Раздел IV Сороковые-роковые…
Глава 1. Начало войны
«Ну кто же знал, как все будет?»
Васильев Игорь Петрович, 1919 год, г. Пермь, врач
В сорок первом году учился я на пятом курсе в мединституте в Перми. Весеннюю сессию осилил, осталось сдать госэкзамены. Сдавали мы их тогда много, около семи. Половину-то уже сдали, а половина осталась. Было в тот день воскресенье, солнечный такой и теплый день. Вышел я из общежития, сел на досочки, там во дворе было что-то вроде скамейки, читаю, готовлюсь к экзаменам. Прочитал часа полтора, решил немного отдохнуть. Отвлечься. А в общежитии во дворе на столбе висел репродуктор, такой четырехгранный. Сначала, как обычно, там музыка, зарядка, ну все как в воскресенье.
И тут я слышу; «Товарищи, слушайте важное правительственное сообщение». Выступал Молотов. Обычно он заикался, а тут, слышу, еще сильнее заикается. Он и говорит, что немцы перешли границу и начали войну. Наши войска обороняются, враг несет большие потери. Наша главная задача: всем подняться на борьбу и вероломного и коварного врага изгнать с нашей территории. Тут серьезные-то люди призадумались: война-то не шутка, хотя и было такое мнение, что мы победим любого врага малой кровью и на его территории.
Младшие наши курсы жили в студгородке (это минут сорок ходьбы до института), старшие — уже ближе, а наш пятый курс был вообще рядом с институтом, почти во дворе. И вот без особой команды, сам по себе возник митинг. Собрались в основном старшекурсники, те, кто жил поближе к институту. На митинг этот пришел директор Петр Петрович Сумбаев, а еще некоторые представители кафедр. Пришел еще из военкомата старший лейтенант, татарин.
Сумбаев нам сказал тогда, что мы советские медики, а медик в военное время фигура важная. Он говорил еще изречение (вот кого, не помню, кажется, Гиппократа): «Многих воителей стоит один врачеватель искусный». Еще он говорил о роли врача в борьбе с эпидемиями во время войны. Как, например, в гражданскую войну был злейший грипп, его тогда испанкой звали. Так вот, от него народу погибло больше, чем во время войны. Говорил еще Сумбаев, что работа будет успешной, если мы будем руководствоваться марксистско-ленинской теорией.
После него выступил представитель военкомата. Он сказал: «Товарищи вы очень грамотные», — ну и так далее. Выступили потом студенты, которые в общественной работе поактивнее. Тот старший лейтенант сказал, чтобы все мужчины шли в Сталинский военкомат. Тут возмутились некоторые девушки, дескать, почему только мужчинам идти в военкомат, мы тоже желаем участвовать в борьбе с проклятым врагом. Старший лейтенант им и ответил: «Товарищи, мы знаем, что вы очень патриотичны, для вас работы много будет в тылу. Пока все ваше дело заключается в том, чтобы закончить учебу».
Но не тут-то было. Некоторые девушки возмутились, дескать, ни в коем случае, мы желаем воевать сейчас же, а то война будет кратковременной, продлится она всего две-три недели, мы же на нее не успеем. Некоторые даже ногами топали. Кто же тогда знал, как все будет? Ну вот, после этого митинг закончился.
Вскоре изменили весь график экзаменов. У нас было где три, а где и четыре дня между экзаменами. Сделали экзамены, которые оставались, через день. Сдаешь, день тебе, чтобы очухаться, и сдавай следующий. У нас были некоторые товарищи, учились они не очень. На эти экзамены они шли как на лотерею. Но сдали все прекрасно, даже троек не помню.
Многие постарались винца выпить сразу после экзаменов. Некоторые товарищи диплом не успели получить, а уже потеряли. Вот Горбунов, был у нас такой. Но ведь новый тут же выписали, дубликат.
Ну, а как мы получили дипломы, нам тут и повесточку. Ну не сразу, а денька через два-три. В военкомате — медики, комиссия. Конечно, она была чисто формальная. Спрашивают каждого: «Какая вам специальность поближе будет?» Я им говорю: «Мне бы хирургией заняться». — «Хорошо, — говорят. — Мы вас отправим на курсы военно-полевой хирургии в Свердловск». Пока суд да дело — отправили в запасной лыжный полк. Попал я в этот полк, присмотрелся. Командиры призваны из запаса, пожилые все. Прослужил я в этом полку всего около месяца. Солдаты там были собраны на скорую руку, были даже с тяжелыми грыжами, многие с плоскостопием. Потом-то, конечно, разобрались. В основном пришлось почему-то изучать правила работы в поликлинике и пищеблоке. Полк этот назывался запасной лыжный. Я думал, лыжники будут знаменитые, — ничего там не было. За все время только одного там видел второразрядника.
Прошел этот месяц, и меня откомандировали в распоряжение Уральского военного округа, еще на одни курсы отправили. На этих курсах преподавали военно-полевую хирургию. Видел я там неоднократно Федора Трофимовича Богданова, знаменитого профессора. Ходил он все в белом кителе; аристократ такой. Преподавали нам военно-полевую хирургию очень примитивно, и в жизни все оказалось не так. Богданов-то Богданов, да он не снисходил; так, в облаках все. За тем как учились, никто не смотрел. Некоторые, бывало, «керосинили». До того уж иногда дойдут, что продадут костюм, купят себе фуфайку драную-предраную. Обмундирования-то у нас все равно еще не было. Кормили, правда, нормально.
Ну вот курсы прошли; никаких тебе экзаменов, никаких зачетов, и после этого стали распределять. Были такие камышловские военные лагеря. Приехали в Камышлов. Там еще есть другие военные лагеря, как они назывались, дочерние, что ли. Это подчиненные камышловским еланские лагеря. Направили меня туда на формирование полка противотанковой обороны. С этими курсами уже наступила зима, поселили нас в землянках, а народу много, землянки длиннющие, метров по сто. Это оказалась еще одна формировка, но на этот раз выдали обмундирование. Мне дали, например, так все нормально, только заместо шапки буденновку дали.
Там я встретил своего учителя школьного. Был он в звании старшего политрука. Но вот как-то контакта у нас с ним не получилось. Он был сильно озабочен, чин-то у него довольно высокий, а сводки с фронта не очень. Как раз тогда битва за Москву шла. Про Ленинград вот как-то совсем не говорили, а постоянно про Москву.
Прослужил я там меньше месяца, отправили в Тюмень. Там формировалась 175-я стрелковая дивизия. А в этой Тюмени — мороз жуткий. Идешь ночью, звезды высвечали, а снег под ногами хруп-хруп-хруп. Ну и мороз, думаешь, градусов тридцать, а потом разузнаешь, оказывается, было сорок пять. Тихо там, ветра нет, вот так и кажется.
При формировании я попал в 30-й артиллерийский полк. Командовал им генерал Кулешов. Говорили, начинал этот генерал в гражданскую с рядового. Никакой не злой, к солдатам нисколько не вредный, но вот грамотешка не очень. Моим командиром был майор Павлушкин. Производил он впечатление человека тоже не вредного и не злого. Образование у него по тем временам было шесть классов. Что ты, по тем временам это была великая вещь! Начинал он тоже с рядового, а после этого уже перед войной где-то его направили в офицерское училище, учиться на артиллериста.
А вот комиссаром полка был Савиных, тоже вятский, откуда-то из-под Оричей. Ну, дивизия начала формироваться, потихоньку начали узнавать друг друга: командиры подчиненных, подчиненные командиров. Хоть кое-какой порядок появился, но вот с материальной частью было очень туго. Большинство народу у нас было непризывного возраста. Много было и из заключения с малыми сроками. Был у нас такой Камышов. Его спрашиваю: «Слушай, Камышов, вот мужик ты вроде хороший. А за что сидел?» — «А я, — говорит, — милиционеру в рожу плюнул, получил вот два года».
Были у нас и татары, ну те ни слова по-русски. А из заключенных формировались обычно штрафные роты, ну их потом — в самое пекло. Убьют его — пал смертью храбрых. Ранят — искупил свою вину кровью, а если не ранят до конца войны — потом снова на досидку.
Так вот, в Тюмени дивизия сформировалась, наконец поехали. А куда везут, никто ничего не знает. Уже в дороге сказали, что везут примерно между Белгородом и Харьковом. Ехали в теплушке; там так — или сорок человек, или восемь лошадей. Артиллерия-то у нас была на конной тяге. Станцию, на которую мы должны были прибыть, немцы разбомбили, и поэтому нас отвезли на другую станцию, Уразово называется. Приехали в Уразово, разгружаемся.
А ведь одну-то дивизию воевать не пошлешь, надо ее в армию определять. Вошла наша дивизия в состав 28-й армии Юго-Западного фронта. Командовал этой армией генерал-лейтенант Лучинский. Я после войны в военно-историческом журнале видел, что дожил он лет до восьмидесяти, даже Героя ему дали. Ну вот, прибыли в Уразово мы где-то в конце марта, был это уже сорок второй год. Получили материальную часть, но очень скудную, особенно не хватало боеприпасов. Предстояли нам учебные стрельбы, ну а кто же на учебные стрельбы боеприпасов много даст? Но на этих учебных многие у нас даже хорошо стреляли. Главное там было — устроить артиллерийскую вилку: «недолет» — «перелет», после чего обычно попадали точно в цель. Так вот, у многих это получалось. В общем, стрелять научились довольно прилично. Продолжалось это примерно весь апрель. Линия фронта была рядом, так что партизаны ее постоянно переходили, приносили сведения о расположении немцев.
Теперь о моей роли в то время. В каждом артиллерийском полку положено два врача: старший и младший, меня определили в младшие — молод я был, да и впервые на фронте. Старшим был Шляхин Арсений Васильевич, он к тому времени уже года четыре в армии отслужил фельдшером, а перед самой войной попал учиться в Военно-медицинскую академию. Три курса он кончил, а как началась война, так скорей по ускоренной программе дальше — ну и выпустили. Кругозор у него был сестринский, не более того, как я сей-час-то оцениваю. Ну а тогда и то было хорошее дело.
Нашей главной задачей ставилось как можно быстрее развернуться на месте и быть готовым к приему раненых. Коней было у нас в полку очень много, так я уговорил Шляхина выбрать для нас самых крепких. Так и сделали. Самые крепкие кони, все как на подбор серые в яблоках. Да и санитаров мы себе сами выбрали. Какие богатыри! Как медведи!
Этим в основном я занимался. Старший-то по должности как-то должен больше руководить. Так что он все больше в штаб ходил. Подобрали старшину по фамилии Кострицын. Ну прохиндей был, ворище! Сидел он года два, а как тяжело стало с кадрами — его и выпустили. Нашел его Шляхин, мужик-то он был хитрый, ну и смекнул, что именно такой подойдет. Старшина в основном снабжением занимался. Ничего не скажу: в смысле питания снабжение у нас было отрегулировано все — от и до.
С ним у нас один такой случай произошел. Посылаем его как-то в дивизионный аптечный склад за медикаментами. По должности я должен был с ним ехать, контролировать. В общем, получили все, что надо. Едем обратно, а он мне и говорит: «Товарищ начсан, так и так, нам по ошибке выдали 25 литров спирту». — «Где?» — спрашиваю. Показывает: здоровенная бутыль, ивняком оплетенная. Я ему говорю: «Ворище ты, прохиндей! Под трибунал пойдешь!» А сам соображаю как да что.
Вопрос серьезный. В полку у нас энкаведешник был один, из Смерша. Дело с ним иметь очень нежелательно. У него вся работа была следить, как бы кто-то не сделал что-нибудь против закона. Нечего делать, пошел я к комиссару, объясняю ситуацию. «Так, мол, и так, двадцать пять литров спирту мы тут спроворили. Что делать?» — «Молчи, — говорит, — никому не говори, все сами выпьем». Выхожу из управления, а тут уже Кострицын кружится. «Ну как?» — спрашивает. Я говорю ему: «Ругается страшно, чуть не расстрелял, смотри, в следующий раз за такое под трибунал пойдешь, вышку дадут». Ну, уладили дело, а комиссар вместе с командиром потом все к нам ходили, спирт спрашивали.
12 мая 1942 года началось наше наступление. Юго-Западным фронтом командовал Тимошенко, начальником штаба у него был Баграмян, а начальником политотдела Хрущев. В первое время наступали успешно. Дошли мы даже до предместья Харькова, но превосходство-то немцев все же было в любом роде войск, особенно в авиации. Наших самолетов мы неделями не видели, а немецкие бомбили нас непрерывно. В Барвенкове немцы прорвались с юга, а вторая ихняя группировка действовала на Воронеж. Тимошенко тут большую ошибку допустил, не понял, что немцы окружают.
Из Ставки ему был передан приказ отступить, а Тимошенко ответил, что раз мы наступаем по пятнадцать километров в день, то отступать нет смысла и мы не будем. Немцы наши армии окружили, тут только он спохватился. Стали пробиваться на Воронеж, но пробились немногие, большинство попало в плен. Меня тогда ранили и отправили по этапам эвакуации в тыл, когда еще сплошного кольца не было. Попал я тогда в госпиталь в Нижний Тагил. Что меня там поразило, так это камни, громадные, с несколько домов величиной. Промышленный город. Работали там здорово в то время. Танки они в основном выпускали.
Из госпиталя я уже выписался в январе сорок третьего года. Наши громили немцев под Сталинградом. Настроение у всех было приподнятое. Попал в Белоруссию под командование Рокоссовского, повоевал там месяц-два, и снова ранили. И ведь вот как жизнь-то идет по спирали: долечиваться мне пришлось снова в Тюмени. В знакомые, значит, места попал. В Тюмень шли здоровенные посылки с рыбой из Салехарда, с Оби. Ящики были больше стола. Рыба-то уж больно хороша, но ведь приедается она. А в госпитале кормили постоянно этой рыбой и еще чечевицей — это вроде гороха, только плоская. Как наварят они этой чечевицы с рыбой, раненые скандалят, ну сколько можно одно и то же. Не выдержал я, пошел к доктору, говорю, выпишите меня, я ж совсем здоров. А он мне: «Ну што ты мэнэ спрашиваешь, як надо, так и будэ». Хохол был доктор. Но выписали все-таки. И тут же стали собирать маршевые роты в Новосибирске. Туда меня и направили. А формировались там войска для 1-го Белорусского фронта.
Воевали хорошо, продвигались успешно. Подошли к Варшаве. Разведчики наши добирались даже до предместья Варшавы. Но затем был отказ армии Андерса воевать на стороне наших, а еще польское восстание в Варшаве — и все. Варшаву немцы разрушили на 90 %.
Последние месяцы я был под Кенигсбергом. Укреплен он был колоссально, очень тяжело было взять его. Там было столько подземных ходов и укреплений, что еще лет пять после войны, рассказывали, из них немцы вылезали подышать воздухом, подышат — да и обратно. Продуктов у них там было запасено на несколько лет. Но немцев вообще-то там половили много под Кенигсбергом. Их армия была деморализована.
В начале апреля сорок пятого года вызвали меня в штаб полка, я тогда был командиром медсанбата, имел чин капитана, и приказали сопровождать пленных немцев. Проводить их в Союз и вернуться. Эшелон шел до Кемерова, целый месяц ехали, где-то только в начале мая немцев сдали. Тут я услышал известие об окончании войны. На войну с Японией я не попал, а 6 мая 1952 года демобилизовался.
«Ведь надо было кому-то работать»
Утемова Анастасия Васильевна, 1916 год, Дедовский починок, крестьянка
Семья у нас была большая: два брата, три сестры, отец и мать. Жили, середняками считались, средне, больно-то небогато жили, но и занимать не ходили. И вот сочли нас кулаками. Тогда еще перед колхозом была у нас пара лошадей, хорошие лошади. Постройка была хорошая. Сено заготавливали, дрова рубили для печей. Работали на угольных печах, заготавливали древесный уголь для завода. Заготавливали лес, дрова, занимались хлебопашеством, был свой хлеб. Сами себе пекли, хлебозавода не было. Сами зерно молотили вручную, машин никаких не было, так что все вручную. Все работящие были, у всех руки — одна мозоль. Но трудом и достаток появился.
Дом наш был поставлен в 1939 году. Прожили мы две зимы в доме, тут и война началась. Всех мужиков у нас забрали на фронт. Остались в селе три старика, подростки да бабы. Помню, мы тогда дорогу на покосы делали. Землю на лошадях возили, насыпали — насыпь делали, по бокам канавки копали. Смотрим, идет мужик из Кирса Иван Осколков. Мы его «Ванька Пурга» звали. Он-то нам и сказал, что война объявлена. Сказал, да и сам заревел. «Опять, — говорит, — воевать, в окопах сидеть. Мало, что ли, я на Хасане сидел?»
Его, конечно, забрали на фронт. Жена-то у него, Анна, и сейчас жива, не так давно ее видела. Она еще тогда в войну к нам в село приходила, рассказывала, что от Ивана письмо получила, что он пишет о себе и денег просит выслать. Еще ошибку в письме сделал. Написал: «Вышли мне денег, Скал брал потерял». Торопился видно, когда писал, вот, наверное, и написалось вместо «сколь» «скал». Ну и не вернулся этот Иван с войны. Убили где-то его.
У нас всех мужиков из села на войну забрали. Провожали всем селом. Проводили и начали вместо них работать. Мужа моего забрали 18 августа. Он тогда на косилке докашивал поле, сено заготавливали. Жалко было отпускать, поревела же я тогда, расстроилась, да не у меня одной горе такое было. Много тогда мужиков уже забрали. Письма он мне нечасто писал, да и не сохранились они. Уж сколько времени прошло. Воевать ему недолго пришлось. Ранен был тяжело. А после госпиталя на работу был направлен в Нижний Тагил. Семь лет его дома не было.
