XXV. Листья откружились
Когда налетает шквал — кружатся листья. Еще не подошла плотная стена буревой волны, а мелкие вихри уже возносят щепу, сухой перегной, былинки и крупнозернистый песок.
Когда кружатся листья, трудно понять, откуда и куда мчится гроза. Но когда буря уже прорвется сквозь вершины дерев, так что реки встают дыбом против течения и вспыхивают зеленым пламенем кусты, тогда даже веселые листья перестают кружиться. Они вместе с бурей несутся вперед — острые вестники урагана.
Теперь никаких сомнений не было. Спокойствие дивизиона взорвано. Люди и мысли больше не кружатся и больше не напоминают осенних листьев, подхваченных ветром. Люди, как компасные стрелки, знают одно направление — направление бури. Глаза наливаются упорством, глядят прямо, и не надо быть физиономистом, чтобы понять, как называется на человеческом языке эта буря и какой страстью напоены эти глаза и лица…
Лето не уступает своих прав. В разрезе широкой, ничем не заделанной двери офицерского блиндажа светит голубыми провалами ясное небо. Облака бегут чередой — клочки легкой, никогда никем не тронутой ваты. Вчерашний дождь согнал в овраг легкие воды с холмов. Чуть пониже гаубиц течет мутная струя. Через нее переброшены зеленовато-серые, от глины липкие доски, и солдаты скачут, расплескивая жижу ударами тяжелых нечищеных сапог.
В блиндаже тихо. Архангельский мусолит какую-то книжку — он, кажется, еще ни одной не дочитал до конца. Перцович, откинувшись плечами к стене, насвистывает что-то печальное, а Зенкевич спит, свернувшись по-детски. Рука сложена кулачком, большим пальцем внутрь. У самого рта. Так спят люди, которые даже во сне никуда не улетают.
Кольцова нет. Он на батарее. Бурлит, шумит, волнуется батарея. Но Кольцов находит для себя место среди солдат, потому что за последнее время он стал походить на улитку, способную уложить тело в любую закрученную раковину. У него несложная мимика, размашистые, но бедноватые жесты. Глядя на него, нетрудно догадаться, что он хитрит напропалую.
Когда-то, еще в Ораниенбауме, Андрей видел его возвращающимся из города. Он показался ему выше оттого, что «мирная» шинель была затянута в талии, сапоги были сшиты на кривых колодках по ноге и доведены вестовыми до того подчеркнутого серебряными шпорами безупречного черного цвета, когда одна капля солнца делает их глубокими, как зеркало. Его фуражка казалась высеченной из полированного камня, бархат околышка был придуман для людей с широкими дугами бровей, а усы… они шевелились и благоухали, поражали мягкостью линий и хитрыми остриями.
Он шел, а солдаты рассыпались перед ним, как воробьи перед ястребом. Он поглядывал, и люди вздрагивали, как от молнии. Он кричал, и они обращались в столбы с выпученными глазами. Андрей вспомнил, как он ругал фейерверкеров и его самого за всякую оплошность, как с длинной березовой веткой гонялся за наводчиком Беловым за то, что тот, укладывая панораму в ящик, не обтянул окуляры замшей. И вот теперь этот Кольцов бродил по батарее, пропуская мимо ушей все обидные слова, намеки и просто ругань, в то время как даже молодые подпоручики сидят у себя в блиндаже, как в крепости. Он пьет дрянной, с запахом, чай из солдатской оловянной кружки и старается богатым ассортиментом анекдотов задобрить своих слушателей.
Солдатские языки развязались. Телеграмма о корниловском восстании сделала больше, чем речи Стеценки, чем вся работа его товарищей.
Добродушный Орлов, напоминающий борца из цирка, узнав, что Скальский и Горелов бежали, а Корнилов выступил против Временного правительства, перекрутил в лапах смушковую папаху домашнего барана, завернул слово в шестнадцать этажей, хлопнул папахой о землю и сознался:
— Чалдон я был, ребята! Помяни бог царя Давида… Закрутило… Гляди — охвицерский защитник нашелся. А теперь Ваньку валять хватит! А все ты, пес тебе в голову, — напустился он на Табакова. — В благородные заиграли. А нас как дураков… в рогожку.
