Глава двадцать первая
С первых дней почуял Никон азартную высоту трона, на коий взобрался, и эта высота не только пьянила властью, но и вострила зрение его и приглядчивый разум. Казалось бы, велико ли патриаршье креслице, стоящее в переднем углу Крестовой палаты с алым бархатным подголовником, с перильцами, крытыми сусальным золотом, но с этой государевой стулки, если иметь восприимчивую голову, далеко все видать. Вон еретики, окаянные папежники, уже давно подпятили под себя Европу, вкрались на славную Украину, смутив ее унией, как шальные избяные тараканы, разбрелись по заморским землям, склоняя варварские народы в свою оскверненную веру. Подпали под прелагатая, а как очиститься от прелюбы и скверны? Ох-хо-хо...
Но слава Спасителю, еше неприступно и незыблемо стоит остров истинной Христовой церкви, но и его подтачивают, скрадывают тайные смутные воды. И как тут выстоять?
Гетман Хмельницкий, враг униатов, подбил казаков, располовинил Украину и шлет гонцов под руку великого государя: не раз и не два кушивали казачьи послы в патриаршьей столовой палате. Чтит Никона богобоязливый гетман, остойчив он в вере и гордым умом незамутнен, боясь скверны, и коварные униаты, тайно скрадывая жизнь Богдана, хлопочут тщетно, никак не могут уловить его души в свои еретические тенета. Под пятой монгола однажды распалась святая Русь, а нынче самое время собирать камни в груды, орать пашню и сеять жито.
И Белая Русь томится, и балтийские словене позабывают родову под немцем, и древний Смоленск под ляхом, и швед раскорячкою в наших вотчинах и мнит себя за господина. Все подступили к русийскому караваю, всякому хочется рассыпчатого калача да стоялого меду.
Так как же выстоять против костельника, лутера и папежника? Да лишь верою, да коли собраться купно вокруг Золотой Софии, сгрудиться обороною в горсти. Вон и Киев-град давно ересь изгнал; еще Петр Могила ввел троеперстие и все служебники наново перевел с древних греческих хартий. А я окунулся в наши служебники и от дикости и мги лишь воскликнул с тоскою: «О горе нам!» Сблудили, ой, крепко сблудили мы, наслушавшись иосифлян, в гордыню впали, а заплутав, бредем по миру наодинку вперекор всем куда глаза глядят. Недаром остерегал меня Паисий Константинопольский в своих наказах, пасет от кривоверов, что хитро, как дикие волки, исподовольки оскверняют новинками старинные догматы и писания. «Блюдитеся крепко от таких волков, – пишет Паисий. – Под образом исправления недостатков церковных они ищут привнести в нее свои ядовитые плевелы и приносят к нам новины свои и апокрифические свои молитвы. Потому должны они быть отсечены от церкви, как гнилые и неисцелимые члены, оставаясь нераскаянными. Таковые молитвы их мы считаем богохульством, ибо они бросают подозрения на молитвы наших святых и пытаются ввести новые порядки, которым мы никогда не учились от отцов, передавших нам веру...»
Да и как пристанет к нам Малая Русь, и болгары, и словены южные, если мы отшатнулись от них по вере и навычаи греческие растрясли по неразумению? Все купно, все в груду, под один прислон и щит! И Москва православная – это не третий Рим, но Новый Иерусалим; под его золотыми крестами соединится под брони весь Восток, Европа и Азия, подпавшие под басурмана, махмета и латина. И откроется им Свет истинный, несказанный. Слово и дело соединим навечно мечом Христовым. Так и только так!
И царь-господине неразлучен со мною в этом деянии. Он – меч карающий праведный, я – крест Сладчайший, Да благословит нас Господь и убережет от злоумышлении.
...И разослал Никон грамоту по церквам, и стал ждать вестей: как-то отзовутся ревнители-иосифляне, позабывшие греческую премудрость. А норов-то у них в чести и гордыню преизлиха тешат. Угадал прозорливец Никон: немедля отозвались ревнители. Вскоре царь переслал патриарху, на его усмотрение, выписки Аввакума и Даниила, где священницы на святые книги бранились и всяко хулили святителя, убеждали государя: де, греки нашу русскую Псалтырь сожгли и книгу Кирилла Иерусалимского потратили, и скоро нас еретики новомодные вместях с Никоном научат курочек рафленых ести и табаку через губу пить.
