Книга: Тяжелый дивизион
Назад: XXII. Герои Ново-Спасского леса
Дальше: XXIV. Подполковник Скальский стреляет

XXIII. Фейерверкер Табаков

«Мои письма к вам, Елена, дороги мне тем, что связывают меня с реальной жизнью, потому что фронт я больше не ощущаю как реальность. Но если это сон, то сон тяжелый. В этом — суровый для меня приговор. Я принадлежу к числу людей, которым жизнь за отрыв от нее платит жестоко и немедленно. Иногда я задумываюсь, не возбуждаю ли я искусственно в себе эти переживания. Не слишком ли близко принимаю все к сердцу? Нельзя ли отодвинуть от себя все эти события, пройти мимо них, как обходят случайный пожар и шумящую вокруг него толпу, когда есть свое спешное дело и не хочется даже спросить, чей дом горит и кто поджег его. Но, во-первых, у меня нет никакого своего важного дела. Мне некуда спешить. А во-вторых, я никак не могу вынести этот пожар за скобки своих переживаний.
Жизни нашей части незачем даже стучаться к нам в двери, потому что никаких дверей у нашего деревянного сруба нет. Мы живем обнаженной жизнью, как клерки американской фирмы, которых от улицы отделяет только большое зеркальное стекло. Еще это похоже на жизнь в казарме или на жизнь большой семьи в одной комнате. От зари и до сумерек мы на глазах у солдатской массы, на глазах друг у друга. В нашем блиндаже, или срубе, пять коек. Пять лиц всегда обращены к стенам, как будто посередине курится дымный, колющий глаз костер.
Третьего дня мне приснился сон. Я никогда не вижу снов. Я сплю крепко, одним массивным куском. Но если таковы кошмары, о которых рассказывают нервные люди, — то это страшно. Пожалуй, страшнее, чем в жизни. Мне снилось, что я стою на самой вершине Исаакия, на золоченом блестящем шаре, на месте креста. Только одна нога умещается на крохотной скользкой площадке, и ветер рвет волосы и одежду. У меня закрыты глаза, и все мои мускулы до плотно сжатых век исполнены одним желанием — во что бы то ни стало сохранить равновесие. Страшно открыть глаза. Кругом пустота. Внизу тупые, щербатые камни. О такие камни хорошо разбивать бутылки крепкого синего стекла… И никакой точки опоры. Кровь застывает в пальцах.
Я проснулся и не испытал счастья оттого, что лежу на низкой поскрипывающей койке. На все эти дни у меня осталось впечатление бездны, раскрывшейся у ног…
Мы стоим в глубокой ложбине, забившись в эту щель, как забиваются насекомые в трещины сосновой коры. Гаубицы глядят в небо, потому что нас отделяют шесть километров от линии окопов. Это, должно быть, для того, чтобы немцы не захватили тяжелую артиллерию внезапно. Передки — рядом, в другой ложбине. Две другие батареи — по соседству. Германской артиллерии больше ничто не угрожает — мы едва достаем вторую линию неприятельских окопов.
Русской армии больше нет, Елена. А люди русской армии — как муравьи, жилище которых растоптали прохожие и занесло дорожной пылью.
Они тянутся в разные стороны за случайными вожаками. А я не знаю, к кому примкнуть. Потому что примкнуть так себе, на день, чтобы перевести дух, я не могу и не хочу, а навсегда… еще не хватает духу.
Я знаю, что многим покажутся странными мои колебания, что многие уже давно нашли бы себе и товарищей и дорогу, но…»
* * *
Перо остановилось. Все это письмо — это слабость, позорная попытка приникнуть к чужому плечу. Но что написать после этого повисшего над пустой страницей «но»?.. То, что назад нет возврата, то, что впереди только смутные контуры осознанных, но все еще каких-то неясных берегов, которые, может быть, притягивают только потому, что в бурю тянет всякий, даже самый предательский берег. Елена сейчас полна ненавистью. Эта ненависть формирует ее настроения и родит ту нервную бодрость, которой зажжены сейчас многие женщины падающего класса. Она просто, не рассуждая, ненавидит в громящих помещичьи усадьбы крестьянах — только пьяных мужиков, хулиганов. Чтобы не стыдиться этой ненависти, она отделяет всех этих причиняющих беспокойство ей и ее семье людей от народа, от крестьянства. Народ целиком она инстинктивно не смеет осудить. Ей кажется, что это выпущенные революцией из тюрем бандиты грабят и мстят господам. А народ, конечно, безмолвствует. Но разве можно остановиться на этой мысли здесь, в армии, где до дна кипит и бунтует человечья масса?
