Глава 8
С раннего утра день был солнечный. Чистое апрельское небо, словно разгладившееся после недавней снежной бури, отливало той невероятно светлой синевой, какая бывает только по ранней весне. Кладбище было новое, деревья не успели вырасти, и посаженные рядом с соседними могилами кусты робко качали узловатыми ветками, словно извиняясь за то, что здесь так голо, бесприютно.
Людей собралось много. Под конец церемонии, когда гроб рывками поехал вниз – в глубокую черно-коричневую яму, – со стороны въезда раздалось рычание мотоциклов. Пятеро приехавших байкеров подошли к могиле, негромко переговариваясь друг с другом. Они встали вместе. Их яркие куртки смотрелись чужеродными неуместными пятнами среди серых и черных одежд остальных, провожавших Ланселота.
Ольга нашла взглядом Сергея, кивнула ему. Из-под ее черного шелкового платка, одолженного у подруги, выбились волосы, растрепались на ветру, и она заправила их обратно, принудительно отвлекая себя на несущественные мысли вроде вопроса о том, не полиняет ли потом платок при стирке, или какое открытое и обаятельное лицо у друга Сергея – просто удивительно, если вспомнить, что все приятели Бабкина в пору их совместной жизни были похожи на него самого: такие же большие, насупленные, обязательно с короткими стрижками «под братков». Все они, занимавшиеся в тренажерном зале, казались ей на одно лицо – до тех пор, пока она сама не стала там работать.
Эти мысли помогали ей не увязнуть в фантазиях о том, что сейчас лежит в закрытом гробу в пяти шагах от нее, держали на плаву, напоминая о том, что жизнь – здесь, со всеми ее мелкими заботами и удивлениями, и она, Ольга Силотская, остается по эту сторону жизни, что бы ни случилось. Ольга снова задержалась взглядом на том, кого представили ей как Макара Илюшина – человека, к которому ее муж обратился с просьбой отыскать Володю Качкова, – и подумала, что его безобидная внешность обманчива. Совершенно невозможно определить, сколько ему лет – то ли двадцать три, то ли тридцать пять, но скорее ближе к последнему.
Парень поднял на нее внимательные серые глаза и тут же их отвел, словно увидел кого-то за ее плечом. Ольга даже хотела обернуться, но сдержалась и заставила себя думать не о том, кто мог призраком стоять за спиной, а о черном платке, который нужно постирать вечером, после поминок.
Илюшина незримо преследовал Владимир Качков – человек с жилистой короткой шеей и угрюмым волчьим взглядом исподлобья. Кого он выбрал себе в сообщники? Как долго вынашивал ненависть к человеку, облагодетельствовавшему его, давшему ему работу, приблизившему его к себе и оградившему от недоверия и зависти окружающих? И когда робкая мысль превратилась в замысел, а затем оформилась в план? У Макара возникло ощущение, что Владимир Олегович с усмешкой наблюдает за ним, беззвучно посмеиваясь, обнажая темно-красные, болезненного вида десны над короткими резцами. Кто-то из людей, стоявших вокруг могилы Ланселота, тоже посмеивался про себя, но безупречно играл свою роль. Кто-то из тех, с кем Качков обдумывал план, приводил его в исполнение, заметал следы... «Плохо замели, голубчики, – подумал Макар. – Даже не догадались предложить девицам в солярии денег за молчание, или привести плакат в исходный вид. Или для вас это было неважно? Или кто-то напортачил, допустил ошибку, а потом, пытаясь ее исправить, запугав нас, еще больше испортил все дело?»
Был момент, когда Макару показалось, что за спиной Ольги Силотской кто-то есть – неразличимая фигура в мешковатом пальто, наклонившаяся к ее уху. Илюшин моргнул, и странное видение пропало: Ольга стояла одна, все остальные образовали что-то вроде темного, тихо шепчущегося полукруга за ее спиной. «Сыграть шутку с „жамэ вю“ мог только тот, кто очень хорошо знает Дмитрия. Зачем кому-то из его близких потребовалось, чтобы Ланселот круто изменил свою жизнь? И что получит вдова после его смерти?»
Макар перевел взгляд на соседнюю могилу и насторожился. За памятником определенно кто-то стоял. Сделав шаг вправо, он рассмотрел, кто именно, и кивнул самому себе, словно утвердительно ответил на невысказанный вопрос.
* * *
Полина отошла чуть поодаль, сцепив покрасневшие пальцы. Она вечно мерзла зимой и ранней весной, и даже под апрельским солнцем, растопившим снег вдоль оград, чувствовала себя простуженной и больной. «Дедушка оказался не прав – Диму хоронят не на одном с Колей кладбище. Мне нужно подойти, попрощаться, но я не могу. Слишком тяжело». Она не отрывала взгляда от ямы и вздрогнула, когда по гробу забарабанили первые комья промерзшей земли.
– Серега, ты знаешь, кто это? – негромко спросил Макар, кивая в сторону невысокой фигурки в черном пальто, скрывавшейся за памятником у соседней могилы.
– Нет, впервые вижу, – тихо сказал Бабкин, приглядываясь к девушке. – Я думаю, что можно...
Он обернулся, но Макара уже не было рядом. Тот обошел сотрудников «Брони» – женщины плакали, один из мужчин промокнул глаза платком, – и остановился возле высокой фигуры в длинном плаще. Крапивин и Швейцман подошли к Ольге и стояли за ее спиной, как два ангела-хранителя. Лица вдовы Силотского Илюшин не видел, но лицо курчавого маленького Семена Давыдовича, про которого накануне рассказывал Макару Бабкин, было нездорового красновато-лилового цвета, лишь под глазами цвели два бледных пятна. Швейцман судорожно жевал нижнюю губу, которая распухла, как от укуса насекомого, и, похоже, вот-вот закровоточит. По гладкой толстой щеке сбежала крошечная слезинка, и непонятно было, что ее вызвало – апрельский ветер или горе по убитому другу.
Крапивин стоял с непроницаемым лицом – его можно было бы назвать безразличным, если бы не короткие, почти незаметные подергивания жилки под правым глазом. Голубая жилка то затихала, то начинала пульсировать так, будто хотела вырваться из-под кожи, протечь тонким ручейком от века до края скулы, а за ней начинал плясать уголок глаза, и Крапивин судорожно моргал, крепко сжимая и разжимая веки, после чего проводил указательным пальцем по правому глазу, словно стирая слезу. Но Илюшин, стоявший рядом, видел, что слез у Крапивина не было.
– Денис Иванович, – тихо сказал он, прибившись вплотную к высокому человеку с дергающейся жилкой и взяв его под локоть. – Поверните, пожалуйста, голову вправо. Там за памятником прячется девушка. Вы ее знаете? Как ее зовут?
По тому, как напрягся Крапивин, Илюшин понял, что его догадка справедлива.
– Полина Чешкина, – сдавленным голосом выдавил тот.
Он не смотрел ни на девушку, ни туда, куда кивнул Макар. Денис Крапивин знал, о ком его спрашивают.
– Кто она такая? – Макар прищурился, бесцеремонно разглядывая хрупкий маленький силуэт и гнездо встрепанных черных волос на голове, которые взметал ветер.
– Потом... – сквозь зубы отрезал Крапивин. – Вы не могли выбрать другой момент для расспросов?!