«Ах, сукины дети, ну пустосвяты, – ярился Никон. – Грамоте нимало не толкуют, а туда же, Отца учить лезут. Коли не ведают смиренья, так пусть опознают мою руку».
И представил Господь случай выказать праведный гнев и науку: первому пастырю не перечат. Слушали в соборе в Крестовой палате отписку муромского воеводы на протопопа Логгина, будто он похулил образ Пресвятой Богородицы. Логгин, голубоглазый русачок, с тонким белым лицом, стоял, потупясь, у порога Крестовой и жамкал в руках скуфейку. Вроде бы и смирен, и почтителен, но чем же не заправился, не залюбился он патриарху, еще не вымолвив и слова? Лишь когда дочитали челобитную и принесли все вины на голову Логгина, он впервые поднял глаза, и кроткий, задумчивый взгляд, на мгновение яростно вспыхнув, тут же и утек над святительскими клобуками в слюдяные окончины, за которыми пестро просвечивал царицын Терем. И как ожгло патриарха: почтение нету в Логгине, смирения и страху. Вот и этот слуга церкви болен гордынею и невесть что возомнил о себе. Гордоусы, они своею проказою не только заразили православную обитель, но и смуту закинули в христианское сердце. Со своей патриаршьей стулки, стоящей на рундуке, Никон зорко вглядывался в русачка с глазами, источающими голубой свет, и тайно узнавал себя: ревнив к вере, блюдет старопрежний обычай, чествует Господа, почасту поствует, оттого и бледен...
Но ты повинись, пади на колени, сломай выю пред иереями, срони слезу, проси прощения, даже если и безгрешен. Да куда там? Лишь Спаситель наш не ведал грехов, а мы же под тяжестью вин едва носим главу. А ты скрозь нас глядишь, суевер и бесстудник.
Оттого и согласья нет на Руси, что всяк про себя толкует, блудя по Писанию, всяк власти хощет. Но ты, священник, дай примера, не возносись пред земными властями, но уловляй душу мирянина Христовым словом, пробуждай в ней стыд. Ведь в ком стыд, в том и совесть. Всякое перекование с властями – туга для церкви. А мы, чуть что, ереститься сразу, в первых хотим быти: всяк на своего коня скочит и ну братися, ну рвать узду! Неучи, одно слово, не могут понять, что всякий трус и гиль от гордыни нашей...
Никон молчал, а святители допытывали от Логгина истин, принуждали признать проступки, но протопоп вин своих не приносил.
– Я не только словом, но и мыслию не хулил святых образов, которым поклоняюсь со страхом, – упрямился Логгин. Голос у протопопа ровный, струйчатый, без смущенья и робости. Неронов сидел на конике невдали от двери и, слушая Логгина, верил ему. В моленной не по разу и подолгу беседовали о вере, и Неронову была понятна и близка душа молодого священника. Да и за что пытать человека, коли нет верного дознания? Нам ли не ведать, как забыли воеводы Божий страх и глумятся над попами, почитая священников хуже собаки. И сам-то Неронов неоднова сносил от них побои лишь за то, что пробовал пробудить ревность к Спасителю. – Я только и сказал жене воеводы у него в дому, когда она подошла ко мне на благословение: не белена ли ты? Уж больно крашеной показалась, как идолище поганое иль баба степная. Такая страмница. Слово мое подхватили гости, и сам воевода на меня: де, ты, протопоп, хулишь белила, а без белил не пишутся образа. А я им, де, какими составами пишутся образа, такие и составляют писцы, а если на ваши рожи такие составы положить, то вы не захотите. Сам Спас и Пресвятая Богородица и все святые честнее своих образов...
...Эх, простая душа, позабыл вовсе, что трезвость ума и сердца в краткости слов. Хоть запнись, но удержи в себе последнюю мысль, ибо она может статься лишней.
