Глава 9
Подходя к дому, Денис Крапивин посмотрел на часы. Почти одиннадцать вечера. Слишком поздно для него, пунктуального аккуратиста, даже возвращение домой старавшегося приурочить к определенному времени: восьми или девяти часам. Но отказать Ольге, тихим голосом умолявшей поужинать с ней, он не мог. Крапивин немного удивился, что она не попросила о встрече Швейцарца – с ним они быстро нашли общий язык, когда Ланселот их познакомил, а к Денису, как ему долгое время казалось, она испытывала сдержанную неприязнь. Он платил ей равнодушием – еще одна из Димкиных баб, красивая, но совершенно неинтересная. Очень пылкая внешне и какая-то замороженная внутри. Возможно, именно это сочетание и привлекло Ланселота, решившего в конце концов жениться на ней, но даже переход Ольги из статуса подружки в статус жены ничего не изменил в отношении Крапивина к ней.
Но после смерти мужа она словно цеплялась за Дениса, и не отозваться на ее умоляющий взгляд было невозможно. Наверное, ей просто страшно оставаться одной в роскошной квартире, отремонтированной Ланселотом. Возможно, ей так смертельно одиноко, что на роль компаньона годится даже он, друг ее покойного мужа, которого она всегда считала надменным сухарем, а по сути – полным ничтожеством.
Машина послушно отозвалась сигнализацией на нажатие кнопки, Денис сделал несколько шагов, поднял глаза на небо, по которому редко рассеялись мелкие звезды. «Звездное небо... в Москве... в апреле. Так непривычно видеть звездное небо».
– Молодой человек, вы не нуждаетесь в одиночестве?
Негромкий старческий ласковый голос раздался совсем рядом. Крапивин вздрогнул, решив, что вопрос ему послышался, перевел глаза на странного человека, незаметно подошедшего к нему. Это был старик интеллигентного вида, в опрятном пальто, чисто выбритый, и только в широко открытых голубых глазах бегало что-то нехорошее, заставляющее вмиг забыть и об интеллигентности, и об опрятности. Приглядевшись, Денис заметил, что на пальто старика небрежно нашиты карманы – крупными стежками, ниткой не в тон темной ткани, отвисающие так, что в них легко можно заглянуть. Старик переступил с ноги на ногу, нежно улыбнулся Крапивину, сунул руку в оттопыренный нагрудный карман и, вытащив оттуда небольшую банку из-под растворимого кофе, покачал ею перед лицом изумленного Дениса.
– Одиночество... – прошелестел старик. – Я его продаю, да. Хи-хи-хи! Все думают, что людям нужно общение, что они страдают без него. Ерунда! Смехотворная чушь! Они страдают оттого, что выбирают для себя неправильное одиночество, неподходящее им. А я могу исправить эту ошибку!
Крапивин оглянулся на охранника в будочке, но тот был далеко и не видел их.
– Я вам продам одиночество на развес. – Старик сунул кофейную банку обратно, принялся рыскать по карманам. – Какое вы хотите? У меня есть разное, выбирайте, не ошибитесь. Есть тоскливое одиночество с привкусом дешевого остывшего чая из пакетика, но ведь вам оно не нужно, верно? У вас оно уже имеется, – он усмехнулся, показав отменные вставные зубы. – Есть безмятежное одиночество, но оно куда дороже. О, а вот здесь – прошу вас, обратите внимание – одиночество перед долгожданной встречей, оч-чень специфические ощущения. Есть одиночество покойника – хотите?
Он смеялся, черт возьми! Смеялся, протягивая Крапивину дребезжащую баночку, крышка которой была криво заклеена грязным скотчем.
– А вот еще... – старик выудил малюсенький пузырек из-под лекарства, – имеется одиночество с оживающими вокруг вещами. Одиночество, в котором пишутся стихи! Очень дорого, но вам, – он наклонился к Денису, и на отшатнувшегося Крапивина пахнуло ладаном, – вам, любезный юноша, уступлю подешевле...
Денис обошел старика, быстрыми шагами взбежал по лестнице к подъезду. Старик остался стоять на месте, выкрикивая вслед:
– А звездное одиночество – не хотите? Правда, легко сойти с ума, зато какое удовольствие! Один! В целом космосе! А вокруг – звезды, звезды, звезды!
Эхо его высокого голоса еще звучало у Крапивина в ушах, когда он взбежал по лестнице на свой этаж, не дожидаясь лифта. И вздрогнул, заходя на площадку – ему показалось, что старик уже стоит здесь, поджидает его. Но в следующий миг понял, что фантазия сыграла с ним дурную шутку: стоящий к нему спиной человек был приземистым и плотным. Он обернулся, и с навалившейся тоской Денис узнал Томшу.
– Да что ж это такое делается... – не сдержавшись, сквозь зубы выдавил он, приваливаясь к стене.
Женщина наклонила голову набок, прищурила и без того узкие глаза.
– Добрый вечер, – насмешливо протянула она. – Кто же так гостей встречает, Денис Иванович? Я тебя, волшебник мой, уже час жду, не меньше. Соскучилась по тебе, представляешь?
Она шагнула и теперь стояла очень близко, подняв к нему широкое лицо, на котором выделялись, манили к себе чувственные красные губы. Она всегда красила только губы, и от этого глаза ее казались еще меньше.
– Я... я не могу сегодня... не хочу... – пробормотал совершенно выбитый из колеи Крапивин, ощущая, как с левой стороны на затылке начинает болеть – головная боль всегда приходила оттуда. – Мария, мы с тобой уже говорили об этом!
– А ты меня Машенькой обещал называть, – притворно капризным голосом возразила Томша. – Пойдем к тебе, поговорим. Я тебе массаж сделаю, чай заварю... У тебя вон какое лицо уставшее, бледное.
«Есть тоскливое одиночество с привкусом дешевого остывшего чая из пакетика, но ведь вам оно не нужно, верно? У вас оно уже имеется», – вспомнил Крапивин, и остатки сил сконцентрировались в нем в сильную мужскую злость.
– Я не хочу чая, – сказал он, глядя в темные припухшие глаза. – И массажа твоего не хочу. Ты меня слышишь? Понимаешь? Мария, прошу тебя, не приходи ко мне больше. У нас с тобой ничего не будет, все закончилось!
Вместо того, чтобы обидеться, она рассмеялась. Негромко, дразняще.
– Что же у нас закончилось, волшебник мой? – спросила она, проведя рукой по лацкану его пальто. Из-за этого кошачьего мягкого прикосновения ему захотелось отшатнуться от нее так же, как от сумасшедшего старика. – Разве у нас с тобой что-то начиналось?
Она снова засмеялась и вызвала лифт; двери открылись сразу же, и Томша уехала.
Оставшись один, Крапивин достал из портфеля ключи, вошел в квартиру. Голова болела уже сильно, нужно было немедленно лечь, и он прошел, не разуваясь, в ванную, включил приглушенный свет крошечных зеленых светильников, первый раз в жизни поблагодарив за него декоратора, вымыл руки и ополоснул лицо ледяной водой. Боль заострилась, собралась в одном месте. «Лечь, скорее лечь».