Письму суждено было остаться недописанным…
Ударницы ушли из Ново-Спасского леса при первой попытке немцев наступать. Немцы заняли все свои траншеи и спокойно, под сеткой мелкого теплого дождя, восстанавливали боевую линию. Русское командование ждало сильных контратак, но неприятель нигде почти не вышел за пределы старых позиций.
Ночью по артиллерийским бивуакам прошла тревога. Телефоны пищали придавленными западней зверьками. Люди извлекали из мешков и чемоданов большие жестяные банки с тонкой резиновой кишкой. Кашляли и задыхались в угольной пыли примитивных противогазовых масок. Ждали газовой атаки. На рассвете успокоил дождь. Какие газы в дождь!
Тяжелые батареи поспешно отвели на новые позиции.
На пологих холмах гигантскими грибами стояли пни. В падях болота серели высохшими травами. Люди были злы на чечевицу и ржавые, вызывающие жажду селедки.
Лес был милостив и уютен. Это же лысое место, казалось, дано было в наказание. Холм перед батареей вздымался глинистым обрывом. Там, где стояли теперь орудия, вероятно бурлил по весне ручей. В стене обрыва вырыли норы и изнутри обложили их бревнами. Офицеры спали в своей пещере день и ночь.
Батарея походила на пожарище, внешне спокойное, тлеющее, но затаившее в себе возможности неожиданных взрывов. Сюда в злую и пыльную жару пришли вести о тарнопольском разгроме…
Представители комитета каждый день посещали батарею. Все заседания неизменно превращались в общие собрания. Корпусный комитет, весьма левый, прислал копию своего протеста против введения смертной казни. Предлагал присоединиться к протесту. Шнейдеров сначала растерялся, но на митинге дивизиона энергично высказался против смертной казни. Офицеры робко говорили о дисциплине, о необходимости беспрекословно выполнять приказы правительства. Шнейдеров говорил, не глядя в сторону офицеров, внезапно и неглубоко воодушевлялся. Неожиданно для самого себя он произнес речь о благе жизни, о смертной казни — остатке феодализма и в конце с подъемом прочел резолюцию корпусного комитета. Он предпочел присоединиться к левой резолюции вопреки приказу лидера своей партии, чтобы не потерять авторитета у солдат. Солдаты в ответ на резолюцию кричали «ура».
Андрею же казалось, что все это ни к чему, так как, чтобы казнить всех, кто против войны, кто братается, кто агитирует за мир, нужно было бы обезглавить половину армии. Вся процедура показалась пустой и надуманной, как мещанский, утративший древний смысл обряд.
В палатке командира первой батареи шумно обсуждали новости.
Говорил Горелов:
— Вы недооцениваете, господа, случившегося. У этих болванов были на глазах какие-то розовые очки. Они слетели теперь и… вдребезги. Теперь люди одумаются. Но надо, чтобы в армии было кому поддержать эти новые настроения. Наш комитет совершил очередную глупость…
— Д-да, — сказал вдруг Львов, прочитав в углу какие-то листки.
— Дай мне, — потянулся к нему Кольцов.
— Я раньше! — перехватил листки Ладков.
Кольцов двинул Ладкова кулаком в бок.
— Тише, дьявол! — закричал Ладков.
Скальский смотрел на обоих как преподаватель, который ждет удобного момента, чтобы одернуть шалунов.
Первым сник под этим взглядом Ладков.
— Господа офицеры забавляются, — резко, медлительно и ядовито протянул Скальский. — Удивительная публика! — Он отвернулся.
— Этот приказ, — продолжал Горелов, — надо подхватить. Затем об офицерском союзе… До сих пор мы относились к этой организации несерьезно. Не было, правда, никаких оснований придавать ей какое-нибудь политическое значение. Да и не привыкли мы к общественности. Но сейчас, по-видимому, дело меняется. Подпись Деникина и самый тон воззвания…
— О Деникине говорят — он очень дельный, — перебил Ладков.
