Сон о погибшем детстве
Рушится – с тихим звоном…
Магия предсказанья
Прячется между строк
В книге, в которой бьется
Всяк со своим драконом…
Прав ли был твой учитель,
В руку вложив клинок?
Раньше – в другом мире, который был, – Сашка Белов часто мечтал, чтобы с планеты исчезли взрослые. Чтобы не доставали своими глупостями и правилами. Чтобы не мешали жить. Он так думал обо всех, даже о матери, к которой не испытывал никакой особенной привязанности. Ни к ней, ни к дому. Просто там можно было поесть, поспать, поваляться на диване, посидеть за компом… Там было так скучно и серо, а забота матери была такой надоедливой и нелепой, что он за два года сбегал из дома четырежды.
Очень хотелось добраться до Черного моря и посмотреть, какое же оно все-таки? А еще – в этих странствиях он был свободен. Взрослые не капали на мозги.
Когда его с диагнозом «склонность к бродяжничеству» отправили в спецшколу недалеко от Читы, он, может быть, впервые за много-много лет, словно бы опомнившись, завопил: «Мам!» – и рванулся из рук охранников к плачущей женщине в зале. Как к единственной надежде. Как к спасению. В крике была мольба, была извечная вера ребенка в защиту, в надежное заступничество…
Тщетно.
Это был последний раз, когда он видел мать. Последний раз, когда произнес это слово. Потом была спецшкола. Было такое, о чем он даже сейчас не хотел вспоминать, даже по сравнению с окружающим это казалось страшным, слишком страшным.
А потом не стало ничего. Ничего привычного.
Сашка сейчас отдал бы половину своей жизни за то, чтобы вернулся тот мир. Чтобы взрослые опять стали вездесущими над надоедливыми в своей заботе. Потому что… потому что место взрослых занял страх. Постоянный и вездесущий страх передо всем. И не было даже той надежды, которой он жил в спецшколе, – надежды на окончание срока. На возвращение домой…
– Все на сегодня, – сказал Голландец и швырнул щуп на край поля. По его загорелому лицу тут и там стекали струйки пота – от жары и от страха. – Кончай, Саш.
Даньку Лагунова звали Голландцем потому, что почти весь прошлый год – после того, как какие-то бандюки, ворвавшись в квартиру Лагуновых, убили его родителей и младшую грудную сестру (Данька уцелел потому, что был на улице), – он прожил на базе голландского контингента, вторгшегося в Россию где-то то ли в Бийске, то ли в Рубцовске (Сашка раньше даже не слышал про такие города). Когда он прибился к компании и рассказал об этом, то какое-то время все перемигивались и хмыкали «понимающе» – мол, знаем мы этих голландцев, ага, угу… Данька не обращал внимания, пока Фил не назвал его как-то во время ссоры Голландской Подстилкой. Тогда Лагунов рассвирепел и избил Фила так, что тот лежал пластом два дня, и все даже решили, что он умрет. Сашка именно после этого случая думал, что, наверное, что-то такое было. Он не собирался говорить на эту тему, потому что в спецшколе… Нет. Вспоминать было ужасно мерзко и непередаваемо, до стона, стыдно, так какое он имеет право напоминать другому о чем-то подобном?
Потом, когда они с Данькой сдружились – уже по пути сюда, на Дальний Восток, – тот как-то рассказал, что голландцы были обычными молодыми парнями и мужиками. Никакими не извращенцами, и вообще… Усталыми, напуганными, очень хотевшими домой и постоянно говорившими о доме. Никто из них не понимал, что и зачем они делают в России. Они кормили мальчишку, он взамен убирался в казарме и спал на отдельной кровати, дарили разную ерунду, показывали, как обращаться со своим оружием, научили немного своему языку и сами в полушутку учились русскому… И еще Данька признался, что стрелял в своих. В наших, в смысле. В русских. Он ехал в колонне, гарнизон перебазировали, и его взяли с собой – почему нет? А колонну обстреляли, сразу подожгли почти все машины… И он, когда убили башенного стрелка в их БМП, стрелял сам, прикрывая отползающих и бегущих за дома голландских солдат – людей, которые были к нему добры за просто так. И только когда бой окончился, мальчишку вдруг охватил дикий, животный ужас и огненный стыд. Он выбрался из машины и бросился на голландцев с подобранной палкой, что-то крича и рыдая. Его перехватили, кто-то прижал Даньку к себе и говорил на ломаном русском, извинялся, просил прощенья и тоже плакал… Когда Данька пришел в себя, голландцев не было, возле машин возились местные эвакуаторы, а у ног Даньки стоял рюкзак с пайками. Он взял рюкзак на плечи и ушел на восток.
Сашка потом все хотел рассказать об этом Филу и тоже его отлупить, но тут они как раз набрели на деревню и склад. И Фил стал первым из подорвавшихся… Насмерть.
Сашка выдохнул облегченно – руки и ноги перестали дрожать в отходняке. Мальчишки со всего поля волоклись на обочину, где девчонки развели костер. Сашка смерил взглядом серое здание, лопнувшие витки «колючки» и выругался. До здания оставалось метров пятьдесят. За четыре секунды можно пробежать, он до всего этого пробегал в школе.
А прошли они двести пятьдесят. За неделю. Двое пацанов подорвались сразу насмерть, двоим оторвало обе ноги, одному – правую ногу, двоим – правые руки, по кисть и по локоть; из всех них остался жив только тот, без кисти, – он сейчас лежал в деревне. Их оставалось семеро. Половина мужской части их «отряда». И всю эту неделю они жрали грибы, разную траву, мышей и лягушек. И представляли себе, что там, за складскими стенами. В мыслях там громоздились горы, горные хребты банок, пакетов… с едой. Да так и было, это не фантазия. Старый армейский склад так и не вывезли, просто кто-то накидал вокруг него мин. Много и нелепо, отчего все было еще хуже. Разминировать никто не умел, можно было только тыкать щупами-самоделками и высокими ветками обозначать нашаренную безопасную тропку. И все равно – мины были разные, в том числе какие-то хитрые, которые взрывались от шагов рядом, от тепла тела… Сашка по ночам думал, что, попадись ему этот минер, он бы… он бы… не находилось мыслей о том, что Сашка с ним сделал бы.
Про склад им рассказали в деревне. Она стояла пустая давно, но сейчас там жило два десятка полускелетиков – мелких из какого-то детского дома. Они тут и перезимовали, оказывается. Сюда их привели две воспитательницы. Одна – сумасшедшая, но добрая и продолжавшая умело выполнять свои обязанности – оставалась с ними до сих пор. Вторую – свою подругу – она убила этой ужасной зимой, когда та съела маленькую девочку и предложила этой, которая еще жила сейчас, и дальше питаться детьми. Зимой от голода умерло не меньше десятка детей, а весной двое мальчиков постарше полезли на тот склад. Вернулся один – без ног, он приполз, истекая кровью, притащил рюкзак с консервами, и его рот был измазан тоже кровью и шоколадом… Его вырвало кровью, консервированной колбасой и шоколадом, он сказал: «Там… много… еды…», обнял женщину за шею и умер… Потом пошли еще двое – две девочки. И подорвались насмерть. Воспитательница запретила ходить. Именно тогда она и сошла с ума – глядя, как дети собираются на кромке поля и сидят там часами, разговаривая о еде. Она бы сама пошла к складу – но дети без нее умрут…Так она рассказала пришедшим в деревню откуда-то с запада мальчишкам и девчонкам. И Данька ответил: «Будем разминировать поле». И выругался матом. Сашка не стал бы, может, рисковать так за незнакомых мелких – сколько их поумирало у него на глазах за этот год… Но они сами подыхали с голоду. А если они дойдут до склада, то смешно будет жмотничать.
Там горы еды. Просто горы.
Наверное, ребята отправились бы куда-нибудь в живые деревни к местным продаваться в рабство. Жить хотелось очень, а это была возможность хотя бы иметь еду. Но окрестности «держал» Балабанов, а про его старый завод и имение ходили жуткие слухи, которые почти все были правдой. Его боевики наведывались и в центральный поселок, брали, что и кого хотели, и легко можно было оказаться не в каком-нибудь деревенском хозяйстве, где хоть и тяжелая работа и лупцовки, но хотя бы кормят, а у Балабанова. Лучше уж было сдохнуть в попытках добыть еду вот так. Это была не гордость, никто из ребят и девчонок не вспоминал ни о какой гордости, – а просто страх и расчет…
Иногда Сашка думал перед сном о том, что он сделал бы еще и с теми, из-за кого все это началось… С политиками. Всеми. Самыми разными. Мысли были похожи на раскаленную колючую проволоку, тянущуюся через мозг бесконечно и огненно. Сашка вырывал скрюченными пальцами траву рядом с тем местом, где спал, и шепотом выговаривал матерные слова, потом плакал тихо и просил, чтобы мама вернулась домой. Он тогда, сбежав из спецшколы, пришел, добрался домой. Но городок их был мертв, как город из фильма про апокалипсис. И заражен радиацией от уничтоженной близкой Читы – хорошо еще, не очень сильно, но Сашку потом довольно долго тошнило и валяла постоянная слабость (именно во время одного из таких приступов его и нашли девчонки из компании Голландца – и уговорили ребят не бросать…). А дверь его дома, дома, в котором ему было так скучно, так серо и обыденно и о котором он так мечтал в аду спецшколы, выбита и перекошена, внутри – пусто. Совсем…
Вспомнилось, как еще до всего этого… даже его, когда он не попал в спецшколу… к ним в класс пригласили на 9 Мая, на День Победы, какую-то бабку. Она тихо и малосвязно рассказывала ребятам и девчонкам про то, как жили во время войны. Это было неинтересно, потому что очень далеко от него, Сашки, и ото всех остальных – даже от учительницы, которая с вежливой улыбкой и стеклянными глазами слушала, сидя за своим столом. А класс даже и не пытался слушать – большинство просто играло в мобильные телефоны. И бабка говорила словно бы с самой собой, глядя куда-то сквозь мальчишек и девчонок. Казалось, ей просто все равно, слушают ее или нет. Или так было на самом деле?
