Звено седьмое
1
Град нанес сокрушительный удар полям коммуны «Бруски», крылом задел часть ярового поля артели Захара Катаева… В Гремучем долу туча снизилась, свилась в упругий клубок и разразилась ураганом. Ураган с градом в задоре, с (величайшим весельем, точно потешаясь, в течение часа играл над лесом, выворачивая с корнем деревья, решетил листья орешника, как из пулемета… И водяные мутные потоки несли из Гремучего дола коряги, изрубленную зелень, убитых птиц, птенцов, разрушенные гнезда и измочаленных серых зайчат… Потоки росли, пучились, гремели и, впадая в Волгу, грязнили ее голубоватые воды.
Дальше туча – обессиленная (словно крепко погулявшая богатырь-баба) – сыпала мелкой крупой и только путала рожь и пшеницу, не принося им вреда. Крупа под палящими лучами солнца быстро таяла, хлеба росились каплями и тихо покачивались.
Коммуна замерла.
В эти дни не работала даже столовая, сбавили удой Коровы, бездействовали тракторы, сиротливо стоял недоделанный дом, и выбился из круга Шлёнка. Он слонялся по квартирам, тыкался в двери, как угорелый, и все собирался что-то сказать, но только мычал:
– Эта… как, бишь… Эта вон…
Коммуна замерла и, казалось, – навсегда: никто не знал, с чего начать. Даже Богданов – и тот, шагая по выбитому полю, часто останавливался, смотрел в землю и безнадежно бормотал:
– Вот оно как… Вот как.
А Стешка, поджав под себя ноги, сидела в недокорчеванном кустарнике на горе, около Вонючего затона, и видела перед собой искалеченное поле, лохматого Богданова и коммуну с сонными, оглушенными коммунарами. Она сидела здесь с утра и грустила не только по выбитому полю…
Вчера поздним вечером Кирилл уехал в город. Перед отъездом он зашел к ней. Зачем она так сделала? Ей так не хотелось этого делать: ведь ждала его, знала, что он придет, и знала, зачем пришел в такой час, и дрогнула, когда услышала в коридоре стук его каблуков. Вошел. Да, как он вошел? Он согнулся – дверь низка – и, переступив порог, выпрямился, протянул руки и точно что-то легкое сбросил к ее ногам… Он вошел так, как будто не один десяток раз бывал здесь и раньше, и вот теперь где-то задержался и просит прощения. А она вскочила с кровати, прибавила света в лампе, отдернула оконную занавеску, пусть все видят, что творится у нее в комнате… И Кирилл поник.
– Уезжаю, – торопливо проговорил он. – Ежели ничего не добьюсь, прощай, – и ушел – высокий, сгорбленный и сильный, ушел, гулко цокая каблуками в коридоре.
Ах, Стешка, Стешка!.. Да нет, не о Кирилле она думает, не о нем грустит. Разве он не понимает – не хочет она снова бежать к старухе Чанцевой, ложиться на разостланную дерюгу… Нет, нет! Какие они все, мужики! Им бы только ласку, жар тела. «Ты холодная, как рыба». Да, так и сказал когда-то Яшка. «Ты холодная, как рыба». И Кириллу хочется, чтобы она его палила, ублажала, а то Улька «холодная, как рыба». Не-ет, Стешка палить не будет, она не подтопок… Это в подтопок подбрось дровец, он и палит… Ну, и заведи, Кирилл Сенафонтыч, себе, подтопок… В самом деле, почему он не поставит ее, Стешку, рядом с собой на работе? Почему он при всех коммунарах говорит с ней сухо, как со Шлейкой, а наедине у него дрожат руки? Руки? Ручищи. Он своими руками может свернуть голову быку. На днях у озера трактор увяз в грязную канаву. Николай Пырякин и два тракториста долго возились и ничего не могли сделать. Подошел Кирилл, уперся плечом, а руками вцепился в колесо, – и трактор стал на свое место. Вот какие у него руки… и эти руки дрожат.
– Ой, нет, нет, – шептала она. – Нет. Не хочу, нет, – и старалась не думать о Кирилле, не грустить. Глотая слезы, Стешка пыталась засмеяться: – Ну, что же это я? Вот еще!
Она положила лицо на колени в ладони и представила себе, как запыленный Кирилл носится в городе по учреждениям, по заводу, как у него тревогой блестят глаза и как он иногда останавливается, отбрасывает в сторону заботы о коммуне и думает о Стешке. Он непременно думает о ней. Он обиделся. Вот чудачок! Обиделся, как маленький. У него даже отвисла нижняя губа, как у Аннушки… И Стешке стало страшно от мысли, что он больше к ней не придет, и в то же время она чувствовала, что ее неудержимо зовет к нему ее изголодавшееся тело, и, уже представляя себе, как он сидит в ее комнате на кровати и сильными руками ласкает ее, – она засмеялась, как тогда на плотине в ледяную ночь.
Она долго сидела, схватив лицо ладонями, тихо покачивалась, шептала и, забываясь в мечте, не слышала, как позади нее скрипит надломленная ветка, как шуршат в траве серые, юркие ящерицы. Она была горда тем, что он ходит за ней, и тем, что она не поддается ему. Но сейчас она пошла бы за ним… Если бы он вот сейчас явился к ней…
И вдруг Стешка чего-то перепугалась, словно кто-то подслушал ее шепот, ее мечты. Она отняла руки от лица и, ощущая, как по телу побежала мелкая, сковывающая все ее движения дрожь, подалась вперед и уставилась на дорогу, ведущую из Илим-города.
– Кто это? Кто-о? – хотела она крикнуть – и не могла.
По дороге из Илим-города шел человек. Вначале он шел вразвалку, затем снял с головы фуражку и замахал ею так, как будто собирался пуститься в пляс, радуясь тому, что поля выбиты градом. Кирилл? Нет, это не Кирилл. Кирилл выше и стройнее, у Кирилла шаг всегда медленный и широкий, а этот как-то тычет ногами в землю. Вот он побежал. Он не хочет бежать дорогой. Он бежит, пересекая клеверное поле. Он, должно быть, очень спешит. Вот он уже у подножия горы… и голова угловатая… на твердой бычьей шее… голова…
– А-а-а, ах! Яша! Яша-а! – вырвалось у Стешки, и она, как оглушенная волчица, падая на траву, напрягая все силы, выбрасывая вперед руки и цепляясь ими за вихры травы, поволокла свое тоскующее тело вниз – навстречу ему.