– Так образа лгут? – вдруг вмешался Никон и азартно подался навстречу тяжелым телом, так что всхлипнуло кресло золочеными перильцами. – Коли образа лгут, то и вера наша измышлена? Не про то ли и толкуют лутеры? Не от них ли ты понахватался злоумышлений? Ежели сам Спас честнее своего образа, так кому издревле поклоняемся мы? Вот мы вглядываемся в икону, как в лазурное сияющее благолепием окно, и в нем видим Лик, бесконечно дозирающий нас...
Логгин вдруг несогласно встряхнул волосами, белыми, как мех горностая. И куда только подевалась недавняя смиренность, пониклость острых, тоненьких плеч? В боковую окончину упал предвечерний солнечный свет и ласково вызолотил маковицу протопопа, словно бы сам Сладчайший погладил сердешно страстотерпца благословляющей дланью. Темная однорядка обвисла на плоском, тщедушном его теле с впалою грудью, на тонкой шее порывисто каталось адамово яйцо. Такие отроки являются в ночных видениях, с ними связывают желанные и благие вести. Никон, еще не услышав ответа, уже почуял к протопопу острую вражду. Он косо, мельком глянул на Иоанна Неронова, сутулившегося с дальнего края лавки, поймал его тонкую усмешку. Вот кто ножи на меня точит, вот от кого чары, – угадал Никон сразу. – Всех святых собою затмить хощет и тому сына духовного научает. От него и поползуха. Втянули силком на патриарший престол, умолили, чуть ли не в ногах валялись, а теперь, лукавцы, ждут отдарка, смекают об меня свои драные чеботки обтирать. А вот этого не хотите?.. Никон мысленно состроил мужицкую охальную фигуру.
...А с чего ты вдруг озлился? с чего загорелся страстию так, что запылали уши и стеснило сердце? И запамятовал, что страсти нужно тушить водою любви, позабыл неоскудеваемое: «Прощающе друг другу, яко ж и Бог во Христе простил есть вам». Никон, поозрись вокруг, отыщи сердечными очами врага бесплотного и поскорее закрой уста.
– Так образа лгут? – настойчиво повторил Никон, понуждаемый кем-то невидимым, и навострил взгляд, словно бы восхотел прожечь Логгина насквозь. Супротивится рабичишко, из кожи вон лезет, а про честь давно позабыл.
Последние слова понукнули Логгина. Этот мордвин всю землю переучивать решил, подумал протопоп сварливо, уже видя в патриархе дьявольское наущение. Давно ли на святительской стулке, а уж всего себя обложил коврами. Но заговорил Логгин весело, с медоточивой ласкою: так змея выстилается перед жертвою, собираясь ее ужалить.
– Авва Дорофей поучал: «Бог вселяется в любовнова человека чувством небесным, и таковое тело дом Божий бывает». Всяк человек сотворен по образу Божию, но никто из нас не покусится сказать, что он походит на Спасителя, ибо Христос один. Такожде и икона, лишь наше мысленное чувство, с каким мы хотим обороть в себе мирское. – Тут вздох несогласия и сожаления прошел по собору, а Никон вдруг облегчился сердцем, ибо понял исток недовольства своего: и этот молодой благочинный норовит собою заместить в сердцах прихожан пречудный образ Спаса. – Я не хочу уверить, что надобно всем походить на образ Божий, коий нам недоступно зрети. Но ведь потребно душу и тело держать открыту и достойну, чтобы в жилище этом всегда было весело и любовно Христу. Враг бесплотный входит в нас всеми нашими чувствами, и надо берегчи себя...
– Образ – явленное, а не списанное. Он является внезапно, когда сильно веруешь и хочешь спастись. Он виден всем угодникам русским, – возразил Никон и властно припечатал посохом, обрывая тем дальнейшие споры. – Не наводи, поп, тень на плетень. Вот ужо сдам в науку злому приставу в палатку, там тебе скоро откроются небесные истины, еретник.
Никон стращал Логгина, уже не сердясь, охолонувши, лишь для прилики, чтобы образумить. Зачем обрекать доброго пастыря для волокиты? Ну заплутал поп, так пусть покается, и дело с концом. Посмирить путаника, привесть к истине, да и гнать домой к пастве. Чего шляться бездельно?