Училка потом с улыбкой благодарила приглашенную: «Познавательный урок… мы должны помнить об этом… мы не забудем… это наша история… сколько вы пережили…» Слова были похожи на какую-то переваренную кашу на воде, и все понимали, что училка врет, – она сама понимала, класс понимал, и та старуха тоже понимала. И не возмущалась. Зачем?
Сейчас Сашка вспомнил – она рассказывала, как с подружками ела траву. Потом еще – какой радостью было для них, когда в школе им стали давать ломтик хлеба, посыпанный сахаром. На этом месте Сашка отвлекся от мобильника и подумал, что это чушь. Хлеб с сахаром. Чушь…
Когда он их последний раз ел – хлеб, сахар? Сейчас бы кусочек. С пол-ладони кусочек хлеба. Без сахара. Просто хлеба. Откусывать по крошке и жевать. Долго-долго жевать каждую крошку.
Траву он уже ел. Они ели траву всю эту неделю, буквально молясь на лето, которое пусть неохотно, но все же пришло. Щавель, кислицу, одуванчики. Не знали, что можно есть, травились несколько раз, хорошо, что не насмерть. И все равно ели. Потому что было много травы, которую есть можно. Сашка не знал, что все это можно есть, оказывается – можно. Щавель, кислицу, одуванчики.
Хлеба. Немножко хлеба…
Он уснул и видел во сне склад – склад внутри. Там были те самые горы продуктов. И еще – мысль: если он останется жив… если они останутся живы… если каким-то чудом пройдет пятьдесят лет – и никто не станет их слушать? Никто не поймет, как это – голод, сводящий с ума, и мысли о хлебе, и только о хлебе?
Никто не запомнит? Никто не поймет?
И он плакал во сне.
* * *
«Имение» Балабанова, стоявшее в пяти километрах от поселка, который он считал «своим», и в трех километрах от старых заводских корпусов, взяли под утро одним броском, почти без стрельбы. Охраны у него хватало, в самом имении был десяток бандосов, по слухам, десяток на смене охранял рабов, столько же – контролировали поселок. Но в имении не пришлось даже пострелять – дружина остановилась за километр от собственно имения, шестеро дружинников марш-броском добрались до охраняемого периметра, незаметно его пересекли, сняли четверых часовых ножами, забросали караулку гранатами, убили в холле двухэтажного особняка еще двоих охранников, и к тому моменту, когда основной отряд Романова вошел на территорию имения, сам Балабанов и его семья уже были захвачены. Из охранников брать живыми не стали никого.
Группа захвата потерь не имела…
Первое, что увидел Романов при въезде на территорию, были двое дружинников, хлопотавших над лежащими на ровно подстриженном газоне детьми – голыми мальчишкой лет десяти и девчонкой чуть старше. Мальчик был без сознания, он лежал на расстеленном полотнище брезента и казался жутко бесплотным. Девочка стонала, хныкала, неразборчиво звала маму и вяло пыталась вырваться из чужих рук.
– Это что? – коротко спросил Романов с высоты седла.
– Это чьи в лесу шишки, – зло ответил дружинник-фельдшер, поднимая голову и продолжая придерживать ребенка. – Попались, когда щавель собирали… тут, в «личных угодьях». Он под эти угодья всю округу записал. Мы уже дом заняли, Борька снаружи кричит, как будто его режут, я выхожу – а ребятишки на воротных столбах за руки повешены. Уже и не дергаются даже. Со вчерашнего утра висят. А родители их тут, в подвале, ребята замок вырезают. Там тюрьма настоящая. С пыточной.
– Ясно, – так же коротко подвел черту Романов, соскочил на скрипнувший гравий дорожки. Бросил поводья спешившемуся Женьке, скомандовал: – Обыскать все! Пленных освободить, если найдете кого еще из охраны – кончайте! К запасам поставьте часовых!
Двор тут же наполнился деловитым шумом, окриками, стуком и беготней. Романов легко взбежал на полукруглое, выложенное светло-кофейной, с золотистыми прожилками, плиткой крыльцо, толчком нагайки, опередив часового, открыл мягко распахнувшуюся высокую дверь.
Сразу в большом светлом холле, из которого вели наверх две лестницы, а в другие нижние помещения – две двери, один из дружинников охранял пятерых сидящих на полу полуодетых людей – трех женщин и двух мужчин. Романов не стал спрашивать, кто это, – явно внутренняя обслуга. Еще двое – дружинник и порученец Шалаев – стояли по бокам изящно изогнутого по форме стены между лестницами дивана. На его желтоватой обшивке сидели в ряд полноватый ухоженный мужчина в халате (с залысинами и надменно-бегающим взглядом), молодая, стандартно красивая женщина в куче каких-то полупрозрачных тканей, смотревшая вокруг презрительно-равнодушно, и двое детей – встрепанная девчонка лет двенадцати-четырнадцати со злым взглядом и припухшей щекой и мальчишка – младше ее, испуганно сжавшийся внутри пижамы и глядящий на Романова огромными глазами.
Сидели они все четверо как-то… как-то порознь, отметил Романов. Щелкнул нагайкой по сапогу – все четверо вздрогнули, но женщина тут же приняла прежнюю презрительно-независимую позу, а девчонка выпалила, тыча рукой в одного из дружинников:
– Этот ваш пидар меня по лицу ударил! Вы знаете, что… – И осеклась, потому что нагайка Романова «выстрелила» у самых ее губ.
– Не бейте ее! – вскрикнул мальчишка и тут же снова сжался. Романов покосился на него и предупредил:
– Девочка, если ты еще раз откроешь рот, когда тебя не спрашивают, ты окажешься на месте тех ребят, которых повесили на воротах. Хочешь этого?
Девчонка, вжимавшаяся в спинку дивана, моргнула, из ее глаз моментально отхлынуло нагловатое высокомерие. Романов кивнул дружиннику:
– Бил зачем? Не шла – мог бы просто на плече притащить.
– Да не в этом дело, – буркнул тот. – Не удержался… У нее в комнате на стенах фотки висят, здоровущие, цветные… – Дружинник плюнул и замолчал. Но как раз вошедший Женька с кривой злой усмешкой достал нож и прямо на стене нацарапал печатными буквами: «ЭТО У НЕЕ ФИШКА. ОНА САДЮГА».
Девчонка, всматривавшаяся в Женьку, вдруг в ужасе пискнула совсем по-детски:
– Немой! – и стремительно подобрала под себя ноги, пытаясь, как ее брат, спрятаться внутри своего «взрослого» ночного одеяния.
– Если еще что-то тут испортишь – накажу, – сказал Женьке Романов. – Тут, скорей всего, санаторий сделаем, место удачное.
– Нельзя тут санаторий делать, – возразил дружинник, ударивший девчонку. – Моя воля – я бы тут сжег все.
– Посмотрим, – вздохнул Романов. – Но не гадить – это приказ в любом случае… Белосельский, вызови сюда Провоторова. Скажи, пусть переговорит коротко с освобожденными – и придет с докладом по теме. Я жду.
Женька салютнул, выбежал. Романов вздохнул.
– А на каком основании вы вообще обсуждаете, что тут будете делать? – Голос женщины был капризно-высокомерным. – Это наше имущество! Вы вообще кто такие? Я…
– Помолчите, – задумчиво попросил Романов… и она умолкла. Сразу. А Романов обратился к мгновенно и обильно вспотевшему Балабанову: – Николай Федорович Романов, витязь Русской армии…
– Очень приятно, – заулыбался Балабанов, привставая. – До нас доходили некоторые слухи…
– До нас тоже, – кивнул Романов. – Например, что Балабанов Петр Григорьевич записал себе в движимое имущество около сотни человек. И что он терроризирует поселок и несколько сел, посадив их на оброк натурой. И что в поселке под его эгидой действует рынок рабов, которыми он торгует весьма и весьма широко.
– Информация несколько искажена, – поднял белые сдобные ладони улыбающийся Балабанов. – Сами понимаете… стоит человеку начать что-то делать полезное – сразу клеветники… завистники… Да, я суров… иногда бываю суров, я хотел сказать… но это вынужденная суровость, я, в сущности, как отец… знаете, исторические прецеденты…
– То есть вы вообразили себя этаким феодалом? – Романов обежал Балабанова скучным взглядом от потных залысин до мягких тапочек. – Я хочу вас спросить тогда на понятном вам языке: а вы достаточно хорошо изучали историю? Вы знаете, что ожидало проигравшего схватку за власть феодала и весь его род?
Балабанов побледнел. Пошлепал губами. Бледность превратилась в зеленцу.
– Я могу быть полезен, – быстро сказал он. – У меня есть информация.
– Увести, надежно запереть, – Романов отмахнулся нагайкой.
Мальчишка заплакал, начал звать маму. К брезгливому изумлению Романова, женщина даже не оглядывалась на голос сына, она что-то попыталась сказать Романову – с широкой отработанной улыбкой – и вскрикнула: дружинник со щелчком откинул штык карабина и ткнул ее в зад.
– Больно!
– У меня есть информация! – твердил Балабанов, теряя тапки, припрыгивая и с надеждой выворачивая шею. – Мы ведь договоримся?! Мы договоримся, да?! Это же деловой разговор! Мы договоримся, я не сомневаюсь!
