XXV. Караван распадается и гибнет
1 мая. Ночь была холодная; минимальная температура оказалась +2,2°, т.е. самая низкая за все время нашего странствования по пустыне. Воздух был чист, звезды сверкали удивительно ярко. Утро обещало чудную, ясную и тихую погоду; на небе не было ни облачка; ни малейшего веянья не проносилось над барханами. Вскоре по восходе солнца стало жарко.
Рано утром явился в лагерь считавшийся погибшим Джолчи. Он опять ожил и не постеснялся уверять, что сегодня мы непременно найдем воду. Остальные не хотели и говорить с ним. Все сидели молчаливые, печальные и ели старый хлеб, облитый остатками кунжутного масла, взятого для верблюдов.
Меня страшно мучила жажда — накануне я не имел во рту ни капли воды, — я и выпил рюмку отвратительной китайской водки, употреблявшейся, собственно, для аппарата Примус. Она обжигала горло, словно серная кислота, но что из этого! Все-таки в организм было введено немного влаги.
Джолдаш, увидев, что я пью, подошел ко мне и завилял хвостом. Когда я убедил его, что это не вода, он отошел, повесив хвост и жалобно взвизгивая. Люди, к счастью, не захотели отведать водки, и я с отвращением швырнул бутылку в песок.
Караван медленно двинулся в путь, к востоку. Силы между тем совершенно покидали меня, и ноги отказывались служить. Звон колокольчиков раздавался сегодня в чистом, неподвижном воздухе яснее обыкновенного. Мы оставили позади себя уже три могилы; сколько воздвигнется их еще на нашем пути?
Ислам-бай шел впереди с компасом в руках. Верблюдов вели Магомет-шах и Касим. Джолчи шел за последним верблюдом, погоняя его. Я, полумертвый от жгучей жажды, шатаясь, плелся далеко позади каравана. Он исчезал то за одним барханом, то за другим, потом опять показывался на вершине. Колокольчики звучали все слабее и медленнее, наконец звон их замер вдали…
Я тащился шаг за шагом, падал, опять вставал, делал несколько шагов и опять падал. Стояла полная тишина; колокольчиков не было слышно, но следы каравана виднелись ясно, и я шел по ним, все продолжая считать свои шаги. Наконец я завидел караван на привале перед новой грядой барханов. Все пять верблюдов легли, истощив последние силы. Старый Магомет-шах лежал, уткнувшись лицом в песок, шепча молитвы и призывая на помощь Аллаха. Касим сидел в тени одного из верблюдов, закрыв лицо руками и прерывисто дыша. Он сказал, что старик Магомет свалился и не может больше сделать ни шагу. Всю дорогу он бредил, говорил о воде.
Ислам-бай ушел далеко вперед. Мы позвали его. Он чувствовал себя крепче нас всех и опять предложил поспешить вперед с кувшинами за водой. Он полагал, что за ночь может сделать 50 верст. Но, увидав мою слабость, он замолчал.
Стало ясно, что продолжать по солнцепеку это безнадежное блуждание невозможно. Магомет-шах все бредил: то смеялся, то плакал, говорил несообразные вещи и играл с песком, пропуская его между пальцами. Идти он не мог, и нельзя же было бросить его.
Решили оставаться здесь, пока жар не спадет, а затем продолжать путь, пользуясь вечерней и ночной прохладой. Верблюдов оставили лежать, где они сами расположились, и только освободили их от вьюков.
Ислам и Касим еще раз разбили палатку, внутри которой мы могли найти хоть какую-нибудь тень. Разостлали в палатке последний наш ковер, пару войлоков и положили мешок вместо подушки. Я в буквальном смысле слова вполз в палатку, разделся донага и растянулся на этом ложе.
Ислам и Касим последовали моему примеру; Джолдаш и овца тоже укрылись в палатке, Джолчи поместился в тени ее у входа, но Магомет-шах остался там, где лежал.
Только куры не падали духом, бродили себе по солнцепеку, поклевывая вьючные седла и мешки с провиантом.
