Глава 26
Мы пустились в обратный путь. Парадный глянец сползал с нашего кортежа, как позолота с вензелей на моей карете. Глядя в окно, я не замечала ни крестьян, усердно собирающих урожай, ни женщин и босоногих ребятишек, которые выбегали к дороге поприветствовать нас. В ушах моих звучал голос дочери, непреклонный в своей убежденности.
«Ты не можешь бесконечно угождать обеим сторонам. В конце концов тебе придется сделать выбор».
Я уже сделала выбор. Предпочла жертву утешению, обязательства — радостям, долг — страсти. Сколько еще можно выбирать?
Руки мои, лежавшие на коленях, сжались в кулаки. Я не склонюсь перед угрозами Филиппа Испанского, не позволю ему диктовать, как мне надлежит вести дела. Я буду и впредь бороться за мир, невзирая ни на какие преграды. Не оставлю в наследство своим сыновьям хаос; не отправлю на костер тысячи французов только потому, что они исповедуют иную веру.
И не отступлюсь от Колиньи. Слишком долго я отрекалась от него, равно как и от себя самой.
Мы приехали в Блуа по первому раннему снегу. Проследив за размещением двора, я выпустила воззвание, в котором подтверждала свое стремление к веротерпимости, а также повелевала знати неукоснительно явиться ко двору на рождественские праздники.
Одно из приглашений предназначалось Колиньи.
Прием проходил в расписном зале Блуа. Мы с Карлом сидели на возвышении, к которому чередой двигались вельможи с женами. Зал был весь увешан гобеленами и освещался дорогими ароматическими свечами; стремясь создать праздничное настроение, я велела украсить пилястры гирляндами и ветвями, покрытыми блестками. Однако по мере того, как один гость за другим приближались к возвышению, а затем отходили в сторону, меня все сильнее охватывало беспокойство.
— На каждом из них белая лента либо золотой крест, — едва слышно шепнула я Бираго. — Что это за новая мода?
— Крест носят гугеноты, — ответил он, хмурясь, — а ленту католики.
Мне припомнился давний вечер в Фонтенбло, когда я безуспешно пыталась отыскать гугенотов в толпе придворных. Тогда я видела лишь пышные наряды и блеск драгоценностей, слышала только смех и шутки. Сейчас мне казалось, что сам воздух в зале вот-вот полыхнет, точно порох от искры, и все лица, на которые падал мой взгляд, были угрюмы и мрачны.
— С каких пор при этом дворе почитается необходимым публично демонстрировать свое вероисповедание? — процедила я, совсем позабыв, что рядом с нами сидит Карл. — Это неприемлемо!
— Издай указ, который это запрещает, — резко хохотнул Карл. — Но только поторопись, покуда не началась новая война. Гляди: вон шествуют наши католические вожди.
Я напряглась, застыв в кресле. В зал вступило семейство Гизов. Лицо вдовы Меченого закрывала вуаль, а ее пятнадцатилетний сын, новый герцог де Гиз, был в ослепительно-белом атласном камзоле. Во главе прочих Гизов шел монсеньор кардинал. С одного взгляда на его злобную усмешку мне стало ясно: именно он подготовил это театральное шествие, дабы напомнить нам, что Гизы вечно будут чтить память о Меченом.
— Не знала, что вы вернулись из Рима, — заметила я, когда кардинал склонился перед нами и поцеловал протянутую руку Карла. — Надеюсь, Вселенский собор прошел успешно?
— Превосходно. Его святейшество провозгласил анафему всем еретикам.
Карл сердито сверкнул глазами.
— Кровь Христова, — проговорил он, даже не потрудившись понизить голос, — и почему вам вечно нужно все испортить?
Я нервно усмехнулась, собираясь напомнить ему, что Гизы все-таки наши гости. И тут краем глаза увидела одинокую фигуру, которая направлялась к нам.
В зале воцарилась мертвая тишина.