Табаков и сам был смущен событиями. Он как на оракула смотрел на Шнейдерова, с которым у него была дружба, как у Андрея с Ягодой, еще до производства Шнейдерова в офицеры. Жирные щеки прапорщика были теперь алей обычного, и он, как шаман, говорил не переставая, как будто хотел спрятаться в словесную накипь.
Исповедь Орлова сильно подействовала на батарейцев. Орлова уважали. Он был солдат двенадцатого года, разведчиком заработал два креста, в революцию шагнул смело, на первом собрании сказал, что голову отдаст за революцию, сопроводив эти слова выразительным жестом, от которого слетели все пуговицы на солдатской рубашке. В комитете из солдат он был после Табакова первым. Был бы и первым, если бы не ленца. Когда прошли бурные дни приказа № 1, он ударился в культурническую линию, заразившись от Табакова, который, в свою очередь, перенял эти настроения от Шнейдерова. Он, как и Табаков, гордился тем, что на нем держится мир в дивизионе и сами офицеры обязаны ему своим покоем и сохранением многих привилегий. Скальского он любил, наперекор всему, любовью бравого унтера к бравому командиру.
Бегство подполковника повергло кумир. У Орлова в сознании вылетела какая-то пробка. Больше ничто не сдерживает неприязнь ко всем офицерам, которая была свойственна ему, как и всем солдатам без исключения, как нелюбовь к холоду, голоду или паразитам.
На дивизионном собрании Шнейдеров говорил горячо, как никогда. Он бранил офицеров, генералов, называл их стервятниками, царской челядью, опричниками, помещичьим охвостьем, но солдаты глядели угрюмо и больше не взрывались ни охальнической радостью, ни сочувственными аплодисментами.
Шнейдеров закричал что-то о своих и всего комитета ошибках.
Глухой ропот не убывал.
— Мы больше не допустим подобной мягкости в отношениях к контрреволюционному офицерству…
— Что бы раньше! — вскрикнул кто-то из рядов.
— Ворон считали!
— Поздно поумнели!
— Переизбрать комитет!
— Верно! — раздались голоса.
— А где вы дели Стеценку? — вышел из толпы Багинский.
— Стеценко где? Даешь Стеценку!
Председательствовавший Табаков стучал кулаками по столу. Но голоса вздымались все выше.
— Мы расскажем…
— Бабе своей рассказывай… Даешь Петру!
Кто-то свистнул. На другом фланге в задних рядах свист повторился.
Кто-то колотил сапогами о доску. Это уже не походило на обычное собрание.
— Так дай же сказать! — кричал Табаков.
— Где мы — в кабаке или в воинской части? — взвизгнул, побледнев, Шнейдеров.
Кто-то разрядил наган в воздух.
Батарейцы на минуту примолкли.
— Какой хулиган стрелял? — крикнул Шнейдеров.
— Сам хулиган! Даешь Стеценку!
— К черту… — выкрикнул Федоров, вскочив на зарядный ящик. — Даешь новый комитет. — Клементий Горский стягивал его на землю. Федоров брыкался и орал: — Даешь вошь, печенку!..
— Даешь! — кричали батарейцы.
— Новый!
— Голосуй!
— Ребята, угомонись, — разрывался Шнейдеров. — Так никого не выберем!
— А ты смывайся, — кричал Сонин, приставив руку ко рту рупором, — так мы выберем…
— На один вас крючок с Корниловым!
Шнейдеров сел, беспомощно утирая пот платком. Он стал шептаться с Табаковым.
— Ну, кто хочет говорить, выходи, что ли… — рявкнул Табаков.
Уже не раз бывало так, что, давая высказаться, вылиться волне солдатских разговоров, руководители комитета открывали клапан, и давление спадало. А потом опытные ораторы брали успокоившуюся аудиторию в свои руки.
Багинский выскочил к столу.
— Чего, товарищи, баки забивать разговорами! Стеценку ночью угнали. Не без комитета обошлось. А за что? За то, что он на корниловцев шел. Куда убежали офицеры первой батареи? К Корнилову. А это дело для нас не чужое. Чтобы скрутить царской веревкой опять. Помещика на шею. Чтоб спекулянтские делишки покрывать. А комитет все наобещает, а ничего не сделает. Выбрать сейчас новый комитет, чтобы Стеценку выручать.
— Верно, Колька! — кричал, подпрыгивая, Федоров. — Тяни их за хвост, за гриву!
