Глава четвертая
Государь Алексей Михайлович умирал.
Он еще не знал, что случилось на Соловках, но кто-то неумолимо тянул его в могилу...
Января в двадцать второй день доктор Костериус отворял царю кровь, помогал ему Иван Еврей. Алексей Михайлович тут же почувствовал облегчение, тучнота как бы отхлынула от сердца, и стало легче дышать. Государь посоветовал и приближенным боярам сбросить кровь, и те не смели отказаться; лекарь каждому метал кровь топориком, собирал в серебряный тазик; странно было смотреть, как в царевой Комнате, где решались государевы дела, где за письменным столом любил Михайлович читать польские хроники и подолгу размышлять с лебяжьим пером о душе и бренности мира сего, вдруг высокая знать разоболоклась, сняла сафьянные и опойковые сапожишки, сдернула горностаевые иль песцовые чулочки, подставляя лекарю пятку. И на это государю смотреть было в радость. И лишь дядя по матери Родион Стрешнев вдруг заерестился, закочевряжился, сослался на старость и почетные седины. Тут царь вспылил, закричал на свояка: «Разве твоя кровь дороже моей? Что ты, пронырливый злодей, себя считаешь лучше всех?»
Царь неожиданно вскинулся, замутился умом, подскочил к старику, схватил за бороду, поволок к двери и пинком вышиб боярина в сени. С задышкою вернулся в креслице, недоуменно развел руками, де, отыскался на меня неведомый разоритель, и, скоро остывая, пригласил всех в Потешные хоромы на вечернее кушанье. Ели бояре и духовник Савинов все без мест, куда прилучилось сесть или государь подманил. После трапезы Алексей Михайлович изволил тешить себя всякими музыками: играл в органы немчин, в трубы долгие трубили слобожане из Кукуя, в суренки играли, по накрам и литаврам били молодые слуги боярина Матвеева. После напоил государь всех допьяна, поехали гости, упившись, в двенадцатом часу ночи.
Припозднясь, царь лег опочивать, и вдруг приснились ему новые хоромы с башенками, галдареями и висячими крыльцами, со стрельчатыми оконницами; еще стружкой пахло, рыбьим клеем и свежей сосною, до блеска отглаженной теслом. Царь обрадовался терему, но и удивился: откуда взялась стройка? давно ли заехал в Измайловский дворец, и сейчас затевать еще одну усадьбу было не с руки. И тут на высокое крыльцо вышел прежний духовник, архимарит Саввино-Сторожевского монастыря Никанор, теперешний голова воровской соловецкой смуты. Рудо-желтой шапки не сломал перед государем, а поджидал его наверху, сурово стянув губы в нитку. Царь взглянул в его глаза и поразился неизмеримой глубине боли и тоски; он о чем-то мысленно спросил архимарита, боясь вслух сказать вопрос, Никанор расслышал его сердцем и кивнул...
Тут Алексей Михайлович, устрашившись известию, пересилил сон с бьющимся сердцем. Очнулся он в мокрых простынях, будто только что искупался в мыленке, а вот обтереться досуха позабыл. Ноги закоченели, и опухоль подступила к самым лядвиям. Попросил себя одеть, с трудом перешел в креслице, укутался в волчью доху, к плюснам подложили серебряный шар с горячей водою; едва согрелся и стал умирать.
Новые хоромы приснились к смерти, и государь понял, что от этой скорби нынче не убежать. Он стал вспоминать, кого обидел, может, от них и пришел черный напуск; попросил прощения у близких, велел послать свояку Стрешневу рыбу белугу в пуд, настольные часы с боем и сорок соболей; отвезти Никону в Ферапонтово посылку с милостью; дворцовым нищим раздать по пятиалтынному; отнести в подачу тюремным сидельцам по куску говяды жареной, кружке пива и бараньей шубе. Пригласил патриарха Иоакима и высказал тайную волю: на государево место благословляет сына Федора, а пока отрок не войдет в лета, дядькою над ним определяет князя Юрью Долгорукого. И хотя объявил главное решение и душою верно знал, что скоро не станет его в животе, но ясный ум противился безвременному уходу...