Когда она очнулась, открыла глаза – Яшка уже нес ее в гору. И она, плотнее прижимаясь к нему, слыша, как он ласково ворчит, обдает ее теплым дыханием, покорно легла в ложбинку, под ветвями корявого кустарника. Яшка наклонился над ней, и она заметила – у него круто обрубленные, как зубная щетка, усы.
…А потом, после всего, Яшка положил голову к ней на колени и, засыпая, сказал:
– Тосковал я по тебе, Стеша… и устал. Ох, как я устал, Стешка!
– Тебя, что ж… освободили, Яша?
– Освободили… В партии восстановили – за борьбу с кулачеством… Я расскажу… потом… Потом.
И он уснул крепко, намученно, обняв ее колени.
А она сидела, смотрела на него, на его круто обрубленные усы, на угловатую голову, и у нее от страха глаза все ширились и точно слепли. Она склонялась над ним и отталкивалась… Она не видела перед собой того, кто за несколько минут перед этим был близок ей, за кем она могла бы ползти. Она старалась сдержать в себе, то, что росло, отдаляло ее от Яшки, пугало ее.
«Батюшки… что же это, что же это? Да ведь это он. Он ведь – Яшенька. Яшенька, милый… помоги… Зачем спишь? Спишь зачем?…»
– Яшенька… Яша! Яшка проснулся.
– Еще? – спросил он и потянулся, обнимая ее всю. – Изголодался я… говел, пра, говел…
Эти слова и то, что Яшка уже овладел ею, что он думает только о себе, что она опять должна ублажать его, – хлестнуло ее, напомнило ей Катю Пырякину с сынишкой, похожим на него – на Яшку, самого Яшку – пьяного, вонючего, и его пинок ей в грудь, старуху Чанцеву… Кирилла… И неприязнь, которая росла до этого медленно, теперь хлынула и опустошила в ней все, как град опустошил поля на «Брусках».
– А-а-а! – в ужасе закричала она и, оттолкнув Яшку, кинулась вниз.
– Стешка! Стешка! – Яшка прыгнул за ней и, нагнав ее у подножья горы, вновь обнял. – Да ты что? Ума рехнулась? Я это, это ведь я…
– Уйди… Уйди-и!..
– Куда? – хотел пошутить он, но, видя, как побледнела она, и чувствуя толчки в грудь, отступил, затем и сам побледнел, дергая коротко обрубленными усиками, проговорил: – Нашла? Другого нашла? А?
Но Стешка уже не отвечала. Она, перепрыгивая через выкорчеванные корни, бежала в поле, к Богданову.
2
Яшка не в силах был сидеть у подножья горы и издали смотреть на Стешку. Он поднялся и, вновь чувствуя себя чужим, направился во двор коммуны. Понимая нелепость своего положения, зная, что все коммунары, особенно Степан Огнев, давно осудили его за его прежние проделки, он не смел поднять глаза и шел в коммуну, опустив голову. То, что его осудили все коммунары, он знал еще там, в исправтруддоме, но, отправляясь на «Бруски», все-таки считал: несмотря ни на что, его приветливо встретят Стешка и маленькая Аннушка. Он часто забивался в угол камеры и тосковал по ним, твердо веря, что и они тоскуют по нем.
Ему было стыдно. У него горело лицо. Он вернется на «Бруски» и будет жить по-другому, совсем по-другому. Он покается перед Стешкой во всем, и она простит его – она добрая, а ему только этого и надо, только этого. Стешка оттолкнула его – лопнула последняя зацепка, и он не знал, что ему делать, чувствуя себя совсем чужим, незванным гостем на пиру. Бежать отсюда? И бежать не может: он еще надеется – Стешка вернется к нему или по крайней мере скажет, что с ней стряслось там, на горе.
В коммуне о Яшке знали уже все.
Первым к нему подбежал Шлёнка и, чему-то радуясь, протянул руку.
– Мое почтение тебе, Яков Егорыч, друг ты мой. Что? На побывку пришел?
– Совсем.
– Совсем? – спросил удивленный Шлёнка.
Они помолчали. Яшка смотрел в поле, на Богданова и Стешку.
«С ним спуталась, – решил он, глядя на Богданова. – Нашла… Кто это такой?»
Шлёнка первое время не знал, о чем заговорить, затем, желая угодить Яшке, шепнул:
– С дражайшей-то виделся? Эх, как она один раз при мне Кирилла Сенафонтыча оборвала! Он, знашь-ка, дескать, баба холостая, в охоте, подкатил к ней. «Помолодела, слышь, ты…» – и все такое. Она его и обрезала, – аж у меня в ушах зашумело. Вот баба: закон мужа блюла!
– Да-а? Блюла, говоришь, и ничего?
– Ну! Что говорить. Мы ведь как на ладошке живем: всех видать…
«Что же с ней там, на горе-то стряслось?» – успокаиваясь, подумал Яшка и, понимая, что глупо об этом спрашивать, все-таки не мог оторваться от Шлёнки.
– С Богдановым? Да он у нас до баб-то… и не нюхает… Это агроном… Чудила, страх!
Яшка раздраженно повел ухом на крик. К нему двигались коммунары.
Впереди всех, широко шагая (Яшка еще подумал: «Как разъелась!»), шла Анчурка Кудеярова и гоготала:
– Я вам баила, я вам баила, – придет Яков Егорыч… Баила? А-а-а, – она поджала губы и закачала головой, глядя на Яшку. – А я думала: худ ты, рван ты, а ты белый… на белом пироге тебя держали.
– Анчурка! И ты тут? – Яшка улыбнулся и, пожимая руки коммунарам, обрадовался тому, что они не забыли его, не гнушаются им и совсем нет того, чего он ожидал – этакого молчаливого и злого упрека. Он жал им руки и, ощущая их крепкие ответные пожатия, совсем расчувствовался. – Вернулся, – говорил он с дрожью в голосе. – Живете, строитесь?… А побелел я не от белого пирога, а оттого, что нам в пищу давали белки и жиры… питались мы… – и покраснел, понимая, что его слова коммунары могут принять за хвастовство, чего он вовсе не хотел.
– И шел бы к жирам.
Яшка дрогнул, промолчал.
– Шел бы отсюда, – проговорил Николай Пырякин и крепко стиснул американский ключ.
– Л сынок как у тебя живет? – Яшка сознавал, что этого ему вовсе не следовало бы спрашивать, но в нем все клокотало и слова выливались сами собой.
Веселые лица коммунаров посерели, ощерились и через несколько секунд на него посыпались оскорбительные слова:
– Каторжник.
– Прихвостень…
– Отродье чухлявское.
