворительное обеспечение заключенных одеждой, бельем и обувью”. В Красноярском лагере менее чем у половины заключенных была теплая обувь. В Норильлаге на Крайнем Севере теплой обувью было обеспечено только 75 процентов лагерников, теплой одеждой – 86. В Воркутлаге, тоже расположенном за Полярным кругом, валенки были только у 48 процентов заключенных, белье в некоторых подразделениях – только у 35–30.
В отсутствие казенной обуви людям приходилось что-то изобретать. Плели лапти из лыка, делали обувь из старых телогреек, из автопокрышек. В лучшем случае в этих штуковинах было трудно ходить – особенно по глубокому снегу. В худшем – они пропускали влагу и холод, практически гарантируя обморожение. Вот как Элинор Липпер описывает самодельную обувь под названием “ЧТЗ” (от “Челябинский тракторный завод”):
Они были сделаны из слегка подбитой войлоком и простеганной мешковины. Высокие и широкие голенища доходили до колен, а внизу носы и пятки обшивались клеенкой или дерматином. Подошва – три куска старой автомобильной шины. Все сооружение привязывается к ступне бечевкой и другой бечевкой перетягивается под коленом, чтобы внутрь не попадал снег. <…> После дня носки они делаются совершенно покоробленными, и дряблые подошвы гнутся по-всякому. Ткань вбирает влагу с невероятной быстротой, особенно если на обувь пошли мешки из-под соли…
Другой бывший заключенный вспоминает сходные приспособления:
Пальцы ног с боков были свободны. Невозможно было сделать так, чтобы ткань плотно прилегала к ступне, поэтому пальцы ног легко было обморозить”. Он действительно обморозил в этой обуви ступни, что, по его мнению, спасло ему жизнь, поскольку его освободили от работы.
Заключенные по-разному пытались бороться с холодом. После работы люди спешили в бараки и теснились вокруг печки, подходя к огню так близко, что загоралась одежда: “В нос бил едкий, отвратительный запах горящего тряпья”. Греться среди дня некоторые считали опасным. Исаака Фильштинского опытные лагерники предупреждали, что при работе на холоде нельзя подходить ни к костру, ни к печке: из-за резких перепадов температуры можно заработать воспаление легких. “Человеческий организм так устроен, что, как бы ни было телу холодно, оно приспосабливается и привыкает. Этому мудрому правилу я следовал в лагере всегда и никогда не простужался”.
Лагерное начальство должно было делать определенные скидки на холод. Согласно правилам, в некоторых северных лагерях заключенные получали добавку к пайку. Но добавка, как явствует из документов за 1944 год, могла составлять всего 50 граммов хлеба в день, что, конечно, не является достаточной компенсацией за страшную стужу. Теоретически, когда было слишком холодно или надвигался буран, заключенных не должны были выводить на работу. Владимир Петров пишет, что в годы правления Берзина на Колыме заключенные шли на работу лишь при температуре выше –50. Но зимой 1938–1939-го, после смещения Берзина, работали и в более сильный мороз. Проследить за исполнением инструкции, пишет Петров, заключенные не могли: единственным обладателем термометра на прииске был начальник лагеря. В результате “за зиму 1938–1939 года только три дня были объявлены нерабочими из-за холода, тогда как предыдущей зимой таких дней было пятнадцать”.
Другой свидетель, Казимеж Зарод, вспоминает, что в его лагере во время Второй мировой войны работали при температуре –49 °С и выше. Один раз его лесозаготовительной бригаде было велено возвращаться в зону среди дня: температура упала ниже –53. “Как бодро мы собрали инструменты, построились в колонну и двинулись в лагерь!” Бардах пишет, что на Колыме в военные годы температурный порог равнялся –50, “при этом охлаждение за счет ветра во внимание не принималось”.
Но погода была не единственным препятствием для выполнения нормы. Во многих лагерях нормы были невероятно высокими. Отчасти это было закономерным побочным результатом советского централизованного планирования: от предприятий требовали год от года наращивать производство. Согласно воспоминаниям Екатерины Олицкой, лагерницы, работавшие на швейном комбинате, надрывались, стараясь выполнить норму и удержаться на этой работе в отапливаемом помещении. Но начальство все повышало и повышало нормы, пока они не стали невыполнимыми.
Нормы становились жестче еще и потому, что и заключенные, и нормировщики лгали, преувеличивая объем выполненной работы. В результате нормы иногда вырастали до астрономических размеров. Александр Вайсберг вспоминал, что даже на “легких” работах нормы были невероятно высоки: “Каждому давали практически невыполнимое задание. Двое работников должны были за десять дней перестирать одежду восьмисот человек”.