Он выдернул руку, и словно по сигналу три лопаты одновременно ударили в землю, вырывая из нее крупные комья, слаженно выбрасывая их в яму, снова втыкаясь в кучу, разрезая землю с характерным скрипом – и все это почти музыкально, словно подчиняясь невидимому дирижеру. Кто-то перекрестился, в голос расплакалась девушка, до того лишь всхлипывавшая в плечо коллеге, а Ольга странно подернула вверх правым плечом, будто ежась.
– До встречи, Дим, – одними губами прошептал Семен Швейцман, сожалея о том, что рядом нет Ритки.
На всех похоронах, где он бывал прежде, жена находилась с ним, провожая близких ему людей – иногда тех, которых сама вовсе не знала, – и от ее тихого дыхания рядом Сеньке становилось спокойнее, будто он прощался с умершими лишь на время. Сегодня она не смогла прийти, и от его всегда повторяемого на кладбище «до встречи» разило фальшью. Никакой встречи у него не могло случиться с тем, что лежало в лаковом гробу в яме, быстро зараставшей землей.
Когда установили временный крест, и люди, негромко переговариваясь, потянулись к Ольге с соболезнованиями Макар обогнул молчавших байкеров, перепрыгнул через лужу, заполненную подтаявшим снегом, и догнал медленно бредущую фигурку в черном пальто.
– Подождите, пожалуйста!
Девушка быстро обернулась, и в обращенных к нему глазах отчетливо промелькнуло разочарование.
– Жду, – сказала она и действительно стояла неподвижно, пока он перебирался по краю дорожки, стараясь не оступиться в грязь.
На вид ей было не больше тридцати. Волосы темные, почти черные, густые, блестящие, как птичьи перья, казалось, их давно не касалась расческа, но в этой диковатой встрепанности было что-то привлекательное. Она и сама была похожа на птицу в своем черном пальто, которое было велико ей размера на полтора, свисало с плеч, закрывая рукавами ее ладони почти до кончиков пальцев. Но и слишком большое пальто, как и нелепая прическа, органично вписывалось в весь ее птичий облик.
Близко посаженные большие темно-карие глаза в обрамлении удивительно густых ресниц, сильно выдающийся вперед заостренный маленький подбородок с глубокой ямкой посередине, белая кожа, удивительно контрастирующая с черными волосами, ни туши на ресницах, ни помады на губах, – Макар был уверен, что она не пользуется косметикой и в повседневной жизни. Что-то детское было в ее лице, беззащитное, несмотря на насупленные широкие брови и крепко сжатые губы. Ничего хорошего она от Илюшина явно не ждала.
Макар представился, и девушка неожиданно протянула ему руку, здороваясь. Рука у нее оказалась крупная, с квадратной ладонью и «рабочими» пальцами пианистки.
– Полина. Если вам удобнее с отчеством – Полина Владиславовна.
* * *
Сергей Бабкин, обернувшийся в поисках Илюшина, с трудом разглядел напарника за кустами. Тот стоял рядом с невысокой девушкой, о которой спрашивал двадцатью минутами ранее, и, судя по движениям ее рук – то взлетающих, то замирающих в воздухе, она что-то оживленно рассказывала, а Макар слушал. Люди потянулись к выходу с кладбища, байкеры, взревев мотоциклами и распугав небольшую стаю прикормленных местных собак, уехали раньше. К Бабкину прибился начальник охраны и принялся торопливо рассказывать, перескакивая с пятого на десятое, как они с шефом вместе ездили в какой-то дом отдыха, и Качков вместе с ними, а утром они встали, а Володьки-то нет, и тогда они пошли его искать, и обнаружили в местной псарне. «С собаками возился, – бубнил начальник охраны, – гладил их, ласкал, за морды тискал... А я тогда еще подумал: значит, не совсем пакостный человек, раз к живой твари так относится. Зря я так подумал, зря. Ищут его теперь, все ищут: и вы, и милиция, да только фиг найдешь эту сволочь. Хотя мне все кажется, что я сейчас обернусь, а он рядом – смотрит, ухмыляется улыбкой своей волчьей».
Его слова так совпали с тем, что чувствовал сам Сергей, что Бабкин остановился и, поколебавшись, оглянулся. Никакого Качкова за его спиной, разумеется, не обнаружилось, зато обнаружился Макар, быстро догонявший растянувшуюся процессию. Сергей подождал его в уверенности, что Илюшин расскажет о подробностях разговора с неизвестной девицей, но вместо этого Макар проскочил мимо него, целеустремленно направившись к высокой фигуре в сером плаще, и издалека Бабкин услышал его голос, без тени смущения уверявший Крапивина, что ему нужно немедленно с ним поговорить. Денис Иванович, как показалось Сергею, растерянно посмотрел на Швейцарца, но тот шел с Ольгой под руку, утирая выступивший на покрасневшем лбу пот, и на просьбу друга о помощи не отреагировал. Макар с любезной улыбкой оттащил Крапивина к машине, и, пока Бабкин вполуха слушал воспоминания начальника охраны, одновременно наблюдая за окружающими, Илюшин о чем-то спросил у Дениса Ивановича. Тот вздрогнул, качнул головой, но Макар добавил что-то, и Крапивин, скользнув взглядом по удаляющейся черной растрепанной фигурке, потер лоб рукой и кивнул.
* * *
Разговаривали они не меньше часа. Все давно разъехались, и только Сергей Бабкин бродил по дорожкам между могил, опасаясь подойти к машине и спугнуть приступ откровенности у Крапивина. Ветер утих, и под пригревавшим солнцем Сергей расстегнул куртку, снял шарф, подаренный Машей.
С приятелем Макара, в коттедже которого прятались Маша с Костей, он созвонился только утром, но сейчас ему казалось, что это было очень давно. Голос у жены был спокойный, почти довольный, хотя он знал: она безумно боится за него и переживает из-за того, что Костя пропускает занятия в школе. Мальчик предупредил одноклассников и учителей, что уезжает с мамой отдохнуть, и Сергей провел с ним строгую беседу о том, что ему ни в коем случае нельзя созваниваться с друзьями, как бы этого ни хотелось, потому что он может навлечь на них опасность. Костя, казалось, понял, а при воспоминании о людях в подъезде, угрожавших маме ножом, в глазах его вспыхивал страх, который он тщетно старался скрыть, и все равно Сергей был не до конца уверен в парнишке. Он плохо помнил себя в этом возрасте, но ему казалось, что слишком многое он воспринимал как игру – опасную, страшную, но захватывающую игру. «Будем надеяться, Костя испугался достаточно сильно, чтобы так не думать», – сказал он себе, делая круг по дорожке и возвращаясь к тому месту, откуда ушел. Бросив взгляд в сторону машины, он увидел, что Макар с Денисом по-прежнему разговаривают. «Могли бы и в салон сесть, а не торчать как два столба», – подумал он с раздражением, ощутив внезапную тревогу. Все утро после своего звонка он чувствовал себя относительно спокойно, и вот теперь это невесть откуда взявшееся неприятное чувство. «Просто поесть нужно», – мрачно посоветовал себе Сергей, не успевший толком позавтракать. И наткнулся взглядом на человека возле свежей могилы Силотского.