Никто никогда не ожидал солнечного заката с большим нетерпением, нежели мы первого мая 1895 г. Я совсем изнемог и едва был в состоянии повернуться на своем ложе. В моей памяти стали проноситься картины из моих прежних путешествий. Я много лет странствовал по Азии, словно дервиш. В первое путешествие, десять лет тому назад, я восторгался дворцом «Сорока колонн» в Испагани, прислушивался к плеску волн о мраморные столбы мостов Шаха Абасса, вдыхал прохладный воздух в усыпальнице Кира, познал в храмах и галереях Ксеркса и Дария в Персеполе истину слов певца: «Все прекрасное на земле — добыча тлена».
Как прекрасны тенистые финиковые пальмы Басры! О, хоть бы несколько капель из мутных вод Тигра! Чего бы я теперь ни дал тому водовозу, который за грош привозил по тесным улицам Багдада целый бочонок живительной влаги!
Мне вспоминались приключения, пережитые в стране, где сказки «Тысячи и одной ночи» ежедневно становятся действительностью. Я выехал из Багдада с караваном арабских купцов и пилигримов, направлявшихся в Мекку. В кармане у меня было только 50 франков, которых должно было хватить до Тегерана. Однообразие и медленность путешествия подвергли мое терпение слишком большому испытанию, и я в одну темную ночь бежал от каравана в компании с одним арабом, получившим остатки моего капитала.
Усталые лошади наконец примчали нас в Керман-шах, где проживал один богатый арабский купец, ага Магомет Гассан. Я помню, как заблестели его глаза, когда я сообщил, что я из страны Карла XII. Он готов был удержать меня у себя в гостях хоть полгода, но я мог остаться всего несколько дней. Зато в течение этих дней я вел жизнь Нурредина-Али из «Тысячи и одной ночи». Перед домом был разбит очаровательный садик, где росло множество кустов цветущей сирени и благоухающих роз. Дорожки были выложены мраморными плитами, а посреди садика красовался белый мраморный бассейн с хрустальной водой; она била высоко в воздух тонкой струей, блестевшей на солнце, как нить паутинки. Когда же я прощался со всем этим великолепием, хозяин мой сунул мне в руки кошелек, набитый серебряной монетой.
Потом, как живой, встал перед моим взором благородный и умный шах Наср-Эддин в осыпанном драгоценностями наряде, в котором он принял меня, посланца короля, в своем дворце в Тегеране.
Так лежал я весь день с открытыми глазами, поднятыми к белому потолку палатки, с блуждающим в пространстве взором. Временами взор мой мутился, мысли путались, и я погружался в полузабытье. Тогда мне опять грезилась свежая, зеленая лужайка, осененная серебристыми тополями. Как горько было всякий раз очнуться!
Кто-то умрет из нас первым, кто-то, несчастный, останется последним. Только бы уж все кончилось поскорее, не пришлось бы слишком долго переживать все эти нравственные и физические муки! Время шло страшно медленно. Я часто смотрел на часы, каждый час казался мне вечностью.
Но что это! Приятной, ласкающей прохладой повеяло на мое тело! Под слегка приподнятые полы палатки потянуло около полудня ветерком. Этого было довольно, чтобы произвести свое действие на изнывавшее от жары тело. Ветерок все усиливался, и около трех часов дня стало так свежо, что я набросил на себя кошму.
Тут случилось нечто похожее на чудо. Силы стали возвращаться ко мне по мере того, как солнце закатывалось, и к тому времени, когда оно, похожее на раскаленное пушечное ядро, остановилось над вершиной песчаного холма на западе, я успел вполне оправиться. Тело мое обрело прежнюю гибкость, я почувствовал себя готовым идти пешком день и ночь и сгорал нетерпением отправиться в путь, — я не хотел умирать.
Я решил напрягать в течение следующих дней свои силы до последней крайности, идти, тащиться, ползти все прямо на восток, если бы даже все остальные давно погибли. Когда устанешь до смерти, отдых покажется таким сладким. Скоро впадешь в дремоту и уснешь безболезненно долгим вечным сном. Одна мысль об этой дремоте искусительна, но теперь она потеряла надо мной всякую власть — я вспомнил о своих близких.