Как война началась, председатель у нас не старый был, звали Василий Степанович. Он все жалел, что мужиков забирают, колхоз разваливается, но в первое лето все успели убрать, сено заготовили, а на второй год войны и председателя у нас забрали. Поставили со стороны мужика. Ему в ту пору уж шестьдесят лет было. Недолго он у нас был председателем, запил, а потом сняли его и поставили бабу. А там еще председатели менялись. Хозяйство-то трудно было вести. Ушло у нас за лето девятнадцать мужиков на войну. Село-то у нас и так небольшое было, всего двадцать домов, а тут еще меньше стало. Дома у всех хорошие были. Поселок на высоком месте стоял, на сухом. Недалеко река была Вятка, а кругом лес. До Кирса было семь верст. Да и Кире тогда еще не такой большой поселок был, как сейчас город.
Дак вот, первое-то лето мы все сделали, а председатель и говорит: «Все мы сделали, сена накосили, дров наготовили, семена засыпали, а сеять-то кто будет? Из Кирса, что ли, стариков будем вызывать? Так они тоже не сеивали». Ну и выбрали меня тогда да еще одну сеять. Мы и засеяли поле. Хорошее зерно потом уродилось. А дядька мой тогда ругал меня, говорит, что сеять — это не руками махать. С толком надо ведь сеять-то. С той поры стали заставлять меня каждый год сеять.
Раз председатель сказал, что дров нет, что надо бы в лес за дровами. Бабы заругались, говорят: «Иди-ка сам попили тупой-то пилой. В прошлый раз вон как намаялись». А я видела, как пилы точат. Сколько раз видала, как еще отец точил, а потом муж. Взяла свою пилу, наточила да подправила, потом сказала председателю, а он говорит: «Ну-ка давай попробуем». Мы тут прямо у конторы чурку и отпилили. Он сказал, что острая пила. Я другим бабам пилы подправила. Так в один день одной семье дров напилим да вывезем, на другой день для других семей пилим. Так артелью и напилили дров и вывезли.
Летом турнепс и репу сеяли. Дядька Андрей опять меня заругал. Говорит: «Куды тебя понесло? Ведь уметь надо сеять-то. Не уродится потом, все грехи на нас. Думаешь, как зерно? Надо ведь землю-то сухую». А я пошла сеять. Иду по меже. Тогда лошадьми да на быках поля пахали, дак хорошо было видно борозду-то. Выберу, где земля посуше, да и посажу семечко. Так ведь какой тогда турнепс вырос! И кирсинские-то идут подергают, и свои-то колхозники. Да и ребята все время на поле за турнепсом бегали. Идут — едят, да еще под мышкой несут по турнепсине. В первый год хороший турнепс уродился, а потом уж никогда такой не вырастал, хоть и сеяли. Председатель все меня хвалил да в пример ставил: «Вон, — говорит, — Настасья Васильевна, куда ее ни пошли, все у нее спорится да делается». Вот мне грамоты да медали-то и дали. Вон их сколь.
Самим ести было нечего. Все требовали сдавать. В правлении все время требовали. Сдавали и мясо, и молоко, и шерсть. Молоко и мясо возили в госпиталь, в Кир. Я сама несколько раз туда ездила. Сдавали мы и госпоставки. Зерно больше всего с нас требовали. Свиней не велели на мясо забивать. Все сдавай да сдавай. Куделю — и то сдавали. Сначала лен сеяли, ухаживали. Потом снимали его, мяли, трепали, сушили. Сами все делали. Сдавать-то жалко было, а надо. Денег нам не платили, а все трудоднями рассчитывались. Хлеба в селе давали по пять килограммов на человека на десять дней. Выходит, что по полкило в день. А я одна жила, мне хлеба-то не хватало. С тем поделишься, другому краюшку дашь. Семейным хлеба больше давали, но ничего, жили потихоньку. Всем ведь тогда трудно было.
Как-то раз нас опять с Танькой Федорихой заставили горох сеять. Дак мы с ней мешки увезли в поле, в ручей опустили и сверху ветками прикрыли, чтоб не унес никто. Все потом говорили: «Как это вам столько гороху надо было вымочить, а вы его вымочили и посеяли?» А председатель опять нас похвалил. А дядька Андрей мой опять ругался. Он старый уже был, вот и ворчал все время.
Осталось у нас в войну в деревне три старика. Вот один — мой дядька Андрей, он в кузне работал. Другой старик, Егор Михайлович, сторожем был, он уж еле волочился, а все ж пользу приносил. Ходил вокруг склада да магазина. В магазине-то тогда ничего не было: ни крупы, ни масла. А все равно как-то жили. Всем тогда тяжело жилось и ребятам-то тоже, хоть и немного их было. Помогали они нам на работе — сено подгребали, а кто постарше, дак как все работали.
Раз ребята за мной бегут: «Тетя Настасья, насыпли нам немного пшенички». А я, пока никто не видит, отсыпала им чуть-чуть, совсем немного. Да и рассказала, как сварить ее. Помыть сначала, покипятить, а потом уж и ести. Они сколь долго рады были. Потом зато и боронить помогали. Тоже то хлеба им унесешь краюху, то молока бутылку. Коровы тогда почти у всех были. Была и у меня корова, да убили ее потом.
Раз вечером корова домой не пришла. Гоняли их пасти на луга к реке. Я уж на ночь искать-то не пошла, а только на следующее утро ранехонько. Со мной еще девка пошла соседская, Катька ее звали. Ну и нашли от коровы убитой остатки. Я все расстраивалась, ревела. А ветеринар говорит: «Не убивайся так, даст тебе колхоз корову. Работница, как все говорят, ты хорошая, дадут, и все». А мне свою корову больно жалко было. Утром идут все своих коров в стадо провожать, а я иду реву, да и бабы-то со мной поревут. Тяжело было. А потом выделил мне колхоз коровенку, телочку маленькую, но и она молоко давала. Бабы-то все за меня просили в правлении, а потом всем миром и решили мне корову выделить.
Потом я все равно узнала, кто корову-то порешил. Это были мужики из Кирса. Тогда ведь у них тоже трудно с мясом-то было. Я и в суд никуда на них не подавала, не стала подавать. Люди мне говорили, что бесполезное это дело. А я все думала, что отольются им мои слезы, да так потом и стало. Развалились у них семьи.
Тяжело мне жилось. Хлеба тоже не хватало. В избе у нас тоже ничего особенного не было: стол, на котором ели, стол, на котором цветы стояли, скамейки, одна тоже с цветами, сундук с пожитками, зеркальце захудалое. Кровать еще стояла. Электричества не было. Лучины жгли, с керосином тогда трудно было. Редко очень керосиновую лампу жгли, когда кто-нибудь в гости приходил. Посуда была вся глиняная. Ведра у меня деревянные были, но и два железных ведра было. Это ценность. Было много лагунов, корчаг, кринок. Одежда была домотканая. У меня только одно хорошее плюшевое пальто было. Оно потом износилось, так я потом из него жакет сделала. Полы у него подрезала и подшила. Жакет до сих пор цел. Я и сейчас его ношу.
Умела я тогда и с ружьем обращаться. Ходила уток стрелять. Раз даже несколько убила и иду по селу, а председатель увидел и засмеялся: «Вот, — говорит, — баба-то дичи настреляла, даже охотиться умеет». Я из ружья много раз стреляла. Тогда из Вятлага беглые часто сбегали. И у нас в село часто заходили. Я ночью сплю, слышу, кто-то во дворе копошится, двери состукали. Я встала, ружье взяла. Оно у меня всегда заряжено было. Вышла в сени и кричу: «Кто там?» Никто не отвечает. Я выставила ружье в маленькое окошечко над дверью, да и бахнула. Кто-то побежал. Да я и не метилась ни в кого, только так выстрелила, для испуга.
А еще раз ночью собака залаяла. У меня соседка Фролиха была, уж больно поспать-то она любила. К ней в окно лезли. Я тоже в окно из ружья стрельнула. Люди собрались. А утром увидели, что у нее в огороде все вытоптано было, морковка выдергана. Дело к осени шло, вот и выросло уже все в огороде. Ловили частенько этих беглых. Потом и этих в лесу поймали, они у кого-то барашка украли и мясо в лесу варили. А мамка моя еще по грибы ходила тогда. Увидела дымок да дядьку какого-то незнакомого. Сказала, пришла в село. У меня мамка-то еще в 70 лет через реку Вятку вброд ходила, крепкая была, всю жизнь работала. Сбегали тогда из села в Кире за охранниками, они за беглыми охотились, ловили их. Так того и поймали, а потом и других. Побаивались же этих беглых, да они ничего плохого не делали. Воровали только, ведь надо было им чего-то ести. Много их переловили, да и сдали.
Чего только за эту войну не натерпелись. Мы ведь еще не знали ничего. Радио у нас не было, газеты никакие не ходили, даже электричества не было. А новости узнавали — кто в завод сходит, чего услышит, кому письмо придет, кто приедет. Опять и узнаем, какой город сдали, какой взяли. Да я тогда и не больно грамотная была. Проучилась всего два класса, да и то второй не до конца. Я в Кирсе училась. На выходные все домой бегали. Мне, поди, тогда еще и десять лет не было. А за семь верст зимой по холоду. Так и простудилась. На ногах нарывы пошли. По избе не могла ходить, с табуреткой еле передвигалась. А потом и в селе у нас школу сделали, да я потом не училась, некогда было, работать дома заставляли. Хоть и мала была, а помогала.
Потом и война наконец-то кончилась. С утра на заводе гудок гудел. Я в контору пришла, а там у всех слезы на глазах, ревут все. Бабы ревут, друг за дружку хватаются. Говорят: «Вот у людей мужики домой вернутся, а нам-то кого ждать? Убили ведь наших-то». Вернулись они с войны только пятеро человечков на все село. Остальных поубивали, а кто и без вести пропал. У меня мужик тоже вернулся. Я тогда навоз возила на огород. Увидела, что он идет по дороге, возню бросила, забегала, засуетилась. Бык у меня в вожжах запутался. Радуюсь, бегаю, а он говорит: «Ну чего забегала, не ждала, что ли?» Так и стали опять жить. Троих детей я воспитала, двух дочерей да сына. Жалею я теперь только, что столько лет работала, столько перенесла всего, а пенсию мне всего-ничего дали. Не хватает по нынешним-то временам, все набавляют по одному рублю. В горсовет меня вызвали. Дали медаль, пожали руку, говорят: «Спасибо, бабушка, живи еще десять лет, дак еще медаль дадут». Рассмешили меня. Я говорю, что не зря работала, заработала, значит. Ведь надо было кому-то работать.
Глава 2. Солдат в бою
«Яшка там и остался»
Тархов Василий Егорович, 1924 год, дер. Большой Березняк, учитель
Когда война началась, я на дорогах работал, у села Кырчаны по Казанскому тракту. Ездил на лошади. Что делали? Дорогу строили. Это сейчас тракторы, машины всякие, а раньше все на лошадях. Поехал я раз за сеном для лошадей, еду домой, отец встретился. Спрашиваю: «Что, в армию не забрали еще?» — «Да нет», — говорит. А год отца подходил под мобилизацию. И осенью 1941 года мобилизовали его. Я его провожал с Мишкой малоберезенским, другом моим. Он тоже своего провожал. Когда отец уезжал, сказал мне: «Вась, не на запад повезут, а на восток. Скажи матери, пусть не беспокоится». Потом отец из учебки писал. Не помню уж, сколько писем от него было. О чем писал — тоже не помню. Кончили учебу, и их — под Москву. Письма два из-под Москвы было, а потом все. Ничего нет. Он без вести пропал, батя-то мой, Егор Семенович. Пришло извещение, что без вести пропал. За отца выхлопотали пенсию.
Мне тоже скоро повестка пришла, год подошел служить. Но судьба иная случилась. Глаз, вишь, больной у меня был. На комиссии глазник сказал: «По зрению негоден». А почему не отправляли в другие мобилизации — не знаю. Работал в колхозе: куда посылали, то и делал: надо вилами чего подбросить — делал, куда на лошади пошлют — еду. Вот. Колхоз у нас хороший был, и во время войны не упал, а, наоборот, поднялся даже. Председатель у нас хороший был, дельный, сейчас бы таких, Емельян Степанович.
А потом Петя Шумнов, одноклассник мой (в шестидесятые годы был первым секретарем в Зуевке, сейчас в Кирове где-то), и говорит: «Возьмут нас, Вась, в училище». И уж осенью 1942 года отправили всех оставшихся с того призыва в Глазов. Там было второе Ленинградское военно-пехотное училище. Эвакуировали его. Восемнадцать лет мне тогда было. Должны были лейтенантами стать. По шесть месяцев тогда учили, некогда, видишь, было. Кончил я эти шестимесячные курсы, привезли нас под Смоленск. В состав Западного фронта. Звание у меня было старший сержант. Ведь экзамены не сдавали в училище, не успели. Немцев хоть и отогнали от Москвы, они все равно к Москве хотели добраться. Смоленское, Калининское направления — серьезно там было.
Командир у нас был лейтенант Лазарев. Он меня помкомвзводом поставил. Тут вскорости на фронт скомандовали. Долго шла наша часть. Мы в резерве были. Проходили мы ту деревню, где Пушкина жена, Наталья Гончарова, жила. Запомнил я это. Деревушка небольшая такая. Мы ее стороной прошли. Догоняли фронт. Осенью 1943 года готовились к наступлению, копали рвы. Настроение было хорошее, боевое. Немцев гнали!
Наступление мы начали первыми, днем. Друг мой, Яша, перескочил вперед, я за ним. Бежали, стреляли из автоматов, «ура» кричали. Вдруг Яшку ранило, подстрелили его из леска, где немцы засели. Упал он, лежит на выщелочке, на виду, на бугорочке, значит. Я к нему подполз, перевязал. А он толстый был, у меня хватило на два с половиной оборота бинта. А его в живот ранило. Он прямо лежал на ране. Она сквозная была. Я его решил утащить с места с высокого, открытое оно было. Только попытался подняться, и меня ранило в спину. И уже не мог я его тащить. Он мне и говорит: «Вась, оставь меня здесь». Я ему говорю: «Машина по полю ходит. Санитары. Я поползу, направлю их к тебе. Я вернусь». Отполз я, попытался подняться, а тут снаряд! И меня осколком. Боль в ноге где-то. Перевязал ногу, кровь унял, пополз дальше, санитаров искать, в тыл. Полз, полз до картофелища дополз, а по нему ползти-то плохо как. Силы покинули меня. Решил отдохнуть, сел.
Вдруг около меня станковый пулемет застрочил метрах в десяти. Наш пулемет-то. Потом один из расчета встал зачем-то и упал. Подстрелили его. «Чего, — другие его спрашивают, — ранили?» Ну они уж подниматься не стали, поползли, перетащили и его и пулемет. Меня они не заметили, я сам их позвал. Вдруг вижу — командир роты наш, лейтенант Подлевских идет (он в Кирове раньше жил и сейчас, наверное, живет). Меня он увидел и говорит своим санитарам: «Тархова, Тархова заберите». Санитары забрали меня. А быстро все так, спешат, видно.
Я лейтенанту говорю: «Яшка там остался. Яшку забрать надо». Они вроде бы побежали к Яшке, но возвратились. А лейтенант Подлевских мне говорит: «Э! Немцы уже там, наверное. Немцы в контрнаступление пошли». Не удалась, видимо, наша атака. Ну, санитары на Яшку уж рукой махнули. Под меня винтовку подсунули и понесли меня на ней. А у меня голова на плечах еле держится. Вынесли они меня. Так я и закончил воевать под Ельней. Суровые тогда были бои. Освобождали мы ее уже, а немцы дрались остервенело. Яшка там и остался…
Потом я из деревни в деревню мотался. Сначала был в полевом госпитале под Вязьмой, в лесу. Потом в самой Вязьме. Там первая операция была: осколки вытащили. Вторую операцию делали уже в Москве. Гангрена началась. Ну, врачи отвезли меня на операцию. Когда проснулся — первым делом ногу посмотрел свою, а ее и нет! Оттяпали! Ох, как все это было ужасно! В девятнадцать лет без ноги остался! Плохое настроение. Да уж куда уж денешься. Стал я к костылям привыкать, выздоравливать начал.
А потом домой поехал. В 1944 году в Березняк. Меня Мария Емельяновна, дочь бывшего председателя Емельяна Степановича, сговорила. Я, говорит, в Богородск ухожу, а ты за меня поработай счетоводом. Ну я и согласился.
А день Победы встретил как? В колхозе работал. Леля Емельянов мне сказал: «Вась, война ведь кончилась». Я не поверил сначала, а потом обрадовался.
«В разведку боем»
Степанов Петр Степанович, 1917 год, моряк
У меня ведь девять дядьев, десять теток, а всего, я считал, 174 родственника. Будьте любезны… Про войну я никогда и не рассказывал, не люблю. Ну уж если хотите… Еду от фронтового друга. Четыре дня за столом сидели, друг друга не видели, слезы мешали. Внук тут только меня заставил, ну рассказал я про один бой. Мы ж морская пехота были!
Наш батальон в разведку боем пошел. 1942 год, Осташково. Две деревни прошли — тихо. Никто ничего не заметил. А в третьей деревне часовой немецкий засек нас, ну и выстрелил. Немцы всполошились. Бой сильный был. А я гранаты ловко бросал. В домах не крыша — дранка. Бросаешь — она и ухает через крышу. Разрывные пули — пок-пок, ложатся. Пулеметчик у них один много наших посек. Обер-лейтенант ихний из дома выскочил в сапожках, рукава засучены, а я обернулся, командую: «По пять человек на горку, вперед!» Он из пистолета в меня — и так повезло мне, рот открытый был, пуля обе щеки прошила и вылетела, даже зубы не задела. Немца тут скосили. Выбили мы немцев из деревни — сами в их окопах укрепились. Несколько ящиков шнапса нашли. В двух машинах немки были в форме, ну — девушки. Бой же, они визжат. Но ничего, по нашим стрелять начали. Забросали обе машины гранатами, всех посекли.
