– Купите ребенка, задаром почти продаю!
– Месье, и почем же сегодня такое дают?
– Не дорого вовсе, на ценнике счет небольшой…
– А скидки не будет, уж больно товар непростой?
– Э нет, нынче это, поверьте, в огромной цене!
– Вот этот, похоже, здоровый, подходит вполне…
О Ващуке Романов все узнал еще там, в подвале кафе «Уют», – и очень быстро. Выбирая между гильотиной и пулей, бандос (один из «проводников» этого самого Ващука) раскололся тут же и полностью, как мешок с горохом прорвался. Правда, выслушав его, Романов все-таки затолкал его именно под нож.
Было за что…
История была еще более дикая, чем события в поселке и окрестностях. Хотя, как подозревал Романов, в общем-то, история совершенно обычная для последнего времени. Была недалеко от Ванино «в живописном месте среди реликтовых рощ недалеко от морского побережья» некая элитная школа для «успешных» детишек «успешных» родителей, построенная на уворованной-выкупленной территории бывшего пионерлагеря, лес вокруг (эти самые реликтовые рощи), речка, подальше – поля заброшенного колхоза. А с другой стороны – дорога к морю. Учились тут сыновья-дочки региональной элиты – из тех, кто на окружающий мир смотрел с высоты папкиного кошелька. Директор, Севастьян Борисович Ващук, тоже был из «успешных», и все родители элитных детишек его очень даже ценили: в школе бассейн-кружки-языки-заграница-фитнес-бизнес…
Когда началась война, школа продолжала спокойно функционировать. Дальновидный Ващук предполагал после победы «сил ООН» заключить контракт и готовить тут туземную администрацию. Ни родители детишек, ни сами детишки, ни директор, которому светили в перспективе еще и ооновские отчисления, ничего против такого будущего не имели. Но потом власть екнулась совсем. И Севастьян Борисович остался на ровном месте без денег и с почти двумя сотнями несовершеннолетних подопечных на руках – про кого-то родители просто забыли (не до элитного щенка), у кого-то погибли, у кого-то пропали без вести…
Но Ващук недаром был успешным человеком. И персонал подобрал соответствующий. Сориентировавшись в обстановке, дружный педколлектив превратил элитную школу в… образцовое плантационное хозяйство. Поля кругом, лес опять же… а построить кучу парников – и вовсе нет проблем. Полдюжины казней тех, кто попытался вякать о своих правах и родительских связях, на любовно обустроенном помосте для колесования или у металлического столба для сожжений на медленном огне, тщательно подобранная и обласканная из парней постарше стража (двадцать два бойца с неплохим вооружением), несколько прикормленных взрослых разведчиков из бывших браконьеров (устанавливать полезные контакты), изуверские наказания – все это мгновенно раздавило и робкие попытки сопротивляться, и мысли о побегах. Выдрессировать «контингент» в рабов ничего не стоило – откормленные, разбалованные и накачанные сопляки и соплюшки не имели за душой ничего, что могло бы им помочь «удержаться на плаву». В ударные сроки гордо дравшие нос перед «быдлорашкой» «наследники состояний и кресел» превратились в послушнейших рабов, считавших огромной удачей лишнюю миску похлебки на ужин или ночь, проведенную под кем-то из руководства или охраны в настоящей кровати (сам Ващук составил себе гарем из десятка девочек шести-девяти лет, но среди других «начальников», как водится в подобных элитных школах, было полно гомиков-педофилов, теперь «загулявших на просторе»). Ващук интенсивно расширял плантацию за счет скупки малолетних рабов, взамен снабжая несколько банд продуктами и предоставляя им возможности для шикарного по нынешним временам отдыха.
Сказать по чести, Романов, слушая все эти данные, не испытывал к рабам ни малейшей жалости. Еще в мирное время ему врезались в память слова одного циничного писателя о «пиз…шах в галстуках», которые виноваты уже тем, что жрут в десять глоток тот хлеб, которого лишены тысячи других детей, – и Николай был полностью с этим согласен. Но, на беду Ващука и его образцовой плантации, Романов в принципе не терпел рабства. В любых формах. Любой, кто под шумок торговал людьми – неважно, какими, – в глазах Романова подписывал себе смертный приговор жирным росчерком.
Куда больше его беспокоило то, что зона ответственности Олега Горина кончалась чуть южней Ванино, – сюда Атос в своей разведке просто не дошел. А Женька об этой школе ничего не знал. Как-то выпала она из его поля зрения. Белосельский выглядел совершенно убитым и даже глаз на Романова не поднимал, хотя тот уже несколько раз сказал разведчику, что тот ни в чем не виноват и что нельзя, как говорится, объять необъятное.
