XXIV. Подполковник Скальский стреляет
Газеты стали центром жизни в офицерских палатках. За газетами ездили по очереди в Полочаны. Посылали вестовых в соседние батареи. Читали вслух. Ждали предчувствуемого.
Должны же разразиться события! Но где и как они начнутся — никто не мог бы ответить на этот вопрос.
Андрей так и не оказался в курсе офицерских дел. Архангельский шепнул ему, что Горелов и Скальский связаны с офицерским союзом. Но Андрей почти ничего не знал об этой организации и потому не обратил внимания на его слова. Сам Горелов многозначительно заметил, что обстоятельства вскоре принудят Андрея выбрать окончательную позицию. Но Андрей не видел в эти дни ничего, кроме волнующегося вокруг него человечьего моря, утихомирить которое, по его мнению, больше не был в силах никто.
Если бы в стране была армия в сто — двести тысяч, даже в семьсот тысяч, как на полях Маньчжурии, ее можно было бы распустить, постепенно заменить другою. Теперь же на фронте — пять миллионов солдат и в тылу, вероятно, восемь — десять. Это — вооруженный народ. Все взрослое поколение под ружьем. Революционное брожение этой огромной массы людей, как бы к нему ни относиться, — это не болячка, не заболевание, это какой-то процесс, в котором или переродится, или сгорит все тело. Никак нельзя себе представить, что солдатское море успокоится само собою, войдет в привычные берега. Говорят, волны в бурю можно усмирить, вылив на них большое количество масла. Но единственное масло, которым можно успокоить это человечье море, — это мир. Но мира не хотят те, у кого в руках власть. Мира не хотят ни союзники, ни германцы. Только глупец может думать, что все утихомирится само собою. Все это ясно, но есть и много неясного. Ему предстоит во что бы то ни стало понять этих людей, которые до сих пор казались однообразными соснами в бесконечном лесу, а теперь вдруг стали делать историю. Поэтому он спокойно отнесся к намекам Горелова, а сам лихорадочно искал сближения с солдатами и офицерами всех партий и настроений, стараясь уловить главное, без чего собственные мысли не могли сложиться в систему.
Он ездил в Полочаны, в Молодечно, заходил на различные открытые собрания и даже собрался в Минск к Алданову, который проходил здесь курс летчиков-наблюдателей.
Алданов уже совершил два боевых полета, овладел, по его словам, искусством наблюдателя и готовился к возвращению на батарею.
— Нехорошо все-та'и летать на наших аппаратах, 'а'ой хлам нам спус'ают союзнич'и. На днях прибыл ' нам французс'ий истребитель. Видели? Вот это машина. Двести двадцать с'орость. А 'огда я вот летал ' немцам, душа в пят'и уходила. Немцы и справа, и слева. Вьются, подлецы. От разрывов пестрит в глазах, и ты, 'ажется, ни с места. По'рутились и пошли назад, — 'а'ая это развед'а?
О настроениях в Минске и собственных впечатлениях говорил с неохотой.
— Боюсь, Андрей Мартынович, нам предстоят большие разочарования.
Андрей рассказал о Горелове и Скальском.
— Этим легче… У них просто: вперед не проехать — вороти назад. Но ведь и это не так лег'о…
— Значит, остается — вперед? Во что бы то ни стало вперед, — обрадовался Андрей.
— 'уда же вперед? ' большевизму? Боюсь, что это не путь. Большевизм — это азиатс'ое тол'ование Мар'са. Это се'та. История знает та'ие вещи. Это тупи'и о'оло больших улиц. Они могут сбить с тол'у. Вспомните Савонаролу, Бабефа. Последователи та'их обреченных учений падают жертвами. Им даже памятни'а не поставят, 'то-нибудь напишет роман…
— Но ведь они только улавливают настроения миллионов? — стараясь скрыть раздражение, спрашивал Андрей.
— Минутные настроения. Проходящие, полусознательные…
— Так что же, по-вашему, будет?
— Вы вот, я вижу, не знаете. А за мной 'ак будто права на 'олебания не признаете. Погодите, дайте оглядеться. Ведь это все новое, запутанное, 'то же ждал?
— Ну, а у вас тут спокойно?