Касим и Ислам-бай также оживились с наступлением вечерней прохлады. Я сообщил им свое решение, и они согласились со мной. Магомет-шах все лежал на том же месте; Джолчи тоже лежал на спине; оба бредили, ни один из них не отозвался на наши вопросы. Только в сумерки Джолчи пришел в себя. Вместе с сознанием проснулся в нем дикий зверь. Он подполз ко мне, сжал кулаки и закричал глухим, свистящим и угрожающим голосом:
— Воды, воды, дай нам воды, господин!
Потом он начал плакать, упал на колени и стал молить о капле воды. Что мог я ответить ему? Я напомнил ему, что он сам украл последние капли, что он пил последним и получил воды больше всех, а потому дольше всех и должен бы теперь крепиться. Глухо всхлипывая, отполз он прочь.
Неужели нельзя было, прежде чем оставить это злополучное место, подкрепиться хоть каплей влаги? Мы невыносимо страдали от жажды, люди еще куда больше, чем я.
Тут попался мне на глаза петух, важно разгуливавший между курами. Можно напиться его крови! Взмах ножа перерезал ему глотку, и оттуда медленно засочилась кровь. Но ее было слишком мало. Надо было добыть побольше. Приходилось пожертвовать еще одним невинным существом — овцой. Люди долго колебались, жалея нашу верную спутницу, бежавшую за нами, как собачка, делившую с нами все невзгоды. Но я сказал им, что теперь дело идет о нашей собственной жизни, которую можно поддержать кровью животного.
С болью в сердце Ислам отвел овцу на несколько шагов, повернул ее головой к Мекке, взял в руки нож и, когда Касим опутал бедняжке ноги веревкой, сильным ударом вонзил ей нож в глотку до самых позвонков.
Кровь полилась широкой темно-красной струей в ведро, где почти сейчас же и запеклась. Она еще была теплой, когда мы стали черпать ее ложками и ножами. Мы осторожно попробовали ее — какой отвратительный вкус и какой ужасный запах!
С трудом проглотил я чайную ложку и больше не мог; люди тоже оказались не в состоянии ее пить и отдали Джол-дашу. Тот лизнул раз и отошел. Мы стали каяться, что задаром загубили нашего верного товарища, да поздно.
Тут пришлось мне убедиться, что жажда делает людей просто невменяемыми. Ислам и другие собирали в кастрюлю урину верблюдов, густую, оранжевого цвета и отвратительного запаха жидкость, и теперь, перелив ее в железный куб, положили туда сахару и уксусу, зажали себе носы и выпили эту омерзительную смесь. Они предлагали и мне, но меня тошнило от одного запаха. Касим тоже не стал пить, и хорошо сделал, так как у других через час сделалась страшная рвота, истощившая вконец их силы.
Джолчи, исхудавший, с безумно вытаращенными глазами, уселся около палатки и принялся жевать сырые легкие убитой овцы. Руки и лицо у него были запачканы кровью; вид его был ужасен.
Только я да Касим годились еще на что-нибудь. Ислам, впрочем, после рвоты немного оправился, и мы с ним стали в последний раз осматривать наш багаж. Теперь надо было бросить большую часть его. Сам я отобрал то, что считал самым необходимым: мои наброски, съемки маршрутов, образцы горных пород, песку, карты, приборы, перья, бумагу и другую мелочь, Библию и книгу шведских псалмов.
Исламу я предоставил отобрать то, что он считал наиболее необходимым: провиант на три дня — муку, чай, сахар, хлеб и несколько коробочек с консервами. Я хотел бросить здесь весь наш запас китайского серебра, составлявший половину обычного верблюжьего вьюка, ценностью равнявшийся почти 2500 рублей. Мне казалось, что теперь впору было только заботиться о спасении нашей жизни. К тому же если б мы нашли воду, то могли бы вернуться сюда и взять мешки.