Романов, не слушая его, подошел к слугам. Ни о ком из них Женька не сказал ничего плохого – они были просто серенькой обслугой: врач, домашняя учительница-гувернерша, повариха, шофер, уборщица… Все их преступление было в молчаливом соучастии, невозражении, непротивлении. У поварихи и шофера были дети, две маленькие девочки.
– Можете быть свободны, – сказал он. Охранявший людей дружинник пристукнул прикладом, отступил в сторону, расслабившись.
Все пятеро запереглядывались. Повариха сразу вскочила и бросилась прочь. Шофер поднялся, пояснил, пряча глаза:
– Дочери… они в шкафу спрятаны… Им там страшно…
– Иди тоже, – безразлично сказал Романов.
Шофер вздохнул, пожал плечами. Умоляюще повторил, не поднимая глаз, – уже о другом, это было понятно, хотя он и не договорил:
– Дочери…
– Иди, – поморщился Романов. Мужчина ушел, тяжело шаркая ногами.
– Мне идти некуда, – сказал врач – молодой мужчина (уборщица плакала навзрыд, учительница тоже тихо всхлипывала, пряча лицо). – Я из Подмосковья… тут платили хорошо… Если правда отпускаете – в Подмосковье никак добраться нельзя? У меня там родители…
– Едва ли возможно, – сказал Романов. И спросил тихо: – Как вы могли? Вы же врач.
– Деньги…
– Я не об этом. Мне плевать, что и почему вы делали до войны. Сейчас… Вы же могли, например, всю эту шайку отравить! Просто отравить!
– Я про это думал, – сказал врач, и Романов ему поверил. – Я просто не знал, что потом делать. Совершенно не знал, что делать потом вообще… Если нельзя в Подмосковье – может быть, возьмете меня с собой? Все равно куда. У меня не было большой практики, но… я правда хороший врач.
– Идите во двор, там до вечера будет полно работы, – ответил Романов. Врач кивнул, пояснил:
– Я только в аптеку зайду. Тут хорошая аптека.
– Вечером, когда освободитесь, составьте список ле… – начал Романов, но врач его перебил:
– Извините, у меня есть. Подробный. Я потом представлю.
– Хорошо, хорошо… – Романов обернулся – внутрь вошел Провоторов, сопровождаемый Женькой. Романов кивнул Провоторову, они отошли к дальней лестнице.
– Всего в тридцати километрах от границ нашей зоны, – задумчиво сказал Романов. Встряхнулся, кивнул дружиннику: – Ну?
– Жена, – тот понял без объяснений, начал докладывать сжато и коротко, – такая же тварь, как и он, только он хитрый, а она тупая. Кстати, детей она не рожала, чтобы фигуру не портить, – они от суррогатных матерей. Дети. Девчонке четырнадцать лет. Мелкая сучка, как бы не хуже папаши. Потом послушаешь, что она с его благословения устраивала с людьми, а я уже наслушался… с детьми из местных, кстати, тоже. А с рабами – вообще… Обожала сама мальчишек клеймить. И снимать, как их бьют или… казнят. Их казнили. Не только взрослых, детей тоже. На площади в поселке ставили самодельную гильотину – и… – Провоторов помолчал секунду. – Мальчишка младший… с мальчишкой хуже. Он неплохой. На самом деле неплохой, все так хором говорят.
– Сколько лет? Вроде десять где-то?
– Именно десять.
– Десять… – Романов взялся рукой за подбородок, продолжал медленно: – Слишком взрослый, чтобы все забыть. И слишком маленький, чтобы полностью понять, какой сволочью был его папаша.
– Да. И я о том же. – Голос Провоторова был тихим, грустным. На самом деле грустным.
– Не забудет. Не поймет. И будет мстить.
– Да, – еле слышно, но твердо согласился Провоторов.
– Эту парочку и девчонку – вечером повесить на воротах, – распорядился Романов. – Голыми. Объявить приговор, оставить плакат. Люди, которых освободили, пусть ждут, не расходятся – накормите, помогите, кому нужно, я там врача послал… но пусть ждут. А мальчика… – Романов покусал сгибы пальцев, поймал себя на этом, сердито отдернул руку от лица. Провоторов ждал. Молча, неподвижно. – Вечером первого. Как-нибудь быстро, чтобы ничего не понял. И… и не больно, – Романов провел рукой по глазам.
– Есть.
Казак отсалютовал, но не ушел. Помолчал, спросил задумчиво:
– Как считаешь, мы в ад за все это попадем?
Романов подумал, явно серьезно прикидывая шансы. Покачал головой:
– Знаешь… я вообще не верю в ад и рай. Так что не попадем, я думаю. Даже если еще при жизни начнем проситься туда. А мы начнем, лишь бы подальше с земли… Тебе чего?
Эти слова были обращены к стоящему, оказывается, на лестнице рядом Шалаеву. Мальчишка покусывал губу, глядя на взрослых. В ответ на вопрос молча пожал плечами.
– Ну раз ничего – то бегом наружу и зови сюда Сажина, – приказал Романов. – Быстрей…
Бывший капитан-морпех Сажин выслушал приказ Романова так, словно знал, зачем его позвали. Романов это видел и мысленно улыбался, отдавая последние распоряжения нарочито обстоятельно.
– Бери двадцать человек верхами, «зушку» и два крупняка с расчетами. Пойдешь брать завод… Запомни: на заводе полно рабов, в том числе дети. Не дай бандосам там прикрыться заложниками. Если все-таки не выгорит – никаких переговоров. Сам понимаешь. Но если хоть малейшая возможность – не дай. Освобожденных веди сюда. Только объясни, что к чему, а то паника… разбегаться начнут… На месте делайте снимки. Всего.
– Понимаю, – кивнул Сажин. – Все сделаем.
Он отошел к выходу. Романов огляделся, собираясь окликнуть Женьку… но тут к нему подошел Шалаев. Мгновение помялся, громко сглотнул и сказал – тихо, но непреклонно (Романов сразу понял, о ком идет речь):
– Мальчишку я убивать не дам.
Романов внимательно посмотрел на стоящего перед ним порученца. Шалаев тоже смотрел в ответ – спокойно, чуть набыченно.
– Не дашь? – уточнил Романов нейтральным тоном.
– Не дам, Николай Федорович.
– И как же ты это сделаешь?
Шалаев пожал плечами – очень по-детски, растерянно. Но ответил решительно:
– Как получится. Буду его защищать. Если полезут забирать силой – буду драться. Надо будет – буду стрелять.
– В своих? – прищурился Романов.
Шалаев опять пожал плечами, вздохнул:
– Я понимаю… я буду предателем. Но я им все равно так и так буду. А тут меня, по крайней мере, убьют, и не надо будет жить и мучиться, когда вспоминать стану.
– Поясни.
– Он на моего брата похож… на младшего, – сказала Шалаев. – Я за едой в тот день лазил, вернулся, а мамы и Ванька нет. Дверь просто открыта, а их нет. Я покричал, потом сунулся в ванную, а они там лежат. И головы у обоих проломлены. Топором. Головы… и руки… порублены сильно, когда они закрывались. Сильно-сильно. Их очень… очень плохо убили. Долго. Я так и не нашел, кто это сделал.
– Он почти наверняка убит, – сказал Романов.
Мальчишка вздохнул:
– Знаю… Но его же не я убил. Понимаете, не я. Я и не защитил, и даже не отомстил. А теперь я буду защищать.
– Игнат, – сказал Романов, – ты пойми, ему десять лет. Он не малыш-несмышленыш. Это в прошлом – несмышленыш в таком возрасте. В том прошлом, когда тебе, например, в твои годы уставами ООН было официально запрещено воевать.
– Женьку спросите, он расскажет… то есть напишет, – поправился Шалаев. – Этот пацан и еду в барак на заводе носил. И перед папашей своим заступался, когда у того настроение было хорошее, – он делал, как сын просил. Скольких он вот так спас? Не несмышленыш, то-то и оно. А мы теперь за его доброту его убьем?
– Игнат, если он на самом деле хороший мальчишка, он нас не простит. Будет мстить. Не сейчас, так потом. Да, можно ему мозги промыть по старым методикам…
– Не надо, – тут же угрюмо сказал Шалаев. – Это подлость. Хуже смерти подлость.
– Тогда остается только одно. Я тебе слово даю: он ничего не почувствует. Просто уснет. Он даже знать не будет, что его убили. Поест, спать захочет и…
– Подотритесь своим словом, – четко сказал Шалаев, глядя прямо в глаза Романову. – Я сказал, что я буду делать.
– Ну а потом? – Романов даже не отреагировал на оскорбление. – Потом-то что все-таки?
– Я ему все объясню. – Игнат не отводил глаз. – Со временем. Постепенно. У меня получится. Я знаю. Он поймет, правда. Он один в один Ванька. Тот тоже был очень добрый. Как дурак, добрый, нельзя было быть таким. Мне иногда так… ну, думается… может, он дверь тогда тем гадам открыл, потому что кто-то есть попросил. Или что-то вроде. Простите за то, что я сейчас… вам сказал, – Романов кивнул, – но я по-другому просто не могу. Раньше, может, я бы, наоборот, так не смог за чужого мальчишку. Но вы нас сами научили, как надо поступать. Вот я и поступаю – как надо.
– Он твой, – коротко сказал Романов. – Делай с ним, что хочешь.
Шалаев уже открыл рот, явно собираясь возражать, и только теперь понял, что именно ему сказали.
– Николай… Федорович… – пролепетал он. – Я… вы же…
– Беги за Провоторовым, скажи, что я отменил приказ и велел отдать мальчишку тебе, – сердито прервал его Романов. – И уведи его куда-нибудь вечером, как хочешь уведи… Да! – уже вслед Игнату крикнул он. – Женьку позови сюда срочно!
