Глава двадцатая
1
Ошибся князь Хованский, скрипя зубами на святителя. Не под патриаршью шапку, минуя жеребью, но под митру поставил государь Никона. На Успенье, пятнадцатого августа, Алексей Михайлович поднес Никону на золотой мисе золотую митру-корону заместо обычной до сего времени патриаршьей шапки, опушенной горностаем; еще подарил образ св. Филиппа митрополита да полную братину золота. И в тот же день уступил просьбе Никона, пожаловал патриарху пустующий Цареборисовский дворец. И уже через две недели повезли мужики на двор каленый кирпич, тесаный камень да брус, и мастера принялись ставить богатые Святые ворота.
...Не екнуло ли сердце патриарха, когда решился он занять покрытые тленом, заброшенные палаты царя Бориса? Какая нужда была присочинять каменные хоромы к прежним, филаретовской починки, поновлять их, уже окоченелые и одряхлевшие, с увядшими сводами и подклетями, проеденные мышами и древоточцами, покрытые нещадною ржавчиной забвения, пропахшие зелияницей, ибо в этом дворце уж кой год помещались патриаршьи капустные погреба. Ведь бывалый до него кир Иосиф десять лет тому указал подмастерью каменных дел Давыду Охлебинину заново устроить крестовые сени и палаты: Крестовую, Золотую, Казенную; стало быть, корпус древней застройки был разобран до подошвы и сделан внове по смете известного подмастерья каменных дел Антилы Константинова. Значит, на твоей памяти, Никон, и ублажался кружевами патриарший дворец?
А не бранитеся понапрасну за труды, ибо труды человеческие желанны Господу. Еще в бытность Спасским архимандритом, Никон изрядно поновил монастырь и стены его, и башни, и кельи многие, а сделавшись Новгородским митрополитом, воздвиг архиерейский дом. Ибо уверовал с иноческих лет: церковь цветет лишь заботами своего иерея.
И нынче, с вышины, на кою воссел Божьим промыслом, куда взнялся смирением и твердостью старческого подвига, бесстрашием ума и дерзостью мужицкого сердца – все на бренной земле, распростертой от северных вод и до каменных теснин Алтая, в один час увиделось уже своим, домашним: а хозяину всегда хочется новин, чтоб перестроить вотчину на свой погляд.
Всяк тщится подмять под себя подначальных своих, кто бы ни восседал на святительский трон, ибо кротость сердца вдруг уступает рачительному уму. Вот и молитеся, келейники и пустынники, старцы и схимники, о воспылавшей душе Никона, просите ей смирения и покоя, ибо золотая митра и полуторапудовый саккос лишили тихомирности его водительскую натуру. Вот она, сияющая вершина. За тридцать три года пройден Никоном тернистый путь от псаломщика и читальщика до святителя-государя третьего Рима.
Золотая гора власти неприступна суетным и обладает мраком гробовой доски и постоянным холодом ледяной занебесной горы. И как хочется оттеплить свою одинокость, поначалу обрядить, обставить хотя бы свое житье, подначальный патриарший дом, его монашью уставную жизнь, что каждоденно крутится вкруг престола. Его кельи, его приказы и службы, его постройки для кормового и приспешного обихода вдруг оцениваются иным, наскучившим взглядом; и коли есть затаенная мечта приступить к устроению церкви, возврату ее в истинное Христово лоно, то перво-наперво надобно устроить свой дом согласно своим привычкам. Да и золотой митре полагается иной чин.
Плоть инока, а тем паче старца затворена в гробовые тесины задолго до упокоения, и оставлена в них расщелинка ровно настолько, чтобы раньше положенного срока не истек из ребер дух. Но ответьте, затворники, православные златоусты: откуда берется в монахе мирское, ежели оно давно выдавлено по капле из каждой кости, желанно тоскующей о смерти?..
...Ибо Русь толпится в Больших сенях у келий патриарха, дожидается по лавкам и коникам, мечтая добраться до рундука пред дверками в переднюю, дожидаясь государева зова. Боярские дети дозирают чин, окрикивают неслухов, сулят шелопов, иных гонят с крыльца прочь, чтоб не гордовались и не торговались священницы, но блюли трезвость и послушание. И рядом с боярской летней золотною шубою сидит домашняя посконная сермяга, а возле парчовой ферезеи, опоясанной турской сабелькой, притулился купецкий темно-синий зипун, а с лазоревой суконною рясой перемалвливается покрытая дорожной пылью епанча...