— Мине' бурлит. Самый болыпевистс'ий 'омитет… из фронтовых. Но у нас в ш'оле и в летных частях спо'ойнее. Есть брожение, но в меру. Много справедливого. Требуют новых самолетов. Требуют отыс'ать виновни'ов по'уп'и французс'ого хлама… А та' ничего. Все-та'и и народ отборный, многие своей охотой… Это не пехота. А все-та'и я сбегу на батарею. Привы' ' своим…
По возвращении Андрея на батарее был получен приказ — в случае возобновления братания стрелять по немецким окопам. Приказ сразу стал известен солдатам и был подвергнут обсуждению на общем собрании при первой батарее.
Командир дивизиона накануне был отозван на формирование тяжелых батарей ТАОНа, и приказ зачитал Скальский. Он читал так же, как читал приказы на поверках перед строем, в казармах и на фронте десятки лет. Затем он сложил вчетверо бумажку, засунул ее за обшлаг кителя и повернулся к своей палатке.
— Ну так обсудим, товарищи, — предложил Табаков.
— Я обсуждать приказы не привык, — остановился Скальский. — Я первым делом солдат. Для меня приказ той власти, которой я присягал, закон.
— А для чего же народ собравши? — растерянно спросил Табаков.
— Это ваше дело. Я не в силах запретить вам обсуждение приказа, но предваряю, что противному решению собрания я не подчинюсь. Почитаю долгом сказать, что сейчас особенно нужно вспомнить о дисциплине. Разгром Седьмой армии показал, что бывает с частями, утратившими дисциплину. Если в дивизионе найдутся чины, которые откажутся подчиниться приказу, то я потребую от высшего командования крутых мер. — Потрясая сложенным листком, Скальский поднялся на цыпочки: — Зачинщиков — под суд! Верные части заставят бунтовщиков признать порядок.
— Перехватил, батя, — с досадой заметил Горелов. — Зачем такие слова?
— Так ведь еще никто и не высказывался против приказа, — разводил руками в ответ на неожиданный наскок Табаков. — Да и стрелять-то, может быть, не придется…
— Ну, посмотрим, — смягчился Скальский. — Посмотрим, — и сел на скамью.
Солдаты глядели молча и хмуро.
— Ну, говори, кто желает, — предложил Табаков.
Вышел Берзин. Он был взволнован и красен. Он не умел говорить и руками во время речи всегда выделывал такие движения, как будто совершал тяжелую работу.
— Как мы, большевики, из партии социал-демократов… присягали под обманом. А теперь мы… вообще… солдаты позиционного района… вообще… первые победили царское правительство. То мы… вообще… больше не хотим слушать керенские уговоры… Если нужно наступать, или… вообще… стрелять, то пускай соберут роту из генералов, сформируют, и айда на окоп… На германа!
Солдаты понимающе смотрели на огромного малого, который во время этой короткой речи сломал толстую ветку на восемь частей, и теперь грянули аплодисменты.
— То я заявляю, что как наших сейчас нет… — он оглядел кругом, — которые умеют слово вымолвить… то я заявляю, мы стрелять будем только назад. И все.
Он отошел в ряды.
Солдаты шумели теперь, как возбужденный осенним шквалом пруд.
Табаков мямлил и, вопреки обычному, не хотел выступать. Шнейдеров, как опытный оратор, решил, что ему следует выступить попозже, когда впечатление от речи Берзина ослабеет.
Стеценки нет. Нет Багинского, Ягоды, нет сильнейших большевиков, и резолюцию протащить можно. Нужно только не разозлить солдат. С этой целью, пока выступали различные ораторы, все, как один, высказавшиеся против выполнения приказа о стрельбе, он что-то шептал на ухо Скальскому, желая убить двух зайцев: сделать собрание поскучней и удержать ретивого подполковника от резких выступлений.
Когда неумелые, повторяющиеся ораторы достаточно надоели собранию, он взял слово.
— Ну, давайте, ребята, поговорим теперь серьезно, — начал он тихо. — Берзин решил поставить вопрос так: немцы стоят и не рыпаются, а наши генералы решили затеять сражение, как это было в июле. Если бы дело действительно обстояло таким образом, то я первый потребовал бы отмены такого приказа. К черту наступления, из которых ничего, кроме беды, не выходит. — Шум в рядах показал Шнейдерову, что этим приемом он уже подкупил часть собрания. Теперь он начал тверже. — Так вот, товарищи. Мы авантюр со стороны командного состава не потерпим. Баста! — В рядах захлопали. — Но как же нам быть, если немец сам полезет на нас? А? Будем сидеть сложа руки? Разве кто-нибудь из нас отказывался от обороны? Разве наша пехота не голосует за оборону? Верно я говорю, ребята?