Ой, не надо бы Неронову выскакивать с дерзостью, ведь знал верно, как грозен Никон до ослушников. Лисою обовьется, чтоб поманить лишь, а после глотку перехватит – не вздохнуть. Но допекло Неронова, вишь ли, допекло христовенького. Даже озеночки залазоревели. Того и надобно Никону, того и ждал.
– Почему злым приставом грозишь, патриарх! – возмутился Неронов. – Нужно прежде произвести розыск. Тут дело великое, Божие и царево. Самому царю поистине следует быть на сем соборе.
– У государя и без нашего хлопот – не обраться. Еще своих собак ему на шею вешать. Насели со своими бедами, высморкаться бедному некогда...
Иль глуховат Неронов, иль дослышал, чего хотелось умом, но только завопил он, тыча в пол тросткою, не чинясь пред святителем:
– Патриарх Никон! Взбесился ты иль взбеленился, что такие кощуны мечешь на государское величество. Еще вчерась приклякивал государю, а нынче хульные слова клеплешь.
– Вот и ступай с ябедами, протопоп. Поспеши, пока другие не обогнали.
– Не ябеда Неронов, не-е, но царю верный слуга! – С этим решительным последним словом Неронов покинул собор и тем же днем, сославшись на Ростовского митрополита Иону, будто бы слышавшего хульные речи, он донес духовнику Стефану и Алексею Михайловичу: де, патриарх присоборно объявил, будто ему царская помощь не годна и не надобна и он на нее плюет и сморкает...
Через несколько дней с тайным крутым намерением Никон вновь собрал духовные власти, где объявил Неронова клеветником и навадником. Тот не повиновался, но сослался на митрополита Иону, что и тот слышал хулы. Иона сначала подтвердил, но тут же и заперся вдруг: «Патриарх Никон таких слов не говаривал».
– Эх вы, Христовы воины, – сгоряча укорил Неронов собор. – Пятитесь в лужу, как раки. А еще не припекло. Тьфу... и только. Вам бы объедки с патриаршьего стола подбирать. На кого воззрились? Омойте очи! Никон всю землю переучивать стал, а вам и дела нет. Как же... Он всей царской орды мудрее. А мы глупы-ы, ой глупы! На что умнику церковные догматы? К чему отцовы заветы?..
– Я сужу только по Евангелию, – кротко ответил Никон и снова спрятал взор. Клобук с байбарековой черной скуфейкой глубоко насажен на лоб, из-под густых нависших бровей кротко выглядывают любопытные улыбчатые глаза; всех привечает Учитель, все прижаливает, принимая в сердце; но зеницы темны, намглились, острые, как шилья, и даже сквозь длинную Крестовую палату стараются наколоть, усмирить протопопа. Да и то, чего взъелся? Как перцу под хвост... Взнялся под небеса, а перье ощипано. И глаза-то у него куриные, с бородавками на веках, и борода скопческая в три волосины. Царь-то к чему повадился ходить да слушать? – с неприязнью думал Никон, отыскивая слабину в протопопе, и все казалось в нем худым, нарочитым, предерзостным. А давно ли, кажись, в друзьяках верных ходили, клялись в верности...
– Какое Евангелие? – взвился Неронов. – Ты же под Арсенову дудку пляшешь, а тот все православные книги готов переиначить, кривовер и обрезанец. В Евангелии-то сказано: любите враги ваша, добро творите ненавидящим вас; а ты и тех, кто добра тебе хочет, ненавидишь, а которые клеветники и щепотники, тех ты любишь, жалуешь и слушаешь.
– Я сужу по правилам святых апостолов и святых отцов, – спокойно возразил Никон, не взнявши голоса. Кроткое слово имеет особую силу унимать и бешеных, а с яростью вселяется в душу враг невидимый.