Отныне долго не бывать Никону в Крестовой писаной палатке. Ибо кто есть для Руси патриарх? Он и первосвятитель, и проповедник, и благостник, отпускающий грехи последнему злодею; он и богомольщик, постник и учитель; он и батюшка, отец родимый для всякого православного, к коему можно притечь за советом; да он и бесстрашный воин на поле брани за веру, он и праведный судия, он и ревностный плакальщик за всех, кто в беде, иль при смерти, иль кто на время по глупости своей отпал от церкви.
И кто только не прибредет в дом припасть к руке патриарха, отправляясь на рать иль вживе возвращаясь с бою, отлучаясь на воеводство, иль на торг, иль с посольством в чужедальнюю сторону, и прибывая оттуда – всяк не преминет тут же явиться пред очи святителя с дачею, чтоб получить из рук патриарха икону Владимирской Божией Матери; а еще спешат на Двор, чтоб получить благословение на женитьбу иль на переход в новые хоромы; иной заявится с именинным пирогом иль со свадебной ширинкой, с первой летней ягодой иль с заморским плодом – и всякому до смерти охота запечатлеть на себе кроткий, любящий взгляд святителя...
Обошел Никон всю свою брусяную избу – три келейки – нигде не усиделось: мнится ему чужой дух и пристальный догляд сквозь часто посаженные слюдяные окончины. Подумал: хоть решетки ставь. Но тут же и остерег себя, де, чужой дух не имеет препон и бродит там, где хочет. Лишь усердная благочестивая молитва да крест православный ему оградою.
Кликнул патриарх келейного слугу, тот в опочивальне на широкой лавке подле печи раскинул новый тюфак из хлопчатой бумаги, купленный в Ветошном ряду за двадцать три алтына, на тюфак положил пуховик в наволоке из камки алой индейской, да одеяло из камки, да подушку пуховую. Хотел за пуховик на служку накричать, де, на соблазны подстрекаешь? – и раздумал: монаху – монахово, кесарю – кесарево. Ссутулился Никон на постели в чужом житье, как примак иль бобыль, не принимая его сердцем, маялся, грезил о чем-то без натуги, склоняя себя ко сну. Был он в одном исподнем, в лазоревых камчатных чулках, в домашней байбарековой скуфейке. Прислонился спиною к печи, писанной травами, холод проник сквозь белье. В животе вдруг запоуркивало, из капового ковша испил монастырского квасу. Вспомнил, что с прошлого дня хлебной крохи во рту не было. Хотя с утра из кухонной избы приносили роспись ествы. А было готовлено кушаний на патриарший стол: хлебца чет, папошник, взвар сладкий со пшеном и с ягоды, хрен, греночки, капуста тяпаная холодная, горошек-зобанец, киселек клюквенный с медом, кашка тертая с маковым сочком – и та еда простояла в поварне не спрошена святейшим патриархом. Да от Алексея Михайловича была Никону присылка: кубок романеи, кубок ренского, кубок малвазии, хлебец кругличатый, полоса арбузная, горшочек патоки с имбирем, горшочек мазули с шафраном да три шишки ядер кедровых.
Оле! Суета и тщета сокрушили мир, а потачки плоти иссушили веру.
Господи! Любая власть так приманчива, и сладка, и прельстительна: она дает человеку куда больше того, чем надобно смертному, и тем слабит натуру, скоро забывающую всякий зазор. А через приоткрытую дверцу тщеславия вместе с корыстью вползает искушение. Как мышь погубливает слона, проточив ему пятку, так и соблазн может сокрушить самый властный и упрямчивый характер.
Подарки государя на столе. Они еще не отданы в Верхнюю палатку в личную патриаршью казну. Никон зачерпнул из братины пригоршню золота, перелил монеты с ладони на ладонь, ссыпал обратно в посудину. Как без казны нет государя, так и без золота нет власти. Золотые кресты венчают главы православных церквей. Ладони вдруг стали потными, жирными от золотой пыли. Вот она, проказа, что подтачивает и самое простодушное сердце. Никон вытер руки о льняную ширинку, снял с поставца подсвешник и, наклонив горящую свечу, окропил сокровища расплавленным воском, чтоб потушить обманчивый блеск металла; потом прочитал Исусову молитву, и хотя золото сразу потускнело, утратило обманчивое сходство с солнцем, но ощутимый изврат, как жар, по-прежнему истекал от братины. Лишь насмелься, человече, и только раз однажды испей сполна этой сладкой отравы, и тягучая болезнь заселится в чреве и родит в нем Гада алчбы. Но, возможно, и Красоту поднебесного купола? Значит, не в самом золоте зло и скверна, но в душе, утратившей искреннюю веру, посчитавшей вдруг, что всякая вера от Бога...