— Верно, верно! — раздались голоса.
— А теперь братание, товарищи. Вы, может быть, не знаете, что получается от братания. Так я вам скажу. Немцы решили, что мы дурачки и нашу армию можно обернуть вокруг пальца. Когда пехотинцы идут брататься — это понятно. Кто по трусости, кто по искреннему стремлению к миру. Во всяком случае, наши солдаты идут с честными намерениями, веря в искренность немецких солдат. Наши офицеры им не мешают.
— Пробовали.
— Но германские солдаты еще нигде, к сожалению, не выходили из повиновения своим офицерам. Они братаются только там, где им разрешают, и проделывают это под надзором своих командиров. Теперь заметьте, когда наши приходят в немецкие окопы, их не пускают в траншею, их ставят спиной к укреплениям. А когда немецкие офицеры и унтер-офицеры приходят с фотографическими аппаратами в наши окопы, они щелкают где хотят и что хотят и снимающихся всегда рассаживают, чтобы на снимке вышли укрепления, пулеметные гнезда, ходы сообщения. В тех местах, где у них стоят некрепкие части — ну, там, славяне: чехи, галицийцы, поляки, — они братающихся встречают пулеметным огнем. Вот как обстоит дело. Разрешить сейчас брататься — это значит показать немцам, куда им следует бить в случае наступления. Они поснимают, поснимают, а потом и обрушатся на наши окопы артиллерийским огнем. Нам же хуже будет. Брататься — это значит подрывать оборону нашей страны.
— Так растолковать это всем, а то зачем же стрелять? — сказал внимательно слушавший Григорьев. — Вот так, как нам говорите.
— Так и делается. Но часто брататься ведут солдат шпионы. Потом нельзя же уговаривать, когда уже немцы придут в окоп. Ну, видимо, в крайнем случае придется попугать… снарядик, другой. Ничего не поделаешь. Мы ведь войну не кончили.
Голоса разделились. Предложение Шнейдерова прошло гнилым большинством в четыре человека.
— Моральную победу мы одержали, — шептал Шнейдеров Скальскому. — Но, по-видимому, с огнем играть не стоит. И стрелять нам все-таки не придется.
— Прикажут — я стрелять буду, — отрезал подполковник.
— Не станут…
— Сам с офицерами заряжу орудия и покажу кузькину мать и своим, и чужим.
— Я в таком случае снимаю с себя ответственность…
Скальский заложил руку за борт кителя, выпрямился и соединил каблуки.
— Рассчитываю только на себя…
Узнав о решении, Петр взобрался на зарядный ящик и кричал на всю батарею:
— Наших ребят не было, и на первой батарее протащили постановление о том, чтобы мы из своих гаубиц, — он показал пальцем на ближайшее орудие, — расстреливали братающихся. Хотят вас скрутить в бараний рог, ребята. Это командир первой батареи орудует. Ему все хочется царские порядки вернуть.
— Зачем такого командиром дивизиона назначили? — кричал Багинский.
— Вас не спросили, — сказал Осипов.
— И спросят, — спокойно ухмыльнулся Бобров. — Все к тому идет, что командный состав выборный будет.
— Кольку Багинского батарейным выберем, — смеялся, сидя на лафете, телефонист Сонин.
— А ты зря ржешь. Может, и выберем, — напустился на него Стеценко. — Вот в одной бригаде Второй армии командира батареи в кашевары разжаловали. И что же думаешь — и поставили. Целый день у кухни стоял. Едва начальство его уволокло куда-то.
— Кашеваром? Вот здорово!
— К чертям таких кашеваров, — сказал Бобров. — Кашу придется пригорелую лопать. Они ничему не приучены. Только папиросками пыхтят да матерь поминают…
— Давайте, ребята, постановим — не стрелять, и баста.
— Не стрелять, так не стрелять, нам еще легче.
— А ты подходи к делу с принципом.
Офицеры узнали о новом решении солдат второй батареи от вестовых.
Кольцов нервничал:
— Вот получишь приказ и делай что хочешь. Легче было в Галиции, чем теперь. Без солдат стрелять не будешь.
— Тоже порядочки, — возмущался Архангельский. — То решают стрелять, то не стрелять.