– Зачем пришел?…
Яшка, крепко зажав лицо руками, точно ожидая удара, опустился на приступок крыльца конторы.
– Убийство, убийство может произойти! – слышал он, как кричала Анчурка Кудеярова. Ее крик тонул в общем озлобленном гаме.
– Коля, брось! Коля, аль еще не веришь? – уговаривала Катя Николая.
– Вот она, – почему-то проговорил Яшка, когда услышал голос Кати Пырякиной, и еще ниже склонился, словно добровольно подставляя шею под удар… И вдруг вскрикнул:
– Что собрались? Медведь вам? – и выскочил из круга.
Но, выскочив из круга, он натолкнулся на Богданова и Стешку. Стешка улыбалась. Яшке вначале показалось, что она улыбается ему, и он уже хотел крикнуть: «Стешка, затравили! Больно ведь!» – но тут понял, что она улыбается какой-то иной, холодной и расчетливой улыбкой, и вовсе не ему, а Богданову. Она вслушивается в слова Богданова и намеренно отвернулась от Яшки. Яшка чуточку попятился.
– Что? – говорил Богданов. – Вот то самое и надо. Мы можем засеять сто, полтораста гектаров… Мы получим тысяч пятьсот пудов корней…
Яшке надо было что-нибудь делать. Стоять так, разиня рот, перед Стешкой – значит уже выдать коммунарам все то, что произошло между ними.
– В чем же дело, товарищ агроном? Давайте сеять, – проговорил он, вовсе еще не понимая Богданова.
Богданов исподлобья посмотрел на него и нехотя ответил:
– В людях дело. Люди перемерзли.
– Пустяки! – решительно заявил Яшка и почему-то кругом обошел Богданова, как петух курицу. – Пустяки! Град ведь им руки не оторвал, – сказал он тоном Степана Огнева, хладнокровно, чуть-чуть шутя (и все оглянулись на избушку в парке). – Кой черт за коммунары, если сами себе смерти ищут? Вот мы их растревожим…
Он кинулся к столбу и начал бить в колокол.
В колокол вовсе не надо было бить: коммунары все – и пожилые и молодежь – толпились во дворе. Среди молодежи Яшка узнал Феню, дочь Давыдки Панова, и намеренно подчеркнуто, предполагая, что это растревожит Стешку, козырнул ей. Стешка поняла его уловку, насмешливо повела глазами и отвернулась к Богданову.
– Давай слово! Ты!.. – с остервенением крикнул Яшка Богданову. – Ты говори!
Богданов засмеялся и, не веря во всю эту затею, взобрался на крыльцо, несколько секунд молчал, затем встряхнул головой, – подбирая слова, заговорил:
– Вот что… Стукнула нас стихия, природа… А человек, борясь с природой, переделывая ее, переделывает и себя. – Он передохнул и спохватился: «Что это я им говорю? Это же, что такое… Эх, ты, чертушка!» – упрекнул он себя за неумение говорить с коммунарами, когда их много. – Проще говоря, – продолжал он, – и человек себе не хозяин, коли, – подчеркнул он это простое народное слово «коли», – коли человек выбит из производственных отношений…
– Ну, «проще говоря»! Загнул… Ты, Богданыч, по-русски нам, по-русски… Что на конце-то у тебя стоит, то и скажи… Понятней будет, – посоветовал Шлёнка.
– На конце? Ах, да, да, на конце… Вот что… Вот… Турнепс. Турнепсом поля засеять…
– Турнепс?… Что за птица такая?
Все так удивленно посмотрели на Богданова, как будто только теперь первый раз увидели его… Что это – турнепс? Они никогда не видели, не знают, что такое турнепс… И вообще – сеять, когда люди собираются жать? Не выпил ли он – этот чудила?
– Ума рехнулся, – сказал кто-то. – Кирилла Сенафонтыча надо дождаться.
– Вот. Эй ты, быстрый, – обратился Богданов к Яшке. – Видел?
Яшке тоже предложение Богданова показалось нелепостью, но он знал – уступить сейчас значит быть высмеянным, и тогда ему непременно без оглядки надо бежать с «Брусков».
– Товарищи! – обратился он ко всем. – Мягкотелая интеллигенция всегда нос вешает, когда ей подопрет. Она – самая эта интеллигенция и стало быть… как это?… – Яшка сознавал, что он путается, тянет, и все-таки продолжал барахтаться:– Это, значит…
– Эй! Зря понес. Не туда поехал, – обрезала Стешка.
– Вот тебе и «это», – поддел Богданов.
Яшка растерянно смолк. Молчали и коммунары, и в это молчание врезался голос Ивана Штыркина.
Он, держа за рукав Чижика, рассказывал ему случай из своей жизни:
– Вот как жили… Раз меня в лесу бык хватил. Хотел я его со своего загона с проса отогнать… Ну, выгнал в лес да по заду его ладошкой как тресну! Он повернись да поддень меня – ребро мне и помял. Ну, в больницу. Лежу месяц, другой. Из дому весть – голодают. Хлеб в поле убрали да за жнитво, за молотьбу, то да ее – в амбар охвостья только и привезли. Идти надо. Доктор мне и говорит: «У тебя еще хрящи не срослись. Отстанут». Чего там, мол, хрящи? До хрящей ли тут? Пришел домой. Работать надо – чужой дядя работать на тебя не будет, хоть подыхай. Работаю. Начал я в то время ведра делать… Раз молотком стукнул – сижу: дышать нечем, хрящи эти самые, действительно, отстают… Эх, плюнул я на них и давай молотком по железу наяривать… Раз десять стукнул и присел – ни взад ни вперед, ни вздохнуть ни крикнуть. Хорошо, баба догадалась: молчит что-то, дескать, мужик не стучит. Прибежала ко мне под сарай, а я ни жив ни мертв… И опять в больницу… Пролежал до весны, вышел – и хоть по миру иди… Вот как жили… А ты – пчелки…
3
Рассказ Штыркина отбросил всех в прошлое – к своим избам, к своим дворикам, к одиночеству. Анчурка Кудеярова вспомнила своего Петю, восемь пудов муки, которые он приволок ночью, накануне того дня как повесился, зарезанного племянника Чижика и – сапожную колодку, которой Петя бил ее по голове.
