Глава 27
В последующие шесть месяцев мы сражались с гугенотами, подстерегая их на затопленных бродах и отдельно стоящих холмах, ввязываясь в бой или отступая. Когда гугенотам случалось захватить католический город, первыми жертвами становились наши женщины: их насиловали и рубили на куски на глазах у детей. Предавались огню церкви, разорялись церковные реликвии, священников сжигали на кострах в издевательском уподоблении инквизиции. Впрочем, мы могли быть не менее жестоки; когда наше войско вступало в город, принадлежавший гугенотам, солдаты развлекались тем, что насаживали на пики и развешивали на городских воротах их головы, руки и ноги.
Я почти не спала, надзирая за своими младшими детьми и смятенным Карлом, который никак не мог понять, почему мы снова воюем. А Франция между тем превращалась в кошмарный мир сожженных дотла полей, разоренных деревень и жалких лачуг, в которых ютились сироты и вдовы.
Когда мой изначальный гнев из-за предательства Колиньи отчасти утих, я принялась искать примирения. Я отсылала бесчисленные письма, в которых просила о встрече, напоминала Колиньи о наших соглашениях и обещала ему полное прощение, если он сложит оружие и явится ко двору, дабы обсудить свои претензии.
Все мои усилия оказались тщетны.
Гугеноты распространяли в захваченных городах памфлеты, отпечатанные в Женеве на деньги Елизаветы Тюдор. Осведомители Бираго доставили мне один из таких памфлетов. Он назывался «Мадам Змея и ее сынок Прокаженный Король», и я дрожала от ярости, глядя, как моего сына изображают порочным, отягощенным дурными хворями монархом, который купается в крови невинных младенцев, а меня — прожорливой тушей, которая восседает на троне, попирая ногой груду отрубленных гугенотских голов.
Затем пришло известие, что Колиньи с почетом принял в северо-западной морской крепости Ла-Рошель Жанну Наваррскую. Жанна прибыла туда, проехав инкогнито через нашу истерзанную войной страну вместе со своим четырнадцатилетним сыном; держа его за руку, она поднялась на укрепления Ла-Рошели и оттуда призвала от его имени гугенотов сражаться с нами, не жалея жизни. Затем Колиньи высоко поднял штандарт принца и прокричал: «Зрите подлинного спасителя Франции! Когда Генрих Наваррский станет королем, мы навсегда освободимся от тирании Валуа!»
Я была вне себя. С одной стороны, я ни на миг не забывала предостережение Нострадамуса, что мне надлежит оберегать юного Генриха, с другой — не могла смириться с тем, что его превозносят как будущего вождя гугенотов и что его право на трон поставлено выше прав моих сыновей. За это Жанна заслужила мою вечную ненависть, однако подлинный напор своего гнева, кипящий котел ярости и злобы я изливала на голову Колиньи. Он предал мое доверие, объявил мне войну, а теперь еще нанес самое страшное оскорбление — опорочил моих детей.
На сей раз я ему отомщу.
Я назначила за голову Колиньи награду в десять тысяч ливров и повелела нашим войскам осадить Ла-Рошель. Даже не стала возражать против желания Генриха присоединиться к армии и воевать под началом коннетабля. Ему почти шестнадцать, он силен и красив; присутствие принца крови укрепит боевой дух наших солдат, а Монморанси убережет его от беды. Я заказала для Генриха позолоченные доспехи, а он заявил, что если захватит Колиньи, то пришлет мне его голову и не потребует награды. Я посмеялась такому пылу; я была уверена, что ему никогда не представится случай подобраться так близко к нашему врагу. Позднее Генрих написал мне из походного лагеря о зарождающейся дружбе с молодым Гизом, который был на год старше и находился с ним неотлучно днем и ночью.
Близилась осень. Ла-Рошель выдерживала все попытки повергнуть ее оборону в прах, и я вновь направила предложения о мире. У нас заканчивались деньги. Несмотря на заманчивые посулы Филиппа, я не желала брать у Испании ни гроша, зато гугенотов постоянно снабжала деньгами Англия.