Он поднял голову и увидел в полумраке свое отражение – белую, беззвучно хохочущую маску. Отражение в зеркале смеялось, скалило безупречные зубы, подмигивало ему. Крапивин в ответ судорожно дернул правым глазом и вышел из ванной, посмеиваясь.
* * *
Вопреки опасениям Бабкина, никто не поджидал их возле дома, когда они вернулись в квартиру Макара после похорон. Остаток дня Сергей занимался тем, что изучал биографию старшего Чешкина, а Илюшин валялся на диване, время от времени задавая самому себе вопросы и бесконечно рисуя на альбомных листах пляшущих человечков, переплетенных между собой нитями, веревками и канатами. Другого человека на месте Сергея поведение Илюшина могло бы раздражать – другого, но не его: Бабкин неоднократно видел, как из ерунды, из несуразных кривых картинок, в которые Илюшин, казалось, погружался полностью, вырастали идеи, оказывавшиеся на удивление близкими к истине. Или самой истиной.
– Нам нужна жизнь Владислава Захаровича, – сказал Макар напарнику перед тем, как начать работу. – И все возможные точки пересечения его с Владимиром Качковым.
– Ты подозреваешь...
– Нет. Я просто хочу проверить лежащую на поверхности идею о том, что два человека, каждому из которых было за что мстить Силотскому, объединились. Скажу сразу, что мне эта идея не очень нравится, и я сомневаюсь в том, что она найдет подтверждение. Но проверить нужно.
– Почему сомневаешься?
– Именно из-за ее очевидности, – непонятно ответил Макар и свалился на диван, уставясь в потолок.
Бабкин работал добросовестно, к тому же он был один, поэтому у него ушел весь конец дня и первая половина следующего на то, чтобы собрать информацию о старом Чешкине, а заодно о его внучке. Им никто не мешал. Сергей несколько раз осторожно осматривал из окна двор, но машины были те же, что и всегда, и никто не сидел на скамеечке, поглядывая на двадцать пятый этаж, никто не появлялся с биноклем в окнах дома напротив.
– Если наблюдение ведется, то очень профессиональное – такое, которое нам с тобой не под силу отследить, – сердито сообщил он. – Мне это все очень не нравится. По почерку нападения на тебя и Машу похоже, что работали дилетанты, которым требовалось лишь запугать нас, хотя они и подошли к своей задаче изобретательно в твоем случае. Но сейчас их не видно.
– Черт с ними! – отозвался Илюшин сонным голосом. – Забудь о них, занимайся Чешкиными.
– Я ими уже отзанимался, – проворчал Сергей. – Все, что мог найти, нашел.
С Илюшина мигом слетела сонливость, он уселся на диване, выжидательно наклонился вперед.
– Рассказывай.
* * *
Когда-то Владислав Захарович закончил физфак Харьковского университета и сам себя считал человеком, подающим большие надежды. Поступив в аспирантуру, между делом он написал диссертацию и показал ее своему научному руководителю, совершенно убежденный в том, что отзыв будет одобрительный, а возможно, и сдержанно-восторженный. Прочитав диссертацию, научный руководитель вызвал к себе Чешкина, и, недовольно оглядев его долговязую фигуру, констатировал:
– Диссертация есть, защищать ее некому.
– Что вы имеете в виду, Сергей Анатольевич?
Сергей Анатольевич объяснил, что на данный момент он видит перед собой Славку Чешкина, совершено несерьезного аспиранта, бесконечно отирающегося по курилкам института, талантливо рисующего стенгазеты и рассказывающего запрещенные анекдоты.
– Где? – спросил научный руководитель, похлопывая по рукописи, – Где труд, стоявший за этим твоим... опусом, а? Я его не видел. И никто не видел. Как ты ухитрился написать диссертацию за шесть месяцев, когда люди на это годы тратят? Ты, Слава, мотылек! Щелкопер! Серьезный ученый, прости, из тебя никогда не получится, а защитить вот это, – он снова хлопнул по рукописи, словно прибивая ее к столу, – тебе попросту не дадут.
В выражениях Сергей Анатольевич не стеснялся. Что руководило им – зависть ли к молодому аспиранту, у которого все получалось на порядок легче, чем у него самого, или же что-то другое... Сам Чешкин после не мог дать себе ответа на этот вопрос. Диссертация по ион-фононному взаимодействию, новой и очень перспективной теме, была защищена спустя три года – однако не им, а другим аспирантом Сергея Анатольевича, тихим незаметным юношей с девичьим стыдливым румянцем.
Впрочем, это Чешкина уже не интересовало. После разговора с научным руководителем «щелкопер» и «мотылек» попал в больницу с открывшей на нервной почве язвой желудка и провел там почти полтора месяца. Выйдя из больницы, он больше ни словом не обмолвился о своей диссертации, закончил аспирантуру, женился и, к недоумению Сергея Анатольевича, никогда не принимавшего мальчишку всерьез, был приглашен работать в институт монокристаллов, на кафедру лазерной физики.
Работа увлекла его необычайно. Через два года он все-таки защитил диссертацию – с блеском, под одобрительный шепоток комиссии, но тема ее была очень далека от прежней. Слава Чешкин теперь занимался водорастворимыми кристаллами и посвятил исследованиям следующие двадцать пять лет своей жизни.
Вопреки прогнозам бывшего научного руководителя, он оказался хорошим ученым. А потому, когда его шеф получил кафедру в Москве, а вместе с ней и возможность перетащить с собой в столицу пятерых человек, Чешкин стал одним из них.
Жизнь его полностью протекала в науке, хотя Владислав Захарович был далек от карикатурного образа рассеянного ученого, забывающего очки на собственном носу и спрашивающего у жены адрес дома, в котором он проживает. Он обладал быстрым ясным умом, к тому же природа наградила его удачным сочетанием интуиции с аналитическими способностями. В отличие от многих коллег, интересы его не ограничивались узкой научной деятельностью, Чешкин много читал, собрал неплохую библиотеку, внимательно следил за научными исследованиями в остальном мире, самостоятельно изучал языки, понемногу читая на английском, французском и немецком.
Смерть жены от болезни стала для него тяжелым горем, которое он заглушал работой. Однако в девяностом году институт начал разваливаться, кафедра хирела, шеф уехал на постоянное проживание в Израиль, и работа фактически встала. Устав от безденежья, разочаровавшись не столько в своей науке, сколько в себе, не в силах продолжать исследования, на которые была потрачена вся жизнь, Владислав Захарович ушел из института «в никуда».
Вокруг него сновали бывшие аспиранты и сотрудники, подавшиеся кто в бизнес, кто в науку, смешанную с бизнесом, что оказалось еще выгоднее... Чешкину неоднократно предлагали заниматься тем же самым, но он ощущал брезгливость и каждый раз отказывался. Деньги, отложенные на черный день, быстро заканчивались, и если сам Владислав Захарович согласился бы вести жизнь аскета, то для своих внуков он такой участи не желал.