Перевыполнение нормы и сверхурочная работа не всегда приносили желанные блага. Антоний Экарт вспоминал случай, когда вскрылась ото льда река, у которой стоял лагерь, и возникла угроза наводнения: “Двое суток несколько бригад из самых крепких заключенных, в том числе все ударники, работали как сумасшедшие почти без перерывов. И за все, что они сделали, им выдали по селедке на двоих и по пачке махорки на четверых”.
Длинный рабочий день, малое количество выходных и недостаточный отдых в течение дня повышали вероятность несчастных случаев. В начале 1950-х годов неопытным женщинам-заключенным было велено тушить лесной пожар в окрестностях Озерлага. В результате, вспоминала одна из них, несколько человек сгорело. Сочетание усталости и непогоды часто оказывалось гибельным. Об этом свидетельствует Александр Долган:
Холодные онемевшие пальцы не могли толком держать черенки, рычаги, брусья и стойки, и поэтому было много несчастных случаев, часто со смертельным исходом. Одного заключенного раздавило, когда мы по двум наклонным бревнам скатывали бревна с платформы. Он не успел отскочить, когда их разом скатилось двадцать с лишним штук. Конвойные кинули труп, чтобы не мешал, на платформу, и кровавое месиво лежало там, дожидаясь вечера, когда мы отнесли его в лагерь.
Москва вела статистический учет несчастных случаев, и по их поводу иногда возникала гневная перепалка между проверяющими и лагерным начальством. В одном документе за 1945 год перечислено 7124 несчастных случая только на воркутинских угольных шахтах, из которых 482 привели к серьезным увечьям и 137 – к гибели людей. Причины, говорится в документе, – нехватка шахтерских ламп, аварии электрооборудования, неопытность бригад и текучесть их состава. Проверяющие с негодованием приводят количество рабочих дней, потерянных из-за несчастных случаев: 61 492.
Работу тормозили, кроме того, плохая до нелепости организация труда и небрежное управление. Хотя вольнонаемный труд в СССР тоже был организован плохо, в ГУЛАГе главенствовал дух хаоса, и так было даже в 1950-е годы, когда гораздо больше рабочих мест в Советском Союзе было механизировано. На лесозаготовках работали “без мотопил, трелевочных тракторов, автопогрузчиков”. На текстильных и швейных фабриках “оборудования не хватало или оно было плохое”. Согласно воспоминаниям одной бывшей заключенной, “все швы надо было заглаживать огромным утюгом, весившим два килограмма. За смену ты должна была разгладить 426 пар брюк. От тяжести утюга немели руки, распухали и болели ноги”.
Техника постоянно ломалась, но часто от заключенных при этом все равно требовали норму. На той же швейной фабрике “постоянно звали механиков. Большей частью это были женщины-заключенные. Ремонт длился часами, потому что квалификация у женщин была низкая. Выполнить необходимый объем работы становилось невозможно, и в результате мы не получали хлеба”.
Тема ломающихся машин и низкой квалификации технического персонала возникает в анналах ГУЛАГа вновь и вновь. Лагерные начальники, участвовавшие в партийной конференции в Хабаровске в 1934 году, жаловались на постоянные перебои в поставках оборудования и недостаточную выучку технического персонала, из-за чего они не могли выполнить плановые задания по добыче золота. В письме от 1938 года, адресованном заместителю наркома внутренних дел СССР, курировавшему ГУЛАГ, говорится, что 40–50 процентов тракторов неисправны. Нельзя было полагаться и на более примитивные методы работы. В письме, датированном предыдущим годом, сообщается, что из 36 491 лошадей, которыми располагает ГУЛАГ, 25 процентов работать не могут.
На предприятиях ГУЛАГа очень остро чувствовалась нехватка инженеров и управленцев. Вольнонаемных специалистов там работало очень мало, а те, что работали, далеко не всегда обладали необходимой квалификацией. Чтобы привлечь вольнонаемных работников, не один год прилагались большие усилия. Людям сулили немалые привилегии. Еще в середине 1930-х годов “Дальстрой” развернул агитацию по всему Советскому Союзу, предлагая особые льготы тем, кто завербуется на два года. Льготы включали в себя зарплату, на 20 процентов превышающую среднюю по стране, в течение первых двух лет и десятипроцентную надбавку в дальнейшем. Завербовавшимся, кроме того, обещали оплачиваемый отпуск, возможность покупать дефицитные продукты и вещи, хорошую пенсию.