Оле! из этой братины с царским золотом и вырастает мой новый Дом, ибо нет ничего слаже, чем оставлять по себе творения добросердных замыслов...
Ты помнишь, Никон, как хотел распорядиться скитскими деньгами анзерского отца Елеазария и как за это осерчал он: ибо ему страстно хотелось оставить по себе память на земле, а ты своею волею вторгся в дела Учителя. Надобно нынче же послать отцу анзерскому рыбу белугу да денег на устрой скита, чтоб знал Елеазар: Никон на верных Христовых иноков зла не держит...
Никон вдруг принял со стола золотую митру и, водрузив на голову, подошел к трехстворчатому зеркалу, опушенному синим бархатом. В вороте распахнутой ночной котыги широкая, слегка обрюзгшая грудь, покрытая курчавой шерстью, в ложбине на вздохе поверх верижного креста легкое кипарисовое распятие. А лицо смутное, словно бы его черты застил свет государевой короны и небесно-голубых эмалей с изображениями евангелистов.
...Ах ты, слепец, под носом у себя не зришь, а взвалил на рамена такую тягость.
Патриарх достал из серебряного влагалища очки, водрузил на грузный пригорблый нос, обличье сразу приблизилось и стало неузнаваемо чужим. И сам себе сильно не заправился Никон: длинное худое лицо, изрезанное глубокими дельными морщинами, лохматые брови черным козырем, крупные изжелта веки. С необычной пристрастностью Никон отметил пористую серую кожу, жесткую кудель бороды, глубокие, с желтой искрою заводи выпуклых глаз. И сколь странна показалась на тяжелом волосатом челе золотая государева корона. Невзлюбив себя, Никон принялся охорашиваться тонким гребнем слоновой кости, подарком Антиохийского патриарха, наслюнил и примял брови, чтобы не так ершились они, тщательно выстриг подусья. Ему вдруг захотелось выпростаться из прежней своей оболочки, сменить облик, надеть такую светлую сияющую личину, чтобы каждый при первом же взгляде на первосвятитсля обрадел сердцем.
«Отец! – вдруг раздалось извне. – Суета и тщета сокрушили мир, а потачки плоти иссушили веру».
И спохватился Никон, снял очки и гневно отступил от створчатого зеркала, не отводя взгляда. И не странно ли, но будущая патриаршья обитель вдруг чудесно представилась вся, до мелочей, тайно, без примерки рожденная замысловатым умом, словно бы выглядел ее Никон в туманной закрайке зеркала, куда худо доставал отсвет свечи. Осталось лишь Никону из черной дубовой шкатулки достать серебряную черниленку, бумагу да лебяжьей тросткой описать план... В нижней части здания он устроит семь приказов, печь и огромную кухню, дабы тепло поднималось наверх; насупротив собора перекинет лестницу из мячковского камня с точеными балясинами и накроет ее шемаханскими коврами. Над приказами будет Христова палата, устланная разноцветными изразцами; оконницы из слюды выходят на собор и расписаны травами; в углу изразчатая печь, вдоль стен – рундуки, на них лавки с лазоревыми налавошниками, под потолком пять полиелеев серебряных амбургских мастеров, да чтоб в одном часы с боем были запечатаны, чтоб всякий, воззря очами, видел, как время утекает в вечность; в западном углу поставлю небольшую церковь во имя новых Московских святых и велю портреты их написать над дверьми, а в самой церкви, пожалуй, следует написать лики шести патриархов, бывших со времен Иеремии Константинопольского: первый из них Иов, затем Герман, Герасим, Филарет, Иоасаф, Иосиф. Свой же портрет велю написать после тех, ибо я седьмой патриарх. Двери надобно оббить зеленым сукном, а оконницы опушить синим. Да к Христовой палате пристроить брусовые келейки для зимнего житья...
До чего же смешон я в исподнем, лазоревых камчатных чулках и митре...
Никон скрутил столбец в свиток и положил в шкатулку.