Колиньи тоже был одет в белое. Глубокие морщины прорезали его лоб, залегли в уголках отвердевшего рта. В редеющих волосах проступала седина. Глаза, обведенные темными кругами, смотрели отчужденно и замкнуто.
— Добро пожаловать, господин мой Колиньи, — проговорила я негромко. — Вы в трауре?
— Да. Шарлотта, моя жена, скончалась после долгой болезни.
— Упокой, Господи, ее душу, — пробормотала я, борясь с прихлынувшей надеждой, к которой примешивалось чувство вины.
— Моя жена умерла, не успев увидеть, как я буду очищен от выдвинутого против меня чудовищного обвинения. — Колиньи между тем обратился к Карлу. — Ваше величество почтили ее память, вернув меня ко двору, где я смогу вновь занять место, принадлежащее мне по праву, и восстановить свое доброе имя.
Я оцепенела, уловив неявно прозвучавший в этих словах упрек. Неужели он обвинял в своем изгнании меня? Я так ждала этой встречи, так мечтала вернуть былую нашу близость… Духовную близость, не более, ибо хорошо понимала, что было бы слишком рискованно возобновлять давно прервавшуюся связь. Однако не ожидала, что Колиньи будет так холоден и станет так подчеркнуто обращаться только к моему сыну, словно меня здесь вовсе не было.
Но не успела я как-то выразить свои чувства, как Карл спустился с возвышения и встал рядом с Колиньи.
— Вы здесь желанный гость, — услышала я его голос и увидела, как он повернулся ко двору, расправляя худые плечи.
Я заранее приготовила для Карла речь, однако сейчас он заговорил не моими, а своими словами, и голос его зазвенел уверенностью, которая застала меня врасплох.
— Я хотел бы видеть на этом празднике доброжелательность и согласие между моими высокородными подданными, ибо все мы — братья во Христе.
С этими словами Карл повернулся к Колиньи, обнял его за плечи и поцеловал в губы. Окаменев, я смотрела на эту сцену, а мой сын сделал знак Гизам:
— Идите же, приветствуйте своего брата.
Колиньи стоял как ни в чем не бывало. Карл явно действовал, повинуясь внезапному порыву, но Колиньи выглядел так, словно ждал этой минуты всю жизнь. Мельком глянув на Бираго, я обнаружила на его лице точно такое же смятение и осознала, что разрываюсь между гордостью за сына и тревогой. Если Карл хотел, чтобы в нем видели полноправного монарха, ему следовало все же посоветоваться со мной или с Бираго, прежде чем выбрать место и способ осуществления своего желания.
— Я так велю, — прибавил между тем Карл.
И тогда монсеньор под десятками испытующих взглядов выступил вперед и слегка коснулся губами щеки Колиньи. За ним последовала вдовая герцогиня. Я почти ожидала, что она сейчас отбросит вуаль и вонзит в грудь Колиньи кинжал, однако она лишь покорно наклонилась к нему и, приняв его поцелуй, отступила прочь.
Молодой Гиз не тронулся с места. Колиньи шевельнулся было, собираясь шагнуть ему навстречу, и тут Гиз прошипел:
— Убийца! Я еще заставлю тебя заплатить за смерть моего отца!
Он стремительно развернулся к Карлу:
— Боюсь, ваше величество, я вынужден откланяться.
Лицо Карла вспыхнуло. Гиз отвесил короткий поклон и широкими шагами вышел из зала. Я вскочила с места.
— Не надо, — прошептала я Карлу, — пусть уходит. Ты уже настоял на своем. А теперь скажи то, что я для тебя написала.
Карл оцепенел.
— Не указывай мне, что делать! — едва слышно пробормотал он, а затем уже громко проговорил: — Пусть при этом дворе более не будет разговоров о еретиках! Все мы прежде всего французы!
И добавил, обращаясь к Колиньи, — в тот самый миг, когда я уже решила, что он меня ослушается:
— Господин мой, мы прощаем все, в чем ты провинился перед нами, и верим, что впредь будешь служить нам верно. А потому мы даем тебе место в нашем Совете, где ты станешь советником нашим в делах государства.