— А я слышал, что краснобай, и только, — возразил Малаховский.
— Деникин сейчас представляет высшее командование, — сухо перебил Скальский. — Кроме ставки, никто не может сорганизовать офицеров. Вождей выбрать успеем. Важно найти организующую силу, дисциплину. Я думаю, нам нужно, не теряя времени, выбрать делегатов.
— Но ведь здесь не все офицеры. И потом как выбирать? Открыто?
— Что же, офицерам запрещено то, что можно солдатам? — вызывающе поднял голову Скальский.
— А если комитет будет против?
— Какое дело комитету?
— А я, господа, откровенно предупреждаю, — отозвался Шнейдеров, — что на комитете я буду против посылки делегатов и даже сам подниму об этом вопрос.
— Подслуживаетесь! — крикнул Ладков.
— Мои убеждения известны… Не с сегодняшнего дня, — обиделся Шнейдеров.
— На каком основании? — кричал Кольцов.
— Потому, что офицерские организации не нужны. Они неизбежно будут контрреволюционными.
— Союз беспартийных офицеров. Прочистите уши! — кричал Ладков.
— У нас есть общая организация — комитет. Комитеты надо укреплять, — кричал Шнейдеров. — Есть партии…
— К черту ваши комитеты, — орал Перцович. — Эсеровщина!
— А вы хотите дождаться большевистских комитетов? И дождетесь.
— Лучше большевистские, чем такие… ни туда ни сюда…
— Замолчите вы, щенок!
— А вы…
— Молчать! — стукнул по столу Скальский. — С вами действительно не сговоришься. Участие в офицерских союзах — наше гражданское право, — обратился он к Шнейдерову, у которого дергались губа и правое веко. — Вы хотите пустить в ход демагогию!
— Я не буду отвечать, прежде чем меня не обеспечат от мальчишеских и хулиганских оскорблений.
— Вы вызываете на оскорбления, — свирепел Кольцов.
— Перцович погорячился, и мы осуждаем его, — сказал Скальский.
— Ну, это другое дело. Я удовлетворен, — сказал Шнейдеров.
— Но вы не правы, срывая нам связь с нашей профессиональной организацией. Наконец, нам самим до сих пор досконально неизвестен характер этого союза, а познакомиться с ним мы должны. Мы пошлем человека неофициально.
— Это другое дело.
— Значит, вы не возражаете?
— О человеке я ничего не знаю… — уклонился Шнейдеров. — Но выборы — это, знаете… — Он развел руками, сделав чрезвычайно серьезное лицо.
— Ну, так и решили, — сказал, вставая, Скальский.
Листок попал наконец и к Андрею. Это был призыв участвовать в офицерском союзе.
— А что же ударные батальоны? — спросил Архангельский.
— А вы что, собираетесь в ударники?
— А может быть и так.
— В городки надоело играть?
— С ударными батальонами чепуха получилась, — сказал Малаховский. — Мне брат писал. Он в штабе фронта (о высоком назначении брата Малаховского давно знали все), Брусилов высказался за набор ударников в тылу, а Алексеев — за выборку лучших частей из всех армий. Ну и пошли неполадки.
— Безобразие! — выругался Кольцов.
— А я вам дополню, — заявил Шнейдеров. — В тылу пробовали набирать — никто не идет.
— Довольно политики! — тяжело уронил Скальский.
Офицеры выходили из палатки.
— Я бы ему морду набил! — слышался голос Перцовича.
— Я ведь всегда стремлюсь к установлению внутреннего мира, — бубнил в палатке Шнейдеров, оправдываясь перед Скальским, — это единственная моя цель, но, согласитесь, нельзя же строить новые отношения на барском…
Вокруг палатки бродили солдаты. Иные, очевидно, прислушивались к разговорам офицеров, не стараясь скрыть свое любопытство…
На батарею Андрей шел один. В передках сам оседлал коня и поскакал к станции. На дорогах было людно, как у старых посадов перед храмом или ярмаркой. Люди были отмечены тоской бездеятельности, которую усиливала прикованность к месту. Скучающие солдаты встречали и провожали проезжих прибаутками. Дымные костры теперь были откровенно выброшены на самые обочины дорог. На Андрея глядели черные, голубые, серые больше не прячущиеся глаза. Изредка отдельные солдаты лихо козыряли, и не всегда можно было понять: издевка ли это или же стремление подчеркнуть свою преданность старому уставу.