– Слушаюсь! – откликнулся счастливым голосом порученец…
Женька появился тут же – на ходу строча в блокноте, который он, не чинясь, сунул под нос Романову. Тот вгляделся.
«Я в поселок» – Женька явно еще и волновался, буквы спешили. «Тут парень один на меня работает. Сашка. Ждет. У нас с ним уговоренность».
– Вместе поедем. – Романов поднялся. – Переоденемся в здешнее барахло, людей возьмем, сразу там и почистим все. И еще: нет слова «уговоренность». Есть «договоренность». Или «уговор».
Женька сморщил нос, отобрал блокнот, быстро написал что-то и отдал книжечку обратно Романову:
«Все великии люди и писатели и поэты выдумывали новые слова».
Романов не нашел, что возразить.
* * *
– Пойдешь опять? – Голландец смотрел на Сашку не то чтобы недовольно – скорей с каким-то сочувственным интересом. Сашка молча кивнул, стоя на одной ноге и шнуруя кроссовки; в этот момент земля мягко толкнулась, он чуть не упал, но Голландец придержал его за плечо и покачал головой: – Зря. Попадешься. Да и вообще… он тебя или обманул, или сам пропал где-нибудь. Нет такого места, про которое он говорил. Нету, понимаешь?
– Буду ходить, сколько он просил. – Сашка встал. – Извини.
– Ну смотри… – Данька покачал головой. – Зря ведь. Попадешься.
– Не попадусь… – Сашка уже повернулся уйти, но потом помедлил и сказал: – Удачи вам… тут. Я вернусь, а может, вы уже на этом складе? А?
Голландец задумчиво кивнул…
С тем странным немым мальчишкой Сашка познакомился еще зимой, когда они даже еще до этой деревни не добрались. Мальчишку звали Женькой, и он «рассказал» Сашке сказку. Про то, что есть место Владивосток, где правит храбрый, мудрый и сильный человек по фамилии Романов. Там нет голода, там дети учатся в школах и живут в семьях, пусть и не всегда родных. Там не торгуют людьми. И он, Женька, – разведчик из того места. И Романов скоро придет со своими воинами и установит справедливость.
Сашка не верил в эту сказку. Поэтому не предлагал остальным уходить во Владивосток, это прозвучало бы смешно и наивно. И в то же время он не мог отказаться от этой сказки сам. И упрямо каждые пять дней, по пятницам, ходил, рискуя, восемь километров в поселок и столько же обратно по заброшенным дорогам и лесным тропинкам, и ждал там оговоренные часы: с полудня до шестнадцати. Женька просил его делать так до середины июня. И записывал на разрозненных листках, которые хранил в рюкзаке, все, что казалось примечательным и интересным, – от слухов до словесных портретов.
Сашка понимал, что это игра и даже сумасшествие. Но иначе не мог…
В лесу было зелено, тепло и очень шумно. Сашку беспокоил этот шум. Он знал, конечно, что птицы, например, всегда сильно шумят. Но последнее время – с тех самых пор, как стала распускаться листва, – шум в лесу был каким-то истеричным. И птицы временами метались бестолково целыми стаями, и звери вели себя странновато. То агрессивно, то глупо… Как будто природу время от времени охватывали приступы массового сумасшествия. Кроме того, он боялся, что в конце концов приведет «на хвосте» один из бандитских патрулей Балабанова. Они часто рыскали по округе. Но в лес почему-то не совались, Сашка не мог понять, почему, однако всякий раз, входя в лес или выходя из него, бормотал слова благодарности. Стесняясь и неизвестно кому… но почему-то ему казалось важным это делать.
Хотелось есть. Сашка подумал, что в поселке надо будет что-нибудь стащить у уличных торговцев. Он это делал достаточно регулярно и ловко, не испытывая никаких угрызений совести, потому что презирал этих людей. За покорность бандитам и в то же время за готовность вымещать свою покорность на слабых. Главное было – не попадаться. Раньше, давно, когда он был еще маленьким и убегал из дому, он бы ни за что не поверил, что взрослые могут так ненавидеть детей только за то, что они чужие. В спецшколе понял, что могут, но утешался мыслью, что это просто уроды, которые специально собрались в это место, где можно «по закону» мучить. А теперь он точно знал, что большинство взрослых – трусливые, жестокие сволочи.
И все равно тосковал по миру, где взрослые были главными. Нынешний мир был слишком тяжел…
Недалеко от поселковой окраины он хотел напиться из родничка, как это всегда делал. Но вместо родника была сухая труба над еле-еле влажной ямой. Сашка долго стоял, ошарашенный, на выложенных из досок ступенях. Ему почему-то сделалось страшно при виде этого. В свежей траве, пробившейся на склоне, тут и там еще лежали пластиковые фантики от конфет – из давних-давних времен, – и Сашке захотелось плакать от тоски и беспомощности.
А может, и не надо больше ничего, вдруг подумал он. Все же просто. Очень-очень просто. Надо только пойти в лес за дорогой, выбрать сук попрочней, и… и все. «Мне ведь не страшно», – подумалось еще, и он, оценив эту мысль, понял, что ему на самом деле не страшно. За последние два года мучений он не раз думал о таком выходе. Но всякий раз что-то удерживало. То просто страх. То разная надежда – вернуться наконец к маме, встретить хороших людей, в то, что все наладится… Но ведь, наверное, не наладится, если даже родничок высох? Наверное, мир не выдержал. Может, не выдержал в тот момент, когда его, Сашку Белова, разлучили с мамой? Может, миру только этой капельки горя и не хватало? В любом случае он обвалился. Терпел-терпел людское гадство – и обвалился, когда двенадцатилетнего мальчишку решили «воспитывать», отлучив от матери.
Стало очень легко. Сашка даже улыбнулся. Вслух сказал:
– Ничего не наладится, – и подтверждающе кивнул.
Он стал, расстегивая ремень в джинсах – кожаный узкий ремешок, самое то, – подниматься по лестнице на дорогу.
И вспомнил Немого. Его глаза и ту уверенность, с которой он писал в блокноте строчки про справедливость и честность.
А вдруг все-таки Немой не врал и жив? Он придет, а Сашки не будет? И никто не передаст ему толстую кипу разнокалиберных листов со старательно записанными наблюдениями, которую Сашка берег пуще глаза?
«Подожду, – решил Сашка. – Подожду до крайнего срока, а потом… ну не так уж ведь и долго осталось. Потерплю. Да и потом, ребятня в деревне перемрет, может, как раз меня для разминирования и не хватит?» И еще… ему очень хотелось шоколада. Умереть и больше никогда не попробовать шоколада, который точно есть на том складе… это было слишком.
Подожду еще.
И тут он понял, что пропал…
Сашка допустил ошибку, которую не допустил бы ни за что, не дай он волю своим мыслям и чувствам. Он перестал следить за окружающим. И только теперь, в двух ступеньках от дороги, увидел, что прямо на ней стоят, улыбаясь, двое мужиков с оружием. Как бы они ни крались, как бы ни старались подобраться бесшумно – им ни за что не удалось бы обмануть Сашку, если бы он только по-прежнему был внимателен. А теперь…
У одного автомат лежал стволом на плече. У другого большущее черное дуло «Сайги» смотрело от бедра прямо в лицо Сашке.
– Ну, иди сюда, цыпленочек, – сказал тот, с «Сайгой». – Попался?
* * *
Жизнь в поселке была вялой, как трепыхание медузы по волнам. Многие дома стояли или нежилые, или им тщательно пытались придать вид нежилых. Никакой живности на улицах не было, немногочисленные люди жались к заборам. Тут и там стояли брошенные и разграбленные машины, некоторые – сожженные. Были и сгоревшие дома.
С Романовым было десять человек – Женька и девятеро дружинников. Неброско переодетые, прятавшие оружие под куртками и рабочими брезентовыми плащами, они входили в поселок четырьмя группами, ориентируясь на многоэтажные здания в центре – там, где располагалась площадь. Действовать предполагалось «по обстоятельствам».
Женька вел Романова уверенно, быстро. По мере приближения к площади люди попадались чаще, потом пошли телеги с лошадьми, кое-какой рабочий автотранспорт, припаркованный на тротуарах, ларьки-лотки, торговавшие всякой всячиной… Над площадью, где людей было несколько сотен, возвышался памятник Ленину. Пятиэтажное здание – наверное, бывшая администрация – торчало выгоревшей коробкой, все в слепых черных прямоугольниках окон.
Тут шла торговля посерьезней. Меняли в основном всякую живность, кое-какие продукты партиями и разные запчасти. Но даже в стоящем над площадью ровном гуле не было оживления – какая-то обреченная монотонность.
Романов отметил первым делом самое важное: ни у кого в толпе – кроме бандосов-охранников, скучавших на постаменте памятника, – не было оружия. Это сразу сказало ему все. Тут собрались только рабы. Даже те, кто пришел выменять себе раба или рабыню. Просто у этих рабов был кусочек свободы, которой они очень дорожили, но при этом ощущали свою трусость и неполноценность. И наверняка вымещали ее на своих рабах.
Рабах рабов.
«Так, – подумал Романов. – Хреновое начало. И на кого тут можно будет опереться-то? Уедем дальше, и все или свалится в полный хаос, или наверх влезет новый раб, офигевший от своего возвышения. На обратном пути снова вешать? Или надо было брать с собой в три раза больше людей и ставить гарнизоны? Но у нас люди тоже не колосятся ровным строем…»
Женька безошибочно потянул Романова за собой, бесцеремонно проталкиваясь между людьми. Краем глаза Романов отметил: двое его дружинников… и вон как раз еще трое входят на площадь… но тут Женька мукнул тихо и потеребил Романова за рукав.