— Ваше величество, вы оказываете мне честь, которой я недостоин. — Колиньи поклонился.
Карл улыбнулся и решительным шагом двинулся в пиршественный зал. За ним последовали придворные.
— Я прибыл сюда, чтобы увидеть, как будет восстановлено мое доброе имя. — Колиньи взглянул на меня. — Такого я не ожидал.
Только что я стала свидетельницей, как мой сын совершил первый свой самостоятельный поступок. Пытаясь осознать все его последствия, я внезапно ощутила недоверие к этому человеку, который, казалось, сеял раздоры всюду, где ни появлялся.
— Я ведь сказала когда-то, что введу тебя в Совет, — наконец проговорила я.
— Да, сказала. — Он помолчал. — Я должен попросить у тебя прощения.
Я прямо взглянула ему в глаза — уже не те, что знала когда-то.
— Нет, не нужно извинений. Не стоит ворошить прошлое.
— Стоит, — возразил он. — Только глядя в лицо прошлому, можно обрести мир.
Я не знала, какой мир он имеет в виду, да и не желала знать. Я совершила ошибку. Сейчас мне хотелось только одного — чтобы он покинул двор и навсегда исчез из моей жизни. Память о том, как мы были близки, обо всем, что было между нами, навалилась сейчас невыносимой тяжестью.
— Скорбь о жене лишила меня силы духа, — продолжал он. — Я был потерян, испуган… и злоупотребил твоим доверием. Я не хотел причинить тебе боль. Если ты не хочешь, чтобы я здесь остался, — я не останусь.
— Так ты по-прежнему считаешь, что это было мое решение? — Я не могла поверить своим ушам. — Мое? После всего, что было, ты смеешь взваливать это бремя на меня? Кажется, ты забыл, с чего все началось и почему разрушилось! Не я взялась за оружие и развязала войну, не я решилась…
Я осеклась на полуслове. По глазам Колиньи, по тому, как окаменело его лицо, было видно: он знает, что я хотела сказать.
— Мне лучше уйти, — пробормотал он, но я остановила его, не дав завершить поклон:
— Нет.
Колиньи замер.
— Нет, — повторила я. — Мой сын попросил тебя служить нам. Так решил он сам, и я не стану оспаривать его решение. — Я вздернула подбородок. — Ты просил о прощении. Я тебя прощаю.
— Тогда, — отозвался он, — я сделаю все, что в моих силах, дабы оказаться достойным твоего прощения.
С этими словами Колиньи подал мне руку. Сдерживая слезы, отчетливо сознавая, что былая близость между нами сгинула навек, я оперлась на его руку и позволила сопроводить меня в пиршественный зал.
Есть немало способов обмануть собственное сердце.
Я дожила до сорока семи лет, познала разочарование и перенесла куда более сокрушительные утраты; я решительно не желала скорбеть о том, что и не могло сбыться. Я тешилась иллюзией, хранила ее в себе, как нечто ценное, но теперь аккуратно собрала ее черепки и выбросила прочь. Постепенно, покуда зима сменялась весной, я свыкалась с тем, что мы с Колиньи более ничего не значим друг для друга, кроме того, что я мать короля, а он королевский советник. Мы каждый день виделись в Совете и за ужином, однако избегали смотреть друг другу в глаза и ограничивали наши разговоры государственными делами. Я знала, что Колиньи часто покидает двор ради поездок в Шатильон к детям. Бираго, не спрашивая меня, подкупил одного из слуг Колиньи, чтобы держать нас в курсе его занятий, и хотя в глубине души я досадовала на убежденность Бираго в том, что за Колиньи нужно следить, мне становилось спокойней оттого, что он остается под нашим присмотром.
Колиньи был не единственным человеком, который сделался для меня лишь частью прошлого. Однажды, июльским днем, когда в окна моих покоев в Фонтенбло веял пахнущий цитрусами ветерок, я получила известие из Салона.