Но что со Шлёнкой? Он стоит рядом с Яшкой, мигает слезящимися глазами. Его лицо, красное, как мякиш переспелого арбуза, покрылось белыми пятнами, точно от мороза… Он порывается что-то всем сказать, у него ведь тоже ухо отрезано… вот у него вместо уха торчит хрящик… Да не только у Шлёнки: у каждого в прошлом нашлось такое же пятно, как у Анчурки Кудеяровой, у Шлёнки, у Николая, – все были там, под соломенными крышами, в тесных избах, все не ложились спать без ругани из-за куска хлеба, из-за прута… И разом все, что случилось с коммуной за последние дни, приняло иную окраску…
– Это… Как бишь, в могилку… ежели тебя силком в могилку, то ты тогда…
Выкрик Шлёнки подхлестнул всех. Шлёнка еще не успел докончить волнующую его мысль, как коммунары побежали к конюшням, к лабазам. Из-под навеса выползали тракторы и один за другим, наполняя двор грохотом и запахом гари, тронули в поле. А на конюшне Штыркин, взяв на себя главенство, запряг тридцать» лошадей в десять двухлемешных плужков и двинулся вслед за тракторами. Шлёнка отобрал коров, выволок сваленные за ненадобностью старые сохи, впряг коров и выехал со своей своеобразной «конницей».
Все было поднято иа ноги… и побитое, искалеченное градом поле с невероятной быстротой стало покрываться черными, мягкими пластами.
К черным, мягким пластам прибежал Захар Катаев. Ероша руками волосы, тыкаясь то к одному, то к другому коммунару, он упросил их принять его артель в коммуну.
– Отрезанный ломоть мы… Отрезанный. Так и нас возьмите за один стол, – глухо говорил он.
И в поле выехала новая партия лошадей, вышла новая партия людей – и в коммуне все смешалось, как на большом базаре, куда люди съезжаются за одним – купить и продать – и, оглушенные торгом, в беспорядке мечутся…
Метались и в коммуне.
В первый же день пали три лошади. Они пали во время обеденного перерыва. Кто-то не доглядел, еще горячих пустил их к воде, и лошади легли на землю, вздулись. У озера утонул трактор. В ночь же загорелся стог клеверного сена в поле. Он вспыхнул моментально, и его не удалось залить водой. Затем в эту же ночь от надрыва преждевременно родила жена Петра, племяша Чижика. И в эту же. ночь кто-то открыл калду, с калды ушли в парк коровы и поломали там деревья.
Все смешалось в коммуне, и в этом смешении трудно было отыскать виновника того, кто опоил лошадей, кто открыл калду, кто поджег сено, – все кружились, метались, бегали.
А Яшка считал себя героем: за три дня коммунары перевернули поле, посеяли турнепс, просо. За три дня они проделали огромную работу, и все это Яшка приписывал себе. Он и в поле ходил передом за тройкой лошадей, и только иногда останавливался, видя перед собой бурлящий котел и то, как на огородах, во главе баб, Стешка лопатой копает землю. Он ждал – у Стешки прорвется, и она снова, как там, на горе, приползет к нему… Поздно вечером, когда все валились от устали, он кружился около избушки в парке, около детского дома, караулил Стешку и ждал – она придет. В эти дни, переполненные надеждой, он работал, напевая песенку, и песенкой напоминал коммунарам былые времена, а вечером брал на руки Аннушку и, потешаясь ее рассказами, носил ее по парку… Но на четвертый день надежды у него лопнули, развеялись как пыль в бурю. На четвертый день из города приехал Давыдка Панов. Он привел с собой обоз с мануфактурой, с кроватями, с матрацами, он привез с собой кучу чеков, письма Богданову и Степану Огневу. Письмо на имя Степана он передал Стешке. – Ну-ка, вот, прочти и передай нашему мученику от Кирилла Сенафонтыча, – сказал он.
«Дядя Степа, – писал Кирилл, – все идет как нельзя лучше. Дали аванс десять тысяч рублей. Договорился я на цементном заводе – они берут у нас пятьсот тысяч пудов торфа… Я не знаю, наберется ли у нас столько такого добра, а согласился. Сколько, мол, уж наберем, столько и наберем».
Яшка, по тому, как у Стешки заблестели глаза, как она сложила письмо, сунув его за кофточку на грудь, и по тому, как она спросила Давыдку: «Скоро ли приедет Кирилл?» – понял все: он увидел Стешу радостной и помолодевшей, Она даже не взглянула на него: быстро, подпрыгивая, перебежала двор и скрылась в избушке с башенкой наверху… А поздно ночью он слышал – она пела на горе у Вонючего затона… Она пела, и Яшка не подошел к ней… Он бродил по парку, по полю, иногда останавливался, – как безумный, бормотал: – Не чую… земли не чую…
4
Яшка проснулся успокоенный, радостный, пригретый восходящими лучами солнца, и все, что свершилось за последние дни, показалось ему сном – далеким и ненужным, и ему было приятно. Не открывая глаз, он стал прислушиваться к шороху в овраге. Где-то далеко замычал теленок – с хрипотой и задором. Яшка мог бы так пролежать долго, ни о чем не думая, не шевелясь, если бы не заслышал почти над самой своей головой разговор. Открыл глаза. Недалеко, наверху, спиной к нему стоял Кирилл Ждаркин, рядом с ним Давыдка и Богданов.
– Оглобли! – остервенело ругался Кирилл. – Ну, где у вас головы? Настряпали!
– Да, Кирилл Сенафонтыч. – Давыдка вертелся около на кривых ножках (эти ножки особенно были кривы, когда Яшка смотрел на них снизу вверх). – Меня ведь не было. Я приехал, а у них уж сам шайтан ногу сломит.
– Приехал! Не было! Теперь и не найдешь, кто все настряпал. А ты приехал – почему не приостановил? Ну. на кой черт всю систему ломать, зачем вводить в коммуну – «все мы-де хозяева, и делай, кому что в голову взбредет!»
– Напрасно ты, – ласково протестовал Богданов. – Засеяли поля, и хорошо… А ты теперь опять берись за порядок.
– Черт лохматый! – уже более благодушно накинулся Кирилл на Богданова. – Засеяли? И надо было засеять…
– Устроимся как-нибудь, – мягко произнес Богданов.
– Как-нибудь, как-нибудь… Это вон Митька Спирин намеревается лошадь зимой прокормить «как-нибудь».
Перебраниваясь, они направились в поле.
Яшка выскочил и, упираясь руками в край оврага, долго смотрел, как они ходили, нагибались, щупали невспаханную землю. Потом Кирилл что-то сказал Давыдке. Яшка услышал только некоторые слова: «Ступай… Расчет… Чеками… пятьдесят копеек гектар…» И Давыдка зашагал в коммуну, а Богданов и Кирилл свернули к озерам.