– В правилах написано не верить клеветникам, уличеных же наказывать без пощады. – Тут взгляд его упал на протодиакона Григория, ненавистника своего. Это он наклепал патриарху, прелагатай, лазутчик и проныра, он уже и в Крестовую пролез, и в первых советчиках у Никона. – Вон сидит, как сыч, Григорий протодиакон. Давно ли ты называл его врагом Божиим, разорителем, а нынче он у тебя самый добрый человек. Прежде ты имел совет с протопопом Стефаном и на дом к нему часто приезжал, когда был игуменом и митрополитом. Тогда все у тебя были непорочны, а ныне те же люди у тебя недостойны. И протопоп Стефан тебе враг стал, везде ты его поносишь и укоряешь, а друзей разоряешь, с женами и детьми разлучаешь. Досель ты друг наш был – и вот на нас восстал, кощунник. А Бог не прощает отступникам на том и этом свете. Ты за что, мучитель, старца соловецкого, своего духовного отца, велел бить немилостиво и в воскресный день? Вот ты укоряешь новоуложенную книгу, де, она церковь попирает и много власти дает государю. А ведь и ты руку к ней приложил и называл ее доброю, когда составляли четыре года тому. Приложил руку из земного страха, а ныне же на соборе дерзаешь против этой книги, на царя плюешь и сморкаешь, потому что государь дал тебе волю. Зри, Никон, пред тобою страстотерпец. И не навостривай взгляд на меня, не суровь. Я тебя все равно не боюся, ибо слово мое слышит сам Господь. А любящие Бога не боялись нищеты, скорби и смерти, за истину стояли, страдали крепко, как и ныне от тебя богомольцы терпят беды и разорение...
– Ты на святителя лжу клеплешь, в проповедях и ябедах на всю Москву меня хулишь. Хотя точно знаешь, что непокорников да разврастителей призываю к ответу, чтобы укрепить мир в церкви. Эх, Иоанне... Как я был всегда добр до тебя. Не раз мы плакали вместе, читая Святое Писание и видя, как настают последние дни, – сокрушенно посетовал Никон, в эту минуту искренне жалея заблудшего и желая ему прозрения. Он даже недоуменно, широко развел руками, указуя всему святому собору, дескать, сами видите, что протопоп глух к мольбам, не внемлет гласу патриарха и отторгает его увещевания. И все иереи зашумели, сдвинулись согласно укрепою патриарху, с почтением кивая Никону. – Ты, Неронов, и государю на меня клевещешь. А я терплю, стенаю и плачу за грехи твои, но молчу, не злобствуя. Но как мне быть, присоветуй, коли причетники твоего собора подали на тебя челобитную, де, смущаешь ты народ, имя мое понапрасну треплешь? Зачем восстал на меня, чего восхотел, Иоанн? Иль позабыл вразумление святых апостолов: «Аще кто из клира досадит епископу, да будет извержен».
– А ты вели прочитать на соборе, в чем меня обвиняют ябедники? Ты, патриарх, воистину лжешь, как и те шептуны, что окружили меня. Ну донеси до всех мои вины! – доступал Неронов, чувствуя, как слова его проваливаются в пустоту. Никон молитвенно улыскался, и эта притворная, неискренняя улыбка еще более взвинчивала протопопа... Любимый государь, где-ка ты? Отчего не поддержал мою челобитную и отдаешь бедного протопопа на травлю Никону? И неужели пелена на глазах застила беду? Русь гибнет. Ру-усь! Уже встала сердешная у врат погибели. Иль и ты, государь, вместях с псом своим Никоном, хочешь казить веру? Да нет-нет... Про то и помыслить страшно. – Я до самой смерти буду братися с тобою, празднословен! – с отчаянием выкрикнул Неронов. – Хоть все полки веди на меня...
Смешон он был, протопоп, в этой просторной темно-синей однорядке, длинной рясе и поистертых, не раз чиненных сапожонках: жиденькая, уже сивая косичка сбилась к левому плечу, пепелесый клок бороды задрался, открывая беззащитную, худую, морщиноватую шею. Эх ты, Аника-воин! – наверное, подумал всякий на соборе. – Тебе ли мечом потрясать!
Неронов победительно оглядел собор: иереи, игумены и старцы молчали, устрашенные вольностью протопопа, и лишь Павел, епископ Коломенский, вдруг решительно пересек Крестовую палату и подсел к смутителю, потянул Неронова за полу платья, прося успокоиться. Молчание нарушил протодиакон Григорий.
– Протопоп, побойся Бога. Ты ведь великого святителя кощунником и празднословием, и мучителем, и лжесоставником называешь...