На беленом одноэтажном здании, на фанерной дощечке, надпись: «Корпусная библиотека», и маленькими буквами ниже: «Партия социалистов-революционеров». Андрей привязал лошадь к столбу и вошел в светлую, с окнами в три стороны, комнату. У двух ничем не покрытых столов, слушая оратора, сидели люди. Они лениво чертили карандашами на столах и бумажках или вертели в руках брошенные в беспорядке брошюры и книги.
Сидевший у входа солдат шепотом спросил Андрея:
— Вы делегат, товарищ?
— Нет, нет, — смущенно метнулся Андрей к двери. — Я думал… библиотека…
— Пожалуйста, пожалуйста, — перебил его какой-то офицер. — У нас открыто.
Андрей, чтобы не мешать, быстро опустился на скамью.
Сначала он был захвачен врасплох, затем им овладело любопытство. За все время с февраля ему не случалось бывать на собраниях в корпусе или в армии.
Через пять минут ему стало ясно, что здесь заседает корпусный комитет эсеров.
Председатель — врач, еще два-три врача, четверо солдат, остальные офицеры.
Все без исключения говорили красно. Каждый чувствовал себя оратором и про себя любовался своим искусством. Каждый хотел во что бы то ни стало сказать не так, как говорил предыдущий оратор. Это стремление проходило белой нитью.
Лучше всех говорил врач-председатель:
— Революционная демократия под ударом. Приказ о смертной казни навязан Временному правительству генералами. Это не секрет. (Так всегда выгоднее преподнести новость.) Ставка в лице главковерха Корнилова потребовала введения смертной казни. Ставка расписалась в своем бессилии найти общий язык с солдатскими массами. Партия эсеров не согласна с репрессиями, продиктованными генералами. Только укрепление комитетов на основе роста революционной демократии, на основе дальнейшего сближения между солдатами и офицерами может вернуть армии боеспособность.
— Говорите за себя… Партия вас не уполномочивала, — раздался голос из угла.
Черная борода разметалась на мятых лацканах шинели. Глаза-угольки, маленькие, но острые. Погон солдатский.
— Сиди, Черняев!
«Фамилия подходит», — зачем-то подумал Андрей.
— Временное правительство поступило правильно. А Керенский — лидер эсеров, прошу не забывать!
— К порядку! — постучал вставочкой по столу председатель.
— Черняев дело говорит. Довольно демагогии! — раздались голоса.
— Я имел в виду левую группу эсеров…
— Так ты так и выражайся, а то…
— Считаю, что нам необходимо провести по всем комитетам разработку вопросов о братании, о воинской дисциплине, о смертной казни, о дисциплинарных судах. Мы против генеральских репрессий, но мы не сумасшедшие, мы не за развал фронта. Мы знаем, что необходимы героические меры. Но, надо понимать, обстановка изменилась, и работать надо всем, и солдатам, и офицерам, в новых условиях. Сочувствие к партии эсеров велико, но мы до сих пор организационно не охватили тех сил, которые идут за нами. Офицерская и солдатская интеллигенция должна вся быть с нами. Каждый честный офицер, если он не монархист, пойдет за нами. Мы должны развернуть систему учебы…
Двое, офицер и врач, выступили за немедленное восстановление дисциплины и за смертную казнь. Офицер захлебывался, описывая бесправие фронтового офицерства, двусмысленное положение его в той же среде, где оно еще несколько месяцев назад пользовалось неограниченной властью.
— Армия останется без руководства. Скоро начнется бегство офицеров с фронта? — кричал он.
— Оно уже есть. Где вы были? — спросил с места другой офицер.
Солдат говорил тихо, но внушительно:
— Конечно, дисциплину восстановить теперь трудно. Может быть, смертная казнь и необходима, но на деле восстановить ее не удастся. Одно раздражение. Никто ведь не станет стрелять в своих.