Озера пыхтели, сочились под лучами солнца. По полю бежала тень облака. Вот она наскочила на озера и покрыла их, окутала Кирилла и Богданова, четче выделяя вихрастую голову Богданова и широкую стройную спину Кирилла.
Яшка скрылся в кустарники. Он из разговора Кирилла ничего не понимал, не желал понимать, ему хотелось только – поговорить с Кириллом о Стешке, о себе, и он ждал, когда отстанет Богданов. Стоял в кустарнике и невольно вслушивался.
Кирилл рассказывал о том, что цементный завод «Большевик» заказал им пятьсот тысяч пудов торфа, что из-за этого много было спора и что О' торфе там давно уже знали…
– Говорят, здесь его хватит лет на пятьдесят для завода… а то и больше.
– Да, торфа неисчислимо, – согласился Богданов. – Здесь хорошо бы поставить электростанцию…
Кирилл стал гнуть свое:
– Людей только у нас не хватит. Хотя людей позовем из Широкого, из Алая, из Никольского… Надо всех двинуть в коммуну.
– Ты, – Богданов посмотрел на него и постучал себя ладонью по голове, – тут у тебя как – не продуло?
– Перепугался? – Кирилл снял фуражку, обеими руками вновь глубоко напялил ее на голову и стал похож на торгаша. – Я тоже вначале перепугался… Но выкладки… Ты знаешь – мужики погнали скот на базар. Что это? Говорят, перед тем как корабль собирается утонуть, с него бегут крысы… Это тоже нечто вроде крыс… Единоличник тонет – и гонит все со двора. Тут, брат, и прохлопать недолго… Надо ловить момент.
– О! И голова же у тебя: как тыква! – сурово произнес Богданов, и, думая, что Кирилл шутит, сам начал шутить и, удаляясь в поле, добавил: – Торопишься ты… жить торопишься. Этап, брат ты мой, это тебе не канавка. А ты хочешь через этап перепрыгнуть, как через канавку.
Кирилл что-то пробормотал, потом присел на пень, но тут же встал и крупным шагом пошел в коммуну.
Яшка двинулся за Кириллом, волнуясь, не зная, как начать с ним разговор. Он придумывал разные фортели: то хотел забежать вперед и, будто неожиданно натолкнувшись, завести разговор о хозяйстве, потом перейти на то, что ему нужно; то пытался просто окрикнуть его и потребовать от него ответа; то думал запеть, чтобы Кирилл сам обратил на него внимание… И только потом, когда Кирилл уже вошел в парк и так же быстро направился во двор, Яшка кинулся к нему и позвал:
– Товарищ Ждаркин, на минутку, – сказал он, вспоминая, что так – «на минутку» – всегда говорил начальник исправтруддома.
Кирилл от неожиданности круто повернулся и выставил вперед кулаки.
– А… Робеешь! Не узнал?
Кирилл пристально всмотрелся и, стараясь быть веселым и радостным, протянул руку.
– Узнал. Как же? Такую птицу да не узнать.
– Потолковать хочу с тобой.
– Что ж, давай, – предполагая, что Яшка намеревается попросить работу, согласился Кирилл и поглядел на двор, страстно желая, чтобы его кто-нибудь позвал в контору.
– Пойдем в сторонку, – предложил Яшка.
– Слушаю, – сказал Кирилл, не двигаясь с места и твердея голосом. – Ты только поскорее: дела не ждут.
– Ничего… подождут… Строитесь?… Хорошо, – начал Яшка и опустил голову, напоминая Кириллу вола, идущего по льду. – Впрочем, давай прямо, – он поднял голову, зло глядя на Кирилла. – Жену ты у меня отбил.
– То есть как это отбил? – и Кирилл смолк, видя, как лицо у Яшки побагровело, а на носу появились капельки пота. – Зря, Яша, ты вздыбился, – мягче добавил он, желая утешить Яшку, но тут снова смолк, поняв, что Яшку растревожило совсем другое, а не его слова.
На меловом берегу Волги стояла, стягивая с себя сорочку, полунагая Стешка. Стянув сорочку, она свернула ее, положила на меловой камень и, перебирая ногами гальку, тихо пошла к воде. К воде она приближалась тихо, медленно, словно намеренно дразнила их, стоящих над крутым обрывом.
Залитая лучами солнца, Стеша несколько секунд поднималась на носках, рассматривая свое отражение в реке… потом вошла в воду по щиколотку, нагнулась, обмакнула палец, провела им по груди, дрогнула от влажного прикосновения и быстро стала погружаться, – вся сбитая, упругая, с сизой бороздкой на спине.
Кирилл дернул Яшку:
– Пойдем. Все-таки… неудобно.
Они разошлись и через секунду, не замечая друг друга, снова смотрели из густого кустарника на Стешку.
Стешка уже была по шею в воде и все шла, точно намеренно желая погрузиться на дно Волги. Вода залила ей подбородок, пучок волос намок, расползся. Она закинула лицо, и ее розовые уши коснулись воды. А она все шла, все больше погружалась, все выше закидывала лицо.
Что это она хочет делать? Кирилл забеспокоился и в ужасе спохватился: она хочет утопиться не так, как делают некоторые, бросаясь с обрыва… она хочет утопиться по-иному – войдет в воду и тихо, без крика опустится на дно. Это на нее похоже.
– Стеш… Стешка! – чуть не вырвалось у него, и он уже хотел было кинуться к ней, как вдруг она громко вскрикнула и, рассекая поверхность реки, саженками поплыла от берега.
– А-а-а, – протянул Кирилл и вновь сел на пень.
Стешка плыла, изредка ударяя ногами – из-под ног вылетали серебристые брызги, и пенистая кружевная дорожка догоняла ее. Стешка плыла быстро, но еще быстрее ее уносило течение вниз – к Широкому Буераку.
«Что она делает? Ее могут там обидеть ребята, мужики… Вот чудная какая! Зачем это она? Надо пойти и предупредить ее», – но Кирилл не мог оторваться от ее головы, от того, как эта голова то выныривала, то уходила под воду, и тогда на глади Волги рябилось пятно.
Стешку несло течением. Она уже была почти на середине Волги, когда с обрыва спрыгнул Яшка.
5
Яшка не просто вошел в Волгу, он разбежался, взлетел вверх (так иногда на озере выскакивает рыба) и бултыхнулся вниз, разом уйдя под водой далеко от берега.