Людьми торговали около большой витрины магазина «Магнит», сейчас забитой фанерными листами, которые, в свою очередь, были сплошь заклеены объявлениями, исписаны и изрисованы. «Живой товар» никто не рекламировал, вообще надо всей толпой и здесь витала какая-то атмосфера… атмосфера лихорадочного уныния, как определил про себя Романов. Охранник, короткостриженый пузатый парень с ручным (надо же!) пулеметом на бедре, то и дело широко зевал и время от времени смачно харкал на тротуар. Ему было скучно. Менявшиеся торговались тоже довольно вяло.
Мужчин в продаже не было – то ли вообще не имелось, то ли раскупили первыми. За корову давали десять молодых женщин и девушек. В этом была некая извращенная справедливость и дикая логика: корова могла доиться и приносить телят, а значит, кормить и даже со временем обогащать владельца, ну а что могла женщина? В лучшем случае умножить число едоков, которых и так оказалось невероятно много вокруг. Ведь большинство из них даже работать не умели и просто не оправдывали своего содержания.
Романов понимал эту логику. Честное слово – понимал. Вот только принять ее, согласиться, допустить продолжения ее существования – никак не мог.
Кое-кто из продаваемых в надежде быть купленной пытался принимать «соблазнительные» позы, выглядевшие здесь смешно и жалко. Это не имело отношения к реальной жизни с ее коровами, удобрениями и кормами. Романову тоже не было их так уж жалко, но в женщинах он видел именно будущих матерей – хотят они этого или нет – русских солдат и других женщин, совсем уже не похожих на этих.
Скользнув взглядом дальше по бывшей витрине, Романов увидел и детей. Их было два десятка. В основном мальчишки восьми-двенадцати лет. И младше и старше покупали неохотно: младше ни на что толком не годились, за старшими нужен был постоянный пригляд, который обычный хозяин обеспечить не мог. Девчонки тоже мало кого интересовали: они были слабей, а скотина в хозяйствах – крайне немногочисленна, для ухода за нею нужны были женщины. Ребята, примитивно, но надежно скованные в одно целое цепью с тяжелыми замками, молча, ни на кого не глядя, стояли у стены. Только один – не самый младший, кстати – тихо всхлипывал, остальные были немы и неподвижны, в отличие от женщин и девчонок. Различавшиеся только ростом, одинаково грязные, одетые в неразличимые тряпки, некоторые – босиком… У двоих, помимо цепи на руках, оказались закованы еще и ноги, отдельно. У стоявшего в этой паре слева губы оказались превращены в склеенную неразделимой лепешкой кровавую массу, у его товарища плохо различимое под упавшими волосами лицо было синим от побоев.
«Женька тут стоял», – подумал Романов с холодной яростью. Покосился на Белосельского. Тот выглядел спокойным, но глядел себе под ноги и чуть шевелил губами. Потом поднял голову, написал медленно по воздуху букву «С» и покачал головой. Сашки нет, понял Романов. Ну что, можно и подождать… хотя, как писал Женька, этот Сашка вроде бы как уже должен быть тут…
В толпе между тем стали заинтересованно переговариваться сразу в нескольких местах. Романов уже привычно уловил краем глаза активное движение и увидел, как к охраннику подходит появившийся из-за угла, из выводившего на площадь проулка, молодой мужчина с автоматом на боку. Охранник оживился, поприветствовал его, как старого знакомого, они о чем-то заговорили. Автоматчик то и дело указывал на мальчишек, и стоявший рядом с Романовым усатый тощий мужик зло, но тихо сказал своему соседу:
– От Ващука приехали… покупать.
Сосед сокрушенно покачал головой. Кажется, один из мальчишек это услышал, быстро поднял голову, что-то шепнул стоявшему рядом. Тот дернулся, громко всхлипнул, подавившись судорожным вдохом, даже покачнулся. Шепот пробежал дальше, заплакали еще двое, а тот, что плакал до этого, безнадежно забормотал, бегая взглядом по лицам людей напротив:
– Я не хочу… не надо… пожалуйста, не надо, я умоляю, не надо, не надо, не надо… только не это… – У него была очень правильная, без ругани, без коверканья слов, богатая речь…
Большинство людей отводили глаза или делали вид, что не слышат. Но некоторые ухмылялись…
«Еще и Ващук какой-то, – подумал Романов холодно. – Кто такой? Впрочем… сейчас узнаем».
Видимо, этого Ващука на самом деле хорошо знали тут – его представитель деловито подошел к мальчишкам в сопровождении поигрывавшего ключами бандоса. Тот отомкнул шестерых младших, по восемь-десять лет (теперь уже плакали все они), и двоих постарше, в том числе и того, который просил помочь. Теперь он молчал, только вяло болтался за руками взрослых, и Романов, поймав его взгляд, увидел в нем черную кружащуюся бездну, из которой не было возврата: ужас парализовал мальчика, и он, кажется, медленно сходил с ума. Последний, восьмой, мальчишка крепился, но видно было, что и он на грани. Короткую цепочку эмиссар неведомого и страшного Ващука повел за собой, и Романов тихо сказал Женьке в самое ухо, одними губами:
– Предупреди наших. Я – за этими. Когда станут уводить первого из оставшихся, действуйте сразу. С площади никого не выпускать. Никого.
Женька чуть прикрыл глаза…
Идти далеко не пришлось. Романов повернул за первый же угол – и оказался в просторном переулочке, точней – тупичке. Пахло помойкой: слева был виден проем между домами, там – груды мусора. Впереди, над дверью, возле которой парень с автоматом пинками и тычками усаживал наземь мальчишек, висела все еще яркая старая вывеска:
«К А Ф Е «У Ю Т».
Судя по запахам еды, примешивавшимся к запахам отбросов, тут и правда все еще работало кафе. Двое мальчишек лет по десять-двенадцать – босые, в драных майках и закатанных по колено, тоже драных, джинсах – вытащили из двери и потянули, переламываясь, к помойке здоровенную бадью из бензиновой бочки, в которой плескалась – и на землю, и им на ноги – какая-то жижа. Один на Романова вообще не посмотрел, второй поднял глаза из-под замусленной челки неразличимого цвета. Серые глаза (под левым – лиловый фингал) были грустные и боязливые. Встретившись с взглядом Романова, мальчишка вздрогнул и быстро опустил чумазую мордашку, заторопился, чтобы не отстать от напарника.
На шеях у мальчишек были замками закреплены широкие металлические воротники на петлях. Такие, чтобы они никак не могли дотянуться руками до рта.
Романов ощутил, как от злости становятся тесными сапоги – сводило пальцы ног.
Как же мало понадобилось, чтобы все – все, все, все! – повылезало наружу. Впрочем… это, скорей, просто легализовалось. И если раньше такое делали пресыщенные скоты с «Олимпа», чтобы позабавиться, то теперь, как видим, это делается с чисто утилитарными целями вот такими мелкими деляжками, «которые просто используют свой шанс, чтобы выжить».
Но неужели Лютовой прав и самое страшное все еще впереди?!
Потом нахлынуло облегчение. Эти двое мальчишек еще не знают сейчас, что они уже свободны. Их ждет радость. Неожиданная радость. Хорошо, когда можно ее раздавать.
Он пошел прямиком ко входу в так кощунственно сохранившее свое название кафе. Парень, что-то негромко говоривший с обессиленным ужасом глядящему на него одному из закованных мальчишек, оглянулся – без опаски, просто посмотреть, кто подошел. У него было какое-то… какое-то странное лицо. Какое-то неправильное. Точней не скажешь. А потом оно стало еще неправильней, потому что Романов, уже поднявшись на верхнюю ступеньку, с разворота ударил парня каблуком сапога между верхней губой и носом.
Тот не успел даже вскрикнуть.
– Молчите, – негромко, но ясно сказал Романов шарахнувшимся со звоном цепей мальчишкам. Показал на единственного не плакавшего: – Ты старший. Чтобы было тихо. Ни единого звука. Все будет хорошо. Понял?
Мальчишка расширил глаза и готовно закивал…
В кафе было малолюдно – только за столиком у самой стойки сидели трое, кучкой, да сам хозяин торчал у грязной стеклянной горки, перетирая полотенцем некогда роскошные бокалы. Не обращая на него внимания, Романов подсел к троице за столиком, далеко отодвинув единственный свободный стул. На него тут же уставились три пары изумленных глаз – без особой мысли, только за удивлением быстро начала появляться злость. Но Романов не дал ей разгореться – он понял, что не ошибся.
– Через несколько минут сюда приедут мои люди, – сказал он, положив ногу на ногу и качая носком сапога. – Если у вас найдут оружие – повесят прямо в этом зале. Если положите его на стол передо мной сейчас – будут варианты.
– Ты кто т… – начал, приподнимаясь, самый здоровый (под распахнувшейся курткой стала видна большая кобура). Но снаружи начали стрелять – очередь, очередь, дикий вой перепуганной толпы, снова очередь, тишина, повелительный крик. Одиночный выстрел. Хозяин со звоном уронил бокал. Здоровяк подумал и сел. Быстро выложил на стол «беретту». Двое других так же сноровисто расстались с короткими «АКС-74У», прятавшимися под куртками.
– Вы от Ващука? – спросил Романов.
Здоровяк кивнул. Угрюмо буркнул:
– А ты кто? Если у Балабанова новенький, то попутал ты что-то. Снаружи ты че хочешь с этими овцами, то и вороти. А у нас с твоим шефом дела. Все договорено, давно и прочно. Мы товар ждем. – И осклабился: – Анюта за ним пошла.
Двое других сдержанно хохотнули, даже словно бы призывая Романова присоединиться к веселью.