Советская печать с энтузиазмом творила фальшивые образы северных краев. Примером такой пропаганды может служить журнал Sovietland (“Советская страна”), издававшийся на английском языке для иностранцев. В апреле 1939 года в статье о Магадане (типичный образчик жанра!) журналист распространялся о волшебной привлекательности города:
Море огней, которым Магадан становится вечером, – зрелище необычайно волнующее и притягательное. Днем и ночью в городе беспрерывно кипит жизнь. Он полон людей, чье существование подчинено жесткому рабочему графику. Аккуратность и расторопность рождают быстроту, а быстрота – это легкий и счастливый труд…
Тот факт, что люди, “чье существование подчинено жесткому рабочему графику”, – это заключенные, автор статьи обходит молчанием.
Эти ухищрения, однако, не приносили особых результатов: привлекать специалистов необходимого уровня, как правило, не удавалось, и предприятиям ГУЛАГа приходилось довольствоваться заключенными, в числе которых случайно могли оказаться люди с нужной квалификацией. Один бывший лагерник вспоминал, как его в составе строительной бригады послали строить мост за 600 км к северу от Магадана. Как это делать, никто в бригаде толком не знал. Бригадиром выбрали единственного среди всех инженера, хотя мосты не были его специальностью. Мост был построен. Первым же паводком его снесло.
Эта неудача, однако, была сущей мелочью по сравнению с некоторыми другими. Крупные проекты ГУЛАГа, на реализацию которых бросали тысячи людей и тратили громадные ресурсы, нередко проваливались. Вероятно, самый известный из подобных случаев – попытка построить железную дорогу из района Воркуты к Салехарду в устье Оби. Решение о начале стройки было принято советским правительством в апреле 1947 года. А уже несколько дней спустя одновременно начались изыскательские и строительные работы. Кроме железной дороги, силами заключенных предполагалось построить на мысе Каменный в Обской губе крупный морской порт.
Начались обычные сложности. Вместо тракторов, которых не хватало, в ход шли старые танки. Недостаток техники возмещали нещадным использованием труда заключенных. Одиннадцатичасовой рабочий день был нормой, и даже вольнонаемные работали с 9 до 18 и с 21 до 24 часов. К концу года трудности стали более серьезными. Вдруг выяснилось, что район Каменного мыса – неподходящее место для порта: глубина недостаточна для морских судов, грунт слишком слаб, чтобы выдержать крупные промышленные здания. В январе 1949 года Сталин провел ночное совещание, на котором было решено построить порт в Игарке на берегу Енисея и продолжить до этого места железную дорогу. Возникли два новых лагеря – “Строительство 501” и “Строительство 503”, которые должны были прокладывать рельсовые пути навстречу друг другу. Расстояние от Салехарда на Оби до Игарки – 1300 километров.
Работы шли. В их разгар число используемых заключенных достигало, согласно одному источнику, 80 000, согласно другому – 120 000. Прокладка дороги в условиях полярной тундры была делом почти невозможным. Зимой – страшные морозы, коротким летом – болотная топь. Пути то и дело прогибались, паровозы и вагоны часто сходили с рельсов. Из-за нехватки металла все мелкие и средние мосты сооружали из дерева. К весне 1953 года, когда умер Сталин, от Салехарда было проложено 400 километров пути, от Игарки – 200 километров. Порт существовал только на бумаге. Спустя считаные дни после похорон Сталина работы на “мертвой дороге”, обошедшиеся в 40 миллиардов рублей и десятки тысяч жизней, были остановлены навсегда.
В меньшем масштабе такие истории происходили по всему ГУЛАГу постоянно. Но, как бы ни были суровы местные условия, как бы ни был мал опыт и какой бы скверной ни была организация дела, давление сверху на лагерное начальство не ослабевало, а значит, не ослабевало и давление на заключенных. Лагеря беспрерывно инспектировали и контролировали, от их администрации требовали улучшения трудовых показателей. Результаты, какими бы фальшивыми они ни были, имели значение. Сколько бы ни усмехались зэки, отлично понимавшие, как халтурно делается работа, игра шла всерьез и ставкой для них была жизнь.

КВЧ: культурно-воспитательная часть

Не будь фотографий, сделанных в 1945 году в Богословлаге и помещенных в аккуратный альбом, где ясно помечено, что это материалы из архива НКВД, человек, которому они случайно попались на глаза, вряд ли подумал бы, что это лагерные снимки. Мы видим на них ухоженные садики, цветы, кусты, фонтан и беседку. На лагерных воротах – красная звезда и лозунг, призывающий отдать все силы Родине. В другом архивном альбоме, хранящемся рядом с первым, фотографии заключенных, которые трудно соотнести с привычным образом зэка. Вот довольный жизнью человек держит тыкву; вот быки тянут плуг; вот улыбающийся лагерный начальник срывает яблоко. Рядом со снимками – графики: производственный план и его выполнение.
Все подобные альбомы, оформленные со школьной тщательностью, – результат деятельности лагерной культурно-воспитательной части (КВЧ).