Нострадамус скончался.
Я не могла представить его мертвым. Невероятная мудрость этого человека, способность заглянуть в глубины того, что едва видимо простым людям, казались мне неподвластными проклятию смерти. Глубоко опечаленная этой утратой, я запоздало вспомнила про его прощальный дар — свиток, так до сих пор и лежавший в кожаном футляре. Я отослала карту в Шомон, попросив Козимо истолковать ее и пообещав навестить его при первой же возможности.
Куда меньше огорчило меня известие о другой кончине. В Ане, после долгих лет затворничества, на шестьдесят шестом году жизни испустила дух Диана де Пуатье. Я узнала об этом из письма сборщика налогов. На краткий миг я погрузилась с головой в прошлое, вспомнив, какой видела Диану в последний раз, с каким каменным лицом она пожинала плоды своего падения… И испытала нечестивую радость оттого, что она мертва, а я живу и процветаю. Я пережила Диану и обрела власть, какой она никогда не обладала. В ответном письме я велела сборщику налогов продать все имущество Дианы и навсегда закрыла эту тягостную главу своего прошлого.
В августе того же года мне сообщили, что моя дочь Елизавета разрешилась от бремени девочками-двойняшками. Я была вне себя от радости; ликовал и Филипп, который велел устроить в Мадриде многодневные празднества. Тронутая решением окрестить одну из девочек в мою честь Каталиной, я послала им в подарок два парных золотых кубка, на которых были выгравированы имена малышек, а Елизавете написала длинное письмо, которое изобиловало советами и рецептами травяных снадобий, необходимых для восстановления сил после родов.
Как обычно, мы перебрались в Амбуаз, где я навестила стареющих львов, живших в этом замке со времен Франциска I. Бедные звери прозябали в таких жалких условиях, что я велела придворному архитектору выстроить для них великолепный новый вольер с огороженным загоном, где они могли бы резвиться, сколько их душе угодно. Карл обожал львов и мог часами наблюдать, как они бродят по вольеру, издавая оглушительный рык. Он подумывал даже использовать их для медвежьей травли, но я, обеспокоенная этой идеей, взамен приставила его помогать смотрителям нашего зверинца — вилами проталкивать в загон огромные куски свежего мяса, которое львы пожирали с нескрываемым удовольствием.
Карл вернулся к своему обычному образу жизни. Ему уже исполнилось шестнадцать, и он мог править самостоятельно, однако внезапно вспыхнувшее в Блуа стремление к независимости больше в нем не проявлялось. Он по-прежнему регулярно занимался учебой и посещал заседания Совета, но все свободное время возился с соколами и оружием. Они с Генрихом даже оборудовали свою оружейную мастерскую, где усердно ковали и плющили молотками железо и бронзу. Это занятие укрепило их мускулы и к тому же изрядно сблизило братьев, хотя Марго фыркала, что от них пахнет кузней, а двенадцатилетний Эркюль вечно путался под ногами и зарабатывал ожоги.
Я была безутешна, узнав по возвращении, какие тяжелые последствия имела для моего сына оспа. Все лицо его было изборождено глубокими вмятинами, нос обезображен, к тому же из-за болезни он почти не прибавил в росте, зато стал чуть ли не горбат. Доктор Паре предостерег меня, что, хотя эти последствия со временем удастся смягчить при надлежащем уходе, Эркюль, скорее всего, никогда не сможет иметь детей, поскольку оспа, перенесенная в таком юном возрасте, пагубно влияет на развитие семенников. Я ничего не могла с собой поделать — скрюченный, словно гномик, с жесткими, как щетина, волосами и маленькими глазками, он казался мне подменышем, который с трудом постигал основы наук, в то время как братья и сестры в его возрасте уже могли переводить с латыни на греческий. Я полагала, что оспа замедлила его умственное развитие, и попросила Марго стать его наставницей, поскольку из всех нас она, судя по всему, была единственной, к кому он питал хоть какие-то теплые чувства. Как обычно, когда дело касалось Эркюля, я испытывала чувство вины. Будучи последним из моих детей, он более других страдал от моего частого отсутствия, и хотя я пыталась наладить с ним близкие отношения, он не проявлял ко мне ни малейшего интереса — ни как к матери, ни как к человеку, предпочитая иметь дело с Марго и вечно ковыляя по пятам за старшими братьями, словно пытался доказать, что ничем не хуже. Карл презрительно называл его уродцем, но Генрих находил младшего брата забавным и дозволял ему играть в оружейной мастерской. К тому же Эркюль все-таки был принцем из рода Валуа; претендента на трон в нем, конечно же, никто не видел, но некую второстепенную роль и ему можно было бы подобрать.