И только Перцович ходил размашисто по площадке перед блиндажом, хлопал по-мальчишески в ладони и кричал:
— Эх, энергию девать некуда. А силы! — Он шлепал себя по бицепсам. — Кажется, горы бы перевернул!
— А что, разве гор подходящих нет? — язвил Зенкевич.
— Зарядите пушку, — предлагал Горский, — да и ахните во славу интернационального анархизма.
— Идите вы к черту! — злился Перцович и уходил сам.
Все эти дни на всех батареях от Крево до Сморгони ждали, что случится, если все-таки будет отдан приказ стрелять.
Полковники в одиночестве, волнуясь, раскладывали пасьянсы, молодые офицеры спорили и ссорились.
Петр, Берзин, Бобров готовятся к схватке.
— В пехоте бы и разговоров не было, — говорит бывший леснеровец Бобров. — Все-таки мы еще плохо раскачали ребят.
— Не будут стрелять земляки, — уверял Берзин.
— Я тоже думаю, не будут, — вслух размышлял Стеценко. — А все-таки нельзя сказать, что будет, если офицеры потребуют твердо… Комитеты за начальство… А у нас много таких, как Ханов, Сухов, Чутков. Они за кружкой чая про революцию галдят… а если офицер цыкнет — руки по швам. Как крепкий мужик, так от него не жди революции. Он тут только пересиживает. А его все нутро туда тянет, к хозяйству. Только бы целым да без суда вернуться… А такие, как Федоров, Сонин, — лихие ребята, но никогда не знаешь, что они сделают. И с нами, и с Горским путаются… Поругаться, поспорить — они мастера, а вот чтобы линию провести — не жди.
— Хрюков — парень хороший, к нам здорово тянется, — заметил Берзин.
— И еще есть… Надо, ребята, за землячков взяться… Которые, видимо, наши будут. Каждого поодиночке… — твердит Бобров. — Каждого нужно рассмотреть… в чем его суть… Кто чем болеет… и по сути и вдарить.
— А я так смотрю, как начнется какая буза, враз всех к нам качнет.
— Это само собою, — говорит Бобров. — А работа само собою. У нас на заводах всегда так — кружки там… собираются разные, а потом, глядишь, все в одну сторону гнут.
— Это у вас, — вспомнил Петр Бабурин переулок. — Ну, тут народ не ваш, фабричный, а больше наш — деревня да местечко. Эти больше с накалу…
Шли дни, приказа о стрельбе не было.
О наступлении в армии больше не говорили. На плакатах, на займах, в газетах, в письмах, в речах, в повестках комитета запестрело слово «оборона». Круглое слово, удобное, как колесо, никого им не раздразнишь. Само собою казалось: оборона есть оборона. Кто же запретит обороняться?..
Об обороне говорили в полках офицеры, стараясь сколотить поредевшие от дезертирства ряды. За оборону распинались комитетчики, уговаривая полки в очередь занимать участки фронта. Об обороне толковали и те, и другие, когда солдаты, узнав, что в кухне чечевица на льняном масле, грозили перевернуть бак и избить кашевара.
Слово кружилось, мягкое, бесформенное, и тихо, день за днем, без команды, как по таинственному сговору, офицеры и комитеты, ставшие, как никогда до того, союзниками, пытались вокруг него крепить остатки дисциплины. Отовсюду неслись вести о полевых судах над дезертирами, об арестах большевиков, о каторжных работах для тех, кто громко требовал мира во что бы то ни стало.
Если раньше офицеры радовались возможности пережить день без спора, без стычек с солдатами, в плохом мире, то теперь и солдаты рады были тому, что начальство ведет себя смирно и никого в дивизионе не арестуют за прошлое. Дни шли, тусклые своею скрытой злобой, похожие на дни в большой некрепкой семье перед вскрытием завещания.
Худой мир был сорван вестями о взятии Риги.
В офицерских палатках, блиндажах весть о падении Риги ударила похоронным колоколом. Все почувствовали себя еще неуютнее.
— Доигрались! — кричали офицеры. — Теперь путь на Петроград открыт.
— Может, к лучшему? — тихо шептали в углах одиночки.
Горелов выскочил с газетой на батарею, созвал солдат, прочел телеграмму и стал доказывать, что после Риги каждому должно быть ясно: на долгое перемирие с немцами рассчитывать нечего. Они увидели, что им нетрудно занять хоть пол-России, и не сегодня-завтра попрут на Питер, на Москву.