Человек был низкорослым, крепким, в шляпе, и первой ассоциацией Бабкина стал отец Браун из детективных рассказов Честертона, которые он совсем недавно брал почитать у Макара. Но в следующую секунду человек встал на носки, покачнулся, перенес вес тела на пятки, и отец Браун вылетел у Сергея из головы. Кто бы ни был этот последний пришедший, он вел себя несколько легкомысленно, тем более – для католического священника. «Того гляди, пустится в пляс», – мелькнула у Бабкина нелепая мысль, а вслед за ней появилась и вторая ассоциация – с игрушкой-неваляшкой. Словно в подтверждение ей, человек снова начал раскачиваться, теперь влево-вправо, как будто готовился выполнить утреннюю зарядку. «Неужели кладбищенский сумасшедший?»
Совершенно бесшумно Сергей подошел к человеку в шляпе и встал за его спиной. Теперь их разделяла только ограда. Он почувствовал исходящий от пришельца слабый запах восточных специй, услышал, как мужчина негромко мурлычет мелодию без слов, на всякий случай сунул руку в карман, где лежал пистолет, и негромко кашлянул. Человек перед могилой вздрогнул и резко обернулся.
Бабкин был готов к чему угодно: к тому, что это и впрямь окажется сумасшедший, и к тому, что ему придется отражать нападение, хотя прекрасно понимал, что вряд ли бандиты, угрожавшие его жене и Макару, придут на кладбище. Но перед ним стояла женщина. Невысокая, смуглая, некрасивая, с узкими глазами под выпуклыми, почти безволосыми бровями, и вывернутыми как у негра губами.
– Здрасьте! – насмешливо сказала она низким, почти мужским голосом. – Что кашляете? Простудились?
Интонация ее напомнила Сергею цыганок, которых время от времени задерживали и приводили в отделение в бытность его оперативником. Смесь подобострастия, нахальства и язвительности: первое – на поверхности, второе и третье скрыто. Но на цыганку она ничуть не походила – в этой мужской шляпе, низко сидевшей на голове, с короткими сальными волосами, выбивавшимися из-под полей.
«Ну и бабник же вы были, Дмитрий Арсеньевич, – не удержавшись, высказался про себя Бабкин. – Сначала одна, затем другая...»
Женщина продолжала изучать его темными глазами неопределенного цвета. Толстые губы насмешливо кривились. Ее ничуть не смущало его присутствие, она явно чувствовала себя в своей тарелке, в то время как Сергея по-прежнему не отпускала смутная тревога.
– Опоздала я на похороны, да? – поделилась она с ним. – Ничего, Димка меня простит. Он меня всегда прощал, красавец мой кудрявый. А ты, мужчина, кто у нас будешь? Друг? Или любовник?
– Чей любовник? – глупо спросил Бабкин.
– Ну не его же, – хихикнула женщина. – Димка был, как теперь принято говорить, традиционной ориентации. Жены, понятное дело.
– А у жены были любовники?
Она помолчала, разглядывая его, и ухмыльнулась.
– Нет, не годится. Слишком правильный ты для любовника, – подвела она результат осмотру. – Значит, приятель. Или работал с ним вместе?
– Работал. – Сергей почти не погрешил против истины. – Недолго.
– А-а, вон оно что. Ну и я с ним... работала, – она выделила последнее слово так, что оно прозвучало почти непристойно.
Затем вышла из ограды, встала на дорожке рядом с Бабкиным. Она еле доставала ему до плеча. Неторопливым движением сняла шляпу – стрижка у нее оказалась «под горшок», с неровным пробором на макушке – запрокинула голову, глядя на него снизу вверх. Запах сандала ударил ему в ноздри, и Сергей вдруг вспомнил диалог, состоявшийся накануне между Крапивиным и Швейцманом. «Как ты думаешь, Денис, Томша завтра придет?»
– А вас зовут Мария, – не то уточняя, не то утверждая, сказал он.
Бесцветные брови вздернулись, улыбка стерлась с губ.
– Ка-ак любопытно... Нас представляли друг другу? К сожалению, моя память не сохранила ваше имя. Вы его не напомните? И простите мне мою забывчивость, прошу вас.
Переход от интонаций базарной торговки, заигрывающей с покупателем, к светской манере вести беседу его поразил. Обескураженный Сергей уже хотел сказать, что ей не за что извиняться, как вдруг понял, что женщина издевается над ним. «Будь на моем месте Илюшин, сумел бы ответить в той же манере. А мне и пытаться смешно».
– Меня зовут Сергей, – произнес он. – Мы с вами не знакомы.
Она молча ждала продолжения, не задавая вопросов.
– О вас мне рассказали друзья Дмитрия Арсеньевича, – закончил Бабкин.
И снова, вопреки ожиданию, вопроса не последовало. Мария Томша зевнула, небрежно прикрыв рот ладонью, и похлопала его по плечу своей шляпой.
– Ты мне позвони, Сергей, если захочешь встретиться, – сказала она лениво и вытащила из кармана визитную карточку. – Правда, учти: ты не в моем вкусе. Но поговорить-то это нам не помешает, верно?
Она подмигнула и пошла по дорожке. Глядя вслед ее приземистой нескладной фигуре, Бабкин неожиданно осознал, что поразило его в разговоре с Томшей. Женщина была невероятно сексуальна. От нее исходила волна желания, которое чувствовалось в каждой фразе, в каждом жесте, легко пробиваясь сквозь нелепый облик толстой мужиковатой бабы в мешковатой одежде. Он взглянул на оставленную визитку: «Мария Томша, скульптор», и внизу номер телефона. Хорошая бумага кофейного цвета, от которой... Бабкин принюхался. Ну конечно, от которой пахло тяжелыми восточными специями.
– Значит, вот кто была ваша любовница, Дмитрий Арсеньевич, – вслух проговорил он. – Вас и в этом тянуло ко всему необычному.
– У тебя появилась привычка разговаривать с самим собой? – раздался рядом ироничный голос. – Неужели это так интересно?
– А где Крапивин? – спросил Сергей, обернувшись и увидев одного Макара.
– Уехал, мой любознательный друг. Покинул нас. Думаю, что он изрядно устал после нашей с ним беседы. Во всяком случае, вид у него был нездоровый.
– У меня тоже бывает нездоровый вид после беседы с тобой, – усмехнулся Сергей. – Это говорит не столько обо мне, сколько о тебе. Ладно, пойдем, наконец! Я хочу есть, со вчерашнего вечера не ел. Надо было поехать на поминки.
– Не надо. Вряд ли на поминках Денис Иванович по прозвищу «Пресноводное» рассказал бы мне столько интересного.
– И о чем же?
– Скажи, что ты знаешь о Силотском и его друзьях? – вопросом на вопрос ответил Илюшин, направляясь к одиноко стоящей машине Сергея.
Бабкин недоуменно взглянул на него, пожал плечами:
– Их трое... Точнее, было трое. Дружат они со школы, каждый занимается своим делом и не лезет в дела других. Ланселот и Швейцарец ушли в бизнес, Крапивин – топ-менеджер в компании с иностранным капиталом. Что еще? Тебе нужны подробности о каждом?
– Нет. Ты все рассказал почти правильно. Но только почти. В одном очень важном моменте ты допустил ошибку.