Три дня отбивались мы в той деревне. Нам приказ — держаться до подхода подкреплений. На четвертый день нас человек 50 осталось. Разрешили отступить. А там поле с капустой. Вилки — во какие. Мы ж голодные. Набросили-ся, на ходу ели. Вдали елочки, посадки. Начали мы по полю уходить к посадкам. А окружение же. Они с флангов пулеметы поставили, строчат. Десять человек нас к леску вышло. Подполковника убило и майора тоже. Девять человек вышло из 186, да еще один без ног, но живой остался. Трудно выходили. Голодные. Коров увидели, у них вымя раздутое, насосались молока, понос всех прошиб.
Бабы-беженки по дороге шли, одни женщины, с ними один дед старый, показали им, куда по дороге к нашим ехать. У нас же карта, а они не знают.
Из сил выбились, грязные, страшные, зашли в лесок. Иду впереди, деревья вот так спилены и уложены. Свежий спил. Ну, думаю, немцы. Но вот чего-то внутри говорит: «Еще маленько вперед пройди». Прошел, гляжу, у леса на полянке старшинка сидит, с буквой «Т» на погонах, борщ из котелка наяривает. Наши! Вот радости-то было. А ребята нас увидели, оружие похватали, мы же с немецкой стороны к ним вышли. Позвонили по начальству, доложили. Генерал приехал, нас накормили, в госпиталь всех. У меня же трех ребер нет, осколок снизу прошел, два осколка и сейчас сидят во мне. В аэропорту сперва звонило все, когда досмотр проходил. Говорят: «Дед, у тебя это, наверное, награды». Вот один осколок можно пощупать, четыре с половиной на два с половиной сантиметра.
Да, сколько тысяч километров исходил я по земле вот этими куцыми ногами. У меня же в кость там штука такая вставлена, на двух шурупах. Тоже ранение. Ничего, все нормально. Повезли нас на санитарном поезде в Калинин. Ну я тебе скажу… Одни развалины кругом. Рельсы втрое изогнуты штопором, вагонные колеса так страшно выгнуты. Мороз по коже. Бомбили же сильно. В Калинин привезли, у вокзала милиция цепью стоит, никого к санитарному поезду не пускает. Женщины, дети, старики к поезду рвутся, плачут, родных ищут. Тяжело… Тяжело…
«Отчаяние тоже было»
Фищев Иван Николаевич, 1920 год, учитель
Фронтовая радость — письмо из дома, от товарищей. Бывало удовольствие от удачной стрельбы по немцам. Как-то на заре, помню, переходили из деревни в деревню немцы. Большое подразделение. Одну-то деревню наши сожгли — они в другую. Мы заметили, начали пристреливаться. Пристрелялись — немцы стали падать. Получилось очень хорошо, были довольны. Об этом писала фронтовая газета.
Отчаяние тоже было. На Северо-Западном фронте надо было взять одну деревушку. Ползли-ползли по склону, а немец ведет обстрел минометный — ну, гвоздит, зараза. Не взяли деревушку, потери понесли большие. Обидно, больно за погибших товарищей. Откатились бесславно. Наша часть уже эту деревушку не брала. Некому… Другие подразделения взяли.
Была похоронка родителям на меня. Там же, на Северо-Западном, был ночной бой за деревню Антоновку. Немец хорошо укрепился. Надо перейти было поле. Ну, меня и ранило в спину. Медсестра оказала помощь, и я пошел дальше, попал в другую часть, потом в госпиталь. Обстановка была сложная, большие потери, глубокий снег. Выбудет кто из строя — заметет снегом. Меня не нашли сразу и сочли погибшим. После госпиталя я уехал на фронт, а отцу сообщили, что так, мол, и так, и вручили похоронку. Отец не больно поверил, написал мне письмо, жив ли я. Я ответил: «Жив и здоров!»
Тяжкий день был под Кривым Рогом. Снова ранило. Пошел в тыл с товарищами. Сержант один был с нами. Вынырнул из облаков немецкий самолет и начал бомбежку. Мы бросились в разные стороны, я упал, сержант погиб. Жалко, хороший человек был. А меня ранило, но удачно, что жив остался. Осколок с силой по животу проскочил, разбил рукоятку пистолета, офицерский ремень перерубил. Второй осколок задел правую бровь, третий попал мимо, промеж ног, четвертый угодил в коленную чашечку. Когда бомбят, очень страшно, особенно когда много пикирующих самолетов. После лечения стал негодным для войны. Сейчас вспоминаю чаще о войне, сразу после войны и думать не хотелось. Наградами играли ребятишки. Позже носить их стал.
«Мне порядком надоела эта война»
Мельников Мечислав Николаевич, 1918 год, рабочий
Битва на Курской дуге была страшная. Много было убитых, раненых. Иногда на поле раненые лежали всего где-нибудь в 100–150 метрах от окопа. И помочь им было практически невозможно. Огонь стоял такой плотный, фактически не прекращался.
Однажды был случай. После крупного сражения, помню, стали мы преследовать убегавших немцев по пятам. Немцы пошли на хитрость. Они после отхода своих частей оставляли по дороге бочки со спиртом. И когда мы встречали на своем пути эти бочки, то солдаты, обрадованные, набирали в котелки, каски спирт и пили. И после этого ни о каком дальнейшем преследовании немцев не могло идти и речи. Так немцы пытались оторваться от наших частей. Но потом командир посылал вперед дозорных, которые еще до прихода солдат уничтожали этот спирт.
За те четыре года, что я воевал, мне порядком надоела эта война. Убивать людей — это тоже не так-то просто, хотя и знаешь, что это твой враг. Поэтому мне, да и моим товарищам, побыстрее хотелось вернуться домой и взяться за свое ремесло. Мне хотелось побыстрее встать к станку, заняться столярными делами. Другим хотелось пахать землю, а потом засеять ее хлебом. Но для всего этого нужно было дойти до Берлина…
«Радость и горе шли рядом»
Коврижных Павел Григорьевич, 1922 год, дер. Кленцы, инженер
Радость и горе во время войны шли рядом рука об руку. Вот тому подтверждение. При выписке из госпиталя, куда попал по ранению, комиссия, признав меня годным к строевой службе, определила мне семь дней отпуска для зарубцевания ран (об этом у меня хранится справка госпиталя). Я решил воспользоваться этим подарком судьбы и поехал к матери, проживавшей тогда в деревне Кленцы Тужинского района Кировской области. Благополучно добрался, пробыл у нее три дня. Помог ей привезти воз сена с лугов, наколол дров, помылся, попарился в бане, навестил могилу отца, умершего в феврале 1943 года, и, счастливый безмерно, побывав на родине, стал пробираться на фронт.
При пересадке с одного поезда на другой в городе Горьком по продовольственному аттестату получил продовольственный паек, о чем была сделана пометка продпункта. Она меня и подвела «под монастырь». На одном из контрольно-пропускных пунктов дорожный офицер при проверке моих документов, выданных в Москве, заподозрил во мне, как он заявил, немецкого шпиона и диверсанта. Арестовал меня, допросил с пристрастием и держал в землянке под замком под охраной часового с неделю до подтверждения документами моего рассказа о поездке на родину. Все это подтверждалось справками из госпиталя, из колхоза, где работала мать, и я был выпущен из-под ареста. Но на моем командировочном предписании появилась его резолюция: «За дезертирство с фронта передать суду военного трибунала». Вот те раз! Да какой же я дезертир, если все по закону? Радость от поездки к матери сменилась горем: что-то будет, может быть, расстрел, в лучшем случае — штрафной батальон. Придется расстаться с партбилетом. С таким настроением позавтракал на пункте, а за столом оказался полковник. Расспросил, куда пробираюсь, почему грустный. Выявилось, что нам по пути в 306-ю стрелковую дивизию. Дорогой я поведал ему о своих приключениях, на что он ответил: «Не волнуйся, дальше фронта не пошлют». Оставшуюся часть пути до местечка Кресты, где базировался штаб дивизии, полковник расспрашивал меня о жизни в тылу, в госпитале, многом другом. А когда пришли к штабу, он пригласил меня внутрь, снял шинель, сел, взял мои документы, прочитал их и на резолюции о предании меня суду ревтрибунала красным карандашом поставил жирный крест и свою подпись. Возвращая мне документы, сказал: «Иди и служи». Откозыряв, я взялся уже за ручку двери, как услышал: «Постойте, старший лейтенант, для вас, кажется, у нас хранится орден». Приказал присесть. Дал указание подчиненным выяснить. У них я узнал, что полковник-то этот является заместителем командира нашей дивизии по политчасти.
Ему доложили, что я действительно за бои под Смоленском награжден орденом Красной Звезды. Связался он по телефону с командиром дивизии, повез меня к генералу, Герою Советского Союза Черняку, который лично прикрепил к моей гимнастерке орден, поцеловал, угостил горькой водкой, расспросил о моей жизни после ранения и при прощании сказал: «От нас требуют офицеров на курсы усовершенствования. Одногодичного военного училища для офицера мало. А воевать нам еще надо много. Пошлем вас на эти курсы». Вот так радость поездки домой, омраченная горем пойти под трибунал, вновь сменилась радостью награждения орденом и поездкой на учебу. Бывает же такое.
Глава 3. В обороне и наступлении
«Погибших клали рядом»
Чернышев Василий Яковлевич, 1908 год, дер. Выселок Александровский, крестьянин
Деревня была на берегу озера Ольхового, рядом текла река Большая Кокшага. Места — ох и красивые! В довоенное время в деревне было тридцать пять домов, жило около двухсот человек. Хозяйства были крепкие, хорошие. Деревня утопала в зелени, особенно хороша была весной, когда цветет сирень, черемуха.
Из нашей деревни на войну ушли сорок человек. Остались подростки, старики, женщины, дети. Вернулись девять, из них два инвалида. Сейчас из тех, кто был на войне, остались живы всего трое.
3 июля 1941 года в сельсовете по радио слушали выступление Сталина. Запомнили одно: «Быть или не быть Советскому государству». В первую партию на фронт я не попал, попал во вторую. 25 июля 1941 года вызвали в военкомат и отправили на станцию Йошкар-Ола на лошадях. После отправили в Ленинград, одели всех в военную форму. Выпала доля участвовать в боях под Синявинскими высотами на Ленинградском фронте. О еде не думали: знали — в Ленинграде люди умирают от голода. Немец недалеко, бьет-гвоздит, ну спасу нет. Тишины, казалось, никогда и не было. Мины проходили иногда так близко, что обдавали голову горячим воздухом. Раз снаряд чуть в голову не попал, разорвался в стороне. Не зацепило, чудом остался жив.
Стояли в обороне. Хуже нет стоять в обороне. Держаться — всегда трудней. И потери больше. У нас заранее были выкопаны могилы. Погибших клали рядами. Ряд засыпали землей и снова ложили ряд. А немец ракеты пускает и освещает все наши позиции. Потом стояли в Ленинграде, откуда пошли в наступление на Пулковские высоты. Это было в январе 1994 года. Ехали по большаку. Машины в три ряда, не видать ни начала, ни конца. Проезжали мимо города Пушкина, поехали в Царское Село. Дали задание: сесть десантом на танки, прибыть в Царское Село, захватить там плацдарм, а потом выбить немца.
В наступление шли с криками: «За Родину! За Сталина!» Много немцев взяли в плен. Целую зиму 1943–1944 годов мы не бывали в помещении. Жили в машинах, на улице. Снег разгребем, расстелем палатку, положим соломы и ляжем спать. Один охраняет. Ели на улице, брились, отдыхали. Закалились, не болели и воевали — бывало всякое. Однажды на Ленинградском фронте или на Рижском, не помню, случилось такое. Наша дальнобойная артиллерия била по немцу, прямой наводкой по немецкой пехоте шпарила. Выбила и пришла на их место. И вдруг снова бьют по нам. Это, оказывается, наши били, по ошибке, конечно. Жаль, но были убитые. Потом скомандовали отставить.
Единственное желание было во время войны — скорее домой, возвратиться к мирному труду, увидеть близких, родных.
«По трупам и наступали друг на друга»
Дранишников Алексей Васильевич, 1908 год, село Тохтино, учитель
В 1932 году я окончил Кировский педагогический институт, работал несколько лет директором Тохтинской семилетней школы. В 1939 году был взят в армию в Монголию. Находился на службе в монгольском городе Баян-Тюмени. Там же окончил курсы шоферов. В сентябре 1941 года вступил в партию. В 1942 году был назначен командиром взвода автомобильной роты (тридцать машин и тридцать пять человек) и наша 299-я бригада была направлена под Москву. Мы поехали до Тамбова, и тут немец стал бомбить наш эшелон. Однако обошлось. Все машины и пехота высадились в Тамбове, раненых никого не было. Командир бригады вызвал меня и приказал на 30 машин посадить пехоту и направляться на передовую. Указал, если пролетит самолет-разведчик, то с этого места немедленно уезжать в укрытие.
Когда мы заехали в одно село, над нами как раз пролетел этот самый самолет. Я приказал выехать обратно из села, укрыть машины и солдатам всем тоже укрыться. Сам же остался в селе у разбитого каменного здания. И минут через пятнадцать налетели немёцкие самолеты и начали бомбить село. В нем находилось несколько наших танков и кавалерийские лошади, привязанные к ограде. Часа два бомбили. Два раза меня заваливало землей. Один осколок упал совсем рядом. А напротив меня укрывался мой шофер. Его так оглушило, что он выбежал и забегал вокруг воронки, закричал: «Не буду больше воевать!» Я подбежал к нему, свалил в воронку. А немцы — как сбросят бомбы, стараются лететь ниже и стреляют из пулеметов. Так прошло два часа. Когда бомбежка окончилась, я шофера из воронки вытащил и мы пошли обратно к своим машинам. Во всем селе сплошные воронки. Дошли до своих машин — они все целы, и солдаты все живые. Я приехал к комбригу и доложил, что все в порядке, все живые, машины целы, задание выполнено, только я и мой шофер немного оглохли.
Дальше, чтобы немецкие самолеты не налетали на нас, пришлось всей бригадой, шесть тысяч человек, идти пешком и только ночью. Машины оставили. Пришли на передовую, заняли окопы. Солдаты, которые там оставались, а их было очень мало, отправились в тыл. Наша бригада их заменила. Утром на нас стал наступать враг. Мы находились на одной стороне оврага, а немецкие окопы на другой. Глубина оврага — около пятнадцать метров. В нашей бригаде было шесть тысяч человек, и нас хватило всего на шесть дней боев. Этот овраг был завален трупами русских и немецких солдат. Хорошо запомнилось, что у некоторых уже черви да воронье глаза выели. Так по трупам и наступали друг на друга. После шести дней боев нас, не раненых, осталось двести человек. Нашу бригаду заменила новая часть, а нас отправили на формирование в город Сердобск Рязанской области.
Через месяц была сформирована новая бригада из моряков. С ней мы освободили Воронеж. Потом перешли на Юго-Западный фронт. Впереди шел танковый корпус, наша бригада за ним. Прорвали румынский фронт. Румыны сдавались целыми батальонами. Вояки они никудышные. И мы соединились с южными войсками, окружив немцев под Сталинградом.
При наступлении на шевченковские хутора танковый корпус шел впереди, а мы за ним. Немцы наши танки пропустили, а пехоту задержали. Их была целая армия — 60 тысяч человек, а нас всего шесть тысяч. Вызвал меня командир бригады, приказал ехать в тыл к немцам и помочь командиру танкового корпуса генералу Танастишину. На тридцать вездеходов, закрытых брезентом, нагрузили по бочке дизельного топлива для танков, по станковому пулемету и по два ящика патронов и по три пулеметчика.
Вскоре добрались до села, в нем и находился этот генерал. Я доложил ему, что привез для танков дизельное топливо, тридцать станковых пулеметов и патроны к ним. Вокруг вырыли окопы, поставили пулеметы.
К нам прибежали колхозницы и кричат: «Почему вы не стреляете? Посмотрите, сколько немцев на наше село идут, нас всех перевешают». Действительно, немцы шли в восемь рядов, с автоматами в руках, но не стреляли. Когда они подошли так близко, что стали видны их лица, генерал выстрелил ракетой и все тридцать пулеметов открыли огонь. Немцы повалились и стали отступать. Но в двенадцать часов дня с немецкой стороны пошли танки. Мы думаем — все. Не сравнить, какие силы у Танастишина были, и какие у фашистов. Но тут по рации генерал запросил подмогу, и двадцать пять танков пришли к нам на помощь. Немцы побросали оружие и стали сдаваться в плен. Мы выскочили из окопов и стали выстраивать немецких солдат, чтобы вести в плен. Их оказалось 1500 человек. Около 500 человек было убито.
Только успели немцев выстроить, как налетело огромное количество немецких самолетов, стали кружить вокруг села. Один наш танкист увидел у убитого немецкого офицера ракетницу, вынул ее и выстрелил ракетой. И самолеты вместо бомб стали сбрасывать ящики с патронами для немецких автоматов, с продуктами питания. Все сбросили и полетели обратно. Вот так фрицев обманули. У меня было тридцать машин, мы еле сумели погрузить все в них. Когда вернулись с грузом к своим, на «виллисе» приехал генерал Чуйков. Он выстроил нас всех, поздоровался со всеми за руку и сказал: «Спасибо вам! Вы будете награждены». Он еще сказал, что своей 3-й армией окружил всю немецкую армию и через три дня возьмет ее в плен. И действительно, вскорости было взято в плен 48 тысяч немецких солдат и офицеров.