В один из унылых зимних дней, возвращаясь из продуктового магазина, он столкнулся с сыном бывшего шефа, молодым предприимчивым парнем по имени Паша. Уезжать за родителями в землю обетованную Паша отказался и стал успешным предпринимателем в Москве. Людей, подобных Паше, Чешкин называл про себя «прорыбистые» – они ловко сновали в водовороте событий, выхватывая где «нужного человечка», где полезные сведения, где «срубая денежку», где просто заводя знакомства. Паша плавал во всех водах, но свой уровень понимал хорошо и к щукам на глубину не совался. Знал, что преждевременно: съедят, и костей не оставят.
– Владислав Захарович! – Паша устремился к Чешкину. – Какое совпадение, боже мой! А я как раз о вас думал.
Паша поигрывал ключами от новой иномарки, Чешкин старался держать с достоинством рваный потертый пакет с хлебом и кефиром. Не обращая внимания на пакет, Паша изложил свое дело. Выяснилось, что совсем недавно он «по случаю» прикупил небольшое помещение, в котором располагался художественный салон.
Одной из Пашиных особенностей была полнейшая неспособность сопротивляться жажде приобретательства. Если что-то где-то продавалось и Паша мог это купить, то он покупал. Иногда приобретенное не удавалось продать с прибылью, но и в этом случае Паша не расстраивался, веря, что в следующий раз приобретение оправдает себя. Как правило, именно так и выходило.
– Приличная такая площадь, хоть и в подвале, – рассказывал «прорыбистый» Паша. – Благоустроенная. Внутри смешно, конечно: висят какие-то тарелки железные, подсвечники кривые, посреди комнаты стоит ваза, а из нее шприцы торчат. Это, типа, символ современного искусства. И больше ничего. Я вот думаю: салончик бы там устроить, а, Владислав Захарович? Картины повесить, продавать... Я читал, в Америке большим успехом пользуются такие салоны.
– А я тебе зачем понадобился? – искренне удивился Чешкин.
– Мне директор нужен, – просто сказал Паша. – Понятное дело, сам я этим заниматься не буду. Нужен правильный человек. А кто лучше вас подойдет, Владислав Захарович?
Чешкин сначала удивился, затем рассмеялся, но Паша только покачал коротко стриженной рыжей головой.
– Вы свой талант не знаете! – сказал он Владиславу Захаровичу. – У вас дар – с людьми общаться, а не кристаллы бессловесные изучать. Между прочим, редкое качество. Соглашайтесь, что вы теряете!
Но Владислав Захарович отказался.
– Я, Паша, масло от акварели не отличу, – сказал он. – Что я там буду делать, в твоем салоне? Спасибо за предложение, но я для тебя кандидатура все же неподходящая.
Разочарованный предприниматель уехал, а Чешкин, вспоминая разговор, посмеивался до самого вечера. Ваза со шприцами, надо же...
Однако два дня спустя он шел мимо помещения, которое купил Паша, и спустился вниз. Оглядел темную комнату, покачал головой и вышел. А на следующий день Владислав Захарович принял предложение одного из знакомых: знакомый пытался организовать бизнес по продаже трикотажных изделий, и ему нужен был человек, который согласился бы отправиться в Цхинвали для закупки пробной партии товара на трикотажном комбинате, а заодно наладить связи с директором комбината. Узнав о согласии Чешкина, знакомый очень обрадовался:
– Слава, я полностью на тебя полагаюсь! – сказал он. – Ты с людьми умеешь договариваться получше всех этих... молодых.
Чешкин, слегка раздосадованный тем, что его так прямо, в лицо, зачислили в разряд «немолодых», в то же время не мог не вспомнить слова Паши. Он удивленно пожал плечами: чего же сложного – с людьми общаться? Подумаешь, способность!
Приехав в Цхинвали, он быстро убедился в том, что поездка его оказалась напрасной тратой времени и денег. Комбинат разваливался, как и все в стране, и никакого трикотажного бизнеса с ним сделать было нельзя. Владислав Захарович вышел из проходной и побрел по улочкам, освещенным ярким полуденным солнцем, вдыхая запах свежей земли и теплого асфальта, с любопытством разглядывая незнакомую архитектуру. На противоположной стороне улицы он увидел вывеску – «Художественный салон», и, повинуясь безотчетному импульсу, зашел внутрь.
В салоне никого не было. Чешкин двинулся вдоль стены, рассматривая картины, и, наконец, дошел до одной – самой большой, висевшей в освещенном углу. Это был пейзаж... нет, не пейзаж! Владислав Захарович не мог подобрать определения тому жанру, в котором неизвестный ему художник написал свою работу. На картине был город – улочки, которыми он шел минуту назад, дома, которые он разглядывал... Но все было написано яркими, невероятно насыщенными цветами, в полудетской, нарочито примитивной манере. В центре картины художник написал высушенного, как мотыль, старика, продающего дыни с арбы. Груда дынь на ярко-коричневой поверхности светилась сочным золотым цветом, зеленые прожилки на их кожуре казались венами на желтой коже. Все на картине было невероятно живым – и старик, и арба, и дыни, одна из которых готовилась покатиться от нечаянного толчка телеги, упасть под ноги, расколовшись об пол, обнажить тающую ароматную мякоть. Широкие мазки чернильно-синего, черного, фиолетового прокладывали дорогу по теневой стороне улицы, создавали прохладу, манившую под своды крыш. В небе художник столкнул между собой оттенки бутылочного и травяного зеленого, и оранжевая кошка, гревшаяся на одной из крыш, казалась таким же сочным плодом, как и дыни, возлежащим на фоне качающейся за ним воды, почему-то на время обратившейся в небо.
Владислав Захарович вырос на классической живописи. Ничего подобного он никогда не видел. Он вспомнил импрессионистов, но даже его знаний хватило на то, чтобы понять: художник работал в другой технике, смелой, новаторской.
– Я вижу, вам нравится работа Сабеева? – спросил мелодичный женский голос.
Чешкин обернулся и увидел хрупкую черноволосую женщину с седой прядью, с улыбкой смотревшую на него.
– Он сам из Южной Осетии, и видели бы вы, какие у него натюрморты! Разрешите представиться... Я – директор нашего салона. – Она назвалась, заинтересованно посмотрела на него. – А вы, простите?.. Что вас привело к нам? Любопытство?
– Я... Представьте, я – ваш коллега, – неожиданно для себя сказал Владислав Захарович. – У меня галерея в Москве. Мне очень приятно с вами познакомиться.
Он улыбнулся и пожал протянутую ему тонкую сухую руку, унизанную браслетами.