КВЧ (или ее эквивалент) возникла вместе с ГУЛАГом. В первом номере журнала “СЛОН”, издававшегося в Соловецком лагере, помещена статья “Воспитательно-трудовые задачи в местах заключения”. В ней говорилось: “Таким образом, исправительно-трудовая политика Республики заключается в исправлении заключенных путем привлечения их к участию в организованном производительном труде”.
Как правило, однако, подлинной целью лагерной пропаганды был рост производственных показателей. Так было даже в период строительства Беломорканала, когда, как мы видели, пропаганда “перековки” была наиболее громкой и, возможно, наиболее искренней. Культ ударничества достиг тогда в масштабах страны высшей точки. Лагерные художники рисовали портреты лучших “каналоармейцев”, лагерные актеры и музыканты давали для них специальные представления. Ударников приглашали на многолюдные слеты с песнями и речами. За одним таким слетом, состоявшимся 21 апреля 1933 года, последовал двухдневный “аврал”: тридцать тысяч ударников работали сорок восемь часов без перерыва.
Со всем этим было решительно покончено во второй половине 1930-х, когда заключенные стали “врагами народа” и, следовательно, не могли быть ударниками. В какой-то мере, однако, в 1939 году, когда руководство лагерями перешло к Берии, былая риторика начала потихоньку возвращаться. Хотя ни тогда, ни впоследствии грандиозных проектов, подобных Беломорканалу, об “успехе” которых можно было бы трубить на весь мир, ГУЛАГ не предпринимал, язык “перековки” снова стали брать на вооружение. В 1940-е годы каждому лагерю было предписано иметь по крайней мере одного воспитателя, библиотеку и клуб. В клубе давались самодеятельные спектакли и концерты, проводились политзанятия. Один такой клуб вспоминает Томас Сговио: “В главной комнате, где могли рассесться человек тридцать, были деревянные, кричаще раскрашенные стены. Стояло несколько столов – вроде бы для чтения. Но ни книг, ни газет, ни журналов. Да и откуда им взяться? Газеты ценились на вес золота – бумага шла на самокрутки”.
В 1930-е годы и позднее главным объектом деятельности КВЧ считались уголовные преступники. Как и в вопросе о том, следует ли допускать “политических” к ответственной работе в лагерях, не было ясности и насчет того, стоит ли тратить время на их перевоспитание. В положении о культурно-воспитательной работе, выпущенном НКВД в 1940 году, прямо говорится, что объектами перевоспитания являются лишь заключенные, осужденные за бытовые и должностные преступления. В лагерной самодеятельности “каэрам”, согласно положению, разрешалось только играть на музыкальных инструментах, но нельзя было ни петь, ни говорить.
Но эти распоряжения, как обычно, чаще игнорировались, чем исполнялись. И как обычно, подлинная роль КВЧ в лагерной жизни отличалась от той, которую отводила ей Москва. Если руководство НКВД хотело, чтобы КВЧ побуждала заключенных к более усердной работе, сами лагерники использовали КВЧ для взаимной моральной поддержки и для выживания.
Похоже на то, что лагерные воспитатели, пытаясь пропагандировать среди заключенных доблестный труд, использовали во многом те же приемы, что и партийные работники за пределами зоны. В достаточно крупных лагерях КВЧ выпускала лагерные газеты. Иногда это были газеты в полном смысле слова, с репортажами, с длинными статьями о достигнутых лагерем успехах, а также с обычной для советской печати “самокритикой”. За исключением краткого периода в начале 1930-х, эти газеты, как правило, предназначались главным образом для вольнонаемных работников и лагерной администрации.
Для заключенных делались стенгазеты. Один бывший заключенный отзывается о них так: “Стенгазету, этот атрибут советского образа жизни, никто никогда не читал, но выпускалась она регулярно”. В ней “гневно клеймились отказчики, лодыри, не хотевшие честным трудом искупать свою вину перед Родиной”. В стенгазетах часто были и юмористические отделы: “предполагалось, очевидно, что умиравшие с голоду работяги, читая материалы этого отдела, будут прямо за животы держаться от смеха”.
Какое бы ощущение нелепости ни вызывали стенгазеты у многих лагерников, московское начальство ГУЛАГа относилось к ним чрезвычайно серьезно. Стенгазета, гласило положение о культурно-воспитательной работе, “показывает лучшие образцы работы, популяризирует отличников производства, разоблачает лодырей, отказчиков, промотчиков”. Помещать в них портреты Сталина не разрешалось: читателями стенгазет, так или иначе, были не “товарищи”, а преступники, исключенные из советской жизни и лишенные права смотреть на вождя. Абсурдная атмосфера секретности, воцарившаяся в лагерях в 1937-м, окутывала их и в 1940-е годы: лагерные газеты нельзя было выносить за зону.