Дальше наша 229-я бригада пошла на юг. На Северном Донце остановились. По ту сторону реки стояли итальянские войска, командовали ими немецкие офицеры. Днем офицеры находились в окопах, а ночью уходили в деревню, стоящую за несколько километров от берега. Как только немцы уйдут, итальянцы выскакивают из окопов и кричат: «Рус солдат, выходи, мы стрелять не будем!» Мы могли свободно воду брать из реки, купаться. В одну ночь был сильный дождь, ветер. И в эту ночь 150 итальянских солдат переплыли через реку и ушли в лес на нашей территории. Наши солдаты, которые были в окопах, сообщили об этом командиру бригады. Командир этой же ночью посадил всех на машины и велел найти меня, чтобы я принял командование и взял итальянцев в плен.
Искать итальянцев долго не пришлось. Мы окружили лес и стали прочесывать его. Как только начали наши солдаты сходиться, видим, итальянцы стоят около деревьев, и автоматы рядом на земле. Они не сделали ни одного выстрела. Нам объяснили, что сбежали не для того, чтобы воевать, а чтобы сдаться в плен.
Дальше я командовал автовзводом Одесской автомобильной бригады. Машины были здесь уже американские. Америка дала 200 тысяч машин. «Шевроле», «студебеккеры», «джемси». Освобождал Молдавию, Румынию, Венгрию, Австрию. Трудные были бои за Будапешт. Он был окружен 3-м и 2-м Украинскими фронтами, но 120 тысяч немцев в Будапеште не сдавались. Гитлер сообщил по радио им, что, мол, пошлю 1000 танков, когда на Дунае пойдет лед, и оба фронта утоплю в реке. Я около месяца перевозил снаряды для нашей артиллерии. И тут произошел один трагический случай. Командир роты решил сам своими силами возить снаряды для «катюш» на тот берег Дуная. Я хорошо знал дорогу, ездил все время на первой машине, за мной ехали остальные одиннадцать. Говорю — не ездите без меня. Но комроты не согласился — некогда, мол. Жди тебя, пока ты освободишься. Сам поеду.
Дорога была заминирована немцами, разминировали только проезжую часть. Машины шли друг от друга на расстоянии 100 м, чтобы в случае взрыва одной другие не пострадали. Командир роты ехал на первой машине. Снег лежал не толсто, но все-таки мешал движению. И первая машина застряла, наверное, немного съехала с проезжей части. Командир стал звать шоферов на помощь. Когда люди пришли и стали толкать машину, произошел страшной силы взрыв. Ахнула не только мина, но и все снаряды в машине. Шофер последнего грузовика, который не слышал, как всех созывали, один остался жив, хотя после этого оглох и даже плохо говорил. Я услышал взрыв, хотя машины ушли уж километров на пять, и прибежал к комбату; говорю, беда, мол. Когда рассвело, приехали на место происшествия. Перед нами предстала страшная картина: весь снег был в крови и в клочьях одежды, и никого в живых, кроме того шофера. Между прочим, мы и сами чуть не подорвались: между колес пропустили мину. Если бы наехали колесом, и мы бы взорвались. После этого война закончилась через три месяца, а тут погибло столько солдат-шоферов и командир роты.
У Будапешта на тот берег Дуная были переправлены наши «катюши». Когда Гитлер бросил танки против наших войск, меня вызвали в штаб 3-го Украинского фронта. Заместитель Толбухина генерал Шахматов мне дал приказ: ехать на первой «катюше», встречать гитлеровские танки и сжигать их термитными снарядами. Я сел на первую машину, и мы проехали километров пять; вся дорога была запружена бегущими солдатами и офицерами. Я доехал до городка, не помню названия, очень они, венгерские, трудные, в двадцати километрах от Будапешта, а танки уже подходят к нему. Приказал стрелять. В течение ночи мы сожгли много танков, остальные повернули обратно. «Тигры» и «пантеры» Гитлера не прошли, и немцы в Будапеште сдались в плен.
Демобилизовался я из армии как учитель с высшим образованием. И снова стал директором Тохтинской семилетней школы.
«Все было смешано в дым»
Машков Александр Иванович, 1924 год, дер. Замошье Великолукской области, инженер
В семье было нас четверо детей. Я был средним, поэтому меня в три года отправили к дяде в Ленинград, у которого не было детей. Кончил там семь классов, поступил в ремесленную школу на краснодеревщика в 1939 году.
Жили очень весело, постоянно посещали театр и кино, участвовали в антивоенных демонстрациях. В общем, были активными. Многие из нас уже посещали различные клубы: одни изучали морское дело, другие ходили в клубы связистов, парашютную школу, некоторые даже в летную.
В 1941 году кончил я ремеслуху. Началась война, и мы всем училищем ринулись на штурм военкомата. Мне было тогда семнадцать лет. Нас взяли, и мы были ужасно рады, что пойдем гада-немца бить, а через два дня были уже на Кировских островах. Здесь находился добровольческий 549-й стрелковый полк. Полк наш оборонял Гатчину, воевал на Пулковских высотах. Дрались беспощадно. Несколько раз немец ходил в атаку, брал эти высоты. А мы каждый раз назад отбивали, и все-таки они остались нашими. Именно здесь задержали немцев, которые шли на Ленинград с трех направлений. Был ранен два раза в ногу и еще пуля сквозная прошла через плечо. Потом меня лечили в военном госпитале, эвакуировали в город Асбест на Урал в 1942 году. Там я немного оклемался от ран, и меня направили в Камышловское пехотное командное училище, где проучился-то всего три месяца. Учились по ускоренной программе.
После окончания курса нас, 150 человек, присвоив звание старшин, бросили под Сталинград. Дали роту. Много крови пролилось там. Страшно было. Небо сливалось с землей. Немец постоянно атаковал, бомбил… Шибко страшно. Там я был неделю, потому что меня ранило в голову. Дальше, конечно, госпиталь. Пробыл там где-то с месяц, и меня перебросили под Москву. А еще через месяц на Воронежский фронт. В конце концов дошел до Полтавы. Трудно было, конечно, но мы привыкли, ничего уже не боялись. Как с едой было? Последнее время давали тушенку английскую и американскую. Своя кухня постоянно отставала.
Недалеко от Полтавы меня вызвали из дивизии доучиваться в военное училище. Двигались вместе с фронтом, дошли до Киева, увидели, что от него почти ничего не осталось. Одни стены от домов да рухлядь. Мы участвовали во взятии Киева.
Наконец кончил училище уже в городе Сумы, мне присвоили звание младшего лейтенанта, командира минометного взвода.
Направили в 127-ю дивизию. Это был резерв, который бросали на прорыв в Польше, на Карпаты. Брали Шинкендорф, Берлинскую автостраду. Немец бил жестоко, погибали сотнями. В одном городе, уже в Германии, мы остановились на пополнение. После этого нас перебросили к реке Нейсе. Наш минометный батальон распределили так, что артиллерийские стволы располагались друг от друга через пять метров. Три часа пятнадцать минут длилась артподготовка. Все было смешано в дым. Невдалеке стоял лесок, так его после артподготовки вообще не стало, только все горело, полыхало. А после этого было как на кладбище. Тихо, спокойно, страшно.
26 апреля 1945 года я был тяжело ранен, оторвана рука. Меня сразу же в госпиталь, сделали операцию, а потом отправили в Ворошиловград. Так вот, немного до Победы целым не остался.
«Дай хлеба!»
Шишова Татьяна Владимировна, 1922 год, г. Ленинград, медсестра
Окончила краткосрочные курсы медсестер и добровольцем ушла в ополчение защищать свой город. Во время блокады в Ленинграде жили с мамой на кухне, топили «буржуйку» мебелью, спали не раздеваясь. Пережили страшный голод. От бомбежек сгорели огромные Бадаевские склады продовольствия. Горели и плавились масло и сахар и другие продукты; и все текло рекой и впитывалось в землю. Эту землю потом продавали на рынке. Какие-то гады-диверсанты навели на склады немецкие самолеты. Получали по карточкам по 125 грамм блокадного хлеба. Хлеб пекли не из одной муки, а с добавлением жмыха, березовых опилок и пищевой целлюлозы. Этот крохотный кусочек хлеба мы с мамой еще делили на три части и прятали подальше, чтоб не съесть все сразу. Ели все, что можно было есть: цветочные семена, из луковых перьев варили щи, хлеб жарили на олифе. Лепешки пекли из горчицы, из кофейной гущи и из картофельной шелухи.
Не знали мы, как обернется жизнь, когда мы, веселые девчата, надев военную форму, пилотки, побежали в фотографию, а потом с песнями промаршировали по всему городу и отправились на фронт. Все думали, что война быстро кончится. Самым трудным тогда казалось правильно намотать портянки и обмотки. Жесткие кирзовые сапоги до крови натирали наши девичьи ноги.
А потом пришлось такое страшное наблюдать. Страшно было видеть, как маленькие дети ходили, еле волоча ноги, к проруби за водой на Неву. С маленькими бидончиками, с ведерками, чайниками, уставшие, они садились на сугробы отдохнуть и шли снова и снова. А иные уже с сугроба не вставали. Их просто обходили стороной. Дети постарше тащили на санках трупы своих близких подальше от дома, складывать в Ботанический сад или на ближайший рынок, а матери возили малышей, сбрасывая в сугробы запеленутые в одеяла тельца. Сил не было довезти до кладбища. Или везли покойника, а на нем сидел еще живой человек. В нашем доме этажом выше жила женщина с двумя детьми, которых пожалела эвакуировать. Лена четырех лет и Олег шести, как два сморщенных худеньких старичка, сидели целый день на кровати, слушали радио и ждали, когда дядя скажет о прибавке хлеба. Они не смеялись, не играли, они почти все время молчали. Иногда тонким скрипучим голоском пищали: «Мама, хочу есть! Мама, дай хлеба!» А мама ничего не могла.
Самый памятный праздник для меня был Новый 1942 год. Встречали Новый год у моей подружки Любы. Была ее мама, моя мама и я. Сидели на кухне в пальто. На столе горела коптилка и стояло угощение. Выдали нам по карточке к празднику 200 грамм хлеба, 50 грамм хамсы соленой, 100 грамм красного вина. Со слезами радости на глазах мы слушали в двенадцать часов ночи поздравление Советского правительства, поздравляли друг друга и поверили, что нас освободят. Появилась первая надежда на спасение, на жизнь, на победу.
«Закончилась война»
Долгих Иван Михайлович, 1914 год, дер. Терешичи, служащий
За время пребывания в Болгарии я не слышал ни одного выстрела. В нас никто не стрелял, так как болгары в битвах против русских не участвовали. Это же наши братья-славяне. Исключительно приветливо принимали. В городе по улицам стояли люди с цветами, приветствовали и болгарские солдаты.
Двинулись мы на Будапешт. Здесь со мной приключилась интересная история. Может, не надо об этом писать? В общем, мы ехали через лес, потом выехали на шоссе. Я был в машине вдвоем с шофером. Вдруг видим, по шоссе движется рота румынских солдат. Меня взяла оторопь. Я остановил машину и выскочил с пистолетом. Ко мне подходит офицер и спрашивает: «Куда нам в плен сдаваться?» А рота у него 160 человек. Я ему тогда сказал: «Проходите и бросайте в кузов машины оружие!» Страшно было мне. Ведь что же я один, а их сколько, и все вооружены. А заслуга в том, что румыны перешли на нашу сторону, была короля Михая. Он повернул румын против немцев. Королю было в то время двадцать четыре года. Его портреты везде висели, когда мы шли по Румынии.
Вышли мы к озеру Балатон. Это уже в Венгрии. Немцы к этому времени подтянули из Италии несколько бронетанковых дивизий, и Гитлер распорядился сбросить в Дунай весь наш 3-й Украинский фронт, которым командовал маршал Конев, наш земляк. Здесь у Балатона возникли многодневные тяжелые, с огромными потерями бои. В двух или трех местах немецкие танки прорвались к берегам Дуная и, повернув на север вдоль реки, прошлись по нашим тылам, где располагались наши военные госпитали. Убивали раненых, издевались над мирным населением. Это были страшные вещи. И все же, получив подкрепление, мы отбросили немцев обратно к Балатону.
Двинулись с юга к городу Буде. Сам Пешт был тем временем взят немцами. А наши войска со всех сторон окружили Буду и дрались в самом городе. Мы около полутора месяцев сражались в окрестностях Буды, имели большие потери. Наш 80-й пехотный полк составлял всего пятьсот активных штыков.
После переформирования и пополнения дивизия и полк были двинуты в направлении Вены. В Вене немцы оказали очень жестокое сопротивление. Наш полк дрался в самом сердце города, около собора Святого Стефания. В Вене дома и церкви в основном готические. Бойницы узкие, окна узкие. Немцам хорошо было держать оборону. Из этих окон били все время немецкие снайперы. На площади около собора погиб любимец полка, командир 3-го батальона, Миша Хижняк. Как он прекрасно играл на аккордеоне! Его очень любили. Когда он получил приказ двинуться вперед, он с группой солдат выскочил на площадь и был убит немецким снайпером. Когда его пытались солдаты вытащить с площади, то немецкий солдат, гад какой-то, уже в мертвого него выпустил пулеметную очередь. Погибли и солдаты.
В четыре часа утра нас подняли по тревоге, и мы двинулись по шоссе на Санкт-Пельтон. На шоссе творилось что-то невероятное. Оно было запружено местными жителями, солдатами, военнопленными. Все время пробки. Я вышел из машины и посмотрел в реку. Вода была прозрачной, и на дне валялись сотни вражеских орудий, винтовок, пистолетов, никому теперь не нужных. Все было видно. Через несколько километров шоссе раздваивалось, и справа на джипах и «виллисах» показались американские солдаты и офицеры. Они были в форме цвета хаки, сидели как попало, небрежно развалясь. Некоторые ухитрялись сидеть на капотах машин. На этом, по существу, и закончилась для меня война.
«И начался Парад Победы»
Невиницын Сергей Семенович, 1923 год, пос. Вахруши, рабочий
Ну, до войны здесь и жил, работал слесарем. Все было хорошо. Трудились люди, и страна крепла. И вдруг это ужасное известие — война. Конечно, и страх, и ужас, и паника поначалу. Но надо ведь было не паниковать, а, как говорится, с мыслями собраться, да и задело браться. Надо было Родину защищать. Ну и вот в 1942 году, в марте месяце призвали меня в армию, боевое крещение принял я в том же 1942 году — форсирование Дона у станицы Вешенской.
Во время освобождения станицы был ранен — легкое ранение в голову и ноги. Всю войну прошел командиром минометного отделения.
Трудно во время наступления на Украине было. Не было продовольствия, голодали, вши нас заедали. Мало боеприпасов, оружия не было. Иногда в бой без оружия некоторые шли. Не было. Нам говорили: «Идите, там найдете, возьмете, если кого убьют». И шли с пустыми руками. Тяжело было, когда освобождали Польшу. По трое суток не ели! Боеприпасов не хватало. Оружия или нет, или патроны кончились. Приходилось врукопашную сцепляться. Не боялись и стояли до последнего. Все было! Все! И голод, и холод. Зимой в окопах мерзнешь, конечно. А чего поделаешь? Перед боем иногда давали по 100 грамм спирта.
Однажды во время форсирования Северного Донца меня контузило и полностью засыпало землей. Товарищи откопали. Когда пришел в сознание, ощутил такую огромную радость, что я жив, живой! Меня просто переполняла эта радость, и я снова отключился.
Тяжко было на Украине. Шли как волки голодные. Желуди собирали и ели. Мирные жители рады бы с нами поделиться, да нечем. Потом снабжение стало лучше, почувствовали перевес на нашей стороне. Жили в основном в землянках, в окопах… Зимой — мороз, а ты застываешь среди поля. До 1943 года не очень хорошо было с одеждой. Снег кругом. Валенки или сапоги хотя бы одеть, а приходилось идти в ботинках, да еще и в рваных. Веревкой перевяжешь, чтобы подошва держалась, и в бой идешь. Люди умирали от голода и холода, от ранений, от болезней. Как страшно видеть эту смерть! Было специальное похоронное бюро. Это несколько человек, которые по состоянию здоровья в бой идти не могут. Бой пройдет, похоронное бюро идет по полю боя и подбирает убитых и раненых. У убитых забирают документы и потом извещают родных. Отмечают в специальном списке погибших. Затем могилы рыли. Времени ведь не было. Маленько выкопают, спихнут туда мертвых, землей забросают наскоро, и все! У похоронного бюро даже музыка была.
Страшно на войне. Страшно! И не верьте, если говорят, что нет. Страшно всем. Дело в том, когда страшно. Страшно бывает перед боем. Представьте, в окопах тишина. Ни выстрела. А знаешь, например, что в четыре часа наступление. Аж мурашки по коже бегут. Много и долго переживаешь: а вдруг убьют? вдруг танк задавит и кишки вылезут? А вдруг… — и родных-то больше не увидишь. Ну а когда в бой пошел — уже не страшно. Никакого страха. Одна мысль — как победить. Да и вообще бояться во время боя просто нельзя. Если во время боя страх, уже паника будет. А паникер не вояка. После боя опять радостно становится. Смех начинается. Друг над другом подтруниваем.
— А ты-то бежал, как руками махал, ровно ворон крыльями!
— А ты, когда «Ура!» кричал, такую рожу скривил, чуть рот не порвал!
— А ты бежал как заяц и все оглядывался!