– Ясно, – улыбнулся Романов. – Ошибочка вышла. – И, когда все трое потянулись над столом за стволами, облегченно загомонив, с такой силой столкнул их головами, что послышался настоящий треск лопающейся кости. Задумчиво смотрел секунд пять, как они лежат на полу, – у одного дергались руки и ноги, у здоровяка вяло текла из носа кровь, третий копошился вроде бы в сознании. Потом непонимающе посмотрел на хозяина за стойкой – оказывается, он что-то говорил уже несколько раз и сейчас, улыбаясь заискивающе и радушно, повторил снова:
– Мальчик, я говорю. Мальчик тут не ваш? Его час назад Хузин привел… правая рука Балабанова. Мне ствол под нос ткнул… я что, я против был, я всегда против такого, у меня кафе… у меня честно все, а он – ствол, а мальчика в допросную… так, может, ваш?
– Где это? – спросил Романов. В двери как раз входил дружинник, ведя перед собой – руки на ошейниках – тех двух мальчишек, уже без вонючей бочки. Хозяин спал с лица, заторопился:
– Вот тут дверь, вот через эту комнату, там у меня спальня для… – он улыбнулся теперь уже мальчишкам, – вот, для воспитанников… и там дальше дверь, а там подвал… они там… так это ваш мальчик, да? Ай-ай-ай…
– Гад, – тихо, безразлично сказал тот мальчишка, который на улице глядел на Романова.
Хозяин с отеческой укоризной покачал головой, явно хотел что-то сказать, но Романов кивнул дружиннику:
– Убей. Тихо.
В горле хозяина выросла рукоять боевого ножа. Он фыркнул носом и завалился вниз, цепляясь за стойку. Мальчишка засмеялся. Смех был страшным, почти нечеловеческим, полным злого ликования, как у маленького демона, получившего свободу.
– Там правда дверь? – спросил у него Романов.
Мальчишка кивнул. Сказал:
– Там камера пыток. Ему за это продуктами приплачивали. Ну, что он там порядок поддерживал. Ну, не он, а мы. Мыли, чистили, выносили…
– Пошли покажешь. – Романов, поднимаясь, сказал двум другим вошедшим дружинникам: – Этих троих взять и на площадь. Нет… этих двоих. Этого потом допросим, надо кое-что узнать. Мальчишек у крыльца…
– Занимаемся уже, – кивнул один из бойцов.
Романов ответил кивком, поймал брошенный зашедшим за стойку дружинником ключ (в другой руке он держал окровавленный нож), отомкнул страшные ошейники и бросил их на пол. Не выдержал, поддал ногой – они улетели с лязгом под столы.
– Идем.
Мальчишки пошли оба, взявшись за руки. За дверью, которую Романов быстро открыл, стоя в стороне, оказалась маленькая каморка…
Тряпки какие-то – вонючие, волглые в вечной темноте этой каморки. Отвратный запах детской тюрьмы, обитатели которой давно махнули на себя рукой. Окон нет.
– Тут вы спали? – резко спросил Романов.
Мальчишка кивнул.
– Как тебя зовут?
– Т… Темка, – выдохнул он. – А его, – грязные волосы мотнулись в сторону приятеля, – Володька… Юрковский… Он не говорит. Когда у него мать убили, он замолчал и не говорит.
– А твои родители где?
– Я… я не знаю. Мы из Хабаровска убегали, на машине… Потом кто-то начал стрелять по дороге, я выскочил и потерялся… Меня сперва Володькина мама подобрала, а потом ее убили… Мы вместе шли, прятались, а тут нас поймали и продали… – Его губы затряслись неудержимо, болезненно.
– На компьютере играть умеешь? – вдруг спросил Романов. Темка недоверчиво поднял глаза.
– У… – Он облизнул губы. – Умел… У меня был. Шестой пен… – Он опять запнулся, – …тюх… – Его глаза стали сосредоточенными, и Романов понял – мальчишка пытается понять, было ли это на самом деле или приснилось? Потом он тряхнул головой и показал свободной рукой на дальний угол, в темноту: – Там дверь. Лестница… крутая там. И там ничего не слышно. Звукоизоляция. Он там один с тем мальчишкой. Идите скорей. Там всякого для пыток много. Скорей идите.
– Идите наружу, – приказал Романов.
Темка потянул за собой товарища, потом остановился и спросил:
– А что с нами теперь будет? Вы нас кому-то продадите?
– Нет, – сказал Романов. И сам удивился тому, какой ласковый и теплый у него голос. – У нас не продают людей. Идите. Я тоже сейчас приду.
* * *
Сашка старался висеть неподвижно.
Во-первых, просто потому, что, если не двигаться, запястья болели узкими полосами и как-то тупо, вполне терпимо. А если хоть чуть пошевелиться – то боль медленно, как огненная многоножка, опускалась до самых плеч.
Во-вторых, вокруг было много разных предметов. Смотреть на них было бы увлекательно-жутковато на экране компа, зная, что все это не на самом деле. Но предметы были совсем рядом. Не на экране. И были они более чем реальны.
А в-третьих… ему было страшно, вот что в-третьих. Это было детским, идиотским поведением, но как-то само собой вполне всерьез думалось: «Если не шевелиться, то этот, который сидит за столом, про меня забудет».
Сидевшего за столом крупного, массивного мужчину с толстым короткостриженым затылком Сашка знал. Его фамилия была Хузин. Правая рука Балабанова, почти все время отиравшийся в поселке. Бандосы тут менялись каждые несколько дней. Хузин – почти не отлучался. Занимался торговлей, экспроприациями, просто ездил по улицам в здоровенном джипе, для которого не жалели топлива. Обязательно присутствовал на всех казнях… Сашку тряхнуло, руки ответили болью, но намного страшней боли были воспоминания. Казни он видел несколько раз. И один раз видел, как Хузин казнил на гильотине двух мальчишек, братьев. За то, что они неудачно пытались убежать с завода. Младшему было лет десять-двенадцать, старший – примерно ровесник Сашки…
Хузин обернулся из-за стола, за которым он что-то читал при свете лампы на длинном кронштейне, на звон цепей. Сашка обмер. Очень четко отпечаталось в мозгу: Хузин читал «Унесенные ветром». Сашка что-то слышал про эту книжку… или про кино, что ли?
– Пришел в себя? – Хузин встал, но от стола не отошел – это само по себе было облегчением. – Ну вот и поговорим. А то я уж месяц за тобой слежу… бегаешь, бегаешь чего-то куда-то, суетишься… а потом как сквозь землю пропадаешь…
«Про наших ничего не знает, – с облегчением подумал Сашка. – Спасибо тебе, лес…» Но тут же пришел такой ужас, что мальчишка буквально заставил себя «зажать» все в животе – чтобы не рвануло наружу через все дырки.
А ведь он про это и будет выпытывать. Потому что знает. Как раз точно знает. Но не догадывается где.
Если бы можно было умереть по своему желанию, Сашка сделал бы это немедленно. Но мог он лишь бессильно наблюдать, как по неожиданно тонким губам, не подходящим к одутловатому, свиному какому-то лицу Хузина, расползается улыбка.
– В одежде у тебя ничего нет, – сказал Хузин, поворошив толстым пальцем сваленную в стороне от лампы на столе Сашкину одежду и обувь. – Я б даже решил, что ты бродяжка обычный. Я б, может, плюнул бы на тебя и на твоих дружков, где б вы там ни сидели. Но уж больно ты одинаково себя ведешь каждую пятничку. Потому я про твоих дружков потом спрошу. Когда ты будешь мяконький и мокренький и будешь рад, что можешь перестать вопить и еще что-то дяде Хузину честно рассказать. А начнем мы с главного. С того, что ты расскажешь: для кого ты тут шпионишь?
Сашка молчал. Что он мог отвечать? Убеждать эту гору мышц и жира (к тому же, кажется, вовсе не глупую), что ни на кого? Бесполезно… Быстро что-то придумать? Но Сашке было очень страшно. Очень. У него не оставалось даже мыслей. Так, несколько штук, по-червячиному ворочавшихся в голове – медленно, беспомощно… Вот он и молчал. Потом попросил – сам не соображая, что говорит, язык ворочался отдельно от пустой головы без мыслей:
– Не убивайте меня. Пожалуйста.
– Расскажи и иди, – вроде бы даже удивился Хузин. – Милый мой, да если ты начнешь говорить и правду расскажешь, я тебя не то что пальцем не трону – я к тебе и подойду-то только для того, чтобы с крючка снять. Как работник ты – не велик прибыток, на продажу – чистеньких-домашненьких наловить еще сколько угодно пока можно. Ну и на кой ты мне черт? Ну давай, я слушаю. Только не ври, – он погрозил пальцем, – это я сразу почувствую.
А ведь правда отпустит, очень ясно понял Сашка. Не врет. Он не знал, откуда пришло это понимание, но оно было определенным и необманным.
В ушах бешеным скорым поездом заколотилась кровь. Сашка на секунду зажмурился. Сперва он увидел лицо Немого. И то, как светились его глаза. Потом – как вырывался из лап Хузина и тоненько визжал тот мальчишка и как кричал его брат, умоляя пощадить младшего… и волосы у обоих пацанов на глазах становились серебристыми…
Сашка открыл глаза и сказал, не сводя взгляда с добродушно-выжидающего лица Хузина:
– Сука ты гнилая. Палачуга жирный… – Хузин заморгал, его рожа стала до такой степени искренне удивленно-неверящей, что Сашка испытал острое удовольствие и почти весело закончил: – Иди у хозяина своего попроси, он тебе и расскажет, и даст.
Потом Сашка выключился. То есть он не потерял сознание, а просто ошалел от боли, взорвавшейся в самом низу живота. Поезд в голове сошел с рельсов и с ревом и грохотом катился куда-то по склону.
Первое, что Сашка подумал, когда снова научился думать, – до чего быстро может двигаться эта туша… Второе – что больно просто адски, и боль никуда не ушла, а так и осталась, только не жуткой вспышкой, а каким-то остывающим осколком. Третье – что за этой болью не ощущается боль в руках, и это хорошо.