КВЧ еще показывала заключенным фильмы. Густав Герлинг-Грудзинский вспоминает американский музыкальный фильм, “полный дам в турнюрах, мужчин в жилетах в обтяжку и жабо”, и советскую пропагандистскую короткометражку, кончающуюся “торжеством добра”: “…неуклюжий студент занял первое место в социалистическом соревновании, а потом с горящим взором произнес речь о том, что при социализме физический труд возведен на пьедестал почета”.
Тем временем некоторые уголовники использовали темноту в помещениях, где показывали кино, для сведения счетов. “Помню, в конце одного из сеансов из зала на носилках выносили труп”, – сказал мне один бывший заключенный.
КВЧ, кроме того, проводила футбольные матчи, шахматные турниры, концерты художественной самодеятельности. В одном архивном документе приведен репертуар ансамбля песни и пляски НКВД СССР, ездившего по лагерям:
1. Баллада о Сталине
2. Казачья дума о Сталине
3. Песня о Берии
4. Песня о Родине
5. В бой за Родину
6. Все за Родину
7. Песня бойцов НКВД
8. Песня о чекистах
9. Песня о дальней заставе
10. Марш пограничников.

 

Были и более легкие номера, такие как “Давай закурим” и “Песня о Днепре”. Репертуар драматического коллектива включал в себя, среди прочего, инсценировки рассказов Чехова. Тем не менее главные усилия, по крайней мере в теории, артисты должны были направлять не на развлечение лагерников, а на их воспитание. Как гласил приказ Москвы за 1940 год, целью всякой постановки должна быть мобилизация заключенных, воспитание в них “сознательного отношения к труду”. Но, как мы увидим, лагерники учились использовать самодеятельность и как средство выживания.
Были, однако, у КВЧ и другие задачи, и заключенные порой пытались попасть на более легкую работу иными способами, нежели участие в самодеятельности. КВЧ отвечала, в частности, за сбор “рационализаторских предложений”. К этой задаче она подходила чрезвычайно серьезно. В направленном в Москву полугодовом отчете начальство одного лагеря в Нижне-Амурской области без тени иронии писало, что получено 302 рацпредложения, из которых внедрено 157, что позволило сэкономить 81 232 рубля.
Исаак Фильштинский с немалой долей насмешки рассказывает, как некоторые заключенные использовали эту начальственную политику в своих целях. Один бывший шофер заявил, что может сконструировать механизм, добывающий топливо для машин “прямо… из воздуха”. Начальство загорелось и выделило ему особую мастерскую: “Я не могу сказать, поверило ли лагерное начальство в возможность подобного изобретения или нет, – рассказывал Фильштинский. – Скорее всего, оно просто старалось выполнить очередную инструкцию ГУЛАГа. В каждом лагере должны были быть свои изобретатели и рационализаторы. <…> А потом, чем черт не шутит, вдруг у Вдовина что-то получится – ведь тогда и лагерное начальство огребет Сталинскую премию!” В конце концов Вдовина разоблачили: однажды, возвращаясь с завода, он нес “огромную конструкцию”, состоявшую, в частности, из консервных банок и спичечных коробков. Тут-то начальство и распознало блеф.
Как и по всей стране, в лагерях шло “социалистическое соревнование” и чествовались ударники, перевыполнявшие норму в три, а то и в четыре раза. Первые такие кампании 1930-х годов я описала в главе 4, но они продолжались и в 1940-е – с меньшим энтузиазмом, но с большей долей абсурдной гиперболизации. Победители соревнования получали награды разного рода. Помимо лучшего питания и лучших условий жизни, им иной раз полагалось и нечто менее осязаемое. В 1942 году, к примеру, за доблестный труд вручали “книжку отличника”. В ней – календарик с клеточками для процентов выполнения нормы за каждый месяц; листки для записей о рацпредложениях и изобретениях; перечень прав, предоставляемых обладателю книжки (на лучшее место в общежитии “со всеми положенными постельными принадлежностями”, на первоочередное получение “обмундирования первого срока и продуктов питания по установленным нормам”, на неограниченное получение “с разрешения начальника лагерного подразделения” передач от родных и знакомых и т. д.); и цитата из Сталина: “…трудовой человек чувствует себя у нас свободным гражданином своей страны, своего рода общественным деятелем. И если он работает хорошо и дает обществу то, что может дать, – он герой труда, он овеян славой”.