Вот так шутили, не со зла, конечно, для веселья. Смех после боя снимал и напряжение, и усталость. А радость после победы безгранична. Редко, но бывало и не только после боя смеялись. Однажды в Будапеште брели мы голодные и вдруг наткнулись на пасеку. Конечно, не надо бы мед брать, да так уж есть-то хотелось… А медку особенно. Ну и товарищ у нас один был — Васька Фурсов. Взял он ведро воды и облил улей-то водой. Пчелы сырые уже не полетят. Стали мы соты доставать и руками соты с медом в котелки совать, потом есть стали. Ну и Васька Фурсов соту одну — хап — в рот! А там одна пчела, как назло, застряла. Он медок-то в рот, а пчела его и ужалила в верхнюю губу. К вечеру губа вспухла, а мы посмеивались над ним: «Вась! А Вась! Брыла-то у тебя как у верблюда». А я смеюсь и говорю: «Ну как, сладок ли медок-то? Уж не надо было брать». А он хоть и не обижается, а отбрыкивается от нас. Вот насмеялись тогда мы все.
Так и тянулись эти суровые годы. Цель и мысль у меня, да и у всех, была одна — как победить, остаться живому, вернуться. На войне люди изменяются. Они становятся взрослее, серьезнее, даже суровее. Но доброта и взаимопомощь не пропадают. Товарищ на войне как брат, медсестра — как мать. Дружбу и товарищество мы очень ценили. На Родине нас ждали и любовно, горячо встречали. А за границей все по-другому. Все жители прятались. Фашисты им внушили: «Вот придут большевики с рогами, страшные; всех убьют и ограбят». Когда, осмелев, кто-нибудь из жителей выходил, то откровенно удивлялся: «Все такие хорошие. А мы думали, что вы страшные…» И затем уж только начинали нас привечать. У нас никогда не поднималась рука на ребенка, женщину или старика. Никто не хулиганил, а если грабишь или насилуешь — то к ревтрибуналу или к расстрелу. Такого у нас никто не совершал. У фашистов-то ведь за все эти деяния поощряли или приказывали — грабьте, убивайте, насилуйте, сжигайте, издевайтесь. У нас от этого сердце сжималось.
Помнится почти все. Разве что про Парад Победы расскажу. Его я никогда не забуду. Это были и слезы, и радость. В штабе дивизии мне сказали: «Вы будете представителем от дивизии на Параде Победы». Привезли нас в Москву. Жили мы в каком-то институте, где-то в расположении площади Сокольники. К параду готовились дней пятнадцать. Первый день вышли мы с восьми часов утра на тренировку, чтобы отрабатывать строевой шаг. И заниматься нам не дали. Жители увидели — плачут: «Вот молодцы, выжили; а мой-то погиб… А наши-то не дожили». И все в голос ревут. Пацаны бегают, мешают. Поэтому пришлось нам заниматься с четырех до восьми часов утра. Стало спокойнее. В другое время, свободное, нас возили по театрам.
Настал день 24 июня 1945 года, и начался Парад Победы. Это было всенародное историческое событие. Я прошел по Красной площади в составе сводного полка Украинского фронта. Красная площадь выглядела празднично. Прогремели выстрелы по фронтам. Потом внезапно смолк оркестр. Застучали барабаны. И двести советских воинов внесли вражеские знамена, опущенные вниз. Потом у центральной трибуны победители остановились и бросали фашистские знамена к подножию Мавзолея. После Парада Победы — праздник по частям. После всего вернулся домой в отпуск на десять дней. Потом дослужил положенный срок.
И в 1947 году демобилизовался я домой. Дома жители встречали тепло и с гордостью, как победителя, все уважали.
В годы войны ушла молодость. Вся она прошла в войне, в трудной жизни. Сейчас этого не вернешь. Да и незачем.
Глава 4. Страх и ненависть
«На войне каждый день страшный»
Шкпяев Вениамин Михайлович, 1923 год, пос. Чепецкий, учитель
Поселок до войны представлял маленькую деревеньку из трех небольших улиц, магазина, столовой, конторы леспромхоза, клуба. Дома были деревянные одноэтажные — или обыкновенные избы, или бараки. Жили в основном приезжие, даже из других областей, республик: русские, татары, удмурты. Жили дружно, весело, несмотря на бедность. Ведь лишь у одного человека был велосипед на весь поселок и близлежащие деревни. Только у одного человека был патефон с пластинками. В быту только самое необходимое. В лучшем случае праздничный костюм и рабочая одежда. Койка редко у кого на каждого члена семьи была. Обычно спали на деревянных полатях.
Тарелки тоже редко у кого на всю семью были, больше одна чашка, большая — чаруша, которая ставилась на середину стола. Электричеством пользовались только вечером и утром. Радио, правда, работало от местного радиоузла. Молодежь вечерами собиралась у клуба, в котором раз в неделю крутили кино. Играли каждый вечер в волейбол, танцевали кадриль, краковяк, вальс и русского под частушки. Гармонист был самый уважаемый человек. Часто ходили в соседние деревни на пятачки, где собиралась колхозная молодежь. Пожилые увлекались рыбалкой, охотой, летом сбором ягод, грибов, держали коров, овец, свиней. Со снабжением было плохо.
Меня призвали в январе 1942 года, и попал я в Казанское пулеметно-минометное училище, а затем перевели в Подмосковье. В октябре 1942 года закончил училище со званием лейтенанта и направлен был на Западный фронт. В феврале 1943 года был тяжело ранен. До октября 1943 года лежал в московском госпитале, после излечения был дан отпуск на три месяца. Прошел комиссию в Свердловске и был признан инвалидом III группы. Уволили в запас с последующим назначением военруком средней школы.
Дни на войне все и для всех были тяжелые. Их нельзя отличить от менее тяжелых. Самое большое желание было досыта поесть. Во время больших переходов, когда кончались запасы, варили и ели мясо убитых лошадей, приходилось и не есть ничего по три дня. От голода и усталости спали на ходу. Самое страшное, жуткое для меня до сих пор воспоминание о раненых лошадях. Они выбегали из леса, ржали, а за ними волоклись их кишки. Они бежали, беспомощные, а мы ничем не могли им помочь. Жутко от такого до сих пор.
Часто вспоминаются и бомбежки. Оказывается, страшный звук от них просто нельзя никак описать. Очень жуткий вой, и очень от него хотелось зарыться в землю, поглубже зарыться, только бы не видать, что летит с неба, и не слышать этот звук.
На войне каждый день страшный. Нельзя сказать, что кому-то было не страшно. Если кто-то так скажет, это он врет. Просто одни могли победить этот страх, а другие нет. Поэтому многие дезертировали. Но страшно было всем. С каждым годом все тяжелее и тяжелее вспоминать те военные годы. Хочется все это забыть, а не получается.
«Страха не было»
Тутубалин Кирилл Степанович, 1915 год, служащий
Страха особого я сначала не ощущал. Страха как такового не было. Впервые почувствовал, когда подбили мой танк, и танк горел, и надо было спасаться всему экипажу, а кругом немцы. Было страшно попасть в плен к немцам, и мы с большим трудом выбрались из танка и отбивались личным оружием и гранатами. У каждого солдата в кармане была отдельная граната, которой можно было бы подорваться, чтобы не попасть в плен. Но до этого не дошло. Мы пробились до своих войск.
Было и такое во время войны. По бокам танка, кто знает, есть бочки, в которые подается газ. Это, по существу, большие дымовые шашки. В этот бак попал осколок, а командиром танка был молоденький лейтенант. Он не разобрался, подумал, что танк горит, а сгореть в танке ничего не стоит, и отдал приказ экипажу покинуть танк. Они вышли к своим. А технику ведь проверяют после боя. Смотрят, стоит танк, без царапины. Завели — поехал. Лейтенанта — к расстрелу, экипаж — в штрафбат за трусость! Никто и разбираться не стал, что ошибка нечаянно произошла.
«Плакали друг о друге»
Трушков Михаил Дмитриевич, 1921 год, г. Иркутск, в годы войны командир отдельной штрафной роты, служащий
Быта не было, отдыха не было. Все жили в землянках. Бывало, до 18 суток сидели в снегу. В землянке сидели с коптилкой: в гильзу наливали керосин и клали тряпочки как фитиль. Домов нигде не было. Руками, саперными лопатками откапывали землю и делали шалаш.
Очень плохо везде и всюду было. Дети и старики голодали. Их в основном эвакуировали от линии фронта на шестьдесят километров. Все были тогда друзьями и товарищами в армии. Плакали друг о друге. Была огромная сплоченность. Почти везде висели лозунги: «Наше дело правое! Победа будет за нами!» Я никогда этот лозунг не забуду.
Очень большая была ненависть людей к захватчикам. Помню, вот после освобождения города Могилева было много пленных немцев. Люди, увидевшие их, побежали к ним и стали бить, особенно женщины. А у самих большие горькие слезы на глазах.
Однажды связистка привела двух пленных. И командир дивизии не выдержал, самолично зарубил их. А сделал он это потому, что у него гитлеровцы убили всю семью — жену и двоих сынишек.
Был у меня в роте шестилетний Сережка. Деревню его всю сожгли, а он убежал. Взяли его в часть, и он у нас был как сын полка. Звал он меня папка-капитан. Дисциплина вот за счет его была очень хорошая. Спал он всегда со мной. Когда мы его отправили в суворовское училище, никак не соглашался, плакал — повесился на шею и не отпускает. Учился в суворовском училище в Москве. Письма писал. А однажды прислал мне нож и написал на нем: «Зарежь немца!»
Помню еще, как на реке Проне я попал будто в плен, а еще и сам пленного взял. Это было как раз в Рождество. Мы наступали. По команде ворвались в немецкие траншеи, а немцы там все пьяные. Недалеко был блиндаж. Зашел я туда с товарищем, а там немец сидит у радиоаппаратуры. Мы его убили, а рацию расстреляли. Иду, значит, по траншее, и вдруг на меня сразу четверо фрицев напали. Не совладал я с четверыми. Они меня топтали ногами. Потом подняли и повели как пленного. Вели-вели, а потом я оглянулся — а их оставалось только двое. Не знаю, куда двое делись. Я тогда перепрыгнул через приступки и выстрелил в одного немца (у меня оставался не замеченный ими пистолет). Другого под пистолетом я привел к своим, и шли мы через минное поле. А в роте меня уже искали. Когда допрашивали немца, я видел Рокоссовского. И когда переводчик переводил рассказ немца о том, как он взял меня в плен, а в результате сам в плену оказался, Рокоссовский очень смеялся. После этого случая я отдыхал восемнадцать суток.
«Авиация работала нахально»
Сметанин Кирилл Николаевич, 1910 год, дер. Скородумка, шофер
Работать начал с тринадцати лет. Жил сначала в единоличном хозяйстве. До 1929 года занимался смолокурением. Когда организовались колхозы, пошел туда. Я работал на нефтяном двигателе, давали свет на завод и качали воду в холодильники.
В июле 1939 года меня мобилизовали на Халхин-Гол в Монголию. Там развивались военные события. Потом нас перебросили оттуда в Финляндию. В мае 1940 года пришел домой и снова стал работать в колхозе. 7 июля 1941 года ушел на Великую Отечественную войну, был в отдельном зенитном артиллерийском дивизионе шофером. Сначала мы стояли под Великими Луками. Около года ездили так, без оружия. Однажды мы отступали, и под одной станцией нам сказали, что пойдут танки. Дали бутылки с горючей смесью. Мы просидели в окопах три дня, все ждали. На наше счастье, танки не пошли.
Когда пошли в наступление, мы наконец получили оружие, и нас причислили к штабу фронта. И штаб фронта отправлял нас на прикрытие тех дивизий, которые шли в наступление. Так мы шли вместе со всей армией из Калининской области через Смоленскую, потом Белоруссию на Варшаву и Штеттин. Дальше мы в Германию не ходили. Домой пришел в ноябре 1945 года. Снова стал работать в колхозе, теперь уже кузнецом. Ну и всяко делал, что приходилось. На пенсию вышел в семьдесят один год, но работал и после пенсии до 1984 года.
На фронте было и голодно, было и хорошо. По-всякому приходилось. А отдых был, когда дивизию сильно потреплют. Тогда нас отводили в тыл, где мы ремонтировали технику, приходило пополнение. За один налет наша батарея расстреливала по две машины снарядов. А у нас на батарее было три машины.
В 1941 — начале 1942 года немецкая авиация работала нахально, потому что зениток было мало, их мало отпугивали. А когда зенитных средств стало больше, они стали летать выше, и не было такой точности, и опасаться они стали больше. Наши орудия таскали трактора, и поэтому мы передвигались очень медленно. Когда Минск брали окружением, мы отстали от армии и никак не могли ее догнать. В этих местах одиночные машины не пускали, немцы ловили их, им нужны были продукты. А потом, когда немцы-окруженцы поняли, что им ничего не сделать, они сами выходили на посты: «Рус, плен» — и сдавались. Мы не ждали от немцев мира, а только думали, когда же мы их до Берлина догоним и разобьем.
Все дни войны тяжелые. В любое время могли ранить, убить, и кто его знает, как меня пронесло. Людей ведь и в тылу много убивало. Был такой случай. Отправили нас со старшиной Пацюком на продовольственный склад, это совсем почти в тылу. Старшине надо было в деревню, где был склад. Все машины и повозки замаскировали в ивняке, а я решил завезти старшину в деревню и выехал на бугор. Зачем, думаю, маскироваться, это же тыл. Вдруг видим два самолета. И откуда они взялись, непонятно. Идут эти два бомбардировщика немецких над железной дорогой, над эшелоном с нашими солдатами. Поезд остановился напротив того места, где машины замаскировались. Солдаты бросились в кусты, а старшина Пацюк остался. Я, говорит, буду по немцам стрелять. Вижу я, самолет прямо над моей машиной бомбу сбросил, но ее в овраг утянуло. Пробило кабину и кузов, хорошо хоть мотору ничего не сделалось. Когда самолеты улетели, я вышел из кустов, и мы поехали. Поезд и железная дорога остались целы. Зато в кустах повозки, машины — все было разбито вдребезги. По деревьям клочья шинелей, куски мяса. Это было очень страшно. Я сам по сей день удивляюсь, зачем мне тогда понадобилось лезть на ту гору, буксовать, чтобы подвезти старшину в деревню. Ведь он меня об этом не просил. Но вот — случай спас. Конечно, если бы тогда в поезде была обстрелянная часть, все было бы по-другому. С поездом ехали два пулеметчика, и, если бы они не растерялись, а самолеты шли очень низко, они вполне могли бы их сбить. Самолеты стреляли даже не по поезду, а по кустам. Но это была необстрелянная часть, они впервые ехали на фронт, и погибло много людей.
Был у нас на батарее тракторист Семен Волков. Он таскал орудия на своем «ЧТЗ». Звал он свой трактор дружком. Он говорил всегда: «Меня дружок спасет». Когда начиналась бомбежка, он сразу нырял под колеса своего трактора и там пережидал ее. Гусеницы не давали пролететь осколкам. Однажды трактор сильно разбило осколками, но Семен его восстановил. Когда кончилась война и мы поехали домой, Семен очень сожалел, что нельзя взять с собой трактор и пахать на нем.
Детей в войну мы видели очень редко. Только когда отступали, видели много беженцев. А вот женщин в землянках встречали часто. Они жили там, вещи кое-какие с сожженной деревни приносили и жили. Мы помогали им чем могли. Часто приходилось видеть, как эти женщины на себе пашут. Вот было в Польше. Всем частям уже после войны дали задание убирать хлеб. На уборку ставили немцев. А мы немецкий знали очень плохо. И была в одной польской деревне девочка лет девяти. Она прекрасно говорила по-русски, по-польски и по-немецки. Командование возило ее с собой, и она работала как переводчик.
Все было как в тумане. Все четыре года получаешь какое-нибудь задание и выполняешь его. А когда бывает свободное время, нужно и за машиной посмотреть. Конечно же, мы все были большими друзьями. Попробуй-ка пожить с одними людьми столько, переносить все тяготы и неудачи. Все старались как-то поддержать один другого, помочь, особенно когда приходило пополнение. Новые солдаты, они необстрелянные и не знают всего. По восемнадцать лет парням. Если его не поддержать, он погибнет в первом же бою.
Был у нас и такой случай. Отступали мы от Ржева. Машин тогда было мало. Выходили из окружения. Были у нас в дивизионе три местных парня. И вот двое из них сбежали домой. А третий, ихний сосед, из той же деревни, остался. На вопросы он отвечал, что про побег ничего не знал. Потом, когда мы пошли по этому же месту, но уже с наступлением, этот парень, его фамилия была Косарев, стал проситься у командования сходить домой, узнать, как живут родные. Ведь недалеко, рядом, считай. Взял автомат, так как это была прифронтовая полоса, и пошел. Жена его вне себя была, что он жив. Эти два парня, что тогда сбежали, сказали ей, что Косарев убит. Сами же они сразу поступили в полицаи, а ее выгнали из дома, отобрали корову. Жила она в землянке. И тогда этот парень, Косарев, поклялся их убить, когда вернется. И клятву выполнил.
Глава 5. Женщины на фронте
«Я танцевать очень любила»
Плавинская Алевтина Геннадьевна, 1914 год, село Вятские Поляны, фельдшер
А иной раз притащат «языка» немца или японца раненого — это уже на Дальнем Востоке, он лежит связанный, солдаты его охраняют, а он как зверь готов вырваться и даже кусается — а помощь оказываешь. Куда денешься? Бывало, что при разминировании подрывались наши солдатики. Приходилось тогда собирать куски…
Жить приходилось и в окопах, и в землянках, и в палатках. Но чаше в землянках. Там в лучшем случае был топчан, наскоро сколоченный, ставился столик из досок, где размещали все медикаменты. Были приспособлены ящики, чурбаны — все, что было можно достать. И все это в зависимости от обстановки.