Дружине пришлось занять скрытую стоянку в глубине большого леса, другой конец которого выходил к морю. Вдоль леса шла дорога, примерно в десяти километрах от тайного лагеря был поворот в бывшую школу, а ныне – рабовладельческое хозяйство и притон. Атаковать без разведки было бы просто-напросто безумием, и Романов выслал четыре пары разведчиков-порученцев с заданием разузнать, что и как, – с тем, чтобы на основе их данных можно было бы составить план атаки.
* * *
Женька был рад тому, что ему выпало отправляться с Игнатом Шалаевым. Белосельский, в общем-то, привык к своей немоте, но временами она его крайне «доставала». Женька раньше был весьма и весьма «трескучим» и общительным мальчишкой, поговорить иногда хотелось до головокружения. И особенно было неприятно, тяжело (а то и злило!), когда кругом разговаривали, а он, Женька, вынужден был молчать или – под раздражающими понимающе-сочувственными взглядами – писать в блокноте. Торопясь, сбиваясь, ошибаясь и ломая карандаш.
Тьфу!
Но Игнат был неразговорчив. Да и задание к разговорам не располагало.
Одетые в маскхалаты мальчишки бесшумно и неспешно, то и дело прислушиваясь и осматриваясь, пробирались вдоль лесной опушки. Карабины и «джунглевые ножи» оба оставили в лагере, однако нагайки, финские ножи и пистолеты («ТТ» у Женьки в боковом кармане и «парабеллум» у Игната за нагрудным отворотом маскхалата) у обоих были с собой. Не сговариваясь, оба прихватили по паре гранат – «РГД-5». Хотя вообще-то Женька давно понял: если разведчик начал стрелять и кидаться гранатами – неважно, полевой или кабинетный, – то задание тю-тю. Провалено. Но, с другой стороны, в жизни бывает всякое, и если выбирать между стрельбой и пленом, то ясно, что лучше пострелять…
Раньше Женька так не мог, он обнаружил за собой эту способность в своих странствиях осенью-зимой-весной. У него получалось легко внимательно контролировать обстановку, осмысливать и оценивать увиденное, а как бы под этим слоем – думать о чем-то еще своем. Вообще постороннем. И главное – это никак не мешало основному процессу и не ухудшало его качества. Кстати, он подозревал, что и кое-кто еще из ребят так может. Вот и сейчас ему думалось, что дядя Коля не хотел его отпускать. Причем тут был не страх… не только страх за него. А и еще что-то не совсем понятное. Как будто он на самом деле ценил Женьку больше остальных именно за деловые качества.
Белосельский вовсе не был лишен тщеславия. И нет-нет да и подумывал, что неплохо было бы стать начальником личной охраны… или лучше – личной спецслужбы у Романова. Это была мечта не о карьере, нет, Женьке даже в голову не приходило такое слово или понятие. Просто он хотел постоянно показывать дяде Коле, что он, Женька Белосельский, действительно лучший…
За густыми кустами, сквозь которые было видно, как сквозь кружевную занавеску – неплохо, но только наружу – проехали две телеги. На каждой на передке сидели управлявшая парой коней девчонка, точней, даже девушка, может, даже молодая женщина, не разберешь в плохой одежде, и парень лет пятнадцати-семнадцати с «Сайгой» в руках. В самой телеге, двумя рядами, тряслось попарно по два десятка мальчишек где-то лет по десять-пятнадцать, скованных по двое спина к спине за ошейники, одетых в тряпье. На щиколотках босых ног у всех тоже были кандалы с короткими цепями, в телеге между сидящими подскакивал и звенел-гремел разный сельхозинвентарь. Парень-конвоир во второй телеге слушал МР3-плеер. Самый настоящий.
С поля, подумал Женька. Значит, около восьми вечера они едут с поля, около девяти – на месте. И на сорок аж человек – два конвоира. Тот гад сказал дяде Коле, что полевых рабов в имении – около двухсот. Еще четыре десятка – «личные» и «домашние» и с полсотни в «доме удовольствий», но ни там, ни там никого особо не охраняют. Получается, что десятеро бандосов как минимум целый день пропадают на охране работ в полях и теплицах, в школе их нету. И там остается дюжина охраны, которая или отдыхает, или патрулирует территорию школы. И этот… педоколлектив, восемнадцать рыл. С оружием тоже, конечно. Но они в большинстве своем не бойцы…
Собственно, это уже были важные сведения. Кажется, Игнат подумал о том же, потому что негромко сказал, отпив из фляжки и прополоскав бесшумно рот:
– Почти половина их «гарнизона» днем отсутствует… Пить будешь?
Женька кивнул. Попил тоже, но из своей, чтобы все было честно. Фляжки у дружинников были кожаные литровые, круглые, копии традиционных английских. Большие их запасы нашлись в магазинах сети «Экспедиция» – фляжки оказались легкими, нешумными и удобными и быстро завоевали популярность.