Не все относились к таким наградам серьезно. Вот что писал о результатах трудового соревнования поляк Антоний Экарт:
Была воздвигнута фанерная доска почета, на которой вывешивались итоги социалистического рабочего соревнования. Иногда к ней прикрепляли кое-как нарисованный портрет ведущего “ударника”, сопровождаемый подробностями его достижений. Цифры были невероятные – пятьсот, даже тысяча процентов нормы. А ведь работа была – рыть землю лопатой. Даже самому тупому заключенному понятно было, что нельзя нарыть в пять-десять раз больше обычного…
Воспитатели из КВЧ должны были, кроме того, убеждать “отказчиков” в том, что в их интересах работать, а не сидеть в штрафном изоляторе или перебиваться на штрафном пайке. Разумеется, к их лекциям мало кто относился всерьез: было много других способов заставить человека работать. Но кое-кто клевал на эту удочку, к большой радости гулаговского начальства в Москве. Оно-то относилось к этой функции КВЧ чрезвычайно серьезно и даже периодически созывало совещания начальников КВЧ, где докладчикам задавались, например, такие вопросы: “Какая основная причина и мотивировка отказчиков?” или “Чем вызвалось непредставление выходного дня?”.
На одном таком совещании, проходившем во время Второй мировой войны, организаторы активно обменивались опытом. Один из них признал, что “есть отказчики, которые не идут на работу потому, что их используют не по силам, они получают мало хлеба…”
Но он же утверждал, что даже на голодного человека можно воздействовать: одному отказчику, у которого брат находился на фронте, он сказал, что “отказ от работы – это нож, занесенный над шеей брата”. И заключенный вышел на работу. В другом лагере отказчикам показали фильм “Ленинград в борьбе”, после чего в их настроениях произошел “резкий перелом”. Еще один начальник КВЧ сообщил, что в его лагере членам ударных “фронтовых” бригад предоставлены лучшие бараки и созданы лучшие культурно-бытовые условия. После работы они “украшают свои бараки”, разводят цветы. Им даже разрешили заводить индивидуальные огороды. В этом месте на полях стенограммы синим карандашом размашисто написано: “Хорошо!!”
Подобному обмену опытом придавалось такое значение, что в разгар войны культурно-воспитательный отдел ГУЛАГа в Москве издал брошюру на соответствующую тему. Название – “Возвращенные к жизни” – рождает некие религиозные ассоциации. Автор, сотрудник КВЧ Логинов, описывает свои беседы с рядом “отказчиков”. Используя тонкий психологический подход, он всех до единого обратил в трудовую “веру”.
Сюжеты довольно-таки предсказуемые. Молодую образованную Екатерину Ш., муж которой был расстрелян за “шпионаж” в 1937-м, посадили на пять лет за “потерю бдительности советской женщины”. Логинов возрождает в ней желание жить, объясняя ей, что ее жизнь и труд нужны советскому обществу. Заключенному Самуилу Гольдштейну Логинов разъясняет “сущность расовой теории и гитлеровского нового порядка в Европе”, завуалированно обращаясь тем самым к его еврейскому национальному самосознанию. Этот необычный (в СССР) подход производит на Гольдштейна такое впечатление, что он изъявляет желание немедленно отправиться на фронт. “Ваше оружие сегодня – ваш труд”, – возражает Логинов и убеждает его самоотверженно трудиться в лагере. “Ваша жизнь нужна обществу и вам также”, – говорит он еще одному “отказчику”, и тот приступает к труду.
Само собой, Логинов был горд проделанной работой, которой отдал столько сил. Его энтузиазм был велик. Без награды Логинов не остался: начальник ГУЛАГа В. Г. Наседкин был так доволен, что велел разослать брошюру по всем лагерям и назначил Логинову премию в 1000 рублей.
Неясно, однако, были ли Логинов и его “отказчики” искренни. Трудно понять, к примеру, сознавал ли Логинов, что многие из тех, кого он “вернул к жизни”, ни в чем не виновны. Чувствовал ли он это хотя бы на подсознательном уровне? Не знаем мы и того, подлинным ли было обращение Екатерины Ш. (если она существовала) и ей подобных в советскую “веру”, или же они решили притвориться ради лучшей кормежки, лучшего отношения начальства, более легкой работы. Материальные и мировоззренческие мотивы не всегда исключали друг друга. Для человека, потрясенного и сбитого с толку стремительным переходом из разряда полезных граждан в разряд бесправных заключенных, “увидеть свет” и вновь стать “советским” порой означало как психологическое исцеление от шока, так и надежду на лучшие условия, в которых можно выжить.
Вопрос о том, были ли они искренни, верили ли они в то, что делали, составляет часть более обширного вопроса, затрагивающего самую сердцевину советского режима: в какой мере советские руководители верили в то, что они делали и к чему призывали? Пропаганда и действительность всегда находились в СССР в странных отношениях: фабрики едва работали, в магазинах нечего было купить, старушкам не на что было обогревать свое жилье, а вместе с тем на улицах плакаты прославляли “торжество социализма” и “героические достижения советской родины”.