«Замечательный прыжок!» – мелькнуло у Кирилла, и он закружился, точно загнанный зверь в клетке, стараясь не смотреть на Волгу, на то, как Яшка, отфыркиваясь, взбивая воду, настигал Стешку. «Муж и жена – одна сатана», – пришла ему на ум нелепая поговорка. – Повздорили, поспорили, а теперь… Уйти надо…»
Вначале он хотел только посмотреть, как и где Яшка настигнет Стешку, и присел на старый сосновый пень, уже сожалея о том, что до сих пор так бережно относился к Стешке. Однажды ночью они столкнулись в парке и неожиданно попали друг другу в объятья… и тогда он почувствовал, как она вся обмякла и тихо застонала. А он, легонько поддерживая ее за плечи, довел до крыльца избушки и, успокаивая, сказал:
– Перепугал я тебя… прости, пожалуйста.
– Убирайся! Чего ты тут трешься? Думаешь – не вижу? – вырвалось у нее, и она скрылась в избушке.
Кирилл не обиделся, знал, что это она не от сердца, а оттого, что он, Кирилл, не хочет понять, старается не понять ее волнения, оттого, что он не увел ее в парк. А теперь он раскаивался. Надо было скрутить ее в первую же минуту, и то, что совершилось бы тогда, в ночь, теперь сказалось бы по-другому: она непременно оттолкнула бы Яшку и принадлежала бы ему – Кириллу.
«Вот и кусай локоть, – подумал он и покраснел. – Ай-яй-яй!» – пожурил он себя и посмотрел на Волгу уже как безбилетник, которого не пустили в театр и которому приходится смотреть на сцену в щелку.
Стешка плыла совсем далеко. По тому, как иногда от нее летели брызги, Кирилл определил: она плывет вверх животом, плывет спокойно, наслаждаясь и своим одиночеством, и изобилием солнечных лучей, и прохладой Волги. Она плывет к песчаной косе и, очевидно, там выйдет на песок, передохнет, а затем уйдет на мыс и оттуда ударится обратно. Коса врезается далеко вверх, разбивает там Волгу на два рукава, и если плыть оттуда, то непременно попадешь к крутому обрыву, где лежит кучечкой Стешкино белье.
А где же Яшка?
Кирилл увлекся Стешкой и потерял Яшку. Он его долго искал и только под конец заметил и удивился: Яшка плывет почти весь под водой. Он не плывет, он крадется, точно собака за подстреленной уткой. И Кирилл поднялся, вцепился руками в сосну и, держась за нее, повис над обрывом, пристально всматриваясь в Яшку. Странным было уже то, что Яшка сумел отплыть по течению ниже Стешки и идет ей наперерез. Может быть, о «хочет удивить ее своим неожиданным появлением, хочет поиграть с ней? Нет, нет, так ведь можно перепугать ее насмерть… Ну да. Вот и она перевернулась со спины на живот и часто заработала руками. Она плывет обратно, она словно перепугалась Яшки… И Яшка выскочил из воды, он уже не прячется, он отрезает ей обратный путь, он загоняет ее на песчаную косу. Он несется по воде, как хороший баркас… а Стешка мечется, ныряет, как утка, и бежит от Яшки под водой… Вот она у косы и, разгребая воду руками, цепляясь за нее, выскочила на песок, кинулась берегом… и Яшка на берегу… Он совсем недалеко от нее… Какие они оба твердые, выточенные… и тела их блещут бронзой на раскаленном желтоватом песке.
Хорошо! Кириллу стало даже приятно оттого, что он видит двух нагих людей, там, на песчаной косе… Вот сейчас они поймают друг друга, обнимутся, и тогда весь мир для них будет в их объятии. Они не хотят этого делать сразу. Они играют, гоняются друг за другом, как вскормленные, зрелые жеребята…
И в памяти Кирилла всплыла совершенно другая картина. Весной на лугу он видел, как серый молодой жеребчик гонялся за такой же молодой, упитанной гнедой маткой. Матка носилась от жеребчика, прижав уши, била его задними ногами, увертывалась, а жеребчик не отставал, забегал сбоку и, ощерив зубы, кусал ее упругий живот… Они носились по лугу несколько часов и под конец, обессиленные, взмыленные, сдались у березовой опушки, чуть в стороне от табуна лошадей – хладнокровных, голодных и усталых. И эта беготня там, на песчаной косе, – как она похожа на игру молодых, сильных и зрелых жеребят. Стешка носится, вскрикивает, у нее распускались мокрые волосы, они бьют ее по спине, по плечам, она на бегу хочет свернуть их в клубок и не может – волосы вырываются и как змейки раскидываются на спине. Стешка мечется то в одну, то в другую сторону, хочет пробраться к воде, а Яшка, согнувшись, весь напряженный, теснит ее в мелкий кустарник на середину острова, прочь от посторонних человеческих глаз. Он пытается поймать ее за пряди мокрых волос, но она увертывается, бежит в противоположную сторону острова, затем круто поворачивает и несется к воде.
Яшка прыгает – и вот он около нее, его руки касаются ее спины, еще миг – и Стешка попадет в его крепкие объятия, тогда он уволочит ее в кустарник или, может быть, просто положит в ямочку за песчаную дюну.
И вдруг все перед Кириллом перевернулось. Стешка схватила горсть песку и изо всех сил влепила в лицо Яшке. Яшка завыл, присел, потом вскочил и кинулся на то место, где стояла Стешка. А она уже барахталась в воде, плыла, не замечая, что течением несет ее в водоворот, к узкому месту – в «Чертову прорву». Вот и Яшка кинулся в Волгу, поплыл, не видя, что плывет не в ту сторону, куда понесло Стешку.
И Кирилл из простого зрителя немедленно превратился в участника. Он соскочил с обрыва, расцарапав себе в кровь колени, – прыгнул в лодку и с силой (у него как будто никогда и не было такой силы), налегая на весла, понесся на песчаную косу…
Первым он выволок из воды обезумевшего Яшку. Стешка не давалась. Она плыла вниз, к водовороту. Кирилл кричал, предупреждая ее об опасности, – ставил ей наперерез лодку. Стешка ныряла под лодку и, всплыв по другую сторону, снова упрямо и намеренно кидалась к крутящейся воронке… И Кирилл решился: он ударил ее веслом в спину и тут же сунул его ей в руки. Стешка вскрикнула и, захлебываясь, в бессилии инстинктивно вцепилась в весло. Кирилл на весле подтянул ее к себе, подхватил под мышки и, выволакивая, почувстовал, как в нем все зашаталось, а в глазах помутнело.