– Тут без потерь не удастся, – Женька кивнул в ответ на слова Тараса. – Слишком все раскиданы. Вот знаешь, мне как-то этих, из школы, не очень жалко. – Шалаев брезгливо поморщился. Женька усмехнулся. Тарас тихо хлопнул себя по лбу: – А, ты ж сам в такой учился…
Женька опять кивнул. И невольно передернулся. Написал финкой на земле:
«ТАМ КУПЛЕНЫХ ПОЧТИ ПОЛОВИНА
ОНИ ВОБЩЕ НИЧЕГО НЕ ВИНОВАТЫ».
И стер написанное. Тарас пробормотал:
– Да это понятно… Дальше пойдем? До поворота с километр, нашим работу еще перебьем.
Разведать точно подходы к школе и по возможности расположение постов должны были две другие группы.
Женька не ответил. Он подумал, что в окрестностях есть одиннадцать живых – даже еще более многолюдных, чем до войны – деревень. И что Ващук не забирал у местных оружие, как это сделал Балабанов.
И что никто в этих деревнях даже не чухнется, когда у них под носом горстка… нет названия, нелюдей, наверное… издевается над тремя сотнями ребятишек. Да нет, тоже очень мягкое и маленькое слово – «издевается». Разве это все – издевательство? Может, деревенские боятся тех бандосов, которые ездят «на курорт» к Ващуку? Боятся за своих детей? Может, это и правда все оправдание? Но тогда мы должны были бы сидеть во Владике, и все.
А эти дети? В деревнях? Неужели им все равно, что… или они тоже научились трезво оценивать положение дел? То есть трусить?
Вообще, надо ли тут тогда кого-то спасать? Надо ли это вообще?!
Может, и не надо, решил Женька. Но тогда если не спасать, то – уничтожать. Просто во имя справедливости, если уж на то пошло.
Он вздохнул и мотнул головой: «Возвращаемся!»…
Хотя уже потихоньку начинало темнеть, вернулись еще не все группы разведки. Но это не успело обеспокоить Женьку, потому что в лагере были гости. Трое молодых мужиков и один почти старик – в камуфляжах, поставив под руку разнокалиберные ружья, сидели около экранированного костра и вели беседу с Романовым. Неподалеку – среди порученцев – Женька увидел девчонку своих лет. Симпатичную, хотя тоже одетую в камуфляж и с ружьем за плечами.
Тарас доложился Романову, а Женька присел рядом с ним. Прервавшие разговор гости (точней, говорил только пожилой) с интересом окинули мальчишку взглядами, но без особого удивления. Потом старик опять заговорил:
– В общем, ты понял. Живем, как на вулкане. Тут все про всех все знают. И получается статус-кво. – Женька не знал этих слов, но они ему не понравились. – Мы их не трогаем, они нас. Но мы и сделать ничего не можем. И они с нами – тоже. Однако у них козырь – поднакопят банды силу и даванут по нам. А у нас союзников нету. Искали – не нашли. С одним-то Сладенькой… это так Ващука у нас окрестили… мы бы справились. Напряглись бы и справились. Но ведь налетят сразу. И пойдет месиво. И все под замес. И наши же соседи завоют: «Из-за вас все!»
– То есть про школу эту вы все знаете, что где, где сколько? – уточнил, как видно, уже говоренное Романов.
– Знаем, – кивнул старик. – Ты пойми, я не оправдываюсь. Я информирую. Если кому оттуда убежать удается – мы не выдаем. Да и не ищут их у нас, остерегаются. Вот они много рассказали, эти ребятишки. Но это вот за год почти таких удачных побегов было с десяток. И все. Сначала было – тишком отбили два каравана… ну, рабов. Человек двадцать освободили. Потом уже больше не осмеливались – охрана стала больше, шуму будет много. И вот если все у вас так, как ты говоришь… – старик погладил круглую седую бороду, – а я вижу, что вроде так, – то мы к утру тишком соберемся и вместе, как боги дадут, эту историю закончим. И Ващука закончим тоже.
– Согласен, – кивнул Романов.
Старик прищурился вдруг:
– А не быстро? А если мы – ловушка?
– А я могу назвать, в какой деревне и в каком доме ты живешь, – так же иронично, в тон, ответил Романов. – И как тебя зовут, хоть ты и не назывался. Вот – как это у вас говорится? – родового твоего имени – не знаю, увы. Но чур Перунов у тебя стоит на заднем дворе под…
– Ловко, – перебил Романова, не скрыв удивления, старик. – Это как ты?
– А когда внучка твоя с моими ребятами встретилась, за ней и проследили, пока она за тобой бегала. Уж извини.
– Еще раз ловко, – признал старик и крякнул под тихий смех своих спутников. – А я думал – в лесу ловчей ее в округе никого нету.
– Так мы ж не местные… – жалобно сказал Романов.
* * *
Любую банду – что бы она о себе ни думала и как бы она себя ни именовала – рано или поздно фатально подводит замешанное на наглости расслабление. Кроме того, отсутствие сопротивления неизбежно порождает трусость, слабо прикрытую понтами; в этом одно из главных отличий бандита от воина как боевых единиц.