Но Ислам непременно хотел захватить мешки с серебром с собой, и впоследствии оказалось, что он был прав. Он отстоял также два мешка с сигарами и папиросами, несколько горшков, взятых из лагеря № 17, оружие, небольшой запас патронов и кое-какую мелочь, вроде фонаря, свечей, ведра, заступа, веревок и проч.
В числе оставляемых предметов находились: два тяжелых ящика с боевыми припасами, палатка с последним ковром и постелью, несколько ящиков с разной мелочью, материи, шапки и халаты, взятые для подарков туземцам, несколько справочных книг, оба фотографических аппарата с тысячью пластинок с лишком, из которых до сотни было проявленных, затем седла, дорожная аптечка, рисовальные принадлежности, чистые записные книжки, запас моего платья, валенки, шапки, рукавицы и проч.
Все вещи были уложены в восемь сундуков, и последние поставлены в палатку, причем концы ее пол были подсунуты под сундуки, чтобы палатку не опрокинуло ветром. Мы рассчитывали, что если вернемся в эти места, то белая палатка, возвышающаяся на вершине бархана и видная издалека, послужит нам маяком.
Необходимые же вещи мы запаковали в пять маленьких «курчин» — переметных сум из парусины и перекинули их на спины верблюдов, освобожденных от вьючных седел. Один из верблюдов нес большой вьюк: ружья, заступы и т. п., завернутые в кошму и перевязанные веревками.
Мы вскрыли еще пару коробочек с консервами, но, хотя последние и содержали влагу, мы с трудом могли пропустить их в пересохшее горло.
В течение всего дня верблюды лежали на том месте, где легли утром; только их прерывистое тяжелое дыхание и нарушало могильную тишину. Вид у них был равнодушно-покорный; широкие пасти их посинели и пересохли. С большим трудом удалось заставить животных подняться на ноги.
В 7 часов вечера колокольчики зазвенели в последний раз. Чтобы поберечь свои силы, я ехал на белом верблюде, который был бодрее прочих. Ислам-бай, ослабевший от рвоты, медленно вел караван между барханами. Касим шел сзади и понукал верблюдов. И вот мы направились от лагеря смерти к востоку, прямо к востоку, где катила свои воды между лесистыми берегами Хотан-дарья.
Когда мы покидали это ужасное место, Джолчи заполз в палатку и завладел моим ложем. Он все жевал легкие овцы, с жадностью высасывая из них весь сок.
Старый Магомет-шах лежал на том же месте. Прежде чем уехать, я подошел к нему, провел рукой по его лбу и назвал по имени. Он поглядел на меня широко раскрытыми мутными, блуждающими глазами; на лице его отражалось неземное спокойствие и какое-то просветление, как будто он уже видел перед собой раскрытые райские врата.
Магометанский «Бехишт» (рай), о радостях которого он столько раз читал в Коране, может быть, манил его уже несколько дней, и мысль о нем, без сомнения, облегчала минуты освобождения духа из тела. Старик как будто лег отдохнуть после тяжелых трудов; теперь ему не надо было больше возиться с верблюдами, не надо на старости лет ходить с караванами из города в город. Он выглядел таким изнуренным, разбитым, весь как-то съежился, стал таким маленьким, только лицо по-прежнему сохраняло свой яркий бронзовый оттенок.
Дышал он тяжело; изредка в горле слышалось предсмертное хрипение и клокотанье. Я еще раз провел рукой по его морщинистому сухому лбу, уложил его голову поудобнее и, по возможности умеряя свое волнение, сказал, что мы хотим поспешить на восток, чтобы поскорее найти воды, и затем тотчас же вернемся сюда с полными кувшинами; он же пусть лежит тут, пока не оправится немножко, а тогда подвигается вперед по нашим следам, чтобы сократить расстояние.