Он быстро оправился. Уложив Стешку на дно, хотел отвернуться от нее и не мог. Она, нагая, лежала на дне лодки и билась, как выброшенная на берег рыба…
6
Так, на дне лодки, он узнал от нее все: она заставила первым выйти на берег Яшку, и пока он там одевался, она, нагая, лежала перед Кириллом, не стыдясь его. А когда Яшка оделся и скрылся в парке, она даже попросила Кирилла помочь ей добраться до белья. Одевалась она не торопясь и, застегивая лифчик, повернулась к нему, улыбнулась, говоря улыбкой, что вот теперь и ей и ему стало все ясно, что она устала и не в силах больше скрывать.
Кирилл сидел на корме, не отрываясь, смотрел на Стешку – усталую и медлительную. Она всовывала, не попадая, босые ноги в сандалии. Ему захотелось пойти и помочь ей.
«Нежности, – упрекнул он себя. – Она тебя за эти нежности сандалькой по роже».
Ему показалось, что он только подумал, но, оказывается, он это тихо пробормотал – и испугался, заслышав свое бормотание. Она, очевидно, не слышала его, – так же медленно завязала узелок на пояске платья и повернулась.
– Ну, прощай, что ли, спаситель! – сказала и пошла в гору.
«Зачем – прощай?» – хотел он спросить, но смолчал, сознавая, что сказала она спроста, прощаться им теперь незачем: вечером он увидит ее и будет говорить о себе, о ней, об Ульке. Об этом непременно надо поговорить. У него ведь есть сын и Улька, которая может натворить таких дел, что потом и не разберешься. Стешка должна понять – он не сможет все это совершить открыто и прямо, как большинство, с драками, со скандалами: он – член ЦИКа и глава коммуны. «Вот черт! Как будто я ворую или того хуже… Надо пойти и прямо сказать. Надо сейчас же задержать Стешку и сказать ей».
Он так ничего и не сказал. Он смотрел на нее, на ее серенькое платье, облегающее ее всю, на то, как она по узенькой тропочке, временами останавливаясь, намереваясь ему что-то сказать, поднималась на «Бруски». И на меловой горе, залитая обильными лучами солнца, она казалась ему совсем близкой и родной. Да, родной. Иного слова он не мог подобрать, чтобы определить свое чувство к ней, и твердил это слово до тех пор, пока она не вышла на обрыв и, став к Кириллу в полуоборот, – точно отгадывая его мысли, крикнула:
– Конечно, не прощай! Не прощай, говорю!
– Вот именно! – подхватил он. – Постой-ка!..
Стешка скрылась в парке. Он снова присел на корму, – стыдясь своей растроганности, подумал:
«Вот вечером… Вот вечером поговорю. Мы уйдем с ней в Гремучий дол, в сосновый бор, разведем там костер, при костре я ей все и расскажу», – и следом за Стешкой поднялся в гору…
…………………………………………………………………
Надо было послать плотников на достройку дома (куда же коммунары будут ставить новые кровати?), надо было закончить постройку скотного двора, а главное – надо было немедленно же стянуть рабочую силу на торфоразработки. Кирилл взял под торф большой аванс – десять тысяч рублей. За эти десять тысяч рублей они должны до осени доставить на завод пятьсот тысяч пудов. Он договорился с Богдановым: торф они будут доставлять по Волге баржами – это удобно и выгодно, а резку отдадут с тысячи. Тысяча плиток – два рубля. Каждый человек может в день выбросить тысячу плиток. Тысяча плиток равняется пятидесяти пудам, стало быть, чтобы приготовить пятьсот тысяч пудов, потребуется десять тысяч рабочих дней, значит на торфянике ежедневно должны работать не меньше трехсот – четырехсот человек. Коммуна на этом деле выручит около ста тысяч рублей. Половину она отдаст рабочим, половину пустит в хозяйство – немедленно на постройку беконного завода, на расширение мельницы и на организацию мастерских.
– За такое дело стоит взяться, – говорил Кирилл Богданову, все еще скрывая от него свою заветную мечту.
Вечером он созвал совет коммуны, актив, поставил ряд вопросов и неожиданно для себя открыл, что он сомкнулся со всеми.
«Может быть, это моя сегодняшняя удача туманит мне башку», – усомнился он и посмотрел на всех (в контору набились и званые и незваные). Остановился на Захаре Катаеве – на его широком, бородатом лице. И ему показалось, что Захар мигнул – валяй, мол.
Затем украдкой кинул взгляд на Стешку, весь запылал и, не отдавая уже себе отчета, волнуясь, проговорил:
– Вот что, ребята… Пора в прятушки не играть… в кошку-мышку…
– Кирилл, очнись, – предупредил Богданов.
– А что там! Вот что, ребята, – заторопился Кирилл, чувствуя, что если сейчас он им не скажет всего, то потеряет их. – Вот что, я ведь хочу… скотный двор – это не для молочного союза… а так – всех крестьянских коров зимой согнать. Вообще в коммуну затянуть – Алай, Широкий Буерак, Никольское, Колояр и…
Захар Катаев, протирая глаза, поднялся с табуретки, а все остальные притаились, замерли, и голос Кирилла от наступившей тишины стал резче, звучнее. Услышав свой собственный голос, Кирилл задержался и подумал – не далеко ли он зашел, не хватил ли чего лишнего, и не пора ли остановиться. Но останавливаться уже было незачем, уже нечего было таить.
И он развил перед ними свой план «широкого наступления, – как назвал он, – на прогнившую деревню». Он напомнил им вначале о том, как при нем умер Фома Гурьянов и как Никита из-за сундука с одежонкой докончил сына. Он говорил им и о том, что деревня уже на пути к коммуне. Он говорил им о том, что придет время, когда культурные потребности будут столь же необходимы, как и хлеб, и поэтому им надо строить свои школы, больницы, театр. Они одни не в силах с этим справиться, да и не имеют права пользоваться «благами», когда в деревне все гниют заживо. Он не прошел и мимо того, что со временем они на торфе поставят электростанцию и все работы переведут на электричество, и тогда человек в коммуне будет работать не больше шести часов в день. Он говорил мягко, убедительно и чувствовал, что теперь они понимают его, теперь им легко понять его. Видя, как у них блестят глаза, как вздрагивают губы у Стешки, думал: «Вот когда они меня принимают хорошо».
– Верно! – подхватил Шлёнка, удивляя всех. – Крути, Кирилл Сенафонтыч. Вот тебе моя рука, – он протянул руку и опешил. – Это… – сказал он и сердито повел глазами. – Что ржете? Заржали, говорю, чего? Ну-у.
И все смолкли.
– Ты в самом деле, что ль, Шлёнка? – спросил Захар. – У тебя ведь не разберешь, где день, где ночь.