— Скажите им что-нибудь, — шептал Табаков Алданову. — Вас будут слушать.
— Увольте, — закивал резко головой Алданов. — По-своему они правы. Придется вам, товарищи, пересесть с'амееч'ой ниже.
— А вы и рады? — процедил Шнейдеров.
— Чему же радоваться? — пожал плечами Алданов. — Лучше не будет.
— Ребята, я предлагаю вызвать представителя корпусного комитета, — встал опять Шнейдеров. — Пусть он проведет новые выборы. Мы насильно не намерены…
Слова его потонули в криках.
Берзин резал плечом толпу.
— Пропусти Наумыча! — кричал Григорьев. — Он сказанет…
— И сказану, — снял зачем-то шапку Берзин. — Чего представлять там… Как мы порешили… Комитетских к чертовой бабушке. Чего они навоевали, спрашиваем? — Он растопырил ладонь правой руки, загибая пальцы по очереди. — Охвицеров к Корнилову отправили. Отпуска теперь какие? Два года жди отпуска. По солдатам… чтоб брататься… стреляли. На обед тоже гнилая капуста… а то чечевица. А нам теперь житья нет… Которые безземельные… то тем — вешаться. А помещик по три рубля хлеб везет… по двадцать пять продает в городе. Так тут мир нужен. А где ваш мир? Где? — Он подошел, налитой и распаленный, к Шнейдерову. — Ты пузо-то наел, — ткнул он ему в пояс. — А мир куда спрятал?
— Возьми его за воротник! — орали солдаты. — Потрусить малость — легче будет.
— Так я, товарищи, предлагаю… Боброва… председателем… пусть выбирает.
— Верно, Боброва, Боброва! Питерского! Большевика!..
Бобров выплыл от толчка множества рук в середину круга. Он, наклонившись, подтягивал опадающее голенище сапога. А Табаков уже очищал ему место у стола на скамейке.
Бобров поднял руку.
— Ребята, я галдеть непривычный. У нас на собраниях в цеху порядок. Хотите, чтобы я выбирал, так давайте дисциплину. Такую, нашенскую…
Толпа затихла.
— Оно, мы уже со Стеценкой говорили не раз — комитет наш липовый. Языками болтать мастера. То у нас на фабриках мы таких видывали. Из-за таких нас, слесарей да фрезеровщиков, на фронт послали. А я скажу, комитет мы изберем, а только думается, чтоб всякие таковские дивизионные да фронтовые не сковырнули. Не по закону, скажут. Так держаться дружно.
— Поддаржим, Макарович, поддаржим!
— И Стеценку встребуем. А нет — поговорим по-военному.
— Называй хвамилии…
Был момент, когда Андрею казалось, дело не обойдется разговорами. Будет настоящая битва. Но Скальский и Горелов уехали вовремя. Гнев масс пал на комитет. Комитет не оказался стеной, он рассыпался при первом ударе. Известно, что павшие вожди — жалкое зрелище.
Офицеры держались гостями, посторонними. Архангельский ходил вокруг собрания и черным стеком сбивал ромашки и одуванчики. Кольцов строчил что-то в полевую книжку, как будто это была неотложная работа.
Офицеры были бы рады драке между большевиками и комитетчиками, если бы не сознавали, что этот бой не принесет славы эсерам, усилит большевиков, и, следовательно, офицерское положение станет еще тяжелее.
Новый комитет выбирали долго. От второй батареи вошли Бобров и Стеценко. От первой — Орлов и наводчик Квач. Третья батарея еще в апреле постановлением общего собрания целиком вошла в партию эсеров. Ребята второй батареи предложили третьебатарейцам занять своих большевиков, хотя бы Багинского. Третьебатарейцы шутки не поняли и заломались. Разведчики выставили Табакова. Вторая батарея закричала: долой! Третьебатарейцы стали доказывать, что это их дело и больше никого не касается. Бобров сердился, ругал солдат «деревней», но голос его не раз тонул в шуме перекрестного спора. В конце концов выбрали новых ребят — разведчика Егорова и номера Темкина, двоих табаковских приятелей. Первым делом нового комитета были хлопоты о Стеценке. Решили ехать в корпус и написать в армейский комитет, рассказав, как произошло столкновение Стеценки со Скальским и как Скальский бежал при помощи офицеров дивизиона.