Эти парадоксы равным образом проявлялись и в лагерях, и за их пределами. В историческом исследовании, посвященном Магнитогорску – детищу сталинской индустриализации, Стивен Коткин пишет, что краткие биографии перевоспитавшихся заключенных в газете Магнитогорской исправительно-трудовой колонии написаны языком, “поразительно похожим на тот, каким могли бы изъясняться рабочие-передовики вне колонии: люди самоотверженно работают, учатся, стараются повысить свой трудовой и образовательный уровень”.
И все-таки в лагерях положение было более странным. Уже в “свободном” советском мире колоссальный разрыв между пропагандой и действительностью казался многим смехотворным и нелепым, но в ГУЛАГе абсурд достиг новых высот. От заключенных, которых постоянно называли “врагами народа”, которым запрещали употреблять слово “товарищ” и смотреть на портреты Сталина, тем не менее ожидали такой же, как от свободных людей, доблестной работы во славу социалистической родины; от них ожидали участия в “художественной самодеятельности”, словно бы продиктованного бескорыстной любовью к искусству. Этот абсурд был хорошо виден всем. В определенный период своей лагерной жизни Алла Андреева была художницей, то есть писала лозунги. Эта работа, очень легкая по лагерным меркам, помогла ей сберечь здоровье и, вполне вероятно, спасла ей жизнь. При этом в интервью, взятом мною много лет спустя, она сказала, что не помнит лозунгов, которые писала. Выдумывали их начальники – “что-то вроде: «Отдадим все силы труду» <…> Я писала их очень быстро, очень технически хорошо, но абсолютно забывала тут же, что я написала. Это какая-то самозащита”.
Леонид Трус, который был в лагерях в первой половине 1950-х, тоже отмечает бессмысленность лозунгов, которые висели по всему лагерю и звучали по лагерному радио:
В лагере было свое радио, которое регулярно передавало какие-то передачи о наших трудовых успехах и обличало тех, кто плохо работает. Это было очень топорно, гнусно, тошнило от этих передач, но я вспоминал те передачи, которые я слушал по радио на свободе, и убеждался, что по сути они ничем не отличались, там более талантливые люди, они умели это красивее рассказать <…>, но по существу это то же самое, те же самые плакаты, те же самые призывы, только здесь они звучат нелепо: “Взял обязательство – выполни”, и еще я неоднократно встречал, в лагере это звучало особенно нелепо: “Труд в СССР – дело чести, славы, доблести и геройства” (слова Сталина). И всякие другие лозунги, которые везде были: “Мы за мир”, “Да здравствует мир во всем мире”.
Иностранцам, не столь привычным к лозунгам и плакатам, деятельность КВЧ казалась еще более странной. Вот как описывает типичное политзанятие поляк Антоний Экарт:
Сотрудник КВЧ – профессиональный агитатор, по уму тянувший лет на шесть, – обычно часа два распространялся перед заключенными о величии доблестного труда. Он говорил им, что все достойные люди – патриоты, что все патриоты любят Советский Союз, что трудящимся живется здесь лучше, чем в любой другой стране мира, что советские граждане гордятся своей страной, и так далее, и тому подобное. И все это говорилось людям, которые на самой коже своей несли свидетельства нелепости и лицемерия подобных заявлений. Но оратор не смущается безразличием слушателей и продолжает. Под конец он обещает ударникам улучшение оплаты, кормежки и условий жизни. Воздействие на людей, проходящих школу голода, можно себе представить.
Еще один поляк, депортированный из Восточной Польши, сходным образом отреагировал на лекцию в сибирском лагере:
Лектор час за часом доказывал нам, что Бога нет, что Он – всего-навсего буржуазная выдумка. Мы должны радоваться, что оказались среди советских людей, в самой прекрасной стране мира. Здесь, в лагере, нам предстоит научиться работать и стать достойными людьми. Время от времени он начинал нас образовывать: говорил, что “Земля круглая”, в полной уверенности, что мы понятия об этом не имеем, сообщал нам, что Крит – полуостров, что Рузвельт – министр иностранных дел. Изрекая подобные “истины”, он был непоколебимо уверен в нашем полнейшем невежестве, ибо откуда нам, выросшим в буржуазном государстве, было почерпнуть элементарные знания?
<…> Он с удовольствием подчеркивал, что нам нечего и мечтать о возвращении нашей свободы, что Польша никогда больше не поднимется…
Незадачливый лектор, пишет поляк, трудился впустую: “Чем больше он об этом распространялся, тем сильнее мы бунтовали внутренне, надеясь вопреки всему. Лица отвердели, в них читалась решимость”.