Само нападение, думал потом Романов, не стоило подготовки к нему. Все получилось быстро и бескровно. Телеги с рабами и охраной, разъезжавшиеся с утра пораньше на работы, бесшумно, мгновенно перехватывали по одной местные (их собралось около полусотни, все – отлично снаряженные и неплохо вооруженные). Когда этот довольно долгий и такой же безопасный, как убийство тараканов, процесс был закончен, четыре ударных группы дружинников за три минуты захватили всю территорию школы, кроме основного корпуса, заблокировав внутри зданий детей и захватив или ликвидировав тех «хозяев», которые там находились.
И вот тут поднялся шум. Просто потому, что группа, захватившая большой карцер, не выдержала. Романов потом побывал там и не любил об этом вспоминать. А дружинников вполне понимал. Собственно, это был не просто и не только «обычный» карцер, а большая и со вкусом обставленная тюрьма-пыточная с налетом аттракциона для желающих поиграть в господ по старинке. Как раз в одной из таких «ролевых комнат» дружинники и застали невзрачного мужичка и пятерых детей, двух мальчиков и трех девочек по восемь-десять лет.
Кто был мужичок – так и осталось полностью неизвестным. Но именно при его убийстве дружинники нашумели. Сильно.
К счастью, Романов понял все сразу и отдал команду атаковать под прикрытием огня всех «тачанок», заранее выведенных на огневые позиции. Из-за этого сразу погибло несколько малолетних рабов, занятых работами на большущем благоустроенном дворе, – даже непонятно было, кто их убил.
А спохватившаяся охрана оказала неожиданно яростное сопротивление. Из окон второго этажа основного здания школы бил десяток самозарядных ружей и два пулемета, летели гранаты. Но это сопротивление не было профессиональным – скорей оно напоминало игру в войну. О боги, подумал Романов, лежа за воротным столбом, а ведь они, эти парни, на самом деле просто играют. Даже сейчас. Они играли в рабовладельцев, в суперменов, теперь играют в войну. Все было решено очень быстро и даже без дальнейшего участия «тачанок». Снайперы взяли на прицел каждую огневую точку, просто не давая никому высунуться. Под прикрытием «ПКМ» через двор совершили бросок дружинники и группа местных. Внутри школы еще с полминуты слышались выстрелы. Потом очень обыденно вышедший на крыльцо Сажин, командовавший атакой, потянулся, сплюнул в красивую урну слева от ступеней и махнул рукой, зычно крикнув:
– Все!
– Ну, все так все, – пробормотал Романов, поднимаясь. Он в атаке не участвовал по простейшей причине – вместе с ним пошли бы на штурм и порученцы, которые сейчас, лежа вдоль ограды, выглядели страшно недовольными и сбитыми с толку. На лицах у многих читалось: «Это что было?» и «А нам повоевать?!». «А вот хрен вам, успеете еще», – мысленно усмехнулся Романов. Наткнулся взглядом на совсем маленькую фигурку – рядом с Шалаевым – и понял, что это Максим Балабанов. Что там творилось в голове у мальчишки, Романов не знал и не очень старался узнать, почти инстинктивно избегая сына (пусть и ненастоящего) казненного бандитского главаря. Но от Игната Максим почти не отходил. На переодетом в старательно ушитый камуфляж мальчонке были навьючены две медицинские фельдшерские сумки и две большие фляжки с водой.
И в это самое время за школой выстрелили еще несколько раз…
Романов не думал, что каждый, кто попал в рабство, – ангел во плоти. Раб – это человек, которому почему-то не повезло потерять свободу. К его личным качествам это отношения не имеет – это Романов знал твердо. К уверенности некоторых, что «страдания очищают», он отношения еще не сформировал, хотя глубоко сомневался, что, с другой стороны, в рабство попадают исключительно грешники, которым надо срочно «очиститься».
Но в то, что могут существовать рабы, любящие своих хозяев, Романов не верил.
Не верил даже сейчас, глядя в бешеные глаза мальчишки, который, широко расставив ноги, стоял над стонущим, скрючившимся долговязым мужиком. Мужик был в одних трусах, мальчишка – тоже и еще – в распахнутом тяжелом жилете на голое тело, из карманов которого торчали нож, пистолет, еще что-то…
Двое местных и один из дружинников, полуприсев, держали мальчишку на прицеле. Было отчего. В правой – высоко поднятой – руке он держал гранату.