* * *
В Москву Чешкин привез четыре картины художника Тимура Сабеева, приобретенные им в маленьком салоне. В блокноте четким красивым почерком были записаны телефоны, по которым можно было связаться и с художниками, и с директором салона в Цхинвали.
В следующие два месяца Владислав Захарович развернул бурную деятельность: обустраивал галерею, бродил по квартирам художников, обзаводился новыми знакомствами, покупал работы. Паша, поначалу с сомнением выделявший средства на приобретения Чешкина – «широко размахнулся старикан», – после продажи первых двух картин Сабеева перестал беспокоиться о том, насколько обоснованно его новый директор галереи тратит деньги: одна работа ушла в Австрию, другую приобрел музей. У Владислава Захаровича оказался хороший вкус. Считая себя необразованным человеком в области живописи, он старательно учился, перелопачивая по вечерам груды искусствоведческих книг, анализируя и систематизируя сведения, с интересом погружаясь в малоизвестные ему эпохи.
И, кроме того, у него было умение работать с художниками и покупателями. Рыжий Паша оказался совершенно прав: одним из талантов Чешкина, долгое время не осознаваемым им самим, была способность легко сходиться с людьми, чувствовать их настроение, заряжать их собственными эмоциями. Владислав Захарович ни в коем случае не являлся притворщиком, и книги Карнеги были ему чужды. «Прирожденный эмпат», – сказал о нем один из хороших знакомых, но ошибся: в юности Чешкин не проявлял подобных качеств. Почему-то именно с появлением в его доме внуков развилась во Владиславе Захаровиче удивительная неназойливая внимательность к людям, всегда лестная от такого незаурядного человека.
Художники любили его за то, что он был искренен и дружелюбен с ними, никогда не претендовал на роль критика и отличался интеллигентностью. Кроме того, он был известен в научной среде. Чешкин не был выскочкой, и это много значило. Два года спустя после официального открытия «Арт-галереи Крамника» даже противники Паши признали, что у пожилого директора салона есть чутье на новое, которое будет пользоваться спросом, и это чутье сочетается со вкусом, позволяющим не пропускать в галерею китч и откровенную коньюнктуру.
После самоубийства Коли Чешкин весь ушел в работу, как когда-то после смерти жены. Но теперь с ним была Полина – его лохматый ангел, хрупкая душа. В ней так же, как и в брате, расцвела фантазия, позволявшая ей придумывать сказки, стихи и даже рисовать к ним простые, но запоминающиеся авторские картинки. Выбирая образование, она поступила в институт иностранных языков, и Владислав Захарович был доволен ее решением. Теперь Полина работала с детьми в художественном кружке, давала частные уроки английского языка для заработка и помогала деду в галерее.
* * *
– И никаких пересечений с Владимиром Качковым, – закончил Бабкин. – Мы знаем фирму, которую много лет назад организовал Качков, пытаясь устроить свой бизнес, у меня есть список людей, которые когда-то были его кредиторами, – начальник службы безопасности «Брони» их помнит... Данных по Чешкину и его семье тоже достаточно, и на первый взгляд все лежит на поверхности. Владислав Захарович в значительной степени публичная фигура, его нередко приглашают в различные передачи, у журналистов есть его досье.
– Владимир Олегович с его волчьими повадками нравился женщинам, – задумчиво произнес Макар, – и почему бы Ланселоту, который частенько бывал у Чешкиных, не познакомить при случае своего заместителя с сестрой своего друга?
– Вполне возможно. Говорю тебе, я не нашел официальных точек пересечения, но это не значит, что не было иных. Чешкина характеризуют как человека, хорошо разбирающегося в людях, общительного и обаятельного, думаю, ничто не помешало бы ему завязать знакомство с Качковым и сыграть на нужных струнах, чтобы добиться своего. Если бы он захотел отомстить за смерть внука, конечно, – с легким сомнением в голосе добавил Сергей.
– Но в том-то и дело, что ни один из фактов, которые ты обнаружил, не говорит о том, хотел ли Владислав Захарович отомстить тому, по вине кого погиб его внук, – кивнул Макар. – Думаю, что нам с тобой самое время познакомиться с семьей Чешкиных.
Сергей покачал головой. Методы их с Макаром работы были различны, если не противоположны: Бабкин, как бывший оперативник, в расследовании исходил из того, что информация – основа всего. Поэтому у него почти не было сомнений в том, что следственная группа, занимающаяся делом Силотского, выйдет на след убийцы быстрее, чем они с Илюшиным: у нее имелись улики, из которых можно было выжать ту самую необходимую информацию, имелись специалисты и методы, позволявшие по использованной взрывчатке выйти на применявших ее людей, имелось то, что Сергей называл «живой силой», – люди, превращавшиеся в человеко-часы работы, изучавшие круг общения убитого, анализировавшие его связь, сопоставлявшие факты. У Бабкина с Илюшиным ничего этого не было, и, более того, Макар запретил напарнику наводить справки о том, как движется расследование, напомнив, что сам Сергей был и остается одним из причастных к делу лиц.
У Илюшина существовала своя, довольно странная система, включавшая обязательное личное знакомство со всеми лицами, замешанными в деле. Пару раз он объяснял Сергею, что должен составить представление, которое потом ляжет в основу образов, бесконечно повторяемых им на альбомных листах. Он совершал алогичные поступки, посмеивался над возмущением Сергея, однако Бабкин так часто наблюдал, что метода Илюшина оправдывает себя, что привык с ним не спорить.
Но на этот раз Сергею было ясно, что они идут не в ту сторону.
– Подумай вот о чем... Совпадение «почерков» в попытке не дать мне уйти от Ольги и создании иллюзии «жамэ вю» у Силотского – это раз, – начал перечислять он. – Знакомство, наверняка, близкое, с Качковым – это два. Мотив для убийства мужа – три. Макар, ты собираешься потратить время не на тех людей. Почему мы не занимаемся Ольгой? Она наиболее вероятная подозреваемая, с какой позиции ни погляди!
– А тебе показалось, что она искренне любит мужа, – небрежно возразил Илюшин.
– Макар, мое «показалось» – не доказательство! Оно может не иметь никакого отношения к тому, что есть на самом деле! Это лишь субъективное впечатление!
– Спокойствие, только спокойствие! Ты хочешь, чтобы мы занимались Ольгой Силотской? Но подумай сам, мой мстительный друг: сейчас ее допрашивают в прокуратуре, и что мы можем сделать?
– Откуда ты знаешь о прокуратуре?
– Об этом мне вчера сообщил Семен Швейцман, выразив уважение перед деликатностью правоохранительных органов, которые не вызвали горюющую вдову на допрос прямо с похорон супруга, а дали ей время прийти в себя. Она должна была, по его словам, уехать к двенадцати, – Макар бросил взгляд на старые настенные часы с кукушкой, кукушка в которых не куковала, а хрипела сиплым голосом, – а сейчас только половина первого. Она не вернется раньше вечера. Кстати, у меня есть для тебя куда более занимательный вопрос...
– Какой? – настороженно спросил Сергей.