Вот он, червь тщеславия и гордыни, а я потатчик ему и желанно впустил в душу свою и устроил там гнездовье врагам нашим. Заступница, Царица Небесная, внемли гласу раба твоего, ослобони от недуга и дай мочи в подвиге.
Помолясь, Никон лег в постель, накрылся бумажным одеялом: патриарха слегка знобило, от изразчатой печи тянуло холодом. Давно ли горели царицыны покои, и тревога от пожара еще не потухла. Часы боевые в стоячем черном деревянном стану пробили два пополуночи.
...Ох-ох, грехи наши тяжкие. За што приматься? Сладкое разлижут, горькое расплюют... Даве Богдан Хитров приходил, заставил его в сенях ждать. Вошел с улыбкою, а в сердце грома. Все они спесивцы... Хлопотал за лекаря Берлова, чтоб не трогать с обжитого места, оставить в своем дому. На Кукуй его, всех на Кукуй: не хотят веры православной примать – латины и луторы – всех на Кукуй, в свейскую слободу, чтоб не соблазняли русского человека в чужую веру, не строили кобь и чары...
...Вот и Неронов навестил, точил, пошто, де, греков чту и Арсения-чернца в патриаршьем дому в подклети заселил, со своих рук кормишь-поишь и до святых книг допустил. Заплутай он и по своим еретическим чарам выправит да такой каши наварит, что и веком не расхлебать... А пото и допустил его, что вельми грамоте учен, а вы волокетесь по Писанию, как худая телега: того и гляди – развалится. Попробуй обряди церковь в золотые одежды, коли ни священниц достойных, ни дьяконов, ни подьяков. Приедет поп на Москву, чтоб ставиться на новое место, велишь ему Апостолов читать, а он и ступить не умеет; велишь Псалтырь дать – и по тому едва бредет; велишь хоть ектиниям его научить, а он и к слову пристать не может; велишь начинать с азбуки, а он, поучившись немного, просится прочь... Такова земля наша, Иоаннушко, что не можем найти, кто бы грамоте горазд. Так отчего же не чтить греков и наших киевских любомудров, ежели от них пришла наша вера и не надобно нам иной? И если свет Божественный освещает путь наш, то истекает он от Златой Софии Цареградской. И нам ли пыщиться на тою Премудрость, из коей мы испили лишь глоточек, да и захмелели в гордыне и норовим заплутать? Да и заплутали, нагородили огорожу – не разобрать. А коли заблудились, так давайте вместях выбираться на истинную тропу и негоже ереститься, уповая на глупость свою... Эх, Неронов, лесная голова... Уверяешь прихожан своих, сбиваешь с пути, де, у греков лживая вера, а у нас истинная. Значит, и вселенский патриарх непроточен демонами? И все благословение его неискренне? И патриархам первым русским нету веры, коли ставлены на престол греками? Остепенись, протопоп, вспомни заповедь святого Феодосия Киевопечерского. Заповедал он: «Берегитесь кривоверов и всех бесед их, ибо и наша земля наполнилась ими. Если кто тебе скажет: „Ваша и наша вера от Бога“, – то ты, чадо, ответь так: «Кривовер! Или ты и Бога считаешь двоеверным! Не слышишь ли, что говорит Писание:
«Един Бог, едина Вера, едино Крещение».
И не зря остерегал Феодосии. Эвон куда загнули мы, уж и крестимся-то, как папежники, позабывши Дух Святый; да и пьют священницы, вконец позабывши Господа, а после, одурев, бродят по городу, не чая Божьего гнева, и орут бестолково, как онагры, страмя монаший чин. Отдам-ка нынче же своим стрельцам команду, чтоб, нетрезвого попа завидя, хватали немедля и волокли в застенки, и сажали в колодки на длинную чепь да на хлеб с водою. Пусть ведают греховодники: от кого отступился Бог, на того изливается гнев Его. В Святом Писании сказано, что не погрешите истине и правилам святых отец, ежели возьмете бич и погоните из церкви соборной прелюбы творящих и прочих беззаконников. И как иначе вразумить заплутая, падшего во гноище? Да и что взять с паствы, с холопишки и рабичишки, чему научать их с амвона, коли вконец испроказился пастырь его, если в церковь прибрел он не ради спасения своего, но ради покормки. Нынче же призову всякого попа, большого и малого, пред очи свои и вопрошу: «Ты поискал Исуса для Исуса или для хлебы куса?»
...Ох-ох, предался соблазну, во гресе заблудился народ, не убоясь страху, а хотят душу спасти...