– В каком же?
Они остановились возле машины, и Сергей выжидательно посмотрел на Макара.
– В том, который касается количества друзей. Их было четверо, друг мой. Четверо, а вовсе не трое!
* * *
Их было четверо. Сенька Швейцман по кличке Швейцарец, Димка Силотский, сам себя называвший Ланселотом, Денис Крапивин, вечный отличник с комплексом неудачника, и Коля Чешкин. Прозвища у Кольки не имелось – пытались звать его в классе «Чешкой», но как-то не прижилось, «Поэт» звучало слишком претенциозно, да и не соответствовало глуповатому Кольке. Даже не столько глуповатому... скорее, странному. Он некстати смеялся, иногда мог громко заговорить о чем-то своем на уроке, и постоянно писал – в дешевых блокнотиках, испещряемых крошечными червяками букв, которые никто, кроме него, не мог расшифровать.
Его и сестру воспитывал дед: мать умерла от рака, когда Полине был год, а отца их никто и не знал, в том числе они сами. Одни вспоминали военного, который останавливался в их городке на полгода, привезя с собой жену и троих детей, а потом, восемь лет спустя, Лидка сорвалась вслед за ним бог знает куда и вернулась, беременная Полинкой; другие уверенно говорили об актере, дважды приезжавшем с гастролями в их захолустный городок – как раз с той самой разницей в восемь лет, которая, по мнению этих других, все и доказывала; третьи и вовсе указывали на соседа-сапожника, но им веры не было никакой, потому что сапожник был очень светлый блондин, почти альбинос, и уже одно это делало совершенно невозможным его отцовство.
В одном сомнений не было: детей Лидка рожала от одного отца. Они и пошли в отцовскую породу, нисколько не похожие ни на мать, ни на деда, которого соседи и прочие любопытствующие увидели позже: невысокие, с густыми темными волосами, резкими порывистыми движениями, оба – с очень белой кожей, почти не загорающей на жарком летнем солнце. Воронята.
Среди остальных ребятишек, игравших во дворе, они смотрелись дичками – не столько из-за странноватой своей внешности, сколько из-за сильной внутренней обособленности, которая чувствовалась всеми, даже взрослыми. Удивительной и трогательной была забота старшего, Кольки, о младшей сестре: едва исполнилось Полинке девять месяцев и она пошла, как брат начал выводить ее во двор, ходил за ней, наклоняясь и придерживая ее за толстые ручки, поднятые вверх. А Полинка смешно перебирала кривыми ножками, крепенькими и короткими, косолапила по всему двору, одобрительно гудела что-то себе под нос, заливаясь смехом, когда брат подкидывал ее кверху, так что ножки взлетали выше головы.
Мать детьми почти не занималась, и Полинка с Колькой были предоставлены самим себе. Соседи, видевшие ее по утрам, отмечали, что Лидка становится все худее и худее, светлые вьющиеся волосы ее лезли клочьями, в уголках рта собрались резкие морщины, подбородок иссох и заострился. Светло-карие глаза в обрамлении удивительно густых ресниц – единственная черта, унаследованная от нее детьми – смотрели не на мир, а в глубь себя, а когда ресницы выпали, глаза приобрели выражение жалкое и затравленное. Мужа у Лидки не было – он бросил ее два месяца спустя после их переезда из Москвы в этот городок, а со своим отцом она отношений не поддерживала – поговаривали, поссорилась с ним много лет назад как раз из-за мужа. Якобы Лидкин отец резко высказался о приведенном ею женихе – простоват, да и не пара его дочери, и Лидка, гордая душа, смертельно обиделась и хлопнула дверью, уехала вслед за мужем в этот городишко. Муж-то потом испарился, а вот помириться с отцом Лидке не позволила все та же гордость, а сказать по правде – и не гордость вовсе, а гордыня с глупостью пополам. Была ли у Лидки мать, соседи не знали, но обоснованно предполагали, что если и была, то такая же шалавистая и бездумная, как сама Лидка.
Поэтому забеспокоились о ней всерьез лишь тогда, когда прямо из салона, в котором она молча стригла редких клиентов, ее увезли в больницу на «Скорой помощи», а парикмахерши рассказали, что Лидка упала в обморок, страшно побелев, и из носа у нее хлынула кровь с такой силой, что залило весь пол, и думали, она вся из нее вытечет. Страшный диагноз быстро стал передаваться по городку, детей взяла к себе соседка, и она же догадалась обшарить комнату, нашла телефонную книжку и позвонила Лидкиному отцу. К тому моменту, когда Владислав Захарович приехал в Накашинск, дочь его была еще жива, но никого уже не узнавала и только металась на койке, застеленной желтой простыней со ржавыми пятнами, и стонала от боли, закусывая обескровленные губы с потрескавшимися уголками.
Перед смертью она так и не пришла в себя. Владислав Захарович знал, что это случится: его жена умерла через десять лет после Лидкиного рождения от той же страшной болезни, быстро сожравшей ее изнутри, превратив полную сил женщину в существо с затравленным взглядом. Владислав Захарович воспитывал Лиду, как мог, но у научного работника оставалось не так много времени на ребенка, а собственные исследования, откровенно говоря, казались Чешкину важнее его семьи – точнее, того, что от нее осталось. Двадцать лет спустя, держа дочь за остывающую руку, пальцы которой скрючились так, что не разогнуть, Владислав Захарович был далек от мысли о том, что расплачивается за давний выбор между ребенком и работой, но мысленно повторял «прости меня, прости меня, Лидочка» до тех пор, пока его не вывели из палаты.
Соседка, открывшая дверь квартиры, в которой жила и умирала его дочь, провела Чешкина в комнату, тихо соболезнуя, и он остановился на пороге, глядя на детей. Колька лежал на диване в неудобной позе – на спине, подтянув колени к подбородку и глядя в потолок, а Полинка негромко ворковала, сидя на полу и пробуя на зуб деревянные кубики. Мальчик повернул голову к вошедшему, и Владислав Захарович, ожидавший узнать взгляд своей покойной жены, со странным чувством убедился, что ничего подобного не произошло. Ребенок не был похож ни на мать, ни на бабушку, но отчего-то это ничуть не помешало деду признать его своим, родным в ту самую секунду, как он увидел его. Чешкин не собирался копаться в себе – он сел на корточки, улыбнулся, стараясь не расплакаться и не испугать внуков, и сказал:
– Здравствуй, Коля. Я – твой дедушка.
Девочка подняла лохматую черную голову – смешной толстенький домовенок – и посмотрела серьезно сначала на него, потом на брата. Тот слез с дивана, очень медленно подошел к деду и вдруг сделал неожиданное – обнял незнакомого пожилого человека, уткнулся в щетинистую шею и заревел, дергаясь худеньким тельцем, захлебываясь от рыданий. Ничего не понимающая Полинка заревела тоже, бросилась к брату, заколотила по коленке этого чужого, из-за которого плакал ее «Коя», но тут же замолчала, подхваченная сильной рукой, прижатая носом к плечу в ворсистой рубашке, от которой пахло чем-то горько-сладким, как от больной кошки Машки, отиравшейся по подъездам.