— Надо хорошенько написать, — говорил Бобров. — Чтоб ребятам уши прочистило.
— Давайте я напишу, — сказал Андрей, сидевший молча на собрании.
Бобров забрался пальцем под папаху, подумал и решил:
— Что ж. Только чтоб вся сытуацыя.
— Все будет, — уверял Андрей.
Он ушел к себе и весь вечер составлял бумажку в комитет. Когда он ее кончил и прочел вслух вполголоса, он сам поверил в то, что Стеценко был прав, действовал, как подобает бойцу революции, а Горелов и Скальский вели игру с темными силами.
Он положил перо и задумался.
Этот рапорт, написанный его рукой, был сейчас для него самого важнее, чем для Петра. Что может грозить Петру, который на свой риск вступил в бой с корниловцами? Но он, Андрей, становясь автором такого документа, сжигает корабли. Ему уже не будет возврата к старому. Мало того, ему нельзя будет остановиться. Листья откружились. Ветер бьет в лицо. Буря революции. Солдаты настроены по-боевому. То, что творится в дивизионе, — только один из вихрей, которые несутся сейчас над всеми частями фронта и над всеми тыловыми городами. Надо оставить в покое разделение мира на то, что нравится и не нравится, привычно и непривычно. Нужно расставить события и людей так, чтобы по-настоящему понять, что же наконец происходит в России и на фронтах. Скальский уже за бортом дивизионного корабля. Горелов тоже. Солдатский ряд выдвинул вожаков. Вожаки были и раньше. Но это были крепкие деревенские мужики, за которыми где-то в Сибири или на Урале стояли мельницы, покосы, стада, сады, рыбные садки или, как у Ханова, богатые каспийские промыслы. Иногда выделялись из солдатской толпы силачи, музыканты, мастера-рассказчики. Теперь все изменилось. Люди зачуяли перемены, какие не снились дедам. Перемены шли с бурями. С гор валило каменьями, бревнами… Теперь глядели в глаза тех, кто первый вычитал в книгах, узнал от других, просто почувствовал, как надо жить в революцию. А вопросы стали вплотную. От них не отмахнуться. Мир — или «до победы»? По домам — или в окопы? Большевики — или эсеры? Дележ помещика — или охрана границ? Верить стало трудно. Офицерам верить нельзя вовсе — тянут в свою сторону. Крепким мужикам, таким, как фельдфебель или Авдеев, который вдруг стал с утра до вечера громко петь псалмы, — тоже. Поднялся авторитет тех, кому не верили раньше, но чьи слова оправдались. Разве Стеценко не говорил об офицерском бунте, о контрреволюции?!
У офицеров другое… Горелов от радикальных, смелых речей перешел к речам о необходимости порядка. Горелов стал вдруг приятелем Скальского. Горелов, который в начале войны слыл первым либералом в дивизионе… А у Скальского, когда присягали Временному, дрожали руки. Вот куда тянет порядок. Со Скальским, с Корниловым пойдут теперь все, кому не по нутру солдатская революция. Все они покатятся назад. Назад… От этих мыслей щемило внутри.
Он взял рукопись, еще раз проглядел и сделал ее еще энергичнее.
Написанные им от имени солдат слова убеждали его самого. Доводы были неотразимы.
Андрей снес письмо на рассвете в помещение комитета и, вернувшись в блиндаж, увидел, что Зенкевич, полуодетый, заспанный, сидит уже у стола.
— Это я вас разбудил? — извинился Андрей.
— Да нет. Не спится что-то, Мартыныч. Вот хотел я поговорить с вами. Как вы думаете, что — если уехать?
— Куда же вы уедете, кто вас пустит?
— В Одессу. Мама вот пишет… просит все бросить и приехать. А здесь все равно ничего не дождешься. Ели вчера виноград с нашей дачи? Это мама прислала две корзинки и сальтесон… — Зенкевич смотрел опасливо на одеяла, которыми были укутаны с головой офицеры. — А вы всю ночь не спали… Вот и я лежу все и думаю. Этим дело другое, — он кивнул в сторону Кольцова и Перцовича, — у них и отцы, и деды военные. Это их профессия.
Андрей смотрел на него с любопытством. Впервые на лице Зенкевича светилась настоящая забота.