– Нехорошо так старшим говорить, – сказал Хузин, бросая на стол резиновую палку. – Я с тобой по-доброму хотел. А ты так невоспитанно… нехорошо. И глупо, слушай. Висишь в подвале на крючке, полностью в моих руках, а дерзишь. Да если бы даже не висел, на ногах стоял, хоть бы с ножом – мне тебя сломать… – И Хузин плюнул в холодную жаровню. Задумчиво задержал на ней взгляд.
«Ой нет, это я не выдержу, – без страха (точней, его было слишком много) подумал Сашка. – Это не надо». И быстро спросил первое, что вскочило на язык, стараясь говорить спокойно:
– Думаешь, ты самый сильный?
Что интересно – Хузин честно подумал, словно бы все вспоминая и оценивая. Потом кивнул и ответил коротко:
– Здесь – да.
– Сильнее нашей власти? – как-то само собой спросилось у Сашки, он и сам удивился. Только через секунду сообразил, что мысленно опять представил себе Немого. И эти слова появились словно бы из ниоткуда.
– Какой власти? – отчетливо напрягся Хузин.
– Нашей. – Сашка сам не знал, что говорит и что имеет в виду. Главное, Хузин разговаривал и не подходил к жаровне.
– Ты власть, что ли? – прищурился бандит.
И тут Сашка, тоже честно подумав несколько секунд, ответил, уже не думая о жаровне, а думая только о том, что говорил, – от этого непонятным образом прибавлялось сил:
– Нет. Но она за меня. А ты просто плесень.
Хузин с тяжелым интересом долго смотрел на Сашку, потом медленно, задумчиво сказал – в голосе прорвалась досадливая злость:
– Ведь было же нормальное поколение. Наконец-то нормальное. Сидели у маминой юбки, никому не мешали жить, под ногами не путались, сопели в две дырочки в свое удовольствие. И вот поди ж ты… откуда что взялось… Глазенки сверкают, поза гордая, изо всех сил не показывает, что ему страшно… Может, тебе красный галстук подарить?! – прикрикнул он. – Чего молчишь, сопля помойная?! Подарить, да?!
«О чем это он говорит… и что за галстук еще, – обмирая, подумал Сашка. – Горло, что ли, перережут?! А он решил так поиздеваться?! Но я же не хочу! Не надо! Я хочу жить! Как угодно – но жить! Я повеситься хотел, но я был дурак! Я жить хочу!! Не хочу тут умирать, тут страшно!» Он едва не крикнул все это вслух, удержался каким-то запредельным усилием невесть откуда взявшейся воли. А Хузин между тем подошел ближе, впился глазами в глаза Сашки, и мальчишка поразился тому, сколько ненависти в этом взгляде. Как будто перед Хузиным был не тринадцатилетний мальчишка, а самый злейший враг. И причем… да. Враг побеждающий. Этот взгляд странным образом придал Сашке немножко уже совсем кончившихся было опять сил.
– Где твой старший? – спросил Хузин. – Немой этот, щенок беглый? Он опять тут, да? Где встречаетесь? – И вдруг упер жесткий, каменно-твердый палец под правый глаз Сашки. Вся половина головы ровно, медленно и неотвратимо налилась тупой болью. – Говори. Иначе я тебе буркалы выдавлю… медленно выдавлю, сучонок… а потом… потом отпущу. Не сдохнешь, слепому подавать будут больше. – Он хохотнул и нажал сильней. – Молчишь?! Ну, тогда прощайся с глазом…
– Не думаю, – сказал соскочивший внутрь с лестницы человек.
Хузин быстро обернулся, хватаясь за кобуру на поясе. Он сделал это на самом деле очень, ОЧЕНЬ быстро. Но все равно опоздал.
Человек стремительно шагнул-упал вперед и нанес Хузину два удара – прямой правой в солнечное и хук левой в как раз удобно подставившуюся челюсть. Хузин длинно, громко икнул нутром и тяжелой грудой мяса покорно лег у ног незнакомца.
Сашка засмеялся.
Нет, это была не истерика. Он смеялся взахлеб, с чистой, искренней радостью. Даже не потому, что его спасли, – об этом он почему-то совсем не думал. А потому, что сказка была правдой. Потому что Немой не соврал. Потому что, оказывается, зло – не такое уж сильное….
– Вы – Романов, да?! – Голос подвешенного на крюк голого мальчишки звучал ликующе, потому что он уже явно знал ответ.
– Романов, – буркнул Николай и, подойдя, стал возиться с наручниками. – Не трепыхайся ты, мешаешь… А ты Сашка? Белов?
– Да! Ага, Сашка! Белов! Женька правду говорил! – мальчишка закивал и зачастил, конечно, никак не мог успокоиться. – Я знал, что он правду говорил! То есть я не знал ни фига, я просто верил! Я вам потом бумаги отдам, у меня много записей, ценных, правда! И вам надо скорей людей послать, я покажу куда, там наши подрываются на минах! И малышня там, голодная совсем, они умереть могут! И на завод еще, на заводе убьют всех, если узнают, что тут! И к самому Балабанову… А Женька где?! Он жив?! Он с вами?!
– Женька тут, успокойся… Вот так. – Романов помог мальчишке встать на ноги, тот опустил руки и скривился, зажал запястья под мышками. – Давно он тебя?
– Да он и не трогал меня совсем почти, – Сашка помотал головой, начал осторожно растирать руки. – Только грозился… – И вдруг мальчишка признался: – Я не знаю, честно, как я молчал. Страшно было очень-очень… Вы поскорей людей к нашим пошлите, там…
– Наверху все расскажешь, одевайся давай… – Романов поднял бровь – валявшийся на полу бандос завозился. – Ого… Вот это хрях.
– Убейте его! – зло сказал Сашка и оскалился, как маленький хищник. – Он не человек, правда! Вон гильотина стоит – в прошлую пятницу он на ней двоих пацанов, один младше меня был, так кричал, что даже охранники глаза прятали, а этот…
– Я знаю, Саш, – мягко прервал его Романов, наблюдая за движениями туши на полу.
Наконец Хузин сел на корточки, посмотрел снизу вверх все еще осоловелым взглядом, спросил:
– Ты кто такой, ептырь?
– Для тебя – смерть, – негромко сказал Романов.
Хузин ощерился, фыркнул, как кабан:
– А! Я ж про тебя знаю, слыхал! Романов с Владика? Это для вас этот щенок нюхал? Ну я тебя поздравляю, понял? – Он стал привставать дальше, мотая головой. – Хозяин вас достанет. И тебя, и твоих…
– Твой хозяин уже сегодня вечером будет болтаться на воротах своей помойки, – пояснил Романов доброжелательно.
Сашка то с ненавистью смотрел на встающего – с трудом, с хрюканьем и мыканьем – Хузина, то с недоумением – на Романова…
– Я не про эту свинью депутатскую. Я про настоящего Хозяина. – Хузин оскалился торжествующе, уже стоя «на полусогнутых».
Романов вдруг с резкой, непреодолимой силой поднял тушу бандюги и, прежде чем тот успел что-то сообразить, как поросенка на забое, швырнул его спиной в лоток гильотины и грохнул прочно защелкнувшимся ярмом – раньше, чем задохнувшийся от удара всей спиной о поддон Хузин сумел пошевелиться. Он выпучил глаза, взвыл, обеими руками схватился за толстый пластик, не сводя наполнившегося ужасом взгляда с висящего над ним ножа, заколотил ногами.
– Нет! Не надо! – сипло (ярмо было слишком узким для его толстой шеи) взвыл он через несколько секунд.
Романов наблюдал за ним спокойным, тяжелым взглядом.
– Я расскажу все! Я все расскажу! Я знаю много! Я золото! Золото вам… тебе! Тебе одному отдам! У меня есть! Свое! Много! Много!! – В этом вое был теперь только страх.
– Саш, выйди, – сказал Романов.
Мальчишка, тяжело дыша, помотал головой.
– Выйди, – повторил Романов спокойно и повелительно. – Это никакое не мужество – смотреть, как убивают крысу. Это просто противно. У тебя еще много впереди – много такого, для чего мужество будет нужно на самом деле. Иди.
Хузин выл, извиваясь в мертвой хватке гильотины. Шатал ее с такой силой, что она грозила опрокинуться. Сашка посмотрел на него еще раз, презрительно плюнул на пол, собрал в охапку свои вещи и пошел к лестнице.
Романов проводил его взглядом и посмотрел на Хузина. Тот на миг замолк, а потом завыл уже совсем нечеловечески, как пойманное животное. С лотка на пол закапало, и Романов, поморщившись, отпустил стопор.
Щелкнуло. Жикнуло. Чавкнуло. Отвратный вопль оборвался. Стукнуло. Гулко забулькало.
Романов, отойдя к лестнице, крикнул:
– Этого, который от какого-то там Ващука, сюда, быстро! И с мальчишкой, с Сашкой, поговорите, у него что-то важное!
* * *
Штурм завода Сажину обошелся в одного раненного пулей в правую икру и в одного, сломавшего два пальца о челюсть бандита. Охрана оказалась расхоложена до такой степени, что подвыпивший часовой заметил дружинников, только когда они – на ровном месте – оказались уже почти рядом. Было, естественно, поздно.
Рабов было больше двухсот – мужчины, старшие мальчишки, с десяток женщин, которые готовили еду (только рабам) и выполняли прихоти бандосов. Когда верховой с докладом об этом прискакал в поселок, Романов уже стоял на постаменте памятника, окруженный перепуганными, взволнованными, мало что понимающими людьми. Приехавшие с ним люди блокировали выходы с площади.