Чешкин гладил и обнимал обоих детей, тяжело дыша из-за кома, вставшего в горле, до тех пор, пока в дверях не показалась соседка, утиравшая слезы от жалости к «сиротинушкам». Тогда он встал, крепко сжимая руку мальчика, словно боясь выпустить ее, и попросил приготовить еду для детей, пока он занимается делами.
Три дня спустя, похоронив Лиду, они уехали на утреннем поезде – их провожала та же соседка, немного уязвленная тем, что Колька забыл про нее, как только увидел деда.
– Чужой человек, – ворчала Ирина Акимовна, – восемь лет внука не видел! А Колька от него не отлипает! Хоть бы помахал мне, что ли...
Но как только поезд тронулся и два детских личика с большущими темными глазами прилипли к стеклу, она всхлипнула и трижды перекрестила стоявшую за ними высокую фигуру с острой бородкой клинышком.
Владислав Захарович заменил своим внукам отца, мать и бабушку, был к ним внимателен и бесконечно добр. Но первые Колины странности стали настораживать его лишь через год после того, как он перевез внуков в Москву. Странности эти проявлялись и раньше, но Чешкин списывал их на психологическое потрясение от смерти матери. Мальчик мог часами сидеть, глядя в одну точку, на губах его играла полуулыбка, словно он видел что-то свое, не видимое другими. Но на вопросы деда он отрицательно качал головой, смотрел недоуменно карими глазищами, вокруг которых, как у его матери и бабушки, густились черные ресницы, бросавшие тень на белую тонкую кожу. Коля мог вскочить из-за стола, пуститься в пляс, размахивая руками, затем падал на живот, начинал кататься по полу, выкрикивая одно и то же слово, в исступлении молотил ногами по полу, и пару раз во время таких «припадков» крепко ударился головой о ножку стола. Испуганный Владислав Захарович категорически запретил ему подобные игры, и при нем Коля больше не повторял их, но Чешкин подозревал, что в его отсутствие мальчик может придумать что-нибудь и похуже. Няня Полины рассказала ему, что Коля перевешивался из окна, цепляясь пальцами ног за особым образом укрепленный стул, и раскачивался, взмахивая руками, на высоте шестого этажа. О том, что, услышав ее дикий крик, когда она раньше времени вернулась домой с «Полечкой», Коля едва не свалился за окно, няня сообщать не стала.
Владислав Захарович сводил внука по врачам. Ему говорили о гипервозбудимости, выспрашивали подробности родов у матери мальчика, но Чешкин ничем не мог помочь врачам: когда Лида рожала сына, они находились в ссоре и не хотели знать друг о друге. Обследования ничего не показали, и один из докторов, осматривавших мальчика, предложил «не беспокоить парня», утверждая, что тот постепенно избавится от странностей, а второй сосредоточенно выписал Владиславу Захаровичу рецепт на четыре лекарства, расписав по часам, как их принимать. Вернувшись домой и прочитав инструкции к лекарствам, Чешкин ужаснулся, но все же решил дать Коле пропить курс «успокоительных», как он называл препараты про себя. Однако, понаблюдав за внуком, превратившимся от таблеток в сонную муху с заторможенными реакциями, покачал головой и отменил лекарства. Не такого эффекта он добивался.
В классе Коля считался кем-то вроде «дурачка». Он хорошо учился, не занимаясь вовсе, легко запоминая прочитанное на уроках в учебниках, совершенно не интересовался одноклассниками, не разделял увлечений мальчишек вроде гонок на велосипедах или коллекционирования ножей. Речь его была правильной, литературной, но иногда он с трудом подбирал слова, пытался помочь себе руками, мычал, и невозможно было понять, то ли он притворяется, то ли мучается всерьез. Вызванный к завучу за то, что изобразил обезьяну на нелюбимом им уроке физкультуры, Коля послушал ее и вдруг, когда та упомянула для суровости, что пошлет записку его деду, тонко и пронзительно завизжал, так что женщина оторопела. Он визжал на одной ноте, негромко, прикрыв глаза, будто пел, и, оборвав свой визг через минуту, вышел из кабинета, лишь чуть покраснев. Возмущенная завуч вызвала Владислава Захаровича, и тому пришлось извиняться, просить войти в положение, напоминать о том, что Коля не так давно потерял мать... Обаянию и интеллигентной вежливости Чешкина-старшего трудно было сопротивляться, и Алевтина Васильевна вошла в положение и даже под конец их разговора расчувствовалась, прямо высказав Владиславу Захаровичу, что не каждый мужчина в его возрасте согласился бы взвалить на себя такую ношу... бремя... заботы о воспитании двух детей... Выслушивать подобную чушь Владиславу Захаровичу было не впервой, поэтому лицо его во время тирады завуча оставалось понимающе-благодарным.
Вернувшись домой, он попытался поговорить с внуком.
– Колька, Алевтина Васильевна говорит, ты визжал! – строго сообщил Чешкин, поставив внука перед собой. – Ты что, поросенок?
Коля в ответ хихикнул и признался, что он и вправду поросенок. На прямой вопрос о том, зачем он это сделал, мальчик задумался, крепко сцепил руки и ответил, широко раскрыв глаза и глядя перед собой:
– Знаешь, дед, там был такой круг под потолком, и он бы пропал, если бы я его не остановил. Колесо! Красное! Правда! И желтое тоже! Я стоял, думал... – Коля вскочил, принялся ходить кругами по комнате... – думал, думал, думал, и вдруг оно начало исчезать, и тогда я догадался, что нужно сделать, чтобы оно осталось! – Речь Коли ускорилась, так что Владислав Захарович с трудом разбирал слова. – Запеть, но не так, а – иначе, по-другому, высоко, как дельфины!
Тонкие белые руки взметнулись вверх, Коля изобразил что-то вроде нырка в воду, не останавливая свой бег по комнате.
– Дельфины, но Алевтина не поняла, начала ругать, и все равно исчез, потому что нельзя было так сразу, быстро, а медленно, и словами, и тогда я решил пойти, потому что темно, а еще за шкафом, и спрятаться так, чтобы не увидели, но можно закрыться кофтой...
– Стоп! – закричал Владислав Захарович. – Коля, стой, замолчи!
Мальчик резко остановился, непонимающе посмотрел на него.
– Замолчи... – прошептал Чешкин, проводя рукой по холодному лбу. – Я тебя не понимаю! Ты... – он уцепился за объяснение, лежавшее на поверхности, – ты слишком быстро говоришь.
Коля перевел дыхание, продолжая беззвучно шевелить губами. Владислав Захарович видел, что внук «ушел», что он уже не с ним, а где-то в другом месте проговаривает до конца свой бред о колесе, шкафе и дельфинах. Чешкин знал по печальному опыту, что вывести из этого состояния Колю может только сестра, да и то не всегда, и с тоской провел рукой по его встрепанным черным волосам. Внук коротко мотнул головой и ушел в свою комнату, продолжая беззвучно шевелить губами.
Чешкин со страхом ожидал проявления странностей и у внучки, видя, как похожи между собой брат и сестра. Но со временем стало очевидно и различие между ними. Полина, теряя с возрастом детскую смешливость, никогда не переходила в своей сосредоточенности ту болезненную границу, за которую проваливался ее брат. Колька рос задумчивым, легко замыкающимся в себе, но в то же время с необычайно переменчивым настроением; в отличие от других детей, взрослея, он становился уязвимее, но уязвимость его была не от чужих насмешек, а от происходящего вокруг и, на первый взгляд, не имевшего к нему отношения.