Патриарх соборовал государя, утешил всяко – не полегчало; из своих рук поил рыгаловкой и боговым маслом, кадил и спрыскивал святой Богоявленской водою; ставил пред иконою Николая Угодника церковную свечу в государский рост; отчитывал врачевательными молитвами по Большому Требнику, – и снова не обошлось. Тогда взялись за дело дохтура Костериус и Стефан Симонов, стали лечить от холодных вод, от внутренней сырости, от той самой родовой болезни, от которой в свое время скончался Михаил Федорович. В царской аптеке составлялись по рецептам снадобья, и, прежде чем подать больному, отведывал их лекарь, потом начальник Аптекарского приказа боярин Артемон Матвеев, после дядьки государевы бояре Федор Куракин и Иван Милославский, только затем давали выпить царю, а остатки лекарства доканчивал опять же боярин Матвеев в глазах государя.
За день-другой до смерти Алексей Михайлович затосковал, начались в животе рези, царю казалось, что в утробу вселились бесы и давай пилить мяса и дробить кости. От нестерпимой боли царь беспрерывно кричал: «Господи, помилуй мя грешного, смилуйся надо мною за мои грехи, забери к себе». Дядьки склонились над умирающим, домогались: «Батюшко государь, скажи, что тебя так томит?» И немеющим языком Алексей Михайлович едва выдавил: «Старцы вопят соловецкие... Шлите гонца. Пусть войско отступит».
Государь забылся, и тут ему вновь привиделся давний сон, которого он, наверное, не помнил обычной памятью, но отпечаток, слепок его с той старинной картины, оказывается, неиссякновенно хранился в душе.
... Вот Алексей Михайлович бежит по солнечному лугу от настигающей беды; ему страшно оглянуться, но царь незнаемо уведомлен, что настал конец света, и он, государь московский, остался один на миру, и ему зачем-то надо спастись. Но с каждым шагом позади как бы обламывался в бездну, искрашивался цветущий луг, укорачивался, исходил в пепел и сернистый пар, и царь чуял, как поджаривает пятки судным огнем, а подошвы сапожонок истлевают на плюснах. И страшно было оглянуться, чтобы встретить глазами последний час мира, ибо кто оглянулись, тут же и испарились. Внезапно перед государем выросла каменная стена, уходящая в пустынное занебесье, по ней вилась тонкою паутиной черная шаткая лестница. И только царь вознамерился ступить на перекладину, как вдруг оттолкнул его неведомо откуда взявшийся раб, иль смерд, иль холоп, иль чужеземец в долгом кафтане, с развевающимися по ветру засаленными волосами; наморщенный войлочный колпак едва прикрывал темя. Беглец мельком оглянулся, и презрение выказалось в черных влажных глазах. И тут же, не мешкая, человек полез лестницей вверх; перед глазами царя замелькали стоптанные, с истертыми гвоздями подочвы. Каменная пыль сыпалась в лицо государю, он тщетно уворачивался, прятал глаза, чтобы не ослепнуть. Торопясь, они понимали, что там, с облома стены, откроется им иной, новый мир, где ждет их спасение. Неведомый челядинник первым достиг верха, одной ногой ступил на площадку, а другою оперся на плечо царя и, воздев руки в кроваво-мглистое небо, вскричал победно: «О, Ие-го-ва!»
И тут царь понял, что настал его последний час; едва удерживаясь за поручи, взмолился он: «Господи, помилуй и спаси!»
И Некто, весь осиянный, в белых ризах, протянул руку, чтобы поддержать государя, помочь миновать переграду; Алексей Михайлович почувствовал это ободрительное, ласковое прикосновение и сразу обрадел душою, и сердце его исполнилось счастия. Но тот решительный злодей, чья нога пригнетала плечо государя, вдруг превратился в черного зловещего врана, и, закогтив смертельно русского царя, он соскочил со стены и повлек несчастного в клубящуюся бездну.
И Алексей Михайлович завис меж небом и землею, раздираемый наполы, и ничья сила не могла взять верх. Каждая косточка трещала, и каждая мясинка верещала от невыносимой боли.
«Отпустите меня, отпустите, Гос-по-да ради!» – взмолился, очнувшись, государь. И тут пошла и ртом, и носом, и ушами всякая смрадная скверна, и не успевали хлопчатой бумаги напасти, затыкая.
Преставился государь 29 января в четвертом часу ночи в день Страшного Суда.