Без чеки. Белые пальцы – с красивым маникюром, покрытые блестящим розовым лаком, отметил Романов – судорожно-мертво притискивали скобу предохранителя. Мальчишка казался ненормальным. Откровенно. Его тонкое лицо судорожно подергивалось, серые большие глаза блестели сухим блеском. И он – кричал. Как он кричал!!! И – что…
– Стоять! Молчать! Сволочи! Уроды! А вы слышали о таком понятии, как «Защита Прав Ребенка»?! Вы запрещали нам любить тех, кого мы хотели любить, пользовались этим и сажали в тюрьмы людей, которых мы любим?! Лишь за то, что они старше нас! Кто дал вам право решать, кто меня может поцеловать, а кто нет?! Кто позволил вам решать за нас, с кем мы можем дружить, а с кем нет?! Ведь согласитесь, несправедливо получается – любим мы, дети, а судили почему-то их! Тех, кто старше нас! Хотите, чтобы все опять было, как в ваше бл…ое время?! Не дам! Не позволю!!! Любовь всегда законна, если это любовь!!! В любом возрасте! И плевал я на ваши статьи! Он меня счастливым сделал, не вы! Не ваша бл…ая страна! Отпустите нас! Дядя Сева, вставайте! Ну вставайте же! Бежим! Они не посмеют! У меня граната!
Мужчина длинно стонал и пытался подняться. Романов различил только сейчас, что тот ранен в живот, – наверное, получил пулю, когда выпрыгнул из окна… вот этого, открытого… Но это Романов отмечал только краем сознания. Поведение мальчишки было поведением женщины, которая вступается за безоглядно любимого мужчину. Романов с ужасом и жалостью заметил, что и внешне… да, внешне уже началось перерождение, и через два-три года будет видно, что это не просто красивый мальчишка, а именно пассивный гомик.
– Остановись, – попросил он тихо, сделав рукой в сторону своих людей плавный жест. – Ты не понимаешь, что говоришь и что с тобой делали. Вспомни… у тебя же были дом… мама… друзья… ты же русский, в конце концов!
Бессмысленно. Слова разбивались о ту уродливую глухую броню, которой одел душу мальчишки его… «дядя Сева». И чужой крик, эта дикая и страшная песня с чужого голоса, гимн уродству, гимн праву на болезнь – это было все, что оставалось у него, за что он держался изо всех сил…
Женька выпрыгнул из окна большой ловкой кошкой. Левой рукой – еще в прыжке – он намертво зажал кулак мальчишки поверх его пальцев. В правой – сверкнул тесак, отсекая кисть ниже запястья. Белосельский швырнул прочь отрубленную руку с гранатой и, еще до того, как в ухоженных кустах гулко хлопнуло, перерезал горло мальчишке, изумленно поднесшему к глазам брызгающую кровью культю.
Тот завалился назад на прямых ногах с ужасным хлюпающим звуком. Попытался приподняться, глядя на стонущего мужчину. Оперся на обе руки: на целую ладонь и жуткий обрубок. Прополз к нему два шага. Широко, судорожно открыл рот, из которого хлестала кровь. И упал ничком – уже совсем. Длинно вытянулся.
Романов на негнущихся ногах подошел к возящемуся раненому. Присел, толчком перевернул его на спину – тот взвыл, продолжая зажимать простреленный живот, быстро забормотал:
– Не надо, прошу вас, не убивайте меня, я ни в чем не виноват, я хотел сдаться, сдаться, не бежать, этот дурачок меня не так понял… помогите мне, я умира… – Он поперхнулся осколками зубов и полным боли и ужаса мычанием и хрипом.
Романов втолкнул ствол пистолета ему в глотку и выстрелил.
* * *
Взять живыми удалось четверых охранников. Теперь они стояли на коленях в центре злобно гудящей толпы освобожденных рабов, на которую Романов старался не смотреть, – ему было стыдно и жутко. Двое пленных навзрыд плакали, размазывая слезы по щекам. Еще один смотрел в землю и весь подергивался. Четвертый пустым взглядом упирался куда-то в непонятность.
– Дяденька, не убивайте нас, дяденька, по-по-пожалуйста-а-а! – крикнул, заикаясь, проезжавшему мимо Романову один из плакавших. Тот удивленно придержал коня, склонился с седла, глядя в мокрое от слез, искаженное лицо семнадцатилетнего парня. – Я не хотел… нам Севастьян Борисыч при-приказаааал… я не хотел, как они! – Он судорожно мотнул головой в сторону рабов, разбрызгивая слезы. – Ну поймите же! Ну я же сдался! Я сам сдалсяааа… – Он захлебнулся воплем.
Совершенно неожиданно из толпы рабов выскочила девчонка лет четырнадцати, босая, в драном джинсовом сарафане. Уцепившись за стремя Романова, она затараторила умоляюще:
– Пожалуйста, пожалуйста, не трогайте Игорька, он хороший, меня бы без него затрахали, а он меня спас, я его люблюуууу!
– Игорек – это… – Романов усмехнулся и угадал сам – вытянул руку с нагайкой в сторону того, глядевшего перед собой. – Эй, ты! Игорь ты?!
Взгляд парня ожил. Он кивнул, помедлив. Романов спросил:
– Любишь ее? – Он качнул стременем, которое не выпускала девчонка.