— Обороняться надо изо всех сил. Если мы немцам хоть раз наложим — ведь у нас такая артиллерия! — можно будет предотвратить новое большое наступление.
Но солдаты ответили на известие неожиданно и резко.
«Пантофлёва почта» разнесла по рядам слух, что Ригу сдали сами генералы, чтобы отомстить комитетам, показать, что армия при новых порядках никуда не годится. Солдаты этой версии поверили сразу и накрепко.
Офицеры были обескуражены.
Батарейцы волновались, у блиндажей в передках собирались группами. Вестовые на ухо сообщали офицерам о том, что солдаты ругают на чем свет стоит все начальство: и генералов, сдавших Ригу, и своих, и что на батарее «очень нехорошо»…
Ранним утром бабахнуло легкое орудие за холмом.
Все проснулись и быстро, как по команде, стали натягивать сапоги. За последние недели все отвыкли от гула орудий.
На второй батарее лениво проскрипел телефон.
Скальский приказывал открыть огонь по немецким окопам. Большие партии русских солдат вышли за проволоку.
Щеки Кольцова заалели сквозь густую щетину небритой бороды.
— Зови Ягоду, Осипова и Щуся! — крикнул он Станиславу.
— Приказано стрелять, — вместо приветствия сказал он комитетчикам.
Солдаты молчали.
Телефон пискнул еще раз.
— Слушаю, — кричал Кольцов в трубку. — Я уже вызвал комитетчиков… Не надо было? Поздно… Они уже здесь, господин подполковник.
Кольцов, еще больше покраснев, оторвался от трубки.
Ягода ухмыльнулся снисходительно.
— Может, уйти нам, господин капитан?
— Я привык работать с комитетом, — смущенно говорил Кольцов, зачем-то подергивая плечами, как будто ему было холодно. — Так пошли к орудиям, ребята?
— А насчет стрельбы как? — спросил Ягода.
— Ну, пустим пару снарядов…
— Ни одного не пустим, господин капитан. — Ягода произнес эти слова спокойно. Как будто они не ставили на голову вековой порядок в военной части, которая для того и существует, чтобы пускать бомбы, когда прикажут командиры.
Кольцов вытянулся. Начальническая маска привычно укладывалась на лице.
— Что же, вы думаете, солдаты не будут стрелять?
— Если какие будут — мы не дадим.
— Кто мы?
— Найдутся… — уклончиво сказал Ягода.
— А вы, Щусь? — спросил Кольцов.
— Я?.. Придется комитет собрать…
— Но ведь приказ боевой. Стрелять надо сейчас же.
— Скажите лучше, — кивнул Ягода на телефон, — что ничего не выходит.
Кольцов смотрел то в просвет двора, то на телефонную трубку.
— Я сам пойду, заряжу и выстрелю! — крикнул Перцович. Он был так красен, что, казалось, алый сок сейчас брызнет из его худых, в рыжем пуху, щек. — Которым орудием прикажете стрелять, господин капитан?
— И я! — крикнул Архангельский, бросаясь к двери.
— Стой, господа офицеры! — силой задержал их Ягода. — Я вот вам, как перед крестом, говорю… убьют вас там или что еще… Не дадим стрелять. Постановлено…
— Кем? Комитетом?
— Постановлено, — расставив руки, ветвистым дубом стоял в дверях Ягода.
— Спокойно, господа офицеры! — крикнул Кольцов и бросился к телефону.
— Я стрелять отказываюсь, господин полковник, — говорил он срывающимся голосом в трубку. — Да, да, отказываюсь. Я сам… Из-за паршивого выстрела не могу окончательно сорвать мир в батарее… Что, что? Под суд… Хорошо, под суд. — Он сел на скамью и продолжал держать в руке толстую черную трубку полевого телефона. Волосатые пальцы вздрагивали.
Ягода вышел из помещения. Перцович, Архангельский стояли у стола. Оба уводили взгляды друг от друга, от Андрея, от Кольцова.
Через пять минут тяжелый ход снаряда вырвался из гулкого выстрела и прошел над батареей высоко в небе куда-то вперед, за холмы, к фронту.
За ним через минуту второй…
Кольцов, высунув голову наружу, смотрел в небо, как будто там кто-то должен был показать ему разгадку этой таинственной звуковой дуги.
— Первая батарея все-таки стреляет. Стыд-то какой! — схватился за голову Перцович.