Был, помню, такой страшный случай. Однажды после боя, на поле, где лежали убитые, мне показалось, что один солдат пошевелился, вроде как живой — а это ветер трепал его шинель. Но я-то не знала! Я бросилась бежать к нему, чтобы оказать ему помощь, но, добежав, поняла, что он мертв. И в это время вдруг крик: «Мины! Мины!» Только через несколько секунд до меня дошло, что я стою на минном поле. Удивилась, как это я не подорвалась, пока бежала до солдата. Но что было теперь делать? Я зажмурила глаза и бросилась бежать наугад. И очнулась только тогда, когда запнулась за деревянный мостик, упала, коленку ушибла, открыла глаза и поняла, что я жива. Генерал ужасно ругался: «Почему не поставили указатель „Мины“?» Капитан нашей роты думал, что тропка, по которой я шла, не является особо опасной. И когда пошел по моим следам, подорвался на первой же мине. Он потерял обе ноги.
Самое радостное событие — день Победы. Это было истинное ликование всех родов войск. Как давно это было, пятьдесят лет назад, а помню как будто вчера все случилось. Вот как ждали Победу! Солдаты салютовали из личного оружия без команды. Все кричали, целовались. Кто-то спирту притащил…
После 2 мая, как произошла капитуляция в Берлине, у нас на Курляндских высотах еще продолжались бои. Но уже чувствовали, что все. Утром 9 мая в четыре часа утра, когда все спали, раздался крик радости «Победа! Победа! Капитулировали!» Мы не поверили, а он, наш радист, со слезами на глазах тормошил нас и продолжал кричать. Мы поехали навстречу нашему штабу. Здесь встретили командира бригады.
С радости нарушаем все законы армии и кричим «Победа!» Тогда призвали нас к порядку, сделав замечание. Доложили командиру: «Перехвачена радиограмма о капитуляции». И был получен приказ поехать в немецкий штаб на приемку минных полей. Поехали две машины офицеров и охраны. Видели капитулирующих немцев. Они сидели в лесу по обочинам дороги без оружия, улыбались, бросали оружие. Но один немецкий офицер выстрелил в упор в грудь нашему капитану и только тогда бросил пистолет и пошел в лес. Далеко не ушел, конечно.
Много всего было. Или вот смешной случай. Когда с боями шли по Маньчжурии, мы особенно боялись подземных гарнизонов Квантунской армии. В одну из ночей остановились в сопках на ночлег. Вдруг в полной тишине раздался душераздирающий крик: «Помогите, помогите!» Охранение начало стрельбу в окрестные заросли. Так, в белый свет, как в копеечку. После установили, что крик раздавался из машины, где спал шофер командующего. Когда к нему подбежали, он все еще продолжал кричать. Оказалось, он увидел во сне нападение японцев.
Отдыхали в период формирования воинских частей. Любили тогда с солдатами петь русские и советские песни. Иногда удавалось и поплясать. На длительном отдыхе участвовали в самодеятельности: играли в драмкружке, читали стихи. Удалось услышать и увидеть ансамбль Александрова. И сама пела, даже пришлось побывать в Москве в 1942 году на смотре художественной самодеятельности как участнице. Премирована была за выступление там отрезом материала на костюм.
Самое большое мое желание в годы войны было, конечно, победа. Ну и вернуться домой и попасть на балет «Лебединое озеро». Я танцевать очень любила.
«Девчата все были крепкие»
Березина Лидия Ивановна, 1922 год, дер. Гребенки, радист, бухгалтер
В 1941 году закончила десять классов Верхошижемской средней школы. Только сдали экзамены, и каждый мечтал о своей будущей жизни. Меньше чем неделю до войны жила дома. Только прошел выпускной. 22 июня сидела учила физику, готовилась к поступлению в медицинский институт. Отец пришел домой белый как бумага с газетой в руках. Все люди в этот день были как на похоронах.
Я первое время работала продавцом; жила-то ведь с неродной матерью, и отец тяжело болел. Ушла бы в армию сразу, кабы не заболела сыпным тифом. Болела долго и тяжело, а как немного поокрепла, подала заявление в армию. Ну и пошла. Это было в ноябре 1942 года. На сборном пункте построили нас в колонну и пешим ходом направили в Оричи. Вещи везли на четырех подводах. Уже в Оричах увидели первых раненых. К нам в Кировскую область эвакуировали за годы войны очень много раненых. Одни кричали: «Сестрица! Сестрица!», другие молчали, третьи были в бессознательном состоянии. Все это было для нас необычно и страшно.
Нам в вокзале выдали по куску черного хлеба, посадили на товарный состав, на уголь — и так везли до Котельнича. Привезли ночью на сборный пункт, а утром нас отправили в сторону Москвы. Когда подъехали к Москве, увидели первые разрушения, на окнах были наклеены крест-накрест бумажки. Потом нас направили дальше в сторону Серпухова. Тогда мы и узнали, что в Серпухове немцы. Видели здесь большую немецкую пушку, которая стреляла по Москве. Через несколько дней нас обмундировали, потом дали молотки, гвозди, и, мы, девчонки, колотили себе нары.
Начали готовить нас к боевым действиям: учили ползать по-пластунски, выполнять четко приказы командиров. Летом 1943 года был сформирован женский полк, правда, его что-то быстро потом расформировали. Меня послали учиться в школу радистов на радиотелеграфиста-слухача, и уже в январе 1944 года отправили на 3-й Белорусский фронт в составе отдельного радиодивизиона спецназначения. Один лишь командир мужчина, а все остальные были девчонки. Вот потеха! Мы над ним подсмеивались, а он только краснел.
Перед отправлением выдали нам сапоги самого большого размера и такие же ботинки и валенки. Это, может, и было смешно, но мы не знали, куда их пристроить. Тут же и обмундировали нас. Мне не пришлось долго себе подбирать юбку. После тифа я совсем стала худая и была похожа на мальчишку. А вот девчонки из моего взвода были крепкие и никак не могли подобрать себе одежду. Кто-то назвал меня «мальчишка», и эта кличка была при мне до конца войны.
Посадили нас в вагон и повезли. Довезли до Смоленска, и мы не увидели нигде целого дома, а на многих полуразрушенных стенах стояли надписи: «Умрем, но не сдадимся! За Родину!» и другие. Нам ночевать было негде, и вот мы всю ночь ходили вокруг одной полуразрушенной стены, чтобы не застыть. Потом пешим ходом в направлении белорусской деревни Кузьминки.
А относились к нам настороженно. В первой деревне не пустили ночевать. Мы очень устали, так как все несли на себе. Командир спросил нас: «Сможете еще пять километров пройти?» Куда денешься? Знали, что нужен ночлег. В следующей деревне нас тоже не пускали. Тогда командир приказал «занять» деревню силой и распределил нас по четыре-пять человек по избам. Мы попали вчетвером в дом, где жили старик и две старухи. Они относились к нам даже враждебно, так как наши войска отступали. Бросили мы в изголовье сумки противогазные, укрылись шинелями и под ругань хозяев уснули. Правда, так было не во всех домах. Некоторых девчат даже накормили как и чем могли, дали немного картошки; а нас даже к столу не позвали.
Много всего было во время войны. Например, когда стояли в Серпухове, один командир взвода все выслуживался перед начальством и все заставлял нас выполнять команды бегом. Идол чертов! Придумал как-то, чтобы мы пели на строевой, а мы отказались, а кто-то даже сказал: «Сам пой!» А он закричал на нас и приказал лечь, команду такую подал, но мы это не сделали. Да тут еще время к обеду подошло и надо было идти в столовую. Пригрозив, он сказал, что если бы не обед, то он все равно заставил бы нас лечь. Но все-таки наша взяла. Очень мы невзлюбили этого командира за его заносчивость.
Тяжело было в войну, много было погибших, много разрушений, много слез. Вот помню еще. У одной женщины ушел на фронт муж, и она осталась на руках с маленьким мальчиком. Мальчик однажды заболел и умер. А потом получила похоронку на мужа. Тогда она пошла в армию и попала к нам во взвод. Никто не знал, что она получила похоронку, она скрывала это почему-то. Тогда и случилась беда. В один из дней, когда мы занимались на стрельбище, она вызвалась идти в окоп, где нужно было шевелить мишенью, двигать ее. Мы же пошли стрелять. Командир знаком показывал ей, когда надо двигать мишень. И вот вдруг по знаку мишень не двинулась с места. Что случилось? Мы побежали туда, а она была уже мертва. Пуля попала точно в середину лба. Уже потом, позднее нашли похоронку и поняли смерть этой женщины. Не захотела она жить.
Страшно было во время войны. Когда мы попали под первую бомбежку, помню, сбились в кучу, закричали. Наша взводная хотя и успокаивала нас, но мы все равно ничего не понимали в этом гвалте, да она и сама была напугана не меньше. Всю войну я прослужила радисткой. Перехватывала немецкие передачи, подавала команды на пеленгаторы и «забойные» рации.
Но на войне нужно было быть еще и осторожным. Когда шли мы к Литве, то к нам часто стал приходить какой-то человек и все интересно рассказывал о тех местах; а потом случайно выяснилось, что это был шпион, который следил за нашей частью. Выяснилось также, что в эфир стала выходить какая-то рация и в одно и то же время. Тогда командир приказал запеленговать рацию, и когда это было сказано, то оказалось, что сигналы идут из одного дома, из-под разрушенной печи. И когда мы пришли туда, то нашли плиту под печью, подняли ее и увидели радиста. Он был задержан.
Так вот всю войну передвигались. И это было ежедневно. Нигде мы не задерживались дольше, чем на три дня. И кончила я воевать в Кенигсберге, и тогда нашей части присвоили еще орден, какой — уже и не вспомню.
Как-то стояла я на посту ночью весной 1945 года. А сапоги дырявые, и вода хлюпает под ногами. Стоять холодно. Вот я и ходила, ходила, и попал мне какой-то бугорок под ноги, и я встала на него и стояла почти до светла. А потом вдруг увидела, что стою не на каком-то бугорке, а на трупе. Видимо, занесло его снегом и не захоронили его. И ведь целую ночь стояла и не знала, что стою на человеке, хотя уже не живом.
«Мне было 19 лет»
Скорнякова Валентина Прокопьевна, 1922 год, село Суна, крестьянка
Мне было девятнадцать лет в 1942 году. Пошла добровольцем на фронт. Отец увез меня до Кирова на лошади. Подружку вернули, потому что она была маленькая ростом. Везли нас на поезде в Мурманск, который мы должны были защищать. Однажды поезд остановился, подали команду выстраиваться возле вагонов на платформе. Только выстроились, поезд пошел, запрыгнули обратно немногие. В вагонах остались вещевые мешки. Четверо суток были все голодные, хотели уже вернуться назад, но на станцию привезли обед. Лейтенант за нас очень переживал, он сказал: «Не ешьте досыта!»
Затем нас посадили в эшелон, груженный трубами, натолкали до того, что негде пошевелиться. Привезли, начали садить на катер, переезжали течение Гольфстрим, и вдруг налетели немецкие бомбардировщики. Закричали: «В убежище!» Конечно, было очень страшно, многие плакали. Кончилась бомбежка, и нас перевезли на другой берег. Кругом сопки, горы. Мы были в шестидесяти километрах от передовой. Я служила в зенитной артиллерии. Приходилось нам жить в землянке. Когда день, два, три сидели голодные, потому что не доставляли продуктов. Картошку в основном привозили сушеную. Ели не досыта, все впроголодь.
По четыре-пять месяцев не ходили в баню. Однажды, когда наконец-то устроили баню и стали мыться, начали нас бомбить немецкие самолеты. Спасались кто как смог. Одни уже вымылись, а другие только голову намыливали. Было очень шумно. После бомбежки капитан дал бумагу, все писали письма родным. Он спросил: «Нужна ли гармошка?» Конечно, было не до гармошки, когда увидели воронки величиной с дом. Наши снаряды весом по пятнадцать килограммов от зениток летели за десять километров. Во время боя от шума уши затыкали ватой. Мы не спали несколько суток. Прямо глаза покраснели. Только немного присунешься, задремлешь, опять бомбят. Снова к орудию. Все перенесла: голод и холод. Последнее время дома меня уже не считали живой. Пришла я домой 2 августа. Моя мать сидела у соседей, ела ягоды, говорят ей: «Валя приехала в военной форме!» От радости мать не смогла встать; шарит руками по стене. Отец был на дворе, за ним послали ребят.
«Бой под Смоленском»
Шубина Агафья Васильевна, 1913 год, шофер
В 1942 году взяли меня в армию, вместе с автомашиной, которую довела через всю войну обратно до Кирова. Вначале воевала на Западном фронте, 1943–1944 годы, потом на Ленинградском фронте, с 15 мая 1944 года по 5 августа 1944 года, а с 5 августа 1944 года по 9 июня 1945 года на 2-м Украинском фронте.
Прошла с боями Выборг, Смоленск, Вязьму, Витебск, Молдавию, Бухарест, Брно, Мадьяровар, Корнейбург, Будапешт, Вену. За освобождение всех этих городов имею семнадцать благодарностей, медали «За боевые заслуги», «За победу над Германией».
Подвозила горючее и мины к передовой линии. Мой первый бой был под Вязьмой. Наши части прорвали оборону противника. Я все время сновала в тыл — на передовую. Трое суток была без сна и отдыха, не до этого было. Шли очень страшные бои. Когда немного приутихло, легла отдохнуть в палатку под березой. А совсем рядом находилась армейская кухня. Ее-то дым и заметил пролетавший мимо гитлеровский самолет. Он снизился и стал обстреливать. Очередью срезало вершину дерева, под которым стояла моя палатка. А я чудом осталась жива тогда. Много было тяжелых, кровопролитных боев. Но война есть война.
Моим самым памятным боем был бой под Смоленском. Дело было так. Наши автомашины находились на отдыхе: двадцать два «студебеккера», санитарная машина и моя ГАЗ-АА. Я поставила грузовик в сторонку, к кузнице. А остальные были вместе, у скирд с хлебом. Все шоферы спали в сарае, а я в кабине машины. Все было хорошо, спокойно. Но вдруг неожиданно налетели два немецких самолета и начали бомбежку. Я проснулась от взрыва бомб. Земля тряслась. Еще не успев ничего сообразить, я машинально нажала на стартер и без памяти спустилась с горы к переправе. Потом выскочила из кабины и залегла в яме. Все двадцать три машины сгорели, сорок два бойца погибли. Остались в живых я и шофер с санитарной машины. Мы собрали кости наших товарищей и похоронили в двух могилах. Эта жуткая картина после бомбежки постоянно стоит у меня перед глазами. До сих пор не могу ее забыть!
«Всем хотелось жить, любить»
Ичетовкина Наталья Ильинична, 1922 год, пос. Афанасьево, учительница
Весь сорок первый год проработала в школе, а в сорок втором году по зову комсомола подала заявление, чтобы меня отправили на фронт. Родителям ничего не сказала, так как очень они меня не хотели отпускать. Но дело сделано, и пришла повестка собираться. Два месяца мы учились в Нагорске, а потом нас отправили в Москву. Служила я в противовоздушной обороне. Вначале было очень трудно. В группе у нас был один мужчина и семь девочек. Главная наша задача была — вовремя заметить противника, передать по рации, определить его ориентиры, высоту полета. Все время практически было занято, ни одной свободной минуты не было. Сначала стояли на посту, а потом еще у телефона. У каждого самолета была своя кодировка.
В удавшуюся свободную минутку читали книги, писали письма домой, но больше всего хотелось спать. Намаешься на посту, так ничего больше и не надо. Дисциплина у нас была очень строгая, нас учили быть бдительными. С местными жителями тесной связи не имели, так как мало ли среди них какие люди есть. Были у нас частые проверки и очень сильные. Однажды медсестра задремала на посту, так ее после этого полгода «трясли». Строго, очень строго было и тяжело, конечно, мы же все были очень молоды, а первое время еще и неопытны. На посту приходилось стоять в любую погоду: в холод и в зной. На семь человек была одна пара валенок, и вот в сорокаградусный мороз приходилось в сапогах стоять. Намотаешь побольше портянок — и стоишь, а придешь с поста — портянки невозможно отодрать от сапог.
Были, конечно, и жертвы. Много девочек погибло от шальных снарядов. Их, конечно, очень жаль. Ведь все были молодые, все хотели жить, любить.
«Наши были крепче»
Зрюмова Дарья Владимировна, 1916 год, дер. Швариха, крестьянка
В 1942 году был вновь призыв. А кто пойдет? Мужиков-то нет. Тогда пошли мы, девчата. Две мы были с нашего-то колхоза. Мне уже тогда стукнуло двадцать шесть. Обе мы попали на один бронепоезд-разведчик. Тогда я вообще впервые попала на железную дорогу. Воевали на юге, потом в Латвии, в Литве. Ну, воевали, как все. Никаких особых подвигов не совершали. Наш бронепоезд бросали либо вперед, либо на подмогу нашим. Перед каждым броском, походом прощались с девчатами, как навсегда. Много подруг я потеряла. Мне же ничего не делалось. Праздников мы на фронте не отмечали. Не было ни выходных, ни отпусков. Об отдыхе даже и не думали, хотя спать хотелось ежеминутно.
Было, правда, у нас однажды что-то навроде отдыха. Восемь месяцев стояли мы в Шауляе, ни разу не выстрелили, ни одного немца не видели. Зачем стояли, почему наш бронепоезд оказался ненужным? Не знаю. Я ведь была лишь рядовым солдатом.
Вспоминаю часто День Победы. Пятьдесят лет уж прошло… В тот день я дежурила на вышке. Не могла никак связаться с телефоном в дежурке. Звоню, звоню, никто не отвечает. А позднее оказалось, что радист и телефонистка оба уснули. Ну, я спустилась в дежурку, связи-то нет, разбудила спящих. И в тот момент как раз вышел дежурный лейтенант. Здорово мне попало за то, что сбежала с поста.