– Откуда взялись крысы?
– Что? Какие крысы?
– Те, которых подбросили жене Семена Швейцмана. Можешь подумать над этим, пока мы едем в «Арт-галерею Крамника».
* * *
Ольга вернулась домой после очередной встречи с Крапивиным, взглянула на фотографию мужа, стоявшую на полке.
– Я люблю тебя, ты знаешь, – вслух произнесла она.
Это была правда. С самого начала их семейной жизни Ольгу на удивление мало задевали похождения мужа, и она ценила старания Димы оградить ее от этой стороны его натуры. Наученная первым браком, она не хотела превращать второй в поле битвы, к тому же с возрастом стала куда менее категоричной. Она знала, что Дима любит ее, – он говорил ей об этом, заботился о ней, готов был проводить с Ольгой свободное время, разбивался в лепешку, когда ей чего-то сильно хотелось.
– Помнишь, ты купил мне зонтик-трость? – спросила она у фотографии.
Год назад ей захотелось иметь зонтик-трость, но самые дорогие дамские зонты были для нее маловаты – Ольга предпочитала огромные, под которыми могли спрятаться двое, – а в мужских ей не нравилась мрачная расцветка. Она пожаловалась мужу на неудачу за неделю до какого-то маленького юбилея вроде дня их встречи, который оба отмечали, если только вспоминали о нем. И Дима принес ей вожделенный зонт – огромный, яркий, расписанный ирисами и зеленой травой: он вызывал у проходящих дам взгляды зависти, когда Ольга шла под этим зонтом! Дима долго не признавался, где же купил его, однако в конце концов Ольга узнала правду. Один из знакомых Силотского возвращался из Англии, и Дмитрий упросил его зайти в Лондоне в магазин, найденный им в Интернете, и купить несколько зонтов. Он боялся не угодить жене, и оттого знакомый привез по его заказу пять штук. Муж дарил ей по одному каждую неделю, а потом признался. Бабкин был не способен на такие жесты – не потому, что у него не хватило бы денег, а потому, что ему в голову бы не пришло так стараться ради своей жены. Он не был человеком-праздником. «По правде говоря, он был ничтожеством».
– Я хочу поговорить с тобой, – пожаловалась она снимку. – Иногда я боюсь... боюсь, что сделаю что-нибудь не то!
«Все будет хорошо, – читалось в улыбке мужа. – Ты все сделаешь правильно. Не бойся, дорогая моя».
– А я все равно боюсь! – упрямо возразила Ольга. – Оставил меня здесь одну... бросил...
Она всхлипнула, вытерла набежавшую слезинку.
– Хочу, чтобы ты поскорее забрал меня отсюда, – прошептала она. – Все равно куда, лишь бы с тобой.
* * *
Когда двое новых посетителей вошли в галерею, Владислав Захарович занимался новой картиной: акварелью по мотивам Брейгеля, без затей названной художником «Весна». Вместе с консультантом, работавшим в этот день в салоне, они выбрали лучшее место, и, хотя пришлось перевесить весь «Сельский цикл» Жердинского, включая два диптиха, Чешкин был доволен.
– Почему бы и нет? – бормотал он себе под нос, поглаживая бородку. – Пожалуй, удачный выбор. Конечно, ничего нельзя сказать наверняка... Посмотрим, посмотрим.
Консультант Геннадий беседовал с одним из постоянных визитеров, принося из подсобной мастерской картины и демонстрируя их одну за другой – и сам при этом увлекся процессом, как одобрительно отметил про себя Чешкин. Несколько любопытствующих переходили от одного полотна к другому, перешептываясь между собой негромко, как в музее. Владислав Захарович едва заметно усмехнулся и перевел взгляд на двоих мужчин, остановившихся как раз перед акварелью Павла Еникеева.
Они оказались первыми, обратившими на нее внимание, и Чешкин ощутил любопытство. С Полиной они долго спорили о «Весне», и вот теперь Владислав Захарович решил послушать, что скажут о ней посторонние люди, вполне вероятно, ничуть не разбирающиеся в живописи. Однако его намерению не суждено было исполниться. Стоило Чешкину сделать шаг к этим двоим, как тот, что был пониже, светловолосый и вихрастый, обернулся к нему, и Владислав Захарович увидел перед собой парня с правильными чертами лица и очень ясными серыми глазами, внимательными и любопытными. Во всей внешности его было что-то очень располагающее, почти неуловимое, быть может – легкая насмешливость, скрывавшаяся в уголках слегка изогнутых кверху губ. Чешкину нравились насмешливые люди. Шею парень обмотал полосатым серо-зеленым шарфом, и Владислав Захарович мельком подумал, что, должно быть, на улице снова похолодало.
Второй, обернувшийся вслед за первым, высокий и широкоплечий, в противоположность приятелю был одет не по погоде легко – в рубашку спортивного покроя, широкие джинсы и джинсовую же куртку. Лицо его казалось бы простоватым, если бы не умный цепкий взгляд глубоко посаженных темных глаз под широкими бровями. И уж во всяком случае, отметил Чешкин, это лицо было мужественным. «Занятные лица, занятные...»
– Добрый день, Владислав Захарович, – внезапно произнес первый. – Не могли бы вы уделить нам немного времени?
* * *
– Разрешите объяснить... – начал Макар, как только Чешкин провел их в комнату за галереей, где на полу стояло множество картин, прислоненных друг к другу, и указал на легкие плетеные стулья.
Пока Илюшин вкратце излагал причины их визита, Бабкин незаметно огляделся, затем рассмотрел старика. Он уже видел его на фотографиях в Интернете, однако снимки не передавали самого главного – того достоинства, с которым держался директор галереи. Волосы его были серо-седыми, с проблесками темных прядей, сухопарую спину он держал очень прямо, и, несмотря на демократичность одежды – Чешкин был в бежевом джемпере, из-под которого выглядывал полурасстегнутый ворот рубашки, – производил такое впечатление, словно надел строгий костюм.
– Что же вы от меня хотите? – спросил он, выслушав рассказ Макара. – Я, позвольте вас уверить, не имел никаких дел с Димой в последние несколько лет, и, может быть, вам известна также и причина...
Илюшин кивнул.
– Но в таком случае, – пожал плечами Владислав Захарович, – я не понимаю, чем могу быть полезен... Меня уже допрашивали, и я сообщил господам сыщикам то же, что и вам.
Он, казалось, выпрямился еще больше, в выправке появилось что-то военное, губы плотно сжались. «Ничего он нам не скажет, – понял Сергей. – Непреклонный старикан».
Макар, похоже, подумал о том же. Он кивнул, отвернулся от Чешкина, быстрым взглядом обежал светлую комнату.
– Не могу понять, Владислав Захарович, – задумчиво проговорил он, – почему же вы его не лечили? Это, пожалуй, единственное, что не укладывается у меня в голове.