Так, в пятом классе он прибежал после школы в слезах и не мог успокоиться до самого вечера, выкрикивая непонятные слова, кружась по комнате, падая и снова вскакивая. Причина выяснилась на следующий день: директор магазина, мимо которого Коля возвращался из школы, увольнял грузчика, стащившего при разгрузке то ли хлеб, то ли упаковку печенья. Грузчик злобно матерился, директор кричал на него, и Коля замер как вкопанный, не в силах отвести от них глаз. Если бы он мог сформулировать свои ощущения, то объяснил бы, что его словно заставили смотреть отвратительный фильм, в котором каждая деталь представала фантастически выпуклой, бьющей в глаза, и он видел – хотя не хотел видеть – мелкие брызги слюны, летящей у директора из вялого рта, рытвины оспин на сером испитом лице грузчика, видел мерзкие лица стоящих вокруг, рты, раззявленные в хохоте, видел помочившуюся грязно-рыжую собачонку, всю в комьях свалявшейся шерсти, и многое другое, что хотел бы выкинуть из своей памяти, но был не в силах. Крик и движение на время освобождали его от этого зрелища, которое снова и снова прокручивалось перед глазами, дополняясь новыми подробностями.
Как ни странно, но выводить Колю из подобных состояний научилась не Полина и не Владислав Захарович, а Полинина няня. Как-то раз, когда мальчик понес ахинею в ответ на просьбу объяснить очередной его странный поступок, она, устав слушать его птичью речь, силком усадила Колю за стол и бросила перед ним тетрадь и карандаш.
– Пиши! – в сердцах сказала няня. – Садись и пиши объяснение! Вечером деду покажем, пускай он разбирается.
Коля замер над листом, вглядываясь в разлинованную бумагу с несказанным удивлением. Так дикарь мог бы смотреть на волшебный посверкивающий предмет, привезенный белыми людьми из-за моря, – предмет с пока неясными свойствами, но наверняка бесценный.
Замолчав, он очень осторожно взял карандаш в руки, будто тот был живым, и провел неровную дрожащую линию по верху страницы. И вдруг – застрочил, быстро, неразборчиво, как будто выплескивал невыговоренное на лист бумаги. Мелкими буквами он исписал несколько страниц, а затем, словно выдохнув, принялся писать медленнее, задумываясь над словами, замирая на несколько секунд с прикрытыми глазами, будто вслушиваясь в собственные ощущения.
Вернувшись вечером, Владислав Захарович выслушал няню и первым делом попросил Колю показать ему тетрадь. Среди потоков нечитаемого бреда, смеси придуманных и существующих слов, он увидел фразы, из которых складывался рассказ – маленький, очень простой рассказ о том, как жители подъезда реагируют на рожающую под лестницей кошку. Чешкин-старший посидел над ним в задумчивости, усмехнулся точно подмеченному сходству с реальными персонажами, а на следующий день купил для Коли большую тетрадь альбомного формата и несколько ручек – на выбор. «Старайся сам отделять зерна от плевел, – сказал он внуку, не расшифровывая, что вкладывает в свои слова, – но если не получится, не принуждай себя. Пиши, как пишется».
А затем с недоверчивой радостью наблюдал, как с каждой неделей Колины записи становятся все более понятными, как постепенно исчезают из них безумные сочетания, не имеющие смысла, словно мальчик нащупал хвостик ниточки, выводящей его из лабиринта, и теперь медленно идет, не выпуская ее из рук, иногда ступая ошибочно, но быстро возвращаясь на правильный путь. Поначалу Коля записывал все, что видел вокруг, но со временем стал фантазировать, придумывать все более сложные сюжеты, иногда создавая целые фантасмагории.
Никто не заметил, в какой момент он начал сочинять стихи. Выяснилось это почти случайно, когда на родительском собрании в конце года классная похвалила Владислава Захаровича за то, что тот привил внуку любовь к поэзии, и продемонстрировала подшивку стенгазеты. В каждом номере печатались Колины стихи. К изумлению Чешкина, он не увидел в них той несуразности, что в текстах: это были, безусловно, совсем детские, но очевидно талантливые стихи – со свежей рифмой, неизбитыми метафорами, осознанной аллитерацией. «Надо же, – думал ошеломленный Владислав Захарович, возвращаясь домой с собрания. – А ведь Коля и впрямь талантлив! Мальчик мой...»
Он записал внука в литературный кружок при Доме пионеров, но Коля после двух посещений наотрез отказался туда ходить. Он не терпел никакого принуждения, а его уговаривали писать на заданную тему. Мальчик продолжал сочинять сам, исписывая одну тетрадь за другой: все их Владислав Захарович нумеровал и бережно складывал в шкаф, с радостью констатируя, что и без всякого кружка внук пишет все лучше и лучше.
Когда Коля перешел в шестой класс, Чешкины переехали, и ему пришлось менять школу. Так он оказался в одной компании с Ланселотом, Швейцарцем и Крапивиным. Неожиданно они подружились – троица взяла нечто вроде шефства над новичком, оказавшимся достопримечательностью класса: стихи Чешкина даже регулярно публиковали в «Пионерской правде».
И Денис, и Сенька, и Димка ощущали одно и то же: их странноватый новый друг нуждается в защите. И по молчаливому уговору не давали Колю в обиду. Они стали завсегдатаями дома Владислава Захаровича, и тот привязался к мальчишкам, испытывая к ним огромную благодарность за то, что они дружат с его внуком. Когда все четверо собирались в Колиной комнате, к ним приходила Полинка, но ее не прогоняли: по тому же молчаливому уговору на девочку распространялась аура неординарности старшего брата.
До семнадцати Колиных лет Владислав Захарович дожил в счастливой уверенности, что все тревоги о психическом здоровье внука остались в прошлом. Чем старше становился Коля, тем заметнее было, что он слегка «не от мира сего», но дед утешал себя мыслью, что парень понемногу адаптируется, и не последнюю роль в этом играют его друзья.
На следующее утро после своего дня рождения Коля проснулся в квартире один. Был выходной день раннего лета. Полину дед повел в кружок танцев, которыми она занималась с шести лет, Крапивин со Швейцарцем собирались зайти после обеда, чтобы всем вместе поехать купаться в прудах Стрешневского парка. Коля лежал в кровати и смотрел на пятна света на потолке. Вдруг совершенно очевидно стало для него, что, шагнув из окна, он не упадет, а превратится в одно из этих солнечных пятен, и сможет бегать по потолку, ощущая шершавость побелки, и быть невероятно счастливым, таким счастливым, каким не может стать ни один человек при жизни.
В квартире стояла тишина, но из двора доносилась играющая в чьей-то машине песня «Биттлз».
– Айм фоллоу зе сан, – пропел Коля вслед за ливерпульской четверкой и негромко рассмеялся.
В одну долю секунды все вокруг него сложилось в одно целое – и беготня пятен на потолке, и песня о том, как кто-то пойдет за солнцем однажды в прекрасный день, и внезапное ощущение невесомости собственного тела, придавленного к кровати одеялом (казалось: откинь – и взлетишь). Смерти не было. Был солнечный свет, и была необходимость избавиться от самого себя – на время, – чтобы потом стать и собой, и одновременно чем-то другим.