— А вы какую профессию считаете своей?
— Отец хотел, чтобы я окончил коммерческий институт. У отца рыбное дело. Но мне хотелось бы кончить Технологический. Но без средств этого не сделаешь. А теперь и не поймешь, что будет с торговлей. Вы знаете, отец ведь сам нажил состояние. Он сначала служил в приказчиках. А теперь и я, и оба брата на войне. Старшие братья в пехоте. Одного уже ранили в ногу. Отец стар стал. Мать пишет — одышка у него. Она пишет — рыбаков всех забрали. Ловить некому. Цены выросли. Плохо покупают… дело стоит.
— Но ведь вы все трое обеспечены, служите.
— Да, пока война… Но мы купили землю под Одессой. Хороший кусок на берегу моря. Знаете, у дачи Ковалевского. Ну, труба такая высокая… Пустой участок. Туда вложили много денег. Если все это пролетит — пропадет все состояние.
— Так буржуям и надо, — внезапно выскочил из-под одеяла Архангельский.
Все четыре койки взорвались разом. В Зенкевича полетели подушки.
— Судачки, карасики! — кричал Перцович.
— Вот так Одесса-мама! — хохотал Кольцов.
— Рыбкой торгуете? — зло таращил глаза Перцович. — А мы и не знали.
— А что же тут плохого? — конфузился Зенкевич. — Идите вы все к черту!
— Покажите путь, гидальго!
— Нельзя ли понюхать? — дурачился, тянулся Перцович. — Чем пахнет.
— И рыбия, и рыбия, и рыбья чешуя… — пел непристойные частушки Кольцов.
— Господин капитан, — вдруг вошел Станислав. — Стеценко приехал.
Смех оборвался. Офицерские ноги не попадали в голенища сапог…
Чья-то чужая фурманка остановилась у самого бивуака. Петр, перекинув ноги через борт, спрыгнул на землю. К нему бежали ото всех орудий. Первым подбежал длинноногий Багинский. Он накрест охватил Петра так, что даже плечи того подались назад.
— Сломаешь, буйвол, — смеялся Петр и, не освобождаясь от объятий Багинского, пожимал руки батарейцам.
— Ты как же? Отпустили?
Петр хитро улыбнулся.
— А мы тебя выручать собирались, — размахивал четвертушкой бумаги Табаков. — В армию писали.
— Костров писал — целое сочинение! — сказал Ягода.
Петр уже шел к палаткам и на ходу пробегал текст рапорта.
— Здорово наверчено. — Он покачал головой. — Ну, ладно. А что у вас, ребята?
— Офицеры сбежали! — крикнул Григорьев.
— Комитет новый.
— Шнейдеров скочурился.
— Погоди, — смеялся Петр. — Лучше потом, все по порядку.
— А тебя отпустили или ты сбежал?
— Там нас, арестованных, собрался батальон. Все роды оружия. Ну, а после корниловщины караульная рота нас взяла да и отпустила. И штаб рад был от нас избавиться. Хотели мы сперва штаб штурмом взять, а потом собрали армейскую ячейку, поговорили и разъехались по частям. Решено в частях на фронте провести работу, чтобы корниловский урок не прошел даром.
— Ты и нашим скажи что-нибудь.
— Собрание…
— Это у нас дело легкое, — засмеялся Петр. — Свистнул, крикнул — и собрание.
Сонин тут же вставил два пальца в рот, и разбойный, переливный свист понесся над батареей.
— Беги по орудиям, — скомандовал Ягода, и двое молодых канониров помчались, размахивая руками, в разные стороны к палаткам.
Из офицерского блиндажа вышел Кольцов и, стараясь казаться своим, затесался в самый круг. Батарейцы отступали, давали дорогу, но никто не шел ему навстречу, никто не приветствовал первый, как раньше.
— Вертится, как уж, — шепнул Бобров Петру на ухо.
— Пускай, — отвернулся Петр. — Ребята! Я о себе рассказывать не буду. Офицеры меня арестовали, солдаты выпустили. Вот и все. Я хочу рассказать вам о корниловщине. За что боролся Корнилов? За смертную казнь в армии. За новое наступление. За порядок в стране. А что это значит, мы хорошо с вами знаем. Земля — помещикам, фабрики — капиталистам. А теперь давайте спросим, почему наши комитетчики-эсеры покрывали корниловцев? Потому что партия эсеров только на словах за революцию, только на словах за землю и волю народу. Вот ты, Григорьев, вот ты, Берзин, вот ты, Федоров. Ребята вы малоземельные. Что вы получили от эсеров за революцию?