Ну, я опять на вышку. Смотрю, через некоторое время там внизу наши все выбежали, «ура» кричат, «победа!». Потом пели, плясали, плакали. Вернулась в колхоз. Беднота, разорение. До пятьдесят третьего года мы ели одну траву. А в пятьдесят третьем году впервые за военные и послевоенные годы стали есть хлеб, настоящий. Стали выращивать картошку. Клубней для посадки, конечно, не было. Но мы брали ростки от колхозной, садили их. А потом была уже и своя.
Хочу рассказать о людях. Раньше люди были намного лучше нынешних. В больницу мы не ходили. Поля были с маком. Но никто и не думал о каком-то наркоманстве. Сейчас молодежь просто не знает, куда деть себя. А слабы-то нынешние! Наши были крепче, хоть и необразованные совсем. Вот так и жили после войны. Неплохо, я считаю!
Глава 6. Госпиталь
«Русские не отступали»
Зыков Алексей Константинович, 1903 год, дер. Безводное, плотник
Помню голодный 1921 год. Старший брат мой работал с отцом в поле, а я подался в соседнюю слободу Кукарку, лишь бы прокормиться. Ух и хреново было! Дошел до первых домов и стал спрашивать, не надо ли кому работника. Тут показали, где живут два старика, работать не могут. Пришел я к ним, спрашиваю, не надо ли работника. Старики даже обрадовались, надо, говорят, надо. И стал я у них работать, что заставят. Кормили меня досыта, я и рад был тому. Ну ладно. На Троицу отпросился домой. Они меня отпустили и дали на дорогу хлеба. Шел я пешком по малым дорогам, чтобы скоротать путь. Прошел мимо Обуховской коммуны, зашел в село Липово. Там была мельница. Зашел отдохнуть. Начальник спросил: «Откуда ты, парень, и куда идешь?» Я все рассказал о себе. Начальник и говорит: «Иди к нам работать! Здесь хоть немного, но платят». Побыл я дома и снова пошел в Кукарку. Надо же было хозяевам-старикам сказать, что буду работать в другом месте. Пришел в Липово и стал работать. Работа была тяжелая: надо было таскать мешки с зерном наверх, вешать на весах, чтобы было ровно четыре пуда. А потом их в амбар тащить. На мельнице были выходные дни по воскресеньям. В первое воскресенье начальник дал большой каравай хлеба. Вот было радости! Такой каравай большущий принес домой. В следующие выходные давали немного муки. Была сила, и я работал со старанием. Но только боком вышло старание. Пришло время идти в армию, и меня не взяли. Ах ты, едрить твою! Ноги так надсадил, что солдата из меня не вышло.
Пошли с отцом плотничать по деревням. Где ремонт сделаем, кому баню поставим, кому дом. Потом подался в город Яранск и устроился плотником в промкомбинат. Там до войны и работал. Семью перевез, купили маленький дом. Обрабатывали огород, жена работала, дети подрастали. Все вроде ничего. Но тут началась война. Меня призвали на фронт, на ноги не больно поглядели. Попал я на Ленинградский фронт. Наша часть стояла около Медвежьей горы. Так называлась гора там, покрытая лесом.
Бои шли день и ночь. Самолеты сверху бомбили, били снаряды спереди и слева. Осколком меня ранило в ногу и в грудь. Меня оттащили в санчасть неподалеку. Положили с краю. А там раненых лежало человек 200. А может, больше. Кто стонет, кто плачет, а кто уж умер. Вскоре подошла крытая машина, стали грузить раненых. Меня тоже положили в машину. Шофер сказал, чтобы все лежали и терпели, дорога будет трудная, немцы бомбят дорогу. Только выехали на большак, появился самолет. Шофер то в сторону свернет, то остановится, то на скорости рванет. Кругом снаряды, а нас пронесло. Ну елки-палки! Доехали до какой-то санчасти на железной дороге, там какая-то станция. Погрузили нас в вагоны и повезли в Петрозаводск. Там в госпитале мне делали операции, вынимали осколки. Помню боль дикую, аж спирт не помогал. На ногу положили какую-то резиновую штуку, чтобы кость не шевелилась.
Так пролежал месяц. Спать было невозможно — так сильно болела нога. А когда эту резину сняли, врач сказал, что все равно дело никуда, придется ногу отрезать. Я заплакал, что ж, думаю, за жизнь такая. Не замогу ведь работать на одной-то ноге. Рядом сосед ходил на перевязку. Пришел и спрашивает: «О чем, Алексей, плачешь?» Я рассказал о своем горе. Сосед говорит: «Погоди, я тебя полечу по-своему». Сходил на кухню, принес большую печеную луковицу и стал ее слоями разделять и накладывать на больное место. А потом туго забинтовал так, что сок через марлю выступил. Часа через полтора боль прекратилась, и я уснул. Проспал тринадцать часов. И веришь ли, на поправку пошло. Я на мужика молиться готов. Вскоре меня выписали из госпиталя. Рад был, что возвращаюсь домой. В госпитале встретился с парнем, который тоже был в санчасти у Медвежьей горы, где и я. Разговорились. Этот парень сказал, что вскоре после ухода машины к полевому госпиталю подошли немцы. Кто мог, убежал, а кто не мог убежать — немцы всех прирезали.
Поехал я домой, а нога раненая зябнет — терпенья нет. Ну деньги у меня были. Тут же, в вагоне, купил у одного солдата шинель, тому недалеко было ехать, да двое отдали худые фуфайки. Закутали меня, и так я доехал до дому. Первое время был на группе. Потом с группы сняли, и я снова пошел работать в промкомбинат и работал там до пенсии.
«Они боялись своих увечий»
Шакпеина Антонина Павловна, 1925 год, село Суна, медсестра
Зимой 1942 года пришла похоронка на отца. Она изменила мою жизнь. Мне хотелось отомстить за отца, за всех своих земляков, и я подала заявление в военкомат. Тогда мне было шестнадцать лет, и такую маленькую, хрупкую меня сначала не хотели брать на фронт. Но вот все-таки пришла повестка. Было 22 августа 1942 года. Мне хорошо запомнился день отправки на фронт. Лил дождь, на нашем маленьком вокзальчике собралось много провожающих. Мама рыдала, прижимаясь к моему плечу. А я была отчаянной молоденькой девчонкой, и мне хотелось быть там, где рвутся бомбы, где сражаются люди, чтобы быть хоть чуточку полезной им. Ехали долго. И везде видели разрушенные дома, полураздетых, голодных людей.
Привезли нас на Карельский фронт и там распределили кого куда. Меня отправили в госпиталь, в лес, в прифронтовую зону. Условий, конечно, не было никаких. Часть раненых лежали в деревянном полуразрушенном домике, часть в специально вырытых землянках.
Всю войну моя фронтовая судьба была связана с этим госпиталем. Образования у меня специального не было, как и у многих других медсестер, работавших со мной. Учились всему прямо здесь, на месте. Многое сразу не получалось.
Страшно было делать уколы, перевязывать обнаженное до костей тело. Но навыки пришли очень быстро, ведь все это было нашей повседневной работой. Страшно вспомнить, сколько бессонных ночей пришлось провести у постели раненых, которые кричали, плакали, корчились от боли. Чем могли мы им помочь, шестнадцатилетние, восемнадцатилетние девчонки? Заботой, лаской, теплом, вниманием… Мужчины и молодые парни, здесь они, как и все больные, становились детьми, которым так нужно все это.
Иногда выдастся свободная минута, вроде бы хочется вздремнуть, но я шла к раненым, у кого просто посижу, кого-то успокою, кому напишу письмо. Было действительно тяжело. Часто приходилось переносить, перекладывать раненых, которые весили много больше меня, перевязывать что-то обгоревшее, уже не похожее на человеческое тело, подносить судна, подмывать обессилевших парней, обрабатывать пролежни, дежурить ночью у кого-нибудь из тяжелых. Тяжелее всего было смотреть на мучения людей. За каждого раненого я переживала как за родного, близкого мне человека. И как ныло сердце, когда совсем еще молодые парни умирали…
В 1945 году наш госпиталь переехал под Вену. Помню, как мы подъезжали к станции: у полотна железной дороги валялись опухшие от голода, умирающие люди. Наш госпиталь разместился в одноэтажном здании школы. Мест на всех не хватало, и часть раненых разместили на полу. И пациенты и медперсонал голодали. Пайки, которые выдавали, еще больше обостряли чувство голода. Были случаи, когда раненые, находя продукты, объедались и умирали от этого. Мы лечили также пленных немцев. Трудно это было делать. В душе была ненависть, чувство мести за погибшего отца. Как знать, может быть, передо мной именно тот фашист, который убил его. Но я боролась с этим чувством. Внушала себе, что передо мной прежде всего человек, которому плохо и нужна моя помощь.
Потом переехали в Румынию. Были всякие провокации, даже нападение на наш госпиталь. Но у нас был военный патруль, и мы сумели отбиться. После мая 1946 года наш госпиталь стал кожно-венерической больницей и работал в Румынии до 1952 года. В 1952 году я была демобилизована и выехала на родину.
«Страшно быть на войне»
Степанова Маргарита Семеновна, 1922 год, г. Нолинск, медсестра
Окончила я курсы военно-полевых хирургических сестер и попала на фронт. Мы, молодые медсестры, многого еще не знали, не умели, но на фронте были очень хорошие товарищи. Нам помогали и сами бойцы. Я не умела делать внутривенные вливания, так раненые давали свои руки мне, неопытной молодой девчонке, и говорили: «Сестра, учись, потом нам поможешь». Переливание крови очень помогало заживлению ран. И я научилась. А когда научилась, послали меня в самую заразную палату — гангренозную, столбнячную. Там надо было брать из позвоночника спинномозговую жидкость, вводить сыворотку, делать иссечение ран, обкалывание, а я мечтала еще после десятого класса стать врачом. И всему научилась.
Помню, под Ленинградом я служила в сортировочном эвакопункте (СЭП). Бои были страшные, бомбили и день и ночь. Раненые бойцы поступали ежеминутно. Позвали меня перевязывать. Не могу, и сейчас не могу вспоминать! С замиранием сердца подошла впервые я к раненому. У него завязана вся нижняя половина лица, а все повязки ссохлись, скоробились. Мне дали ножницы и сказали: «Снимите повязку». Разбинтовать было нельзя, и я разрезала ножницами. Раненый, мальчишка еще, наверное, ровесник мой, так умоляюще смотрел на меня, а я ему говорю: «Не бойся, милый, я буду тихонечко, больно тебе не сделаю», — он и глазами заулыбался. А я только стала отворачивать, ну там была как корка ссохшаяся марля. И испугалась: верхняя губа, и нос, и язык есть, а нет зубов, и нижней челюсти нет, и ползают, ой, как много червей, белые такие, толстые. Больше я ничего не помню. Видимо, мне стало плохо, так как я очнулась на стуле. А потом все прошло, я уже ничего не боялась после этого случая.
А еще я помню, как я плакала первый раз; я медсестра — и плакала. Послали меня с фельдшером на сорока машинах под Старую Руссу. На фронт мы везли лошадей, прессованное сено и еще что-то, чего сами не знали. Приказ есть приказ. Подъехали к фанерному заводу, там нас разгрузили. Мой начальник, фельдшер, куда-то ушел, а нам надо было принимать раненых, грузить их в машины. Вот я ищу своего фельдшера, а тут на волокуше привезли как раз раненого дядечку, плачет. Я подхожу, а он и говорит: «Доченька, у меня ноги озябли, прикрой их». Я открываю шинель и, ужас, вижу — у него нет обеих ног; одной до колена, другой чуть ниже колена, а он плачет: «Доченька, прикрой, а то пальцы замерзли». Я укутала ему обрубки ног, а сама за угол дома спряталась и там заревела. Как же так, ног нет, а у него пальцы замерзли!
Но война есть война. Санитары погрузили наши сорок машин раненых, а моего фельдшера нет. Ну нет и нет, куда делся? Бомбят, раненые стонут. Я думаю: чего ждать? Сколько людей потерять можем. И тогда я одна на сорок машин — поехали обратно в тыл. Хорошо, что были и легко раненные, они помогали. Всю ночь мы ехали, нас бомбили, но все же через воронки, через все препятствия наша колонна благополучно добралась до города. Господи, добралась-то добралась, а там все госпитали переполнены, нигде нет мест. Что делать? Уже не помню сейчас как, остановились у одной школы. Говорю: «Разгружайтесь!» Кто мог, сам сползал, кто не мог, товарищи помогали. В общем, машины мы освободили, так как нам их дали только для эвакуации, а я по долгу службы опять явилась во фронтовой эвакопункт доложить, что задание выполнено.
Что я видела, что испытала? Сколько всего — кровь, страдания. Но я не падала духом, знала, что мы все равно победим. А однажды мы были замаскированы в поезде, который перевозил раненых. Поезд стоял в тупике, дальше железнодорожной линии не было. Мы погрузили раненых, и вдруг начинается налет, тридцать — сорок немецких самолетов начинают нас бомбить.
Конечно, бомбили они не наш эшелон, а склады, которые находились поблизости. Но раненые боялись, что попадет и в поезд. Все выползали из вагонов и кто как мог прятались, спасались. Я была дежурной по санслужбе. Сейчас как-то странно вспоминать, но я материлась, орала на всех: да куда же вы, куда? А они в рваных кальсонах, белых рубахах лезли из вагонов и ползли в кусты. Видно было эти рубахи за километр. Самолеты делали один заход за другим. Стреляли по людям. Правда, неподалеку были блиндажи. Тяжелораненых после отбоя тревоги мы перенесли в блиндажи, а потом ходили вокруг, собирали тех, кто сами вылезали из вагонов. Ужасно вспоминать!
Один боец был ранен в руку, а ему осколком отсекло еще и ногу. Орет в кустах: «Сестра, помоги!» Конечно, я первым делом наложила жгут. Он кричит: «Ой, я умру!» А я ему: «Не умрешь!» А сама, вот не вру, пою ему, чтобы отвлечь: «Если ранили друга, перевяжет подруга горячие раны его!» Это из кинофильма довоенного, там Любовь Орлова играла.
«Контуженые по-страшному кричали»
Касаткина Анна Матвеевна, 1912 год, г. Вятка, рабочая
Работала в войну санитаркой в эвакогоспитале. Ведь у меня чистого трудового стажа сорок шесть лет, да, смотри, ведь шесть детей. В войну-то голодали больно. На рынке булочка — сто грамм хлеба да пятнадцать грамм жира стоили десять рублей. А зарплата была 225 рублей. Кровь сдавала за карточку, давали за 300 грамм крови по госценам 800 грамм хлеба, 300 грамм сахара да 300 грамм колбасы. А гос-цены были такие: масло — около 2 рублей, сахар 45 копеек, колбаса 2 рубля 85 копеек за один килограмм. Так ведь семь-ища-то была… Не хватало. Еще подрабатывала, по ночам шила тапочки, продавала их на рынке, покупала продукты.
Все равно не хватало, жили впроголодь. А работала день и ночь. Часто ночью вызывали разгружать эшелоны с ранеными. Носили их на ремнях. Почему-то всегда эшелоны эти приходили ночью. Помню одного раненого, он подорвался на мине, нога была сильно изуродована, и половые органы висели на одних жилках. Так он все до операции спрашивал доктора Жилина: «Как же мне быть? У меня семья, жена». Доктор отвечал: «Ничего, парень, все пришью». И пришил. И еще один раненый был, Алексеев, сильно контуженный, так два с половиной года пролежал на койке. Не мог шевелить ни рукой, ни ногой. Многие тяжелораненые лежали на вытяжках месяцами. На первом этаже были тяжелораненые типа Алексеева, нетранспортабельные. Выживали мало. На втором этаже перевязочная, процедурная. На третьем и четвертом этаже раненые с легкими и средними ранениями. Это был первый корпус.
Второй корпус был специально предназначен для контуженых. У некоторых контуженых случались припадки, и тогда поваров и диетсестер звали на помощь. Медсестер было мало, а контуженые кричали и бились с огромной силой. Иногда это хорошо кончалось, немые начинали говорить, правда, сначала заикаясь.
Горюшка много хлебнула. В 1943 году умерла 21-летняя сестра Аня от болезни сердца. Не было лекарств. Знакомая медсестра из морга сказала мне, что сердце Ани патологоанатомы взяли в музей. Оно было удивительной формы, как ссохшийся с кулачок кочан капусты. В 1944 году умер от голода отец мой, Матвей Иванович Бердников, на пятьдесят восьмом году жизни. Потерял он свои продовольственные карточки, а родным ничего не сказал. Утром пришел в котельную сменщик его, а он лежит без сознания на полу. Отправили его в больницу, положили там в коридоре на пол. Там и умер он, помощи-то ему не оказали.
Холод еще донимал. Дрова-то на рынке покупали пучочком. На ночь пучочка не хватало. А цена ему десять рублей. Спала на одной кровати с детьми, чтоб теплее было.
Боялась я очень мертвых. А раненые все умирали. А я сразу, как первый раненый у меня в палате умер, отказалась везти его в морг, сказала, что лучше дрова в лес пойду заготовлять. В столовой потом работала при госпитале. В четыре часа утром туда не шла — бежала. На улицах, бывало, умирающие лежали. Ну, человек шел вечером со смены (работали-то по двенадцати — шестнадцати часов), падал, а встать не мог. Подстывало ведь ночью-то, скользко — весной, осенью. Только поэтому много людей и ночевали у станков. До дому-то дойти сил не было. Помню, как молодая женщина кричала: «Ой, мамочка, миленькая! Помоги, умираю!» Вот утром и ехали повозки и отдирали окоченевшие трупы ото льда.