Коля вылез из-под одеяла, прошлепал босыми ногами по теплому полу, по которому свет протянул дорожку к окну, и эта золотистая дорожка на линолеуме тоже оказалась необходимой частью того целого, что окружало его сегодня. Мир не разбивался на куски, как это частенько с ним случалось, не выдувал пузырями отдельные уродливые свои проявления. Он был прекрасен, но его красота не была бесцельна – она служила направлением.
Коля отодвинул тугой шпингалет, распахнул окно и вылез на подоконник, ощущая, что невесомость ближе с каждым мгновением.
Владислав Захарович, возвращавшийся домой с Полиной раньше времени, потому что занятия отменили, поднял глаза на окна квартиры, увидел фигуру внука, стоявшего, согнувшись, на подоконнике, увидел, как черные волосы взметнул порыв ветра, и со всей ясностью понял, что сейчас произойдет.
– А-а-а! – закричал он хрипло и надрывно, выдергивая руку из влажной ладошки Полины, и в судорожном рывке метнулся в сторону дома.
Однако девочка держалась за его пальцы крепко. Она упала, и несколько шагов Чешкин тащил ее, ничего не понимающую, по асфальту, сдиравшему кожу с белых, почти не загоревших коленок. Почувствовав боль, Полина сначала закричала, а затем заплакала. Руку деда она так и не отпустила.
В облако звуков, окутавших Колю, стоявшего на окне шестого этажа, – в мелодичную песню, скрип качелей в соседнем дворе, порывы ветра и крики чаек – ворвался звук, которому не было места в этом прекрасном дне: громкий, отчаянный плач его сестры. И в одну секунду разрушил гармонию, царившую в Колиной душе. Он перевел взгляд вниз, увидел оседающего возле Полины деда, и с горестным ужасом ощутил, как его невесомость исчезла, а мир снова стал набором расколотых образов. Потом он осознал, что с его семьей случилось что-то плохое, спрыгнул с подоконника в комнату и бросился в одних трусах из квартиры, боясь, что у деда случился сердечный приступ.
В тот год он повторил свою попытку еще два раза; на второй она почти увенчалась успехом, но помешала не вовремя залаявшая на соседском балконе собака – вслед за ней вышел сосед, и Коле пришлось быстро спрятаться в комнате. Несколько раз он старательно погружался в состояние невесомости, пойманное им однажды, но удавалось редко, и только тогда, когда он находился в одиночестве. В присутствии других людей у него ничего не получалось. Он ощущал, физически ощущал чужое дыхание, чувствовал тянущие его к земле чужие мысли, страхи и радости, и не в силах был отрешиться от того материального, что окружало его и воплощением чего являлся человек, сидящий в соседней комнате. Кто бы он ни был – дед, Полина или Денис Крапивин, зачастивший к ним в гости в последнее время. Если с Колей в квартире кто-то находился, у того, что он собирался сделать, появлялось свое название – неправильное, отвратительное, придающее невероятно искаженный смысл всем его действиям. Самоубийство – даже произнести противно.
* * *
– У Николая Чешкина были суицидальные наклонности, – сказал Макар. – Ему требовался постоянный присмотр.
– Врачебный?
– Думаю, что и врачебный тоже, но по каким-то причинам его семья предпочитала следить за ним сама. Родителей у него не было. Дома с ним все время кто-то находился, как правило – дед либо сестра, или же приезжала женщина, которая когда-то нянчила Полину Чешкину.
– Та девушка, с которой ты разговаривал, и есть его сестра?
– Да. Младшая, у них разница в восемь лет. Обожала брата, даже начала писать стихи, подражая ему, – кстати, как оказалось, удачные. Крапивин говорит, они оба талантливы, но Николай был настоящим поэтом. У него вышли небольшими тиражами три сборника стихов, появились поклонники, в Интернете даже есть сайт, посвященный творчеству Чешкина. Он пытался работать, но ни на одном месте долго не задерживался: иногда у него случались своего рода затмения, которые окружающими расценивались как проявление психической болезни. Впрочем, очевидно, он и в самом деле был болен.
– Его лечили?
– Не знаю. Судя по рассказу Дениса Ивановича, который поначалу очень не хотел со мной разговаривать, в конце концов вокруг Николая Чешкина создалось определенное равновесие, старательно поддерживаемое его мирком...
– В который входили Ланселот со Швейцарцем и Крапивиным, – подхватил Бабкин.
– Совершенно верно. Они опекали его, заходили к Чешкиным почти каждый день, рассказывали Николаю новости, потому что последние несколько лет он не мог читать газеты и не смотрел телевизор, а обо всех событиях узнавал от деда и сестры. Крапивин описывает его как умного, доброго, крайне впечатлительного человека, с которым было исключительно интересно общаться. Говорит – «Коля мыслил парадоксами». Если верить Денису Ивановичу, они навещали Чешкина не из жалости, а оттого, что любили его и считали своим другом.
Бабкин с сомнением взглянул на него, и Макар ответил на его невысказанный вопрос:
– Я думаю, он говорит правду. Во всяком случае, сам Крапивин, похоже, верит в свои слова. На жалости такие длительные отношения – со школы, с перерывом на институт, потому что Силотский уезжал учиться в другой город – не продержались бы. Нет, каждый из этих троих находил в общении с Чешкиным что-то свое. Предполагаю, не последнюю роль в их отношении к Коле сыграли Полина с Владиславом Захаровичем – они люди незаурядные, интересные, и я не удивлюсь, если кто-то из троицы был привязан не только к Николаю, но и к его сестре. Кому-то из друзей льстило участие в судьбе хорошего поэта, кто-то самоутверждался, заботясь о нем, кто-то получал от семьи Чешкиных тепло, которого ему не хватало в своей собственной.
– Швейцман, Ланселот, Крапивин – в таком порядке ты их назвал? Думаешь, Силотский самоутверждался?
– Точно сейчас уже никто не скажет. Ланселот принимал самое деятельное участие в его судьбе, настаивал на том, что Николай не должен запирать себя в четырех стенах, и несколько раз организовывал совместные палаточные выезды на какую-то дикую речку.
– И Чешкина они брали с собой?
– Да. По утверждению Ланселота, который постоянно спорил с дедом Николая, Чешкин был куда здоровее, чем считали окружающие. Это был неисчерпаемый источник их пререканий, и пару раз дело доходило до ссор. Дмитрий Арсеньевич полагал, что отношение к Коле как к психически больному не помогает ему, а усугубляет его болезнь, а дед Николая возражал, что раз он ежедневно занимается здоровьем внука и отвечает за него, то пусть Силотский проверяет свои теории на ком-нибудь другом. Думаю, ты можешь представить, с какой настойчивостью Дмитрий пытался доказать ему свою правоту.
Бабкин молча кивнул, остановив машину в переулке возле кафе, где они собирались пообедать. Он не сделал попытки выйти, внимательно слушая Макара.
– Их поездки на природу проходили удачно, а из последнего похода Николай даже привез рассказ, который написал там за одну ночь. Его опубликовали в нескольких журналах, и Силотский считал их практически вещественными доказательствами того, что прав он, а не Владислав Захарович. Однако старый Чешкин упорно стоял на своем, никогда не оставлял внука без присмотра и, как я понимаю, даже контролировал круг людей, с которыми Николаю разрешено было общаться.