Чешкин дернулся, хотел что-то сказать, но лишь стиснул губы еще плотнее. Широкие косматые брови, несколько несуразно смотревшиеся на аристократичном лице, сошлись в мохнатую гусеницу.
– На том, что Коля здоров, настаивал именно Ланселот, не вы, – продолжал Макар чуть недоуменно и доверительно, будто советуясь с Владиславом Захаровичем. – А вы, если я правильно понял, утверждали, что вашего внука нельзя оставлять одного, что Дмитрий Арсеньевич ошибочно оценивает его состояние, и его эйфория не имеет под собой никаких реальных оснований. Но если вы понимали это, так почему же вы не лечили Николая?
– По какой причине, молодой человек, – начал сдержанным от ярости голосом Чешкин, – по какой причине вы решили, что имеете право копаться в нашей личной жизни и делать свои выводы?!
Сухие пальцы выбили барабанную дробь по плетеному столику, ноздри тонкого носа раздулись, и Сергей подумал, что сейчас их попросят удалиться. Макар, остававшийся невозмутимым, размотал шарф и потер покрасневшую шею.
– «По бордюру идет смеющаяся беременная девушка с большим животом, – сказал он, и Бабкин вскинул на него изумленные глаза, решив, что ослышался. – Пупок, прорисовывающийся сквозь майку, похож на пимпочку от воздушного шарика, и кажется, что живот вот-вот поднимет девушку в воздух. Она полетит, хохоча, над деревьями».
Барабанная дробь прекратилась. Сергей затаил дыхание.
– Очень нехарактерно для Николая Чешкина, – задумчиво проговорил Илюшин. – Эти короткие записи, которые я нашел на сайте, не похожи на остальное его творчество. Его стихи сложны, громоздки, отличаются избыточностью образов. И вдруг – элементарные зарисовки, очень простое построение фразы при известной наблюдательности... А помните про паука? Пять предложений, в которые уложилась маленькая история, но все очень лаконично, без затей. Так пишет человек, который учится писать и добросовестно фиксирует то, что видит. Кстати, эти крошечные наблюдения понравились мне больше, чем стихи.
Старик молчал, но Сергей видел, что губы его разжались, лицо смягчилось.
– Один из поклонников написал на форуме, что так начинался новый виток в творческом развитии Чешкина: от сложного – к простому, но и в этой простоте проявлялся его талант. Может быть, Коле действительно стало лучше, Владислав Захарович? Отчего он стал писать совершенно иначе, чем прежде?
– Экспериментировал, – вздохнул старик, и Сергей понял, что в ближайшее время их не выгонят. – Надо же, вы читали... Да, мне тоже нравились эти... даже не знаю, как их назвать – может быть, пробы пера? Все настолько просто... даже примитивно, но я видел в его записях свидетельство того, что он вглядывается в мир без прежнего страха, который мучил его. К сожалению, я ошибался.
– И все-таки – почему же вы его не лечили?
– Я его лечил! – почти выкрикнул Чешкин, встав со стула и тут же садясь, увидев в дверях озабоченное лицо консультанта. Старик махнул рукой, показывая, что все в порядке, и консультант исчез, прикрыв дверь. – Лечил! Вы же... вы же ничего, совершенно ничего не знаете! Он два раза проходил курс лечения в этой... как ее... психушке на Каширке, а потом в клинике Корсакова.
Владислав Захарович горестно вздохнул, отвернулся. Он не мог объяснить этим людям, что в Коле, возвращавшемся из лечебницы исхудавшим, неузнаваемым, страшным, исчезало самое ценное, что было в нем и притягивало к нему людей, – внутренний свет. Его внук ходил, ел, пил, разговаривал, но он переставал писать.
– Не было больше ни стихов, ни набросков его горячечных... – устало сказал Владислав Захарович. – Словно отсекали эту способность, понимаете? Вылечивали часть души, если годится слово «вылечивали», но в этой части гнездилось еще кое-что, кроме болезни и его тяги к самоубийству, и оно уничтожалось тоже. На время. Затем постепенно возвращалось... очень медленно, едва-едва. После второго раза я даже подумал, что уже не вернется, не будет Коля никогда писать – и, поверите, ощутил такую тоску, будто мальчик мой стал инвалидом. А самое главное – я ведь видел, каким беспросветным становилось для него существование. Глаза тусклые, ничего в них больше не светится, ничего не загорается...
Чешкин горестно вздохнул.
– Но вернулось, вернулось... И Коля будто расцвел, ей-богу! Писал допоздна, ругался сам с собой в комнате, потом под утро прибегал ко мне, стихи читал... Полинку будил, да! Такой был счастливый, такой упоенный! Я знал, что он снова будет пробовать... пробовать уйти от нас, и ничего не мог поделать. Я очень любил его... и сейчас люблю. Он был счастлив в той жизни, которой жил, и можно было лишить его тяги к смерти, но тогда пропадал в нем и вкус к жизни. Я надеялся, старый дурак, что смогу пройти по этому лезвию, что сумею и уберечь Колю, и сохранить его счастье. Не смог. Но, знаете, – откровенно добавил Чешкин, – я радовался и тому, что было дано мне господом. Ангелы долго не задерживаются на этой земле, а Коля был ангел, настоящий ангел...
– В каком смысле? – осторожно уточнил Бабкин, присматриваясь к Владиславу Захаровичу. «Уж не наследственная ли у них шизофрения?»
– В таком, что он был очень добр, ласков, невероятно отзывчив к чужому горю и никогда не думал о себе. В каком-то роде он так и остался ребенком, светлым ребенком. Возможно, – тихо добавил Чешкин будто про себя, – именно потому Коля остался единственным, с кем она ничего не смогла поделать.
– Кто – она? – немедленно спросил Макар.
– Что? – Старик вскинул на него карие глаза, пару секунд молчал, осознавая вопрос. – Ах, это я вспомнил о своем... наболевшем. Вам, думаю, будет совершенно неинтересно.
– И все же, – настаивал Илюшин. – Вы сказали, Коля был единственным, с кем она не смогла ничего поделать. Кто – она? И кто эти остальные?
– Долгая история, признаться. Была одна женщина в Колином окружении... впрочем, почему была? Она и сейчас живет и здравствует, насколько мне известно. Зовут ее...
Чешкин страдальчески поморщился, словно ощущал физическую боль при мысли, что придется произнести имя женщины.
– Мария Томша, – вдруг наугад брякнул Сергей, и по удивлению в глазах старика понял, что попал в цель.
– Совершенно верно. Значит, Мария Сергеевна вам уже знакома?
– Недостаточно, – дипломатично вывернулся Бабкин. – Расскажите о ней, пожалуйста, Владислав Захарович.
* * *
Мария Томша – скульптор, рассказал Чешкин, из тех, о которых говорят «широко известный в узких кругах». Правда, известность ее носит несколько скандальный характер: четыре года назад она выставила серию «Животворение», в которой глиняные божки с головами различных животных были наделены пенисами этих же животных, воспроизведенных с потрясающей физиологической точностью и в натуральную величину.