Архангельский хватил нагайкой по столу. Вшитая в конец пуля сделала в доске, как будто назло офицеру, крохотную и аккуратную ямку.
На батарее все головы были подняты кверху. Глаза искали в небе след двух выстрелов.
— Наши? — обходя всех глазами, спросил Стеценко.
— Первая, — уверенно заявил Щусь.
— Вот дьяволы!
— Скальский, наверно?
— А Орлов что же?
— Размазня! Выпивать только…
— Пошли, ребята, — поднялся вдруг Стеценко.
— Куда? — удивился Сухов.
— А что же, так и дадим своих расстреливать?
— А если они по немцам?
— Дурак ты, я вижу, по французам…
Стеценко уже бежал по полю. Полы шинели, как перевернувшийся книзу парус, острыми концами болтались по ветру.
— Куда, Петра? — крикнул Бобров.
Но Петр прыгнул через канаву и почти на четвереньках пополз по крутому борту холма.
За этим холмом стояли пехотные полки в резерве.
— Погоди… иначе нужно! — кричал в рупор рук Бобров, но Петр уже исчез за вершиной холма.
Станислав, всюду поспевавший, быстро пошел куда-то в сторону и уже с ведром от кухни, как ни в чем не бывало, шел, деловито размахивая оттянутой в сторону рукой, к офицерскому помещению. Бросив ведро у порога, он схватил Кольцова за рукав, оттянул его в сторону и жарким ртом — слышно было, как бьется его сердце, — шептал:
— Стеценко пошед за пехотой… Они вшисткех забиен. Скальскéму-то пуля.
— Что, что? — отстранялся от него Кольцов.
Станислав повторил:
— Hex пан капитан звони…
Кольцов бросился к телефону. Он говорил, озирался глазами испуганного волка и прикрывал рот согнутой ладонью.
Андрей вышел из помещения.
Серебряное солнце только поднималось над холмом.
Почти сейчас же в его лучах замелькали быстро движущиеся фигуры. Держа в руке винтовки штыком вперед, в шинелях-балахонах, в наспех надетых папахах, бежали к первой батарее пехотинцы.
— Дурацкая стрельба! — сказал раздраженно Андрей.
— Конечно же, конечно, — принял за сочувствие Кольцов.
— Мы струсили, как прохвосты… А Скальский выстрелил! — истерически крикнул Перцович. — Я побегу туда.
— Назад, поручик Перцович, сумасшедший! — кричал Кольцов, но поручик мчался бегом к перелеску, за которым стояла первая батарея.
— Казаки! — крикнул Архангельский и даже захлопал в ладоши. По дальней дороге, в утренних лучах, пронеслась конная часть тоже туда, к первой батарее…
Архангельский радовался напрасно.
Казаки не имели никакого отношения к событиям в артиллерии… У них были свои заботы, свои неполадки…
Пехотинцев до первой батареи добежало человек сорок. Передовой, кучерявый парень, схватил за рукав первого подвернувшегося по пути батарейца.
— Где офицеры?
— За мной! — крикнул Стеценко. — Я знаю.
Скальский сидел в палатке у телефона. На столе лежали шашка и браунинг.
Скальскнй положил трубку на колени и, не вставая, резко спросил:
— Что угодно?
— Вы сейчас стреляли? — спросил Стеценко.
— По какому праву спрашиваете?
— А ты говори! — в самый потолок поднял винтовку пехотинец.
— Погоди, — отвел его руку Стеценко.
Скальский бросил быстрый взгляд на браунинг, но сдержался.
— Вы стреляли? — подошел еще ближе Стеценко.
— Отвечать не намерен…
— Чего там, волоки его на солнышко! — кричали снаружи.
Батарейцы быстро скапливались у палатки. Они оттирали пехотинцев от входа. Из палаток показывались заспанные головы.
— Вы что, ребята? — спрашивал большой, грузный Орлов, бесцеремонно, как мальчат, расталкивая пехотных.
— Подполковника уволочь постановили, — доложил услужливо один из молодых канониров.
— Чего это вы нахрапом? — спросил комитетчик у кучерявого уже в палатке. А потом к Петру: — И ты тоже? Как ты есть артиллерист… А про комитет, землячки, забыли?
— Это ты, может, и есть комитет? — спросил кучерявый.
— А хоть бы и я.
— Так мы и тебя уволокем до речки.
— Смеешься, парень! — повел массивным плечом Орлов и стал между Скальским и Стеценкой.