Нашел себе Никон верную ищейку. Волос черный, витой, как у перса, глаза влажные, жгучие: такой вот и волочил Спасителя на Голгофу. Из-за каких морей прибило его на Русь? Кривоверы! Давно ли приклякивали мне, вопили, что только на Руси и сохранилась истинная вера. А нынче, еще роса не высохла, уже под грека приклонились. Смутно-то ка-ак... Заступница, заслони дланью.
– Что ты, Григорий, вопишь? – упрекнул устало. – Я не во Святую Троицу погрешил и не похуляю ваш собор. Сам патриарх попустил всякие нелепые слова говорить.
Никон тяжело огруз в кресле и, перебирая четки, в пререкования не вступал. Лишь молчанием он взял верх. Иереи ждали решения святителя. Ведь такой гили и свары еще не слыхала Крестовая палата. И неуж стерпит Никон?
– Неронов Иоанн, удались в сени и жди соборного решения, – велел патриарх глухо.
– А ты вели прочитать шпынскую бумагу свою, что сам и насочинял. А я твоего юзилища не страшуся!
Неронов ступисто вышел, гордо неся голову и припечатывая каждый шаг ключкою.
– Шут гороховый, – кто-то угодливо бросил ему в спину.
– Не шут, но духовидец! – твердо поправил епископ Павел. И за эти-то слова платить ему вскорости слезами и несчастьем.
Не добрался государев любимец до своей семьи. Тем же часом из патриаршьих сеней отвезли Неронова в Симонов монастырь, где и был он отдан под крепкое начало; томили его в пристенной келейке в затворе семь дён, не давали и в церковь сходить; даже ночью при свечах стерегла его вахта, не допуская к сидельцу ни причетников верных, ни сынов духовных, ни кого из домашних чад и домочадцев. Вот и сон в руку, Иоанн: страдать отныне до гробовой доски. На восьмой день на крутых рысях на телеге вернули протопопа на Цареборисовский двор, на булыжниках и ухабах чуть душу не вытряхнули, едва живого доставили, да тут же в темничке взяли Неронова в батоги, раскатали по лавке и били немилостиво. И не дав отлежаться, притащили в соборную церковь, и Крутицкий митрополит Сильвестр снял с опального протопопа скуфью. Смиренно принял Неронов свою судьбу и был несказанно рад выпавшим мукам. Телом и духом он въявь понял Христовы страдания и решился повторить их. Он так бы, тихомолком, в сопровождении чернца и сел бы на поджидавшую его телегу, но тут епископ Коломенский Павел заплакал вдруг и вопросил: «Иоаннушко! И не страшно тебе страдати? Напитай меня духом своим». – «Сладко... и слаже того нету. – И отыскав взглядом патриарха, затаившегося под сенью, добавил мирно, с тихой улыбкой, словно бы прощенья просил: – Никон, услышь!.. Да, время невдолги будет, и сам с Москвы поскачешь никем же не гоним, токмо Божиим изволением! Вам всем глаголю ныне, что Никон нас дале посылает, то вскоре и самому ему бегать!»
В четвертый день августа наложили на Неронова большую цепь, погрузили в телегу вместе с немудреным скарбишком, что притащила в монастырь напоследях Протопопова дворовая челядь, и отправили сердешного в Вологодский уезд на Кубенское озеро в Каменный монастырь под крепкое начало. И пристав, что сопровождал опального, повез с собою патриаршью грамоту настоятелю: «... за великое бесчиние велено в черных службах ходить».
Вроде бы давно ли из родного вологодского сельца отправился на чужбину с одною горбушкою в пестере, а вот и жизнь колесом прокатилась, как один день: уже сивого, редковолосого, с плешкою на темени и с морщиноватой шеей везут Неронова, точно преступника, в обрат на Вологду с большою цепью по чреслам; но тихая слава о праведнике бежит уже далеко поперед от деревни к починку, от сельца к погосту, от паперти к трапезной; а велика и неиссякновенна неприметная русская милостынька, не даст она пропасть христовенькому в самую лихую минуту; тем более нынче, когда Божьего человека, заступленника и ревнителя, везут по хлябям и в неволе. Окованный праведник для всякого русского поселянина уже свят тем, что страдает, муками приравниваясь к Спасителю.