— Кукиш с маслом… — заорали в азарте все трое.
— И не получите. Они по губам вас мажут, чтобы вы тихо ждали Учредительного. А в Учредительное вас не позовут. Это панская лавочка. Пойдут туда…
— Шнейдеров пойдет.
— Ну да, адвокат пойдет. Да еще, пожалуй, какой крепкий мужичок, товарищ Табаков затешется… Землю и волю дадут народу только большевики. Большевики, как только будет рабоче-крестьянская власть, всю помещичью землю в три дня заберут. Фабрики — рабочим. Командиров выборных. Войну кончать!
— Довольно вшей кормили!
— Хватит!
— Послушали адвокатишку!
— Неплохо было, пока слушали, — раздался резкий, срывающийся голос.
Обернувшись, батарейцы увидели Шнейдерова. Лицо его заострилось, как от бессонных ночей или долгой зубной боли, пошло серыми пятнами. Щеки опали двумя мешками. Но в глазах светилось необычное упорство, какое бывает в минуты, когда мысли вспружинятся и приобретают устойчивость и точное направление наперекор всему.
— Эсеры обещают меньше большевиков, но все, что они обещали, выполнили. Обещать легко. Стеценко обещает вам мир. А если немцы не пожелают мира? А если все-таки продолжится война, а большевики распустят армию, поссорят Россию с союзниками, тогда на нашу революцию наступит сапогом прусский юнкер. Вы, как малые дети, слушаете смутьяна…
Солдаты расступились, перед Шнейдеровым расчистилась дорожка в толпу. Но это больше не был путь к власти и влиянию. Солдаты молчанием встретили слова Шнейдерова. Он остановился, не чувствуя перед собой того упора, на который рассчитаны были жесткие, снисходительно-злые слова.
— Мы потребуем от союзников: даешь мир справедливый, скорый! — крикнул Петр. — А не захотят — заключим мир сами.
— В болото союзничков! — крикнул Федоров.
— К лешему!
— Даешь мир!
Слова Петра падали, как зажженные спички в солому. Слова Шнейдерова, казалось, таяли в воздухе, не доходя до солдатского сознания. Шнейдеров понял, что спорить бесполезно.
— Мы еще посмотрим. Увидим, что скажут организации армии. Они разгонят самочинный комитет.
— Сходи, товарищ, в армию, — предложил Бобров. — Там тебе помогут. Носовой платок дадут.
— Фьють! — свистнул Федоров. На свист ответили. Свист переливался по рядам, озорной, подбадривающий.
— Катись колбасиком! — крикнул Багинский.
Взвизгнула губная гармонь и потонула в смехе и криках.
— Товарищи, — начал опять Петр. — Теперь видно, что рабочим и крестьянам не захватить власть без боя, а не захватить власть — не будет и мира. У Керенского, у буржуев есть юнкера, ударнички, вся сволочь собирается, вооружается, чтобы разогнать советы и комитеты. Рабочий класс под руководством большевистской партии готовится к вооруженному восстанию против капиталистов. И мы с вами должны готовиться к бою. Это будет бой за мир, за землю, за рабоче-крестьянскую власть. Тут уж мы не поленимся. Нет такого рабочего, чтоб не пошел против фабриканта. Нет такого крестьянина, чтоб не пошел против помещика.
Триумф Петра был полный. Его не носили на руках, как офицеров в феврале. Это был свой парень. Не глядели ему в глаза, но не оставляли до поздней ночи, К нему приходили с первой и третьей батарей. Приходили соседи.
После него Бобров читал письмо от питерских приятелей о том, как идет борьба на заводах. Потом говорили солдаты, жаловались на еду, на трудную жизнь в деревне, требовали мыла, чаю, махорки, и все читали бабьи, по неизменному уставу, плаксивые письма. Молчали крепыши-богатеи, вроде Ханова. Куксился, кусал оба уса сразу Табаков. Накручивал потихоньку комитетчиков-эсеров Шнейдеров, съездивший в армейский комитет и вернувшийся в подавленном настроении духа.