Илюшин сделал паузу, оглядел знакомый переулок, словно убеждаясь, что они приехали туда, куда хотели. Солнце играло на крышах домов, под которыми дворники растянули красные ленты ограждений с предупреждающей надписью «Осторожно! Возможно падение снега и наледи!»
– А что случилось потом? – нетерпеливо спросил Сергей.
– Старшему Чешкину пришлось уехать из города. Забыл сказать, что он, несмотря на возраст, активно работает, занимается своей художественной галереей. Потребовалась командировка в другой город, а Полина сидела в больнице с той самой няней, которая когда-то давно помогала деду растить ее. Няня у них была кем-то вроде друга семьи, Владислав Захарович помог пристроить ее в хорошую больницу. Она умирала, об этом все знали.
– Кто остался с Николаем? – спросил Бабкин, догадываясь, какой ответ он услышит.
– Силотский. Он всех успокоил, сказал, чтобы никто ни о чем не тревожился, Коля будет под его присмотром. Им нужно было провести вместе день и ночь, а на следующее утро Владислав Захарович возвращался домой. Вечером Полина улучила время и приехала из больницы, проверила брата, убедилась, что все и в самом деле в порядке: Николай был очень доволен тем, как они с Ланселотом проводят время, смеялся, шутил, был очень оживлен. Она уехала успокоенная и всю ночь провела возле бывшей няни.
– А Чешкин с Силотским?..
– Чешкин с Силотским... – повторил Макар. – Тут, как ты понимаешь, начинается та часть рассказа, достоверность которой уже никто никогда не проверит, потому что известна она со слов единственного человека – Дмитрия Арсеньевича. А Дмитрий Арсеньевич утверждал, что в ту ночь Чешкин казался ему совершенно здоровым: они рассуждали с ним о том, как сложились судьбы у каждого из четверки, и что из этого можно было предугадать в школе, а что нет, затем выпили бутылку красного вина под хороший ужин, заказанный Силотским в ресторане, и разговаривали до полуночи. Ланселот придерживался мнения, что чем старше становится Николай, тем успешнее он изживает из себя проявления болезни. У него имелась теория, объясняющая суицидальные вспышки друга подростковым буйством гормонов: он даже приводил в обоснование какие-то медицинские исследования. Впрочем, это неважно. Около полуночи Силотскому позвонила женщина, одна из его любовниц, и попросила к ней приехать.
– И он согласился? – поразился Сергей.
– Да. Потом, оправдываясь, Ланселот все объяснял своим «кобелизмом», как он это называл...
– Оправдываясь?!
– Ну хорошо, не оправдываясь, а просто объясняясь. Бабенка была его давней любовницей, по которой он сходил с ума, – между прочим, она его бросила, и, полагаю, именно этим объяснялась его тяга к ней. Силотский не терпел поражений. Когда она позвонила ночью, спустя два месяца после разрыва, и попросила его приехать, недвусмысленно сказав, чего она от него хочет, Силотский не выдержал. Он поговорил с другом, упросил его проявить понимание, и Николай, к огромному облегчению Дмитрия Арсеньевича, не просто не стал возражать – напротив, он сам предложил Ланселоту вернуться часам к одиннадцати, за час до приезда Владислава Захаровича. У него, как сказал Чешкин, в голове вертелась одна идея, которую он хотел записать, и эта идея так его увлекла, что он готов был начать немедленно, а присутствие Ланселота его сдерживало. Когда Силотский уходил в предвкушении постельных радостей, Николай уже сидел за столом и писал, махнул ему вслед рукой и даже не встал, чтобы проводить до двери. Разумеется, Дмитрий Арсеньевич рассказывал потом, что он видел перед собой совершенно здорового, искренне увлеченного своим делом человека, который не хотел, чтобы ему мешали.
– Думаю, в какой-то степени так оно и было, – мрачно сказал Сергей.
– Я тоже так думаю, – согласился Илюшин. – Но очевидно, увлечен он был совсем не тем, о чем думал Силотский, потому что ровно через десять минут после его ухода Чешкин выбросился из окна. Что он пережил в эти десять минут – одному богу известно! Его нашли сразу, несмотря на позднее время, потому что свидетельница видела, как все произошло, – пожилая женщина прогуливала собаку. Она их соседка по дому, знала всю семью... Вызвала и милицию, и «Скорую», но врач, как ты понимаешь, мог только диагностировать смерть. Николай разбился сразу.
– Могу себе представить, как семья Чешкиных должна ненавидеть Силотского, – протянул Бабкин, перед которым в новом свете предстало появление на кладбище младшей сестры Николая Чешкина.
– В голосе его сестры я ненависти не заметил, как ни удивительно, – покачал головой Макар. – Зато могу тебе сказать, что Крапивин и Швейцман год после того случая не разговаривали с Ланселотом. Вообще. Прервали с ним всякие отношения. Они, как и Владислав Захарович, считали его виновным в смерти Коли, а Швейцман прямо заявил, что Дмитрий пытался оправдать себя тем, что не заметил в Чешкине никаких признаков заболевания – на самом деле они были, просто Ланселот увидел то, что хотел увидеть.
– А почему отношения возобновились? – нахмурился Сергей.
– Крапивин утверждает, что Силотский вымолил у них прощение. Этими самыми словами сказал: «вымолил прощение». С любовницей Дмитрий порвал, пытался выразить старику Чешкину свои соболезнования, но тот его даже видеть не мог. А вот Полина отнеслась к Силотскому куда мягче, чем дед.
– Странно.
– Да, мне тоже. Но нам слишком мало известно, а все, что мы знаем, – исходит от одного человека.
– Дениса Крапивина?
– Верно. Полина Чешкина отказалась говорить со мной о смерти брата, сказала только: «Обратитесь к Денису, он вам все расскажет».
– Когда это случилось?
– Три года назад.
– И сколько сейчас лет Владиславу Захаровичу? – поинтересовался Сергей.
– Чуть больше семидесяти. Три года назад он был полон сил, и неизвестно, насколько ухудшилось его здоровье за это время.
Они вышли из машины, Бабкин осмотрелся, и, не заметив ничего подозрительного, медленно направился к кафе, обдумывая рассказ Илюшина.
– Нам нужно побеседовать с Чешкиным, – сказал Макар, догоняя его. – Я понимаю, – перебил он Сергея, собиравшегося что-то возразить, – следственная группа будет отрабатывать мотив личной неприязни и неизбежно выйдет на подробности самоубийства одного из четырех друзей, но это вовсе не означает, что нам с тобой нужно самоустраниться и заниматься только поисками Качкова.
– Я вовсе не это хотел сказать, – проворчал тот. – Естественно, нужно разговаривать и с Чешкиным, и с его внучкой. Я только хотел добавить, что, кажется, знаю еще одного человека, который принимал непосредственное участие в той истории, случившейся три года назад.
Макар остановился.
– И кого же? – удивленно спросил он.
– Ту самую любовницу, к которой уехал Ланселот. Готов поставить наш обед про заклад, что ее зовут Мария Томша, и именно с ней я разговаривал на кладбище.