По словам другого поляка, Густава Герлинга-Грудзинского, деятельность лагерной КВЧ была “реликтом предписаний, изданных в Москве в те времена, когда лагеря действительно рассматривались как полувоспитательные учреждения. Что-то гоголевское было в этой слепой верности чиновничьему вымыслу вопреки практике жизни – что-то от воспитания «мертвых душ»”.
Поляки не были одиноки в своих взглядах: сходного мнения придерживается подавляющее число мемуаристов, которые либо не упоминают о КВЧ вовсе, либо высмеивают ее. Поэтому, когда пишешь о роли пропаганды в лагерях, нелегко понять, насколько она в действительности была важна для центральной администрации. С одной стороны, есть основания утверждать (и многие утверждают), что лагерная пропаганда, как и вся советская, была чистейшим фарсом, что никто ей не верил, что лагерное начальство таким наивным и откровенным способом просто пыталось пудрить заключенным мозги.
С другой стороны, если пропаганда, плакаты, политзанятия были фарсом, и не более того, и если им действительно не верила ни одна живая душа, почему же тогда на все это тратилось так много реального времени и денег? В одних только архивах ГУЛАГа содержатся сотни и сотни документов, свидетельствующих об активной работе КВЧ. В частности, в первом квартале 1943 года, в самый разгар войны, из лагерей в Москву и обратно неслись взволнованные телеграммы: лагерные начальники отчаянно добивались, чтобы для заключенных прислали музыкальные инструменты. В том же году лагеря проводили выставки-смотры художественного творчества на тему: “Великая Отечественная война советского народа против немецко-фашистских захватчиков”. Лучшие экспонаты (50 картин и 8 работ художественной вышивки) прислали в Москву “для оценки их квалифицированными художниками”. В этот период повсеместной нехватки рабочих рук центральные органы рекомендовали, чтобы в каждом лагере были библиотекарь, киномеханик для показа пропагандистских фильмов и культорганизатор из числа заключенных, который “ведет повседневную борьбу за чистоту”, помогает КВЧ поднимать культурный уровень лагерников, организует среди них кружки художественной самодеятельности и “помогает заключенным правильно разбираться в вопросах текущей политики”.
Лагерные воспитатели представляли полугодовые или квартальные отчеты о своей работе, где перечисляли свои достижения во всех мыслимых подробностях. Один такой отчет составил в том же 1943 году начальник КВЧ Востураллага, насчитывавшего в то время 13 000 заключенных. Отчет занимает 21 страницу и начинается с признания того, что в первом полугодии 1943 года лагерь не выполнил производственный план. Во втором полугодии, однако, были приняты меры. Перед КВЧ стояли следующие задачи: “мобилизовать заключенных на выполнение и перевыполнение производственных заданий, вытекавших из указаний тов. Сталина”, “содействовать администрации лагподразделений в проведении работ по оздоровлению контингентов и подготовке лагеря к зиме”, “ликвидировать недостатки в культурно-воспитательной работе”. Далее начальник КВЧ переходит к описанию проведенных мероприятий. За второе полугодие, гордо заявляет он, общее число докладов, лекций и политбесед составило 762 при 70 000 человеко-посещений; проведено 444 политинформации при 82 400 человеко-посещений; проведено 5046 “громких читок газет”; устроено 232 концерта и спектакля; организовано 69 киносеансов; создано 38 кружков художественной самодеятельности.
Можно попытаться найти объяснения этой титанической деятельности. Возможно, КВЧ была для гулаговской бюрократии чем-то вроде козла отпущения: если план не выполняется, виной тому не плохая организация дела, не голод среди заключенных, не бессмысленная жестокость, не нехватка валенок, а недостаточная пропаганда. Возможно, все дело в закостенелости системы: раз центр постановил, что пропаганда должна быть, все действовали соответственно, сколь бы нелепо это ни выглядело. Возможно, московское начальство было настолько отгорожено от реальной лагерной жизни, что и вправду считало, что 444 политинформации и 762 политбеседы могут заставить голодающих людей прибавить в работе (хотя верится в это с трудом – доступные руководству сведения, содержавшиеся в отчетах органов прокурорского надзора, говорили сами за себя).
Возможно, удовлетворительного объяснения просто не существует. Когда я спросила об этом Владимира Буковского – советского диссидента, который в более поздние годы сам был заключенным, – он пожал плечами. Именно этот парадокс, сказал он, делает ГУЛАГ единственным в своем роде явлением: “В наших лагерях тебя хотели сделать не просто рабом, но таким, который поет и улыбается во время работы. Им мало было нас давить – они хотели, чтобы мы их за это благодарили”.
Назад: Глава 10 Лагерная жизнь
Дальше: Глава 12 Наказания и награды