Томша добилась временного успеха и внимания, однако эпатаж ее был не нов, и спустя всего месяц о «Животворении» уже забыли. Часть серии разошлась по покупателям, часть осталась у самой Марии Сергеевны. Тогда-то она и пришла к Чешкину. Работы скульпторов выставлялись в его салоне редко, и тем престижнее считалось одобрение директора галереи, не говоря о том, что это обеспечивало интерес новых клиентов.
Но Владислав Захарович, проявивший интерес к работам Томши по просьбе друга своего сына, Дмитрия «Ланселота», быстро разочаровался и не стал этого скрывать.
– Вам не понравились ее скульптуры? – спросил Макар.
– Я бы даже не стал называть ее поделки скульптурами, – Чешкин покачал головой. – Именно поделки, игра способных пальцев, но игра, в которую не вложено ни искры таланта. Я видел ее попытки работать с деревом – признаюсь, я предпочитаю именно деревянные скульптуры остальным, – и, видит бог, Мария Сергеевна потерпела полное фиаско. Но она наделена непомерным, колоссальным самомнением, помноженным на уверенность в собственном таланте, и поначалу даже я подпал под ее самоощущение. Но лишь до тех пор, пока не увидел ее мастерскую. Скульптура не врет, в отличие от своего создателя, не окутывает себя завесой тайны. Мария Сергеевна показывала мне одну работу за другой, в глазах у нее горел огонь, она объясняла, чем именно было навеяно то или иное произведение, а я видел лишь ученические вещицы, одни более занимательные, другие менее.
Владислав Захарович вспомнил, как ходил по мастерской, удивляясь про себя несоответствию рассказов Силотского о Томше и того, что она представляла собой в реальности как скульптор. Дмитрий был от нее в восторге, Чешкин же, отдавая должное фантазии Марии Сергеевны, назвал про себя ее работы «средненькими поделками». Птицы с шестью ногами и очеловеченными лицами, покрытые волосами вместо перьев, слоны с гипертрофированным достоинством, закольцованным с хоботом, всадник на оседланном человеке, свирепо обнажившем зубы в лошадином оскале, переплетения голых женских тел, из которых вырастал фаллос, взрывающийся фонтаном икринок... Владислав Захарович покачал головой. «Ловушки для профанов вроде Димки, – вынес он свой вердикт. – Очень сильный, почти навязчивый сексуальный подтекст – должно быть, на это он и купился. Ни грамма таланта, ни унции вкуса, зато личность автора отражена в полной мере».
Он бросил косой взгляд на Томшу, которая в длинном черном балахоне походила на невысокого божка, и признался себе, что она вызывает у него антипатию. Слишком много было в ней животной энергии, которая отчего-то отталкивала его. И этот нагловатый ощупывающий взгляд...
– Уж не знаю, зачем ей понадобилось именно мое одобрение, – говорил сейчас Чешкин, бесцельно расставляя по столику крошечные шахматы из оникса, на которых мягко бликовал зеленый свет, – но она требовала, чтобы я откровенно высказал свое мнение. Я постарался смягчить его, как мог, и объяснил, что галерея такое выставлять не будет. И тогда, вы знаете, она в одну секунду стала невероятно агрессивной, обвинила меня в предвзятости, наговорила гадостей, а под конец даже попыталась выгнать меня из своей мастерской. Но тут вошел Силотский, и она вдруг начала источать сладострастие, извиняться передо мной и убеждать, что я ее неправильно понял – в общем, устроила отвратительное представление. Я ушел, разумеется, но на этом Томша не успокоилась: с периодичностью раз в месяц стала появляться в нашей галерее с новыми работами, хотела от меня признания ее заслуг, говорила о том, что экспериментирует с новыми формами...
– Она и в самом деле экспериментировала? – поинтересовался Макар.
– Нет, в том-то и дело. Поймите, я не специалист, не искусствовед и могу ошибаться, но, с моей точки зрения, Томша остается на одном месте, выплескивая свои фантазии в глине или мраморе. Но на такое способен любой выпускник художественного вуза. При том ее подпитывает непреходящая убежденность в том, что она, Мария Томша, говорит новое слово в скульптуре, а мы, жалкие ничтожества, не способны ее оценить. Я не раз предлагал ей податься в другие салоны, но не знаю, последовала ли она моему совету. Ее преследование со временем так стало мне досаждать, что я и вовсе прекратил общение с нею.
– Преследование? – не понял Бабкин. – Что вы имеете в виду, Владислав Захарович?
– Трофеи, – коротко, с отвращением в голосе пояснил Чешкин. – Томша – дама ненасытная, упивающаяся тем, что ни один мужчина, как она считает, не способен ей отказать. В каком-то смысле она не так уж и ошибается, потому что в ней и в самом деле есть что-то такое... порочно-притягательное. Сначала она завоевала Диму Силотского, но он оказался для нее довольно легкой добычей, поскольку и сам отличался... э-э-э... весьма пылким темпераментом. Затем принялась за Дениса и Сеню.
– Крапивина и Швейцмана? – недоверчиво переспросил Бабкин.
– Совершенно верно.
– Неужели ее мог заинтересовать Крапивин? Нет, я понимаю, что он вполне состоявшийся человек, но ведь не зря его называют Пресноводным...
– Чушь это все! – неожиданно рассердился Чешкин. – Меньше слушайте глупости, которые вам выдают за истину. Дима Силотский в школе придумал несправедливую, недобрую кличку, навязал ее другим мальчикам и самому Денису и был, кажется, весьма доволен своей выдумкой. Подозреваю, за его злой выдумкой стояла банальная зависть: Денис учился лучше, он брал усидчивостью, и учителя его хвалили. А Дима был такой, знаете, мальчик-фейерверк, со вспышками интереса к учебе, легко загорающийся и так же легко остывающий. Обычно первые завидуют вторым, потому что «фейерверкам» учеба дается легко, но в случае Силотского и Крапивина было наоборот.
– Вы уверены в этом?
– Конечно, никто из них никогда не признавался мне – да это было бы и странно! – но не забывайте, я наблюдал мальчиков много лет. Так мы говорили о Томше... Дело не в том, что Денис Крапивин скучен, – это вовсе не так! Назовите это сдержанностью, привычкой скрывать свои чувства и мысли из опасения быть высмеянным – и будете ближе к истине. Из них троих больше всего я полагался на Дениса, потому что он меньше всех говорил и больше всех делал, и ему не требовалось облекать свои поступки в красивую словесную обертку, как Силотскому. И очень заботился не только о Коле, но и о Полине...
Чешкин скомкал последнюю фразу, и Сергей с Макаром переглянулись.