Так что я всецело была поглощена домашними и государственными делами, не подозревая, что мир, который я столь усердно создавала, вот-вот рухнет.
— Госпожа моя!
Лукреция, просунув руку между занавесками кровати, трясла меня за плечо.
Я шевельнулась в темноте, силясь побороть истому. Днем я надзирала за перепланировкой нижних садов Амбуаза и совершенно выбилась из сил. Мюэ, спавшая у меня в ногах, заворчала.
— Что случилось? — Я с трудом приподнялась на подушках.
— Пришли господин Бираго и монсеньор. — Лукреция забрала из кровати Мюэ. — Говорят, у них важное дело.
— В такой час?
Застонав, я сунула ноги в мягкие туфли, схватила домашнее платье, которое подала Анна-Мария, и с помощью гребня подобрала волосы под чепчик. И побрела в приемную, преодолевая боль в правой ноге — это началось пару дней назад, и я подозревала ишиас. Я надеялась, что крепкий сон в сочетании с настойкой из опия и вербены, которую я сама состряпала в печи, облегчит страдания, но, судя по тому, как я волочила ногу, вскорости мне понадобится палка для ходьбы — точь-в-точь как бедняге Нострадамусу.
— Итак? — Я взглянула на монсеньора, который был разодет, как для официального приема: красная мантия и кардинальская шапочка.
Я старалась, насколько было возможно, не замечать его присутствия при дворе, хотя, будучи кардиналом Франции, он сохранил за собой место в Совете. Мне не доставило ни малейшей радости увидеть его в своих покоях, да еще посреди ночи.
— Дело касается Колиньи. — Бираго был бледен как мел. — Он… он движется сюда во главе армии.
— Что?! — Я потрясенно воззрилась на обоих. — Вы что, спятили?
— Желал бы я, чтобы это было так. — Вид у монсеньора был почти довольный. — На сей раз Колиньи зашел так далеко, что вам уже не удастся его спасти.
— Какая нелепость! — Я выхватила кубок с холодной водой, который подала мне Лукреция, и добавила, обращаясь к Бираго: — У тебя ведь имеется осведомитель в доме Колиньи? Уж верно, он бы знал…
— Как видно, этот осведомитель недостаточно надежен, — перебил монсеньер, а Бираго в отчаянии заломил руки.
При виде этого сердце мое ушло в пятки.
— Да, но с какой стати ему вести сюда армию?
— Как вам известно, мадам, в Совете возникли споры касательно решения Филиппа Второго послать войска в Нидерланды, — отрывисто проговорил монсеньор, всем своим тоном намекая, что я тратила время на переустройство садов, вместо того чтобы заниматься делами государства.
Я нетерпеливо кивнула.
— Да, и как вам известно, я отказала Филиппу в разрешении провести своих солдат через земли Франции. Его войско вынуждено было двинуться через Савойю. Какое отношение имеет это к поступку Колиньи?
— Самое прямое. — Бираго облизал пересохшие губы. — Госпожа, простите меня. В то время я считал, что Колиньи осуждает наше попустительство усилению репрессий в Нидерландах только из-за вполне ожидаемого отношения к жестокой политике Испании. Однако я ошибался. Он… он убежден, что мы попустительствуем этим репрессиям, потому что хотим устроить то же самое здесь.