– Люблю, ну и что? – безнадежно спросил парень. – Все равно капец…
– Почему не сбежал с ней? – спросил Романов.
Парень покачал головой:
– Куда? Чего бы и где я делать стал? Я не умею ничего… да и догнали бы…
– Забирай его, – кивнул девчонке Романов.
Она метнулась целовать стремя, Романов ее оттолкнул – почти с испугом. Едва не упав, девчонка бросилась к парню, который похлопал ожившими глазами, покачался… и почти повис у нее на руках в полубессознательном состоянии, громко глотая воздух ртом. Она его так и поволокла в сторону, не уставая кричать благодарности…
А вот практически весь взрослый персонал удалось взять живым. Да эти твари и не были способны лишить себя жизни – слишком сладкой она была для них, и слишком ясно им было, что за смертью не будет ничего. Поэтому они трусливо длили последние минутки существования, дурея от какой-то дикой надежды – а вдруг?!
Но никакого «вдруг» не было и не могло быть. Когда Ващук (его вытащили из туалета для рабов, он сидел прямо в яме по самые брови), завывая и дергаясь на вошедших под ребра крючьях, взлетел на двух веревках над землей и смешно закувыркался, болтая руками и ногами и не переставая истошно визжать, толпа пацанов и девчонок разразилась звериными воплями ненависти. В Ващука полетели камни и комья земли. Хотя вряд ли это что-то могло добавить к тому, что он испытывал… При виде произошедшего практически всем остальным изменили ноги. Вполне мужественно вела себя только Оксана Дмитриевна Тучкина, в прошлом – омбудсмен школы. Впрочем, как отметил Романов, женщина явно была ненормальной – лесбофеминисткой – и раньше, а уж наличие малолетних рабынь-любовниц и неограниченная власть над мальчишками окончательно сорвали ей крышу. Первоначально Романов намеревался в отношении женщин ограничиться расстрелом (мужчин разорвали конями), но, увидев эту фурию, выкрикивавшую страшную полулюдоедскую грязь в виде лозунгов, и порасспросив освобожденных о том, как Тучкина развлекалась с детьми, приказал связать ее, вспороть живот и бросить свиньям в хлев.
Через полчаса деловитой и страшной расправы остались лишь те трое пацанов-охранников. Из них уже никто даже не плакал – они смотрели покорными, полными сладкого ужаса глазами на людей в черном. Романов мог бы поклясться, что на лицах у тех, двоих, которые ревели, отразилось облегчение, когда дружинники подошли к ним.
– Николай, этот готов, – сказал Провоторов, присмотревшись к тому из парней, который дергался. – Ку-ку.
– Все равно, – отозвался Романов из седла. – Кончайте.
Со свистом и щелчками взметнулись-опустились нагайки, прошибая черепа…
Так или иначе, но после захвата в распоряжении победителей оказалось большое и хорошо налаженное хозяйство. Теплицы, скотный двор и птичники представляли собой в свете грядущих перспектив особую ценность, но и поля с огородами должны были еще успеть дать урожай. Имелся большущий рыбный пруд, в том числе – с зимними садками. На складах оказалось полно разных товаров на обмен, одежды, обуви. Были солидные запасы оружия и боеприпасов. Наконец – нашлось немало золота и серебра (в разных монетах и украшениях) и драгоценностей. На их фоне немного смешно выглядели тщательно сберегаемые запасы Символа Веры таких, как Ващук, – доллары США. Большие пачки резаной зеленой бумаги… В то, что это государство погибло, такие не могли поверить, как не верит фанатичный ревнитель в возможность смерти своего бога. Ценности Романов после некоторых раздумий приказал поделить на три части. Треть отдать местным, две трети – опечатать в школьных сейфах и на большом складе, чтобы потом забрать.
Убитых снова не было – ни у Романова, ни у местных ополченцев. Поцарапанные были, и не более того. Среди дружинников пошли удивленные разговоры – если везде примерно так, то о потерях можно забыть…
Романов не прерывал этих разговоров. Он хорошо понимал, что в шапкозакидательство они не перерастут – не та обстановка. А беспокоиться из-за слегка хвастливой болтовни не стоило. Куда большей проблемой являлись освобожденные рабы. Некоторые из мальчишек и девчонок были отняты у семей, но вернуть их родителям не представлялось возможным, потому что неизвестно было, где эти родители, где они хотя бы могут быть приблизительно… а отпустить добираться в одиночку… Впрочем, четверо все равно сбежали сразу, как только стемнело. Однако большинство из них были сиротами. Или ничего не знали о семьях. Очень многие были, как раньше выразились бы, «опущены» до практически скотского состояния. Основная масса – просто невероятно зла и бессмысленна.