– Что касается отношений Томши с моим внуком... – Старик переставил несколько фигур, поморщился: роль сплетника его явно тяготила. – У нее есть что-то вроде пунктика: чем сильнее она ощущает чью-то антипатию, тем больше жаждет завоевать именно этого человека. Когда я это понял, Мария Сергеевна стала вызывать у меня брезгливость, и она, боюсь, ее почувствовала. Я в доверительном разговоре просил Ланселота оградить Полину от общения с его любовницей, и он, кажется, выполнил мою просьбу. Тогда Томша, подобно кровососу, чувствующему самое нежное, самое уязвимое место, добилась, чтобы он познакомил ее с Колей, и попыталась соблазнить и его.
– Откуда вам это известно? – удивился Сергей.
– От самого Коли. Поймите меня правильно: он не обсуждал со мной подробности – это было бы и неумно, и гадко, но он доверчиво рассказывал о том, как она приглашала его в свою мастерскую, как вела себя, что говорила... Зная Марию Сергеевну, я легко мог дорисовать всю картину целиком. И я, признаюсь, опасался за Колю. Вы скажете, быть может, что я напрасно демонизирую эту женщину, но она вызывала во мне отвращение и страх.
Чешкин помолчал, по одной собрал шахматные фигурки в коробку.
– Поэтому, признаюсь, я почувствовал невероятное облегчение, когда Коля в ответ на мой осторожный вопрос непонимающе взглянул на меня и сказал, что он вовсе не собирается больше встречаться с Марией Сергеевной, потому что ее скульптуры ему неинтересны. Он совершенно не думал о ней самой! Я не могу сказать, что он хорошо разбирался в людях – нет, скорее, наоборот: иногда Коле были непонятны самые простые побудительные мотивы его знакомых, и он советовался со мной, обнаруживая удивительную наивность; но я принимал это как должное. Мы все оберегали его. Но от Томши, видит бог, он уберег себя сам.
– И все же Силотский поехал к ней в ту ночь... – осторожно напомнил Макар.
Владислав Захарович покачал головой.
– В том, что произошло, был виноват лишь я. Я пытался, пытался изо всех сил перевалить вину на Диму Силотского, оправдать самого себя, но притворяться было бы глупо – я понадеялся не на того человека, оставил моего мальчика одного, вдруг решив по каким-то отрывкам текста, что ему и впрямь лучше, что это окно света, которое манило его к себе, закрылось... хотя бы на несколько лет... Я отвечал за него, понимаете? Я, а вовсе не Дима, и уж тем более не Мария Сергеевна, которой захотелось развлечений.
В дверь снова просунулась голова консультанта, он вопросительно посмотрел на Чешкина, и Владислав Захарович сделал короткий успокаивающий жест – «сейчас, иду».
– Простите, – сказал он, – мне нужно быть в галерее... Да, забыл вам сообщить – в ту ночь, перед смертью, Коля написал один отрывок... Такой же несвойственный ему, как и те отдельные фразы, которые вы, Макар, читали на сайте. Он успел написать его за те десять-пятнадцать минут, что оставался один, либо же начал раньше, а в этот промежуток времени закончил. Я сохранил его, потому что это последний Колин текст.
– Нельзя ли его прочитать? – быстро спросил Макар, весь подавшись к Чешкину.
– Прочитать... – чуть растерянно повторил тот, встав и глядя на Илюшина сверху вниз. – Собственно, почему бы и нет? Но он у меня не с собой, он дома...
– Вы разрешите к вам заехать?
Чешкин поколебался, пошевелил в сомнении широкими мохнатыми бровями, но решился:
– Ну хорошо, договорились. Запишите адрес...
Чешкин собрался диктовать, но в следующую секунду дверь с силой распахнулась, и в комнату влетела молодая женщина. В первую секунду Бабкин не сразу узнал в ней встрепанную девушку, виденную им на кладбище мельком и издалека, но Макар встал, вежливо поздоровался, и Сергей вспомнил ее. Сегодня она была в безразмерном синем свитере яркого морского оттенка, очень идущем к ее белой коже и черным волосам. Копну волос она перехватила многочисленными резинками под цвет свитера, свела вместе в лохматый небрежный пучок, и открылся высокий чистый лоб, подчеркнулись выразительные темные глаза, смотревшие на Макара и Сергея сердито и с подозрением.
Она уже готовилась что-то выпалить, но узнала Илюшина и оборвала начатую фразу, остановилась на полпути, хотя летела к ним так, словно готовилась пробить стену. Сквозняк, ворвавшийся следом за ней, захлопнул дверь.
– Полина, познакомься: господа сыщики, Макар и Сергей, – мягко сообщил Чешкин, подходя к внучке и ласково касаясь ее плеча. – Расследуют обстоятельства побега Владимира Качкова, а заодно интересуются жизнью Димы. А это моя внучка, Полина.
– Очень приятно, – смущенно сказала девушка, красноречивым взглядом призывая Илюшина к молчанию.
– Поленька, меня Геннадий ждет, так ты продиктуй, пожалуйста, наш адрес.
Во взгляде, брошенном Чешкиным на Макара и Сергея, мелькнула легкая тревога, и, словно отвечая на невысказанное им, девушка торопливо пообещала:
– Не беспокойся, иди! Все будет в порядке.
Он снова коснулся пальцами ее плеча и вышел.
– Консультант сказал, что у дедушки какие-то неизвестные ему посетители, и я сначала решила... Впрочем, неважно. Спасибо, что не выдали нашего знакомства. – Полина Чешкина села, грустно улыбнулась Макару. – Я не хотела, чтобы дед знал о том, что я была на похоронах.
Она встряхнула головой, прядь волос упала на лоб, и девушка отвела ее быстрым движением. Ее переполняла энергия, прорываясь в порывистых жестах, в торопливой, но четкой речи, будто Полина специально приучала себя артикулировать слова, зная за собой привычку тараторить. Свободный свитер не скрывал, а скорее подчеркивал ее худобу – угловатые плечи, мальчишеское телосложение. В Полине совершенно ничего не было от деда, кроме привычки, сразу бросившейся Бабкину в глаза, когда длинными крепкими пальцами она выбила почти бесшумную дробь по поверхности столика.
– Почему вы опасаетесь, что Владислав Захарович об этом узнает? – спросил Макар, изучающее глядя на девушку. – Я понимаю, что Дмитрий Силотский был причиной смерти Коли, но из разговора с вашим дедом мне показалось...
– Подождите... – она приподнялась, наклонилась к Макару через стол. – Дмитрий Силотский?! Вам... Ах, ну конечно! Вам Денис Крапивин об этом рассказал!
По ее лицу пробежала кривая усмешка.
– Да, Денис Иванович, – подтвердил Илюшин, переглянувшись с Сергеем. – После нашей с вами короткой беседы я поговорил с ним, и он рассказал обо всех событиях той трагической ночи. Мы вам очень сочувствуем, Полина. Я понимаю, что...
– Нет, вы не понимаете, – снова перебила его она. – Вы ничего не понимаете! Вы думаете, что Ланселот был виноват в самоубийстве Коли! Но это не так, это неправда! Коля умер из-за самого Крапивина. Из-за Дениса Крапивина.