Он попытался поднять одну руку и что-то пробормотал. Я разобрал только одно слово: Аллах. Я, однако, отлично понял, да и он, верно, тоже, что нам больше не свидеться в этой жизни. Едва ли ему оставалось жить больше нескольких часов. Взор его все тускнел, дремота скоро должна была перейти в смертное забытье, и затем его ожидал вечный сон среди этого величественного безмолвия пустыни, где совершают свое загадочное странствование к неведомой цели барханы. С сердцем, обливающимся кровью, терзаемый угрызениями совести, упрекавшей меня за смерть этого человека, оставил я умирающего.
Затем я простился и с Джолчи, уговаривая его идти по нашим следам, так как это было для него единственным средством к спасению.
Шесть кур, продолжавших оживленно кудахтать, с видимым удовольствием расклевывая внутренности убитой овцы, производили и грустное и вместе с тем комичное впечатление.
«Почему вы не умертвили этих бедных созданий?» — спросит, пожалуй, какая-нибудь сердобольная читательница. Да, почему? А почему мы не умертвили заодно обоих умиравших людей, чтобы избавить их от лишних страданий? Бывают положения, которые трудно обсуждать со стороны. Я убедился, что в минуты общей смертельной опасности мы менее чувствительны к страданиям ближних, нежели при обыкновенных обстоятельствах. Все мы давно были на краю смерти, и весьма естественно, что слабейшие падали первыми. Каждая новая смерть уже не поражала нас, а только возбуждала вопрос: чья очередь теперь?
Умерщвление же человека, даже умирающего, все-таки убийство. Покидая верблюдов, мы всякий раз питали слабую надежду скоро вернуться к ним с водой и спасти их. Что же до кур, то я рассчитывал, что они сослужат нам службу, если мы вернемся отыскивать палатку, и полагал, что они могут прожить еще долго, питаясь убитой овцой. Предположение мое и подтвердилось, год спустя. Но не буду забегать вперед.
Мы медленно двинулись в путь. Верный Джолдаш, худой, как скелет, следовал за нами. На вершине первого бархана я обернулся назад, чтобы бросить прощальный взгляд на лагерь, где остались умирать два наших товарища. Палатка резко вырисовывалась треугольником на фоне ясного неба. Я почувствовал невольное облегчение, когда она наконец скрылась от наших взоров за барханами, и больше уже не оборачивался назад. Впереди была тьма, в которой тонуло коварное песчаное море. Но я чувствовал прилив сил и желание жить. Я не хотел умереть в пустыне, я был слишком молод, мне казалось, что я слишком много теряю с жизнью, она еще сулила мне впереди так много!.. Никогда не ценил я жизни так, как именно теперь! И я решил бороться за жизнь до последней крайности, хотя бы пришлось ползти по песку, как червяку.
Подвигались мы медленно, отчаянно медленно, но все-таки оставили за собой несколько высоких песчаных гряд. На одной из них упал один из наших пяти верблюдов и тотчас же принял положение умирающего, вытянув ноги и шею. Сумки, которые он нес, перекинули через спину Ак-тюи, который смотрел бодрее других. Веревку, связывавшую упавшего верблюда с передним, развязали, но оставили умирающему его шейный колокольчик. Покинув беднягу во тьме одного, мы продолжали путь с остальными четырьмя верблюдами.
Ночь была темная, хоть глаз выколи. Звезды, правда, сияли ярко, но свет их был слишком слаб, чтобы мы могли различать неровности поверхности, и мы то и дело натыкались на стены песку.
Силы верблюдов подходили к концу. Даже прохлада ночи не освежала их. Они ежеминутно останавливались, то один, то другой отставал от каравана. Мы не замечали иногда, как веревка развязывалась, и, только пройдя уже порядочный конец, спохватывались отставших. Приходилось останавливаться, поджидать их или идти за ними назад.
Ислам-бай совсем изнемогал, жалобно стонал и часто останавливался, схваченный припадком жестокого кашля, который ослаблял его тем больше, что желудок у него был пуст. Ужасные боли заставляли иногда беднягу кидаться на песок и извиваться как червь.