– Нельзя их просто так оставлять, – сказал Романов собравшимся местным во время вечернего Круга. Напротив него сидел старик Ждивесть, в прошлом – священник РПЦ, последние семь лет – лидер местной родноверческой общины и небедный фермер. – И взять их с собой мы не можем. Вы поймите, меньшая их часть – это готовая банда. Большая – такие же готовые рабы, просто пока без хозяина; кто первый на них гаркнет и пнет – того и будут. Ну освободили мы их. Конечно, они этому рады. Но себя на нашем месте они не представляют. А на месте Ващука – запросто. Может быть, их даже по уму надо уничтожить. Просто у нас мало людей. Людей вообще осталось немного, а будет и еще меньше, я думаю. И я все-таки не верю, что в таком возрасте у них все окостенело. Можно из них людей сделать. Можно и нужно. Вопреки и этой мерзости, которую с ними Ващук творил, и их прошлой жизни, когда они себя «элитой» считали.
– Проще говоря – ты их хочешь тут и оставить, – непонятным тоном сказал Ждивесть. Он походил на дремлющего старого хищника, от которого невесть чего ждать…
– И почти на том же положении, что и прежде, – кивнул Романов, с хрустом откусывая яблоко. Прожевал задумчиво, проглотил. – За некоторыми вычетами. Пояснить какими?
– Да уж можешь не пояснять… – Старик вздохнул: – М-да. И для нас тоже испытание.
Стало тихо. Где-то неподалеку побрякивала гитара, и Романов, случайно прислушавшись, с удивлением понял, что песня ему незнакома, хотя она о знакомых делах. Кто-то пел… надо, наверное, назвать – балладу о ребятах-минерах, у которых не было ни еды, ни умения, ни инструментов… ничего, кроме желания выжить и помочь тем, кто слабее их.
Слепая смерть лежит в траве.
Минуты – как часы ползут.
А надо мною, в синеве,
Лишь облака. Бегут. Бегут…
Им все равно. На их пути
Нет смерти… Постоять. Вздохнуть…
…А можно дальше не идти.
А можно просто повернуть…
– И для вас испытание, – подтвердил он наконец, глядя на выжидательно молчащего Ждивестя. – Потому что и дальше поддерживать тут образцовое плантационное хозяйство – очень легко. Но, насколько я знаю, у наших предков плантаций не было. Рабы – были. Те, кто право называться человеком или потерял, или еще не заслужил. И рабом можно было перестать быть… – Он обвел взглядом задумчиво молчавших местных. – Возьметесь? Дело ваше. Две с половиной сотни молодых душ. Можете их окончательно загубить. А можете – помочь им людьми стать. Так как?
– Возьмемся, – сказал Ждивесть. – Только вы про нас не забывайте. Если уж вместе – то вместе. Мы вашу сторону приняли. Но и вы, значит, на нашей стороне.
– Это само собой, – искренне, скрывая почти ослабляющее облегчение, ответил Романов…
Во все небо, переливаясь бесшумными, плавно меняющими цвет спиралями, развернулся многоярусный занавес. Романов ошалело стоял на крыльце школы, задрав голову в небо, и не верил, что видит северное сияние. Полоски облаков на западе светились отдельно – странным розоватым светом. Можно было подумать, что они отражают пожары на земле… но нет, свет шел откуда-то изнутри облаков…
Это было красиво. И тревожно. Наверху кто-то сказал: «Ух ты!» Щелкнуло окно. Невиданный свет перебудил многих, и Романов недовольно нахмурился – людям надо выспаться, а они… Но запрещать что-то было бы просто глупо.
Сияние постепенно гасло, словно бы куда-то уходило, отдалялось и становилось неразличимым. Встревоженно похрапывали во дворе у импровизированных коновязей кони дружины. А вот тучи светились по-прежнему. Романов думал, что и ему надо пойти и поспать, часов пять еще можно спать, не меньше. Он уже совсем было решил пойти и отдохнуть, но на крыльцо выбрался Витька Шестаков – тот самый мальчишка, которого когда-то в давние-давние времена в далеких местах называли Дяревня. Увидел Романова, запнулся и хотел податься обратно, но Романов спросил ворчливо:
– Надеюсь, ты не курить?
– Бросил, – с достоинством и вполне серьезно ответил Витька. Подумал и признался: – Но хочется иногда.
Романов показал ему кулак. Шестаков почесал заклеенную пластырем бровь (ему досталось осколком кирпича, отбитым пулей) и неожиданно сказал, прислонившись плечом к витому столбу, поддерживавшему козырек над крыльцом:
– Я вот все думаю… думаю… никак отвязаться не могу от этих мыслей… Тот пацан, который… ну… девочка был… Вот то, что он кричал. Про любовь. Разве это не правильно? Что она всегда законна, если это – любовь?
Романов посмотрел на мальчишку. Снова взглянул на небо – туда, где светились тучи. Ответил:
– У любви есть плоды. Вот так, грубо и натуралистично. Понимаешь? Есть или по крайней мере могут быть плоды. Дети. Цемент для семьи. Продолжение всего. Вообще всего. А у того мерзкого, сладко пахнущего пустоцвета продолжения нет. Только заражение.