— Ну, за этим дело не станет, — возразили с места.
— Тогда солдаты не дадут. Они не позволят даже арестовать. Если мы будем стоять за смертную казнь, мы восстановим против себя весь фронт.
— Так ты за или против? Не верти хвостом. Говори прямо.
Солдат посмотрел через серебряную оправу очков вниз, на сидевшего рядом. Можно было без ошибки сказать, что это бывший сельский учитель.
— Мы не можем пойти врозь с солдатской массой. Это для нас смерть. Мы должны высказаться против и постараться найти иные пути к оздоровлению армии.
— Тех же щей, да пожиже влей.
— Вы предаете армию! — крикнула борода.
— Где же поддержка Временного?
Председательская вставочка показалась Андрею символом существующей власти. Она стучала тоненько, слышно, но не внушительно.
— Мы теряем с вами общий язык, — бросил в угол, где сидела борода, председатель.
— Давно потеряли, — спокойно согласилась борода.
— Мы спросим фронтового офицера, — предложил вдруг сосед Андрея.
— Правильно! — доверчиво поддержала борода.
Андрей вдруг оказался в центре внимания.
— Что вы думаете по поводу всего этого, прапорщик?
Андрей уже давно был зол на обе стороны. Одни хотят ввести смертную казнь, словно можно казнить пол-армии.
Другие против репрессий, но рассчитывают на восстановление боеспособности армии, на офицерство, на интеллигенцию, на чудо…
— Меня застали врасплох. Я не оратор и не политик. Я здесь вижу две точки зрения, и если вы хотите честное мнение фронтовика, то думаю, что и те и другие не правы. У солдат есть свои мысли и крепкие желания. У офицеров — свои. Ваши мысли не сходятся ни с солдатскими, ни с офицерскими.
— Вы хотите сказать, что все офицеры — монархисты, а солдаты — большевики?
— Я хочу сказать, что в живой армейской среде я не вижу ваших союзников.
— А вы сами кто? — вызывающе крикнул, сверкая пенсне, молодой врач.
— Я беспартийный офицер. Я вам не навязывал свои мысли. А вы уже действуете окриком.
— Тише, тише, дайте говорить человеку!
— За нас голосует миллион солдат.
— Голосуют? Может быть. За наступление тоже голосовали.
— Это наглость!
Андрей был спокоен. Это враг не страшный.
— Вы говорите об офицерстве, об интеллигенции… Не все офицеры монархисты. Накануне революции монархистов была горсть. Но сейчас офицеры ищут, и если они найдут, то это не будет партия Керенского. Ни два ни полтора…
— Вы, наверное, большевик.
— Ну, знаете, даже я, беспартийный, о большевиках знаю больше вашего.
Андрей сел. Враждебными глазами глядели все эти люди. Но смотрелось им в глаза легко и просто. Сквозь железную решетку даже дети спокойно смотрят в злые мигающие глазки зверя. Здесь решетку заменяет бессилие… С солдатами так не поспоришь.
— К делу, товарищи! — застучал доктор. — Прапорщик, кажется, не уполномочен представлять здесь все фронтовое офицерство. Поэтому, полагаю, не стоит тратить столько времени и красноречия. Вы артиллерист? — обратился он к Андрею. — Нашего корпуса?
Андрей сам назвал часть и фамилию и вышел.
* * *
Через три дня на позицию прискакал какой-то офицер, привязал коня к одинокому дереву и вызвал из блиндажа Андрея.
Андрей с удивлением узнал в приехавшем соседа по эсеровскому собранию, который, собственно, и спровоцировал его на выступление.
— А я к вам, — сказал он Андрею.
— Чем могу служить?
— Видите ли, у нас в Полочанах организуется солдатский университет. Я являюсь его руководителем. К сожалению, у нас очень мало культурных сил. Там, на собрании, мне показалось, что вы могли бы помочь нам. Так вот соглашайтесь, сначала в принципе, а потом поговорим, что и как.
— А как же батарея?
— Пустяки. Мы отзовем вас через корпусной комитет.