Я так и окаменела с открытым ртом.
— У меня тоже есть осведомители, мадам. — Монсеньор извлек из складок мантии конверт. — Шпионы, которых я заслал к еретикам, видели, как Колиньи встречался с другими вождями гугенотов. Он призывал к оружию; он привлек к своему делу Жанну Наваррскую и обратился к Елизавете Тюдор, королеве Англии, с просьбой дать ему денег на снаряжение армии и снабдить боеприпасами гугенотский порт Ла-Рошель. В числе прочего Колиньи обвиняет вас в том, что вы посредством брака нашего короля стремитесь установить более тесный союз с Испанией и по одному повелению Филиппа истребите гугенотов. Если мы ничего не предпримем, он приведет к вашему порогу всех французских еретиков. Вы больше не можете делать вид, будто он ваш друг.
— Вы… вы знали об этом? И ничего мне не сообщили?
— Разве вы поверили бы мне, если б я явился к вам, не имея на руках доказательств? Мне нужны были надежные улики, поскольку вы раз за разом предпочитали истолковывать все сомнения в пользу Колиньи. Он был крайне осторожен; даже перехватить его переписку оказалось необычайно трудно. Он пользуется в письмах незнакомыми нам шифрами, однако в конце концов наши подозрения подтвердились: вот уже несколько месяцев Колиньи готовит заговор. Он опасается, что, если гугеноты не ударят первыми, удар нанесем мы.
«Голова одной семги стоит тысячи голов лягушек», — прозвучал в моей памяти голос Филиппа.
В тот миг я поняла: это его рук дело. Он предостерегал: если я не исполню его требований, мне придется пенять на себя. Каким-то образом его люди проникли в ряды гугенотов и посеяли панику.
— В этом конверте вы найдете письмо из Испании, — прибавил монсеньор, словно прочтя мои мысли. — Автор подробно описывает вашу встречу в Байонне и советует гугенотам готовиться к смерти. Я и не подозревал, что вы с Филиппом вели такие увлекательные беседы. Сожалею, что я их пропустил.
— Мы говорили только один раз. Один! И я отказалась пойти на какие бы то ни было уступки. Я ни на что не давала согласия.
Монсеньор вздохнул.
— Это моя вина, — взяв у него конверт, проговорил Бираго. — Мне следовало это знать; мне следовало поступить так, как поступил монсеньор. Я… я был обманут. Мой осведомитель оказался двойным агентом; в сведениях, которые он присылал, не содержалось ничего достойного внимания.
— Теперь это не важно, — сквозь зубы проговорила я. — Колиньи известно, что мы не можем позволить себе содержать регулярную армию. Неужели он нападет на нас, зная, что мы беззащитны?
— Не нападет, если это будет зависеть от наших с монсеньором действий, — сказал Бираго. — Мы отправили коннетабля Монморанси в Париж, чтобы поднять наших сторонников, и призвали к оружию всех дворян-католиков. Под командованием Колиньи десять тысяч солдат. Собрав все силы, мы сумеем одолеть их.
Мне хотелось выкрикнуть, чтобы немедля был выдан ордер на арест Колиньи. Я простила его, я сделала все, чтобы снять с него обвинения в убийстве человека благородной крови, и вернула его ко двору, где он заседал в Совете моего сына. Даже оплакивала страсть, которая некогда нас соединяла. И вот теперь я оказалась перед лицом нового гугенотского мятежа, а Колиньи — не кто иной, как предводитель этого мятежа! Он предпочел поверить испанским наветам, нежели прийти со своими сомнениями ко мне. Как и в прошлый раз, он не доверился мне, но предпочел раздуть за моей спиной пожар войны.
Он исполнен решимости уничтожить всех нас.
Я стиснула зубы. Даже боль в ноге отступила.
— Мы немедля отправляемся в Париж. Если Колиньи так жаждет войны, видит Бог, я утолю его жажду.