Так мы ползли в темноте, словно улитки. Ясно было, что брести таким образом почти наугад между исполинскими барханами мало толку. Я слез с верблюда, зажег фонарь и пошел вперед отыскивать более удобные переходы. Компас указывал мне, где восток, а слабый свет фонаря позволял различать крутизны и неровности. Но мне беспрестанно приходилось останавливаться и поджидать других — звон колокольчика последнего верблюда доносился все глуше и глуше.
Около 1 часу он замер совсем, к непроглядной тьме прибавилась могильная тишина вокруг. Я поставил фонарь на вершине бархана и прилег отдохнуть, но сон бежал от моих глаз. Затаив дыханье, я прислушивался — не раздастся ли какой-нибудь звук вдали, напряженно вглядывался во тьму по направлению к востоку — не мелькнет ли огонь пастушьего костра на берегах Хотан-дарьи. Нет! Тьма и безмолвие, ни признака жизни. В этой тишине я мог слышать биение собственного сердца.
Наконец опять послышался звон колокольчика. Удары его языка раздавались все реже, но все ближе. Когда же караван подошел к вершине бархана, Ислам-бай, шатаясь, добрел до фонаря и упал, прохрипев, что больше не может сделать шагу. Силы окончательно оставили его.
Я понял, что настал последний акт этой страшной драмы в пустыне, что это начало конца, и решил бросить все, чтобы спешить к востоку, пока хватит сил. Ислам едва слышно прошептал, что не может идти со мной. Он хотел остаться с верблюдами и умереть тут, где лег.
Я простился с ним, ободряя его, уверяя, что силы вернутся к нему, когда он отдохнет часа два, и приказывая ему тогда бросить верблюдов и весь багаж и одному идти по моим следам. Он уже не отвечал, лежа, раскинувшись на спине, и глядя в пространство блуждающим взором. Мне сдавалось, что жизнь готова была погаснуть в нем.
Касим был еще бодр, так как благоразумно воздержался от омерзительного напитка, который отравил Ислам-бая. Я взял с собой только два хронометра, колокольчик, компас, перочинный нож, карандаш, лист бумаги, коробку спичек, носовой платок, коробочку консервированных омаров, круглую жестянку с шоколадом и — скорее машинально, чем сознательно — сунул в карман десяток папирос.
Касим нес заступ, ведро и веревку — все, что нужно для рытья колодца. В ведре у него лежал курдюк убитой овцы, немножко хлеба и кусок запекшейся овечьей крови. Но впотьмах он забыл шапку, и я отдал ему свой носовой платок, которым он повязал голову, чтобы не подвергнуться солнечному удару.
От съестных припасов мало было толку: слизистая оболочка рта и глотки пересохла так, что глотанье сделалось невозможным. Если мы пытались съесть что-нибудь, кусок останавливался в горле и душил. Приходилось торопиться выбросить его назад. Чувство голода вообще совсем заглушается чувством жажды, которая, особенно в первые дни, так мучительна, что доводит почти до исступления. Но затем, когда тело перестает испускать испарину или когда испарение, во всяком случае вследствие сгущения крови делается почти незаметным, наступает постепенно увеличивающаяся слабость, которая и приводит к концу.
Ровно в полночь мы с Касимом покинули последние остатки нашего, недавно столь великолепного каравана. Мы, словно потерпевшие крушение среди моря, бросили обломки нашего корабля, чтобы попытаться вплавь достигнуть берегов, но мы даже не знали, как далеко находится берег.
Четыре последних верблюда лежали все с тем же терпеливо-покорным видом, тихие, смиренные, как жертвенные ягнята. Они тяжело дышали, вытянув шеи на песке. Ислам-бай и не взглянул нам вслед, но Джолдаш проводил нас удивленным взглядом. Он, верно, думал, что мы скоро вернемся; быть может, с водой, так как караван ведь оставался на месте, а мы вообще никогда не отделялись от каравана. С тех пор я больше не видал своей верной собаки и долго тосковал по ней.
Фонарь остался гореть около Ислама и некоторое время служил нам маяком, помогая определять пройденное расстояние и контролировать наше направление. Но вот слабый свет его погас за гребнями барханов, и нас со всех сторон обняла темная ночь.