— Отказываться от культурной работы я, разумеется, не стану, но лучше было бы установить какие-то дни, в которые я буду приезжать… Если не будет боев, разумеется.
— Жаль. Мы думали, вы отдадите нам все время и займете одно из руководящих мест.
Андрей был поражен. Ему казалось, он оставил в комнате эсеровского собрания только врагов. «Большевики так бы не поступили», — невольно подумал он.
Горелов уехал в Минск. Офицеры знали, из Минска Горелов постарается пробраться в ставку, чтобы здесь из первоисточников узнать о судьбах и планах офицерского союза.
На другой день офицеров пригласили на собрание комитета. Повестка была отщелкана на машинке без интервалов: отношение к приказу о дисциплинарных судах, вопрос об отпусках, текущие дела.
— Почему вдруг такая повестка? Что это Шнейдеров проснулся? — спрашивали офицеры.
— А вы обратили внимание на текущие дела? Посмотрите. В этом — вся соль. Остальное — высшая политика Табакова и Шнейдерова.
В текущих делах значилось:
а) связь с корпусной библиотекой и
б) командировка поручика Горелова.
О судах и о смертной казни опять горячо и долго говорил Шнейдеров. Получилась проповедь с текстами, цитатами и призывами. Резолюцию Шнейдеров составил резиновую: за суды и необходимость повышения боевой дисциплины, но против смертной казни.
— Резолюция, как всегда, паршивенькая, — сказал с места Петр. — Хорошо, хоть против расстрелов протестуете…
К вопросу об отпусках отнеслись внимательнее. Отпуска были запрещены правительством Керенского еще во время подготовки наступления. Это запрещение едва не взорвало солдатскую массу. Многие части так и не выполняли приказа. Комитет дивизиона постановил приказ выполнить, но торжественно обещал солдатам, как только наступление кончится, добиться увеличения нормы вдвое.
Табаков попробовал было отстаивать приказ. Наступление-де не состоялось, но приказ не отменен. Может быть, Временное правительство еще надеется на успех на Северном фронте…
— Сядь, заткнись! — крикнул Багинский.
— Уже наступили, — поддержал Берзин.
Стеценко потребовал немедленной отмены приказа. Отпуска — это обмен революционным опытом между тылом и фронтом. За отпуска солдаты будут драться.
— Верно! — кричали набившиеся в избу возбужденные солдаты. — Какого черта? Гони по десятку от батареи!
Порешили просить комитет корпуса отпуска возобновить. В корпус послать копию протокола собрания.
К концу заседания в помещение комитета вошли командир дивизиона, Скальский и группа офицеров. В окна глядели со двора солдатские головы.
— О командировке поручика Горелова буду говорить я сам, — заявил председатель Шнейдеров. — Случай неприятный, но комитет никак не может уклониться от обсуждения этого вопроса. Многочисленные запросы солдат, полученные комитетом, показывают, что батарейцы глубоко возмущены поведением командования, и долг комитета внести в это дело ясность и добиться восстановления взаимного доверия между солдатами и командным составом дивизиона.
— Ближе к делу, — сказал кто-то из офицерской группы.
— Все в свое время, — поднял руку Шнейдеров. — Мы сейчас отказываем солдатам в отпусках, несмотря на то, что у солдат дома хозяйство, семьи…
— Верно! — загудели углы комнаты.
— …и в то же время офицеры, военные-профессионалы, разъезжают без дела, без пользы для обороны.
— Ну, это как сказать, — произнес тот же голос.
— Говорите громко, господа, — обратился к офицерам Шнейдеров. — Вы хотите сказать, что Горелов поехал не без дела. Так, что ли? Тем хуже, господа, тем хуже. Вот об этом, собственно, мы и поговорим. Я буду говорить, как всегда, прямо: солдаты подозревают, что Горелов отправлен для связи в офицерские фронтовые организации, а оттуда проедет в Могилев, в ставку. Так не хотите ли вы сказать, что солдаты правы в своих подозрениях?
— Верно. К золотопогонным барбосам! — крикнул кто-то за окном.
— Нельзя ли все-таки без оскорблений! — потребовал Перцович.
Шнейдеров оставил его реплику без внимания.
— Офицерство дивизиона, — продолжал он, — должно