– Вот и говорю – всем заявляю… Кирилл Сенафонтыч, будь свидетелем, всем говорю: ежели меня еще кто назовет Шлёнкой – прихлопну.
К его прозвищу все давно привыкли, и никто никогда не думал, что Шлёнку можно еще звать как-то по-другому.
– А как же тебя звать-то, батюшка! – серьезно спросила Анчурка Кудеярова. – А я, дура, иной раз тебя так ласково на конюшне: «Шлёнушка, мол, милай, коров-то нонче как славно накормил».
– А что это я за «Шлёнка»? Чай, шлёнкой-то только овцу зовут. Вот тебя бы назвали собакой иль курой.
В углу среди молодежи давилась смехом Феня, давились смехом и коммунары, хотя уже каждый считал, что Шлёнка имеет право потребовать, чтобы его звали по-другому.
– Я хочу… я хочу сказать, – выскочила Феня. – Тебя как по-настоящему звать?
– Василием мать крестила, – Шлёнка снова перешел на шутливый тон, – Василием, а хвамилия моя всем известна… Титул графский имею, потому желаю сменить свою.
– Брусковым… Брусковым Василием его надо звать, – предложила Феня.
– Во-от, во-от, – согласился Шлёнка и тут же расписался на листе бумаги и пустил лист по рукам. – Запомните, пожалуйста: Шлёнки больше нет, есть Васька Брусков.
В конторе долго дрожали от хохота стекла. Смеялись не только над выходкой Фени, не только над Шлёнкой, но и оттого, что будущее, нарисованное Кириллам, красочное; что завтра все вновь станут на работу; что Кирилл, которого коммунары побаивались, при чьем появлении коммунарки всегда приводили себя в опрятный вид, – приблизился к ним, он с ними. Смеялись они и над сообщением Давыдки: «Скоро будем заселять новый дом, а завтра приходите за кроватями и можете заказать все, что угодно».
Вместе со всеми, обняв Богданова и Шлёнку, смеялся Кирилл. Смеющимся они первый раз видели его, и это еще больше растрогало их.
– Милай, милай! – гудела Анчурка Кудеярова. – Давно хотела сказать тебе, да пугалась все… Дома-то я, бывало, за семерых горб гнула, а сроду куска сахара не видала. А тут приду в столовую, а Лукерья мне сладкого нальет. Ну, отдай ей семишник. Не жалко – заработаю. Вот оно что, Кирилл ты наш Сенафонтыч.
– Хорошо, хорошо, – смеялся Кирилл и думал: «Вот сейчас разбредутся, а мы со Стешкой уйдем в Гремучий дол».
Он видел, как она тянулась к нему. Вначале она сидела в углу на своем постоянном месте в кругу баб, а к концу подошла к столу и уставилась Кириллу в лицо… И Кирилл, рассказывая коммунарам, что будет на «Брусках» через два-три года, знал: глядя на него, Стешка любуется им так же, как он любовался ею, когда она от лодки шла в гору.
– Он у меня, Кирюша-то, – ответила Анчурке Кудеяровой Улька, – ночи не спит, все печется о всех: похудел, измаялся весь.
Кириллу хотя и приятна была эта похвала, но он все-таки посмотрел на Стешку, говоря ей взглядом: «Вот-де с какой дурой живу. Ну, ничего, с тобой-то заживем по-другому: ты-то уж не будешь дрыхнуть, когда у меня все разрывается».
Стешка поняла его. Когда все разбрелись и в конторе остался только Богданов, она подошла к Кириллу и, вся сияющая, глубоко вздохнула:
– Ну?
Он (странно это было) не захотел, чтобы о его чувстве к ней знал Богданов, насупился и ответил так же сухо, как и всегда:
– Что «ну»? «Все идет хорошо», – передай Степану Харитонычу.
Она ушла из конторы. Ушла обиженная, согнутая, прибитая.
Кирилл всю ночь провалялся в постели, не закрывая глаз. Он ругал себя за малодушие, за боязнь и под конец решил, что как только займется день, – он пойдет к ней, расскажет, почему так грубо обошелся с ней. Утром он старательно вымыл лицо, уши, надел даже новую рубашку, хотел прицепить значок члена ЦИКа, но засмеялся, решив, что со значком да в новой рубашке он совсем становится похожим на деревенского жениха.
– Ты к обедне, что ль, наряжаешься? – пошутила Улька, обнимая его. – Куда это ты, красавчик?
– Сегодня из города шефы должны приехать… Шефы, – соврал он. «Фу, зачем это я вру?» – и отстранил Ульку. – Нет, ты меня не целуй: у меня, видно, грипп – голова болит… а он липкий, через слюну передается.
– А я тебя ночью целовала, – забеспокоилась Улька, вытирая губы.
– Не умрешь, – обрезал Кирилл. – Не умрешь, слава богу, крепка дубинушка, – крикнул он и вышел из комнаты.
Из парка он вернулся сутулый. В парке он узнал от Груши, что Стешка еще в ночь уехала в Алай, к Маше Сивашевой, и теперь ему не дождаться, когда Стеша посмотрит на него так же, как там, на дне лодки…
Он раздраженно отдал распоряжение, чтобы в Алай, «на завоевание сел», послали Николая Пырякина, Шлёнку – в Широкий Буерак, на Бурдяшку, а себе взял Никольское.
Ячейка – а ячейка состояла из четырех лиц: Богданова, Давыдки Панова, Николая Пырякина и Кирилла – запротестовала, рекомендуя в Широкий Буерак Захара Катаева.
– Что? – оборвал Кирилл. – На Бурдяшке голь перекатная. Если туда я поеду или Захар – нам не поверят: вы-де и до коммуны жили ладно. А вот пошлем туда Шлёнку: он от них ушел в коммуну, с ними когда-то жил, а теперь и лучше ест, и чище одевается, и умнее.
– Может, мне, Кирилл Сенафонтыч, это повесить? Вот сюда, – серьезно проговорил Шлёнка, показывая рукой на горло. – Эту тряпочку… как называется… галстук…
– Вот еще! – Кирилл недовольно рассмеялся и, садясь верхом на лошадь, добавил: – Ты это брось. А вот что: знаешь, как диких слонов приручают? Их загоняют в огромную калду, а потом к ним подпускают ученых слонов, те их и уговаривают.
– Это ты меня слоном?
– Не обижайся: лучше быть ученым слоном, чем балбесом. Ты сделайся крепким, как дуб, – чтоб ни одна пиявка не впилась в тебя. Ты ведь ныне не Шлёнка, а Василий Брусков.