Пехотинцы храбрились, кричали, размахивали винтовками, но артиллеристы уже окружили их кольцом. Обида, зароненная словами Орлова, зрела на глазах.
— Мы сами с усами, — сказал, оправляя пояс, разведчик Матвеев.
— Подайсь, подайсь! — говорил Орлов, настойчиво тесня Стеценку и пехотинца к выходу из палатки. — На свежем воздухе побалакаем.
Расталкивая и своих, и чужих, влетел в палатку Перцович.
— А ето еще что за бонба? — спросил Орлов. — И вам тут делов нет. — И он стал теснить всех троих.
Он был тяжел, как стена. Петр упирался и одновременно успокаивался. Все равно стрельба не пройдет даром. А затевать драку раньше времени не след. Бобров прав.
Скальский все так же сидел с телефонной трубкой на коленях. Браунинга на столе больше не было. Перцовича взял за руки Горелов.
Он суетился теперь у палатки.
— Что же вами пехота крутит? — кричал он батарейцам. — Своей головы нету?
— Сейчас, сейчас, — успокаивал его Орлов. — Собранию устроим. Ребята, сюда, — указал он на ближний ящик. — Поговорим малость. По всей справедливости…
Кучерявый парень из пехоты оглядел своих и батарейцев, снял с рукава пальцы Орлова, отозвал маленького суетливого пехотинца и что-то долго шептал ему на ухо. Маленький быстро, понимающе кивал головой. Кучерявый дружелюбно поддал ему ладонью в спину, и тот, понесся через холмы, должно быть за подкреплением.
Предупрежденные Гореловым, на батарею прибежали прапорщик Шнейдеров и Табаков, а вслед за ними прибыла небольшая партия пехотинцев.
У офицерской палатки стали вооруженные артиллеристы. Митинг продолжался до вечера. Комитетчики крутили, хитрили, чтобы избежать столкновения с пехотинцами. Выяснили, что приказ о стрельбе был дан штабом корпуса. Что стреляли по предложению командира и комитетских «охочие».
— Силком никого не неволили, — распинался Орлов. — У нас етого нету…
Шнейдеров предложил передать дело в корпусный комитет, а подполковника Скальского оставить на батарее до решения комитета и комиссара корпуса.
Но когда усталые, проголодавшиеся за день пехотинцы стали расходиться, комитетчики, забыв о Скальском, навалились все на Стеценку, который и на митинге требовал ареста и смещения с должности офицеров Скальского и Горелова за стрельбу по своим, за связь в контрреволюционной организацией. Табаков назвал Стеценку смутьяном и немецким агентом, Шнейдеров — беспринципным демагогом. Петр зло отругивался с места. Его защищали Берзин, Багинский, Ягода, но комитетчики наседали, порешив между собою покончить с опасным противником, и наконец собрали большинство под резолюцией, которая резко осуждала «большевистские поступки» Петра.
Ночью на вторую батарею прискакал взвод казаков, и Петр тихо, без шума, был арестован. Когда проснувшиеся все же батарейцы разобрали, в чем дело, казаки и арестованный были уже далеко…
В тот же час в палатке Скальского зазвонил телефон. Дежурный поручик Ладков взял трубку. Передавали телефонограмму штаба корпуса. Телефонист еще слюнил карандаш и выводил из заглавных букв православных имен замысловатые слова, а Ладков, стараясь не греметь шпорами, уже пробежал в избу командира дивизиона и оттуда тревожным голосом кричал по проводу Малаховскому, что нужно срочно принять меры к спасению Скальского и Горелова, так, чтобы не знали об этом ни Шнейдеров, ни Табаков.
— Не понимаю, в чем дело. Поясните, иначе не знаю, что нужно предпринять…
— Генерал Корнилов выступил против правительства. Его войска под командой Крымова двинулись на Петроград, но солдаты неожиданно перешли на сторону рабочих. Крымов застрелился. Корнилов арестован. Завтра все это станет известно солдатам. Тогда…
— Понимаю, все понимаю. Через час вышлю своего ординарца…
На заре к опушке леса позади первой батареи подскакал ординарец с двумя оседланными верховыми лошадьми третьей батареи. Два офицера вышли из зарослей, освещая дорогу карманным фонариком, вскочили в седла и быстро ускакали в тыл.
А через час вестовые увозили на Молодечно в телефонной двуколке вещи Скальского и Горелова.