– Разве это заразно? – Витька снова хотел почесать бровь, но поморщился и передумал. – Это же психическое отклонение. Не чума там какая-нибудь же…
– Приедем обратно – скажу Жарко, чтобы он с тобой отдельно усиленно позанимался, – пообещал Романов. – Думай головой. Разве психоз не заразен? Ты про коллективные психозы слышал? Или это не болезнь?
– А ведь правда… – задумчиво сказал Витька. Уточнил: – Значит, врали, что это не заразно и что, мол, ну, просто информируют, когда в школах там… ну на сайтах разных тоже… Выходит, как раз заражали?
– Выходит… – вздохнул Романов.
– И выходит, тот парень… он был нормальным? Раньше?
– Скорей всего, – кивнул Романов.
– Жалко его, – неожиданно сказал Витька. Романов кивнул снова, но молча. Витька продолжал: – Я вот думаю опять же… Ну вот мы победим. Будет какой-то мир. Хороший, наверное, мы же будем хороший мир строить… А как же быть?
– С чем? – уточнил Романов. По двору подуло холодом, промозглым, каким-то нелетним совсем…
– С разными такими вещами. Не обязательно даже с пи… короче, с этим. Ну вот с дураками. Знаете, с такими – принципиальными. Я вот смотрел раньше, один такой взял и прибил свои эти… ну… яйца к Красной площади. В натуре, гвоздем. Голый разделся, сел и прибил. В знак чего-то там, какого-то протеста. Ну он же просто дурак, разве нет?
– Дурак, – коротко согласился Романов. И пояснил: – Тщеславный дурак и трус к тому же. Из тех, которые ничего не могут и не умеют, но хотят, чтобы о них говорили. Неважно, что и почему.
– Ну да. Ну и как с ним вот быть?
– Вить, я не Жарко, – признался Романов. – Я даже не один из ваших наставников. Я тебе скажу, как сам думаю. И такими же словами. И если не поймешь – не взыщи, как говорится. Хорошо?
Теперь кивнул уже Шестаков, внимательно глядя на Романова (глаза мальчишки таинственно поблескивали), Романов собрался с мыслями и медленно заговорил:
– Нельзя попустительствовать мерзости, порокам, обычной глупости человеческой только потому, дескать, что если бороться со всем этим, то могут пострадать сами носители, а значит, во имя гуманизма надо это все признать «вариантами нормы» и всем дать с младых ногтей «право выбора». В переводе на русский – капитулировать перед гадостью, потому что так проще жить. Лучше пусть на всю жизнь пострадает психика у сотни и без того больных детей… кстати, не факт, что их нельзя вылечить… чем во имя их дури или болезней позволить на всю жизнь искалечить психику тысяче детей нормальных. Лучше пусть будут бесправны десять тысяч человек, чем они заразят – в своем праве! – безумием миллион людей. Никто не смеет давать права кидаться в души других калом во имя «свободы слова и самовыражения». Да, на этом пути можно дойти до жесткого и жестокого контроля всех и вся. Однако… можно и не дойти. Но вот на противоположной дороге – неизбежный тупик диктатуры всевозможной мерзости над нормальными людьми, безжалостное насилие гуманного ненасилия над совестью, телом, душой, мозгом каждого человека с детских лет. Я понятно говорю?
– Да, – коротко и честно ответил Шестаков.
Романов подумал и добавил:
– О многом в жизни можно спорить. Почти обо всем. Но о нормах морали не ведут споров. Они или есть, или их нет. И любой софист… Знаешь, кто такой софист, проходили? – Мальчишка наклонил голову. – Так вот, софист всегда окажется сильней… ну, например, твоих слов «Я люблю свою мать!». Он логично и весомо докажет тебе такое, что ты ужаснешься себе и будешь стесняться матери. Обрывай такой спор в самом начале – кулаком. Ножом. Пулей. Затеявший спор о таком заведомо хочет встать выше человеческой морали и бравирует этим. Что ж, положи его ниже уровня земли – вот самый стоящий аргумент. А теперь отправляйся спать. Через неполные пять часов – подъем.
– Я все понял, – задумчиво сказал Шестаков. Отсалютовал, вскинув голову, и, глядя прямо в лицо Романову, неожиданно улыбнулся и почти убежал обратно в здание…
Романов постоял какое-то время, вошел следом. Дежурившие у пулемета дружинники проводили его взглядами. Люди спали здесь же, в коридоре, и Романов не сразу понял, что Женька ухитрился «устроить» ему ночлег отдельно – на втором этаже и на вытащенной туда кровати. О чем и сообщил жестикуляцией, весьма выразительной – сам Белосельский дожидался Романова у входа на лестницу.
Пробираясь между спящими, Романов думал о разговоре с Шестаковым.
И еще о северном сиянье и розовых облаках.