Вмешательство Елизаветы Тюдор в ход нашей войны становилось слишком весомым. Теперь она содержала в заточении Марию Стюарт; злосчастный второй брак Марии и смерть ее мужа, вызвавшая всеобщие подозрения, привели к тому, что протестантские лорды Шотландии подняли мятеж против своей королевы. Мария бежала в Англию и предала себя в руки Елизаветы; та, охваченная страхом, поместила ее под стражу. Я не могла пробудить в себе сочувствие к Марии; она сама была повинна в превратностях своей судьбы. Однако Елизавета считала должным поддерживать Колиньи, а мне нужно было заставить ее прекратить эту поддержку, и потому я послала ей письмо, напомнив, что Мария все же помазанная монархиня. Я надеялась внушить Елизавете, что ей следует заботиться о нуждах собственного королевства, а не поощрять французских мятежников. Мой расчет оказался верен. Не прошло и нескольких дней, как английский посол явился ко мне, образно говоря, с белым флагом и попросил обратиться к Елизавете с предложением о браке между нею и одним из моих сыновей. Я улыбнулась. Елизавета прекрасно знала, что подобные переговоры, учитывая разницу в возрасте, могут вестись не один год. Она не станет спешить с решением, будет принимать мои подарки и льстивые уговоры, а Колиньи между тем вскоре обнаружит, что английское золото, наполнявшее его сундуки, иссякло.
Я немедля созвала заседание Совета. Предвкушала, как монсеньор станет упрашивать меня принять помощь Испании, нежели обхаживать английскую еретичку, и готовилась помахать перед его носом письмом, в котором флорентийские банкиры предлагали мне кредит.
Однако, когда я вошла в зал Совета, там меня ждали только Карл и Бираго.
Я непонимающе воззрилась на них.
— Матушка, — ломающимся голосом проговорил Карл. — Мы получили известие из Испании. Моя сестра Елизавета… у нее… у нее случился выкидыш, и…
Я подняла руку, прерывая его. Без единого слова, шатаясь, я вернулась в свои покои, залитые горячим солнцем. Рухнув на колени перед аналоем, я опустила голову и ждала, когда прольются потоки слез.
Но не дождалась ни единой слезинки.
Все, что я могла вспомнить, — первые часы после появления моей дочери на свет, когда я, завороженная, держала ее на руках, а она не сводила с меня огромных глаз, словно я была для нее средоточием целого мира. Я до сих пор ощущала под пальцами ее гладкую, бархатистую кожу, вдыхала ее чистый младенческий запах и касалась кудрявых волос, темных, как у всех Медичи…
Ко мне подошла Лукреция, глаза ее были красны от слез.
— Его величество говорит, что отменит заседание Совета и объявит сорокадневный траур.
— Нет. — Я вынудила себя встать.
За спиной у Лукреции, в глубине покоев, Анна-Мария, моя карлица, рыдала, уткнувшись в носовой платок.
— Нет, — шепотом повторила я. — Передай ему, что я приду. Скоро…
Именно в этот миг я вспомнила воронов, которых мы видели в Байонне. Елизавета сказала тогда, что это дурной знак, — и оказалась права. Она подарила Филиппу Испанскому двух дочерей и ни одного сына.
Когда я вернулась, зал Совета был полон. При моем появлении вельможи, как один, встали.
— Господь пожелал забрать к себе мою дочь, — с едва заметной дрожью в голосе проговорила я. — Однако же пусть наши враги не спешат ни ликовать, ни надеяться, что горе уменьшит мой гнев за их измену. Филипп Испанский овдовел и горюет не менее сильно, чем мы, однако ему нужна жена, поскольку он должен думать о наследнике трона.
Я повернулась к монсеньору. На его холеном лице было начертано торжество; он мечтал об этом дне, мечтал увидеть, как я, разбитая горем, вверю Карла и королевство его заботам. Как ни печалило монсеньора злосчастье его племянницы, Марии Стюарт, она по-прежнему остается завидной невестой, так как вручит корону Шотландии любому католическому принцу или государю, который потрудится спасти ее. Этим государем ни в коем случае не должен стать Филипп. Нам надобно сохранить его связь с нашим семейством, иначе рано или поздно он устанет от моих уверток и вторгнется в нашу истерзанную войной страну.
Как сильно мне ни хотелось опустить руки и сдаться, я не могла так поступить.
— Я хочу, чтобы моя дочь Марго заняла место своей сестры, — сказала я. — И вы, монсеньор, лично передадите мое предложение королю Филиппу. В доказательство своей верности я приму для помощи в войне с гугенотами четыре тысячи его солдат… Однако это все уступки, на которые я согласна пойти.
С этими словами я пододвинула к себе кресло.
— А теперь, господа, нам надобно изыскать способ сровнять Ла-Рошель с землей.
Вечером того дня я погасила все свечи и села на пол. Я ждала долго, казалось целую вечность, но все-таки горе отыскало меня, как отыскивало всегда.
Мир почернел. Я больше ничего не видела и не чувствовала.
Пока не пришло видение.