Да разные люди были. С Юрой моим (сыном) такой случай был зимой 1943 года. Получила я на него новые пальто, варежки и ботинки, одела все и отправила в детский сад. Вечером шел он домой, пять лет ему было. Недалеко у нас там. И остановила его молодая женщина лет тридцати и спросила: «Хочешь полные варежки, ботинки, шапку конфет?» Тот, ясное дело, ответил, что хочет. Она его посадила на пустую бочку из-под бензина, раздела и, пообещав скоро вернуться, ушла. Сидел он на бочке часа два, а зима. Шла какая-то пожилая женщина и спросила, чего он тут делает. Тот и сказал, что конфет в шапке ждет. Та выматерилась замысловато (вообще, так много в войну матерились все) и сказала: «Если б я ее встретила, задушила бы своими руками».
Привела она его в штанах и рубашке, босого и ушла. Юра от страха спрятался еще под крыльцо дома, домой не идет, боится. Просидел еще часа два под крыльцом, пока соседи не заметили. Привела я его домой, успокоила, дала ему рюмку водки и посадила на печку. И не заболел ведь после этого как-то.
А вообще народ в войну был дружнее. И врачи и сестры у нас все очень хорошие были. Хирург Жилин был веселый, жизнерадостный, частушки сам сочинял и пел. Вот например:
Если хочешь познакомиться,
Приходи на бугорок,
Приноси буханку хлеба
И картошки котелок.
Я на дежурство часто голодной приходила и кусок хлеба с собой приносила, а есть его стеснялась при раненых и врачах, вдруг подумают, что я из кухни стащила. Особенно боялась хирурга Басова, строгий такой мужчина был, высокий, черный. Однажды застал он меня. Я крошки хлеба ела. Испугалась я, давай их убирать. Он сначала подумал что плохое, но увидел, что хлеб-то с карточек моих, и выругал меня, зря, мол, стесняюсь есть хлеб на работе.
«Полевой госпиталь»
Лукина Вера Николаевна, 1923 год, фельдшер
Все боялась, что не возьмут меня на войну, ростом не подойду. А пришла повестка, и сердце оборвалось: ну, Верка, и твой час пробил. Хозяйка, у которой я жила, испекла мне хлеба на дорогу, посадила в сани, повезла. В военкомате даже и не поняли сначала, зачем я тут. «Чего, — говорят, — тебе, девочка?» Потом военком спрашивает: «Хочешь на войну?» Я отвечаю: «Очень хочу, возьмите!» И началась моя военная молодость. Вот что бы сто раз подчеркнула: все время, пока была на фронте, поражалась мужеству наших солдат и офицеров. Никто ни разу, за исключением одного случая, не попросился в тыл на излечение. Наоборот, отказывались: «Еще, — говорят, — от части своей отстану».
Полевой госпиталь… Это почти все время рядом с передовой. Слышно даже, как строчит пулемет, земля вздрагивает от взрывов. А у меня шесть палаток, где мечутся в жару, стонут или лежат, умирая, 120 раненых. Когда шло наступление, о себе никто из нас не думал. Раненые поступали беспрерывно. Операционная в палатке как мастерская — шесть столов. За каждым — хирург. Еще двадцать лет после войны снились мне ампутированные руки, ноги.
За своими ранеными смотрела зорко. Делала уколы, перебинтовывала, успокаивала, дежурила у особо тяжелых, писала за них письма родным, плакала, когда они умирали, и снова находила силы, чтобы работать; облегчить боли, спасти. Бомбили нас жестоко. Для фашистов красный крест ничего не значил, расстреливали в упор. На Северо-Западном фронте, где-то рядом с нашим госпиталем, воевал мой отец Николай Ильич. Очень уж быстро письма шли. В короткую передышку между боями хотела отца разыскать, но не удалось.
«Счастье, что я жив»
Корзоватых Иван Григорьевич, 1922 год, крестьянин
Выходили мы на окраину Сталинграда. Утром меня контузило. Отлежался я и снова пошел в атаку. Взяли передний край и пошли дальше. Тут-то снайпер меня и ранил в ногу, раздробив кость. Я потерял сознание. На эшелоне увезли, свалили меня в Саратове в госпиталь. В госпитале было очень плохо. Лежать пришлось на полу, и по двое на кровати лежали. Раненых поступало много, каждый день везли, а класть было некуда. Хотели меня самолетом перевезти после первой операции, так как я был тяжелым. Уложили в самолет многих, но для нас четверых не хватило места, и лететь нам не пришлось. И всего через каких-нибудь полчаса объявили, что самолет этот разбился… Этот день я никогда не забуду! Это счастье для меня, просто повезло, что я остался жив.
Самый тяжелый день в моей жизни — это, пожалуй, операция и после нее. После операции у меня было заражение крови, и профессор Иванов возился со мной три дня и три ночи. Разрезали мне на ноге двадцать сантиметров без всякого обезболивания. Толкали марлю в эту рану, чтобы оттекали выделения. Предложили отнять ногу, после чего через две-три недели — домой, но я не согласился. Как я домой без ноги поеду?
Что странного было в войну? В войну были тайные агенты. Сидишь с ними, разговариваешь… Если что-нибудь не так скажешь, придут за тобой и увезут в машине «черный ворон». И все. Многих так увозили, и о них потом никто ничего не знал. В первые годы после войны, до пятидесятых годов, было еще хуже, чем в войну. Голодно. Нечего обуть, надеть: карточек не было. В усадьбах люди собирали пестики, сушили, мололи, перемешивали с хлебом и пекли. Чистый хлеб ели в колхозе две-три семьи. Многие умирали от голода.
«Запах от раненых — ужас»
Окулова Елена Петровна, 1923 год, дер. Лаптевы, медсестра
Сначала я была санитаркой в военно-санитарном поезде № 146, потом кончила годичные курсы медсестер прямо в поезде, работала медсестрой. А потом отстал у нас главный повар, поставили меня главным поваром, а я никогда не готовила, кроме как дома немного, думала, не справлюсь. А готовить надо было на 600 человек. Если бы только общий стол, а нужно было и челюстникам, и желудочникам, диеты все соблюдать. Котлы были на двадцать ведер, четыре котла, огромная плита, мясо тушами, масло ящиками. Людей, говорят, сколько надо, дадим, а что люди, они ведь раненые.
А потом меня перевели в перевязочную, делала перевязки со старшей медсестрой. Все давалось, на все ума хватало. Грузили паровоз дровами, мешки таскали, все делали. А потом после войны и воспитателем в детском садике работала, и кладовщиком, и завскладом отдела снабжения. Сейчас нигде не работаю.
Отдыха было мало. Но все же была хорошая самодеятельность. Концерты ставили, пели, стихи читали. Неделями ведь в поезде ехали, вот и приходилось.
А запах какой от раненых шел, ужас. Но все равно надо было всех приласкать. Отпускали нас на танцы, если приедем куда-нибудь, а там воинская часть стоит. Спать мало приходилось, кое-как ноги таскали, а попробуй, усни на посту, всех строго проверяли.
Первый год было голодно, это Карельский фронт был, давали 360 граммов сухарей, картошка в сухом виде, размочишь, так две столовые ложки получалось, в суп крупы немного. Когда к фронту подъезжали, паек усиливался. А раненых хорошо кормили, тогда и мы были сыты. Какие консервы колбасные, всякая рыба, мясо, масло. Продукты получали сами все в ящиках и мешках, таскали на себе. Помню, под Архангельском стояли на разъезде, попросились хоть сходить грибов пособирать и ягоды. Кочки в лесу прямо бардовые стояли, все ягоды переспели. Мы вырвались на свободу, как в кинофильме «Зори здесь тихие», по лесу бегали, кричали, кричали, хорошо так.
Были и в Германии, поезд стоял, вышли, все разбито, вишня стоит, что черемуха, ягод под ней, бардовые до земли ветки. Поезд стоял мало, похватали ягоды, все давятся. Прибежали, друг на друга взглянули, мы все перемазались, руки все в вишне, мы все, как в крови.
А с ранеными ездили семь суток от фронта в тыл. Пока их везешь, ведь не всех разгружали сразу, в основном частями, какие-то госпитали берут только желудочников, какие-то челюстников, семь суток едешь — редкие сутки спать удавалось. У меня был вагон тяжелораненых — это 30 человек, ни один не вставал, не ходил, всем надо подать, накормить, перевернуть, утку дать, повязку поправить. К одному подойдешь, а там уже другой кричит.
Выручает тебя другой раненый, говорит: «Ты что кричишь, посмотри, сестра с ног валится, дай ей хоть поесть». Вот так семь суток. После разгрузки вагон мыли очень тщательно, с хлоркой. Иногда не хватало бинтов. Мы их замачивали в хлорке, страшные были, стирали, сушили, стерилизовали, снова бинтовали ими. За неделю так вымотаешься, света белого не видишь. Дадут сутки отоспаться. Потом уборка, а иногда не успевали, скорей белье заменяли и снова едем грузиться. Конечно, за четыре года очень усталось. Здоровья унесло много.
А нервы-то какие нужны были. Кровати были в три яруса, на верхней полке легкораненые, иной раз сестру-то и костылем огреют, а что скажешь, ничего не скажешь. Только — миленький, дорогой, иду сейчас, как бы он не наругал, придешь, каждого лаской, каждого приласкать, поговорить с ним, ему вроде бы и легче. Там опять кричат. «Иду, иду, дорогой, иду, сейчас помогу, что тебе надо?» — «Поверни меня» или «У меня тут больно». Поправишь, погладишь. «Спасибо, сестра. Хорошо».
«Дети — маленькие старички»
Кропанева Ефимия Васильевна, 1919 год, врач
Работала врачом на эвакопункте на берегу Ладожского озера, где проходила «Дорога жизни». Никогда не исчезнут в моей памяти ежедневные воздушные налеты фашистских самолетов и обстрелы. Особенно бомбежки! Это страшно вспомнить, когда огромная черная глыба металла летит в воздухе и вот-вот упадет на голову. Ох! Какой это ужас! А еще взрывная волна от падения бомбы…
Особенно запомнились мне дети, эвакуированные из Ленинграда. Их отправляли много в Кировскую область, Узбекистан.
Их можно так охарактеризовать — это маленькие старички с бледной, сухой сморщенной кожей, со стеклянными безжизненными глазками. При виде хлеба они жадно хватали его, но не могли раскрыть рта и откусить кусок хлеба, так как даже их жевательные мышцы были атрофированы.
Затем мне пришлось работать в военном нейрохирургическом госпитале. Работали сутками, не выходя из палаты. Особенно когда приходили эшелоны с фронта. Очень жалею молодых, красивых ребят, у которых были ампутированы конечности. Бывали без обеих рук, без обеих ног. Пациенты с такими тяжелыми ранениями поступали после берлинских боев. Работать с ними было очень трудно. Они не желали разговаривать, отказывались от приема пищи, лечения.
Глава 7. Фронтовой быт
«Отчаяния не было»
Вотинцев Александр Иванович, 1923 год, дер. Козлы, служащий
Деревня моя, деревенька… Ушел я из нее в шестнадцать лет в 1939 году по семейным обстоятельствам. В общем, нечем было питаться. Было в ней девять домов, к 1939 году жилось — оно казалось неплохо, а в тридцать третьем году многие из-за голода (тридцать третий год был голодный, неурожайный, он был похож на 1921 год) многие порезали скотину. Дома обносились, обветшали.
А у меня в то время еще умерла мать, а нас четверо мал мала меньше. Мне шестнадцать лет, а младшей два года. День и ночь в поле, света белого не видел. Ну а потом меня в армию взяли, это уж как война пошла.
Те военные годы я вспоминаю часто. Вспоминаю отдельными эпизодами. Их много. Ну хотя бы такой. Это было в декабре 1941 года. Нас, солдат-телеграфистов, после окончания свердловских радиотелеграфистских курсов в декабре привезли на фронт. Выгрузились мы из вагонов на станции Бологое. Переночевали, прожили день в помещении школы, а вечером приехал за нами офицер из штаба артиллерии дивизии. Он верхом на лошади, а мы пешие сзади топаем. Нас трое. Всем по восемнадцать лет. Идем, путь неблизкий. Мороз —40 градусов. Мы одеты так: на голове шлем, на себе шинель, под ей гимнастерка, на ногах сапоги с одной байковой портянкой, на руках полусуконные рукавицы.
Приводит нас в овраг, до фронта километр-полтора. Очень хорошо слышно: стреляют из пулеметов, пули красивые, разноцветные, трассирующие, много их летит по небосводу. Тут-то и почувствовали, куда попали. Заводят нас к начальнику штаба майору Комарову в землянку. Он в шубе, в шапке, стеганые брюки, валенки. В землянке холодно. Топчан из земли, на нем ветки — это его постель. Майор здоровается с нами за руку, спрашивает: «Откуда вы такие, ребята?» Рассказываем — вятские. «Знаю, — говорит, — гармошки у вас хорошие». И говорит тут же, чтобы нас отвели в блиндаж к связистам, пока тихо.
Приходим к блиндажу, он выкопан в горе, вместо дверей — плащ-палатка. Внутри холодно, храпят шесть человек, лежат в полушубках, валенках. Мы по сравнению с ними — в чем мать родила. Сгрудились мы в угол. Кто-то нащупал ящик с продуктами, в нем две буханки хлеба. Мороженый, зубы еле берут. Ну, черт с ним, только пискнул, взять-то взяли, но ведь как украли, с этим чувством и уснули. Утром хозяева раздеваются, снегом обтираются. Мы же дрожим от холода и от того, что хлеб украли.
Утром приносят нам завтрак. Целый котелок каши, каша густая, мяса много. Смотрим, соседи хлеб не трогают. Чего такое, думаем. Признаемся, а они смеются. Оказывается, хлеба дают столько, сколько надо. Валенки мне дали через неделю. Винтовки дали, правда, две штуки на троих. Больше нет.
Опишу немного наш быт. Овощи бывали редко и то сушеные. Зато всегда давали масло, сахар. Супы варили с мясом или с мясными консервами. Последние полтора-два года войны преобладали мясные консервы из США. Причем очень вкусные. Я таких до фронта и не пробовал. Ихний же был яичный порошок. В зимнее время всем выдавались утром с завтраком 100 грамм водки, в сильные морозы 250 грамм. Если в обороне стояли долго, то были вырыты землянки, и отдыхали поочередно. Ну, а если наступление — то какой там отдых…
Кстати, при демобилизации отпуска были оплачены за все годы войны. Солдаты-рядовые получали по 900 рублей в год. Особенно трудно на фронте было с мылом, с мытьем, с баней. Летом хорошо — речка. А зимой? Иногда за всю зиму вымоешься один раз. Баню устраивали в палатке. Натянем большую палатку, уберем снег, а на голую мерзлую землю настелем соломы. Внутри палатки топится железная печка. Ну и мойся. Но воды давали — одно ведро на брата. Воду грели в бочках около палатки. Когда на дворе (улице, поле) мороз —20–30 градусов — плохое удовольствие мыться. Ничего для тебя после такой бани никто не приготовит, кровати нет, а в снег не ляжешь отдохнуть. Мылись, лишь бы белье сменить да оставить старое со вшами.
Вот уже пятьдесят лет после Победы. Теперешняя жизнь, если сравнить с довоенной, то можно сказать, живешь в роскоши. Ну и чего? Все больше потребляют и все меньше работают. Трудолюбия не стало. Общее горе в войну было у всех, да. Но оно и сплачивало. Тот, кто ушел на фронт, — жил в горе, тот, кто остался в тылу, — работал на горе. Там свои трудности, здесь свои. Там огонь, неудобства, смерть; здесь в тылу — голод, непосильный труд. Но отчаяния не было ни на фронте, ни в тылу. При отчаянии не победишь, не переживешь горе.
Радовались, когда подучали письма из дому, радовались приходу весны. Какие могут быть особые радости, когда сегодня жив, а завтра? Самые тяжелые дни на фронте — это когда находишься в окружении. Думаешь, выберемся или нет. Да еще голодный. Одно было самое тяжелое для дивизии время. Это апрель сорок второго года. Дивизия была отрезана, отрезана от своих, от тыла. И это продолжалось пятнадцать дней. Было это под Старой Руссой. Жили в землянках. Выйдешь — снег, грязь. Уже вторую неделю не дают продуктов. Как жить, ё-моё? Немец днем бомбит, ночью обстреливает из орудий, минометов.
Командование решило было сбрасывать нам продукты с самолетов, с кукурузников. Решили в определенных местах разжигать костры, как ориентиры, и на них сбрасывать продукты. На следующую ночь этих костров появилось великое множество. Сбрасывали, но продукты доставались немногим. А что сделаешь? Фронт дивизия занимала большой, вместе с артиллерийскими частями, отстоявшими от передовой на два-три километра. Территория большая, людей много.
И вот 1 мая блокада кончилась, и нам дают горячую пищу, масло, чай и водку. Но дают понемногу, так как после голодухи много есть нельзя, иначе будет заворот кишок. А вообще, чего только не ели, когда тылы отставим. Например, конину. Ел и я. Ее искали в лесу, у дорог. Искали битых коней. В апреле уже тепло, один бок оттаял, по нему ползают черви, вот и отдираешь другой, замерзший. Снимешь шкуру и варишь с утра до вечера. Соли не было, так перебивались, без соли.
На фронте в тяжелое время относились друг к другу как брат к брату. Даже офицеры относились к солдатам как старшие братья. Офицеры на фронте не ели отдельно от солдат, хотя у них был дополнительный офицерский паек. Этот паек съедали вместе с солдатами. На фронте раненого солдата никто не бросит, сколько бы ни была тяжела обстановка. Об ушедшем времени, военном времени, ничего не жалею. Часто вспоминаю, но ничего не жалею.