Женька и один из взрослых дружинников, повыгоняв из домов нескольких первых попавшихся женщин, отвели их в кафе – хоть как-то по первости позаботиться об освобожденных людях. Сашки среди них не было: он на бандитской лошади поскакал с еще одним дружинником в «имение», чтобы быстро взять людей и отправиться выручать своих товарищей и малышей с воспитательницей.
– Меня зовут Романов Николай Федорович, – начал Романов, выслушав доклад (на площади все терпеливо ждали). – Начнем с того, что я – представитель новой власти. Власти, при которой вы теперь будете жить. Балабанов же ваш сегодня вечером будет повешен – за работорговлю, издевательства над людьми и поборы.
По площади прокатился одобрительный радостный гул. Романов поднял руку:
– Тихо. Теперь следующий вопрос. Чем вы от него, Балабанова, отличаетесь?
– Ну ты сказанул! – под общий смех крикнул кто-то.
– Это кто там выразился? – прищурился Романов. – А, тебя я знаю в лицо… Ну и зачем ты сюда пришел? Просто посмотреть?
– А хоть бы и так! – продолжал хорохориться, хотя уже с опаской в движениях и глазах, тощий усач.
– Тогда ты хуже Балабанова, – отрезал Романов. – Подлей.
– Это ж дело, бизнес! – подал голос еще кто-то.
– Так дело или бизнес? – повернулся в ту сторону Романов. – Если бизнес, тогда я понимаю так, что вы не люди. Нелюди вы. А если дело, то какое тут может быть дело – детей и женщин покупать и продавать?! Вы что, ополоумели?! Чуть больше года назад эти ребятишки тут в школу бегали! Эти женщины, может, ваших собственных детей лечили и учили! Что ж вы творите-то?!
– Так все равно с голоду передохли бы! А так пристроены!
Романов осекся. Он не ожидал не то чтобы этих возражений – не ожидал такого многоголосого упорства. И вдруг понял почти с ужасом, что сейчас в глазах этих существ вокруг выступает злодеем. Разрушителем уже устоявшегося, понятного порядка. Странным, говорящим непонятные вещи и неизвестно чего желающим чужаком.
– А в голову не приходило, – он указал на выгоревшую мэрию, все головы качнулись туда, – за пару месяцев всем миром вот эту штуку отремонтировать, поселить туда сирот-малышей и кормить их?
– Чужих-то?! За просто так?! У нас самих жратвы не горы!
– А в голову не приходило – всем миром того же Балабанова с его бандой прикончить? Рабов на заводе освободить?!
– А они нам кто, шеи за них подставлять?!
Кричал не один горластый. Кричали с разных сторон, и их поддерживали согласным гулом.
– А в голову не приходило, что людей не покупать можно вот тут, а просто брать к себе? На работу? Как людей, а не как рабов?!
– А раньше надо им всем было думать! – В голосе была агрессия. – Позабивались в города, деревни все повымирали, жили там на чужом – только нос драли, а теперь ходят, в ворота скребутся – пожалей их! Да я им очистков от картошки не вынесу!
– А Балабанову выносил, правдолюб?! – заорал Романов, окончательно выйдя из себя. – Выносил?! Вы-но-сиииил!! И жрать выносил, и курочек своих драгоценных к столу поставлял, и молочко задаром – молочко, сука, которое детям, у тебя вкалывающим, жалеешь! – наливал, и жену свою бы отдал бы, потребуйся она кому из его шайки! Или уже отдал?!
– Сравнил! У них оружие!
– Вот и вся твоя правда! – Романов плюнул себе под ноги. – И нечего тут тем, что в деревне пересидел, заноситься! Было у тебя ружье?
– Ну… было…
– Было! – Романов резко выпрямился, огляделся. – У вас у всех стволы были, поклясться могу! Вы ж деревенские! Кабаны, волки, лисы, медведи, тигры, б…дь, амурские кругом! Крутизна ж из вас прет! И вы все их, стволы эти, сдали, по очереди их у вас кучка жирных бздунов, – Романов ткнул рукой яростно туда, где висели на фонарях тела бандитов, – бздунов! Отобрала! И каждый, когда соседа его трясли, сидел, ссал под себя и думал: ой, а до меня-то, может, и не дойдут… Дошли! До всех дошли! А вы и рады его в зад целовать – есть же на ком свою трусость выместить?! Есть, нерусь поганая?!
– Какая мы тебе не… – начал кто-то агрессивно, но Романов рявкнул:
– Ты мне еще скажи, что вы – русь! Нерусь вы! И нелюдь! Хуже Балабанова – он на вашем страхе тут княжил! А теперь слушать меня – по праву вашего крысиного закона, который вы у себя сами установили! – хотя Романов не отдавал приказа, но с нескольких сторон площади жахнули в воздух быстрой перекличкой карабины дружинников, и стало тихо. – Учтите, мы все про всех знаем. Как кого зовут. Кто где живет. У кого сколько рабов. Знаем, что есть и те, кто их купил, а обращается с ними – совсем не как с рабами. Мало – но есть. И про других знаем… да бесполезно бежать, дорогие мои бывшие сограждане, не просачивайтесь к выходам с первых рядов, сеанс не закончен, это еще только киножурнал был, – Романов обвел лица – в основном перепуганные – взглядом. Заговорил тише: – Что оружие сдали, что боитесь – могу понять. Даже простить смогу со временем. А вот что сами струсили и над слабыми глумились – прощенья не будет. Ни одному. Надзирателя из своих я за вами не поставлю. Нет у меня людей для этого дела. Не прихватил, не думал, что так оскотинитесь. Посему будете жить сами, а я дальше на север пойду. Таких мест, как ваше – где женщин и детей продают, а мужики на это смотрят и радуются, что не их жены и дети на продажу выставлены… пока – так вот, таких мест много, я думаю. А вы тут жить останетесь. Своим умом. И если я обратно возвращаться буду – а я буду возвращаться, не надейтесь – и мне что-то у вас не понравится – зачищу до лысого места.
– Да ты хоть скажи, что нам делать-то?! Как жить?! – в голосе была тоскливая, безнадежная истеричность. С другого конца площади поддержали:
– По каким критериям будете оценивать-то?
Романов снова плюнул на асфальт. С невыразимым презрением процедил:
– Критерии… умники. По совести буду оценивать. Покопайтесь в закромах, может, где лежит?! А если нет – так хоть ум откопаете?! Или страх, на худой конец?! – Романов обвел толпу взглядом, зло вздохнул: – Нет, вижу, вас одних тут оставлять нельзя… соль земли, мать вашу в гроб… В общем, я все сказал, больше говорить не буду, а вы – вы примете то, что я сделаю! Кончен разговор! А теперь я буду читать список, кого зачитаю – отходят вон к тем моим ребятам, встают вон у той стенки и получают ровно то, что заслужили, – пулю за издевательство над людьми. Бежать не советую. Если кто побежит – все равно поймаем тут же и раздернем конями – долго и больно, поверьте… Итак, слушайте внимательно, чтобы не переспрашивать: «А меня за что?!»
* * *
Отряд отъехал от поселка уже километров на десять. Все это время скакавший рядом с Романовым, лишь чуть позади, Провоторов молчал. Наконец молчание стало настолько красноречивым, что Романов не выдержал и буркнул:
– Давай. Говори.
– И скажу. – Голос Провоторова был не раздраженным, скорей – задумчивым и удивленным. – Это вот то, что ты там устроил… это как понимать?
– А что, мы что-то не так сделали? – задумчиво спросил Романов.
Провоторов хмыкнул:
– Да нет, до определенного момента все так. Но вот это, в финале… Бывшего личного врача главного работорговца и преступника ты назначил ответственным за санитарно-эпидемическую обстановку в районе и за социалку. Ненормальную бабку откуда-то из деревни посадил курировать продукты и их распределение. Команде сопляков, которые год нормально не мылись, раздал оружие с целью установления в районе нашей прочной власти. Одного сопляка, хорошо еще не самого сопливого, назначил старостой. А другого, уже вообще с горшка, поставил наблюдать за порядком. Я вот еду и думаю – что это вообще было?
– А кого там надо было ставить? – спокойно ответил Романов. – Этих… – он продолжал, как сплюнул, – …землеробов, крепких хозяев, надежу Расеи и отечественных производителей? Вот уж не стоит. У них хорошо если дети будут на людей похожи, позаботимся… Поселковых? Я их и не видел никого, пришипились в своих квартирках и по ночам горшки под соседские заборы выносят. Поставил, кто на людей похож. Для руководства недолюдьми они сгодятся. А там посмотрим – может, они еще и не хуже нашего справятся… Ты лучше скажи, на кой черт ты сам разминировать-то около тех складов полез? Я тебе сказал – под твоей командой! А ты?
– Детей жалко было, – угрюмо сказал Провоторов. – Не ругайся, нормально же все прошло… И все-таки ты мне вот что скажи. Не боишься, что отъедем мы на полста верст, и эти твои землеробы, как ты сказал, опомнятся, да и ночью перебьют всю твою соплячью дружину? Заодно с врачом этим и с той чокнутой? А те же склады растащат, не говорю уж про еду сдавать?
Романов усмехнулся. Вспомнил, с каким лицом тот мальчишка – Голландец, прозвище запомнилось, а имя не вспоминалось начисто – взял из рук Романова «РПК». И сказал уверенно:
– Не посмеют. Меня больше другое беспокоит – как бы ребятишки не взялись сейчас суровую справедливость устанавливать – за все и за всех разом. Был бы хоть один нормальный взрослый – поставил бы там старшим надо всем его, конечно. Я вон уж думал, – он покосился на казака, – тебя оставить.
– Ну уж нет, – помотал чубом Провоторов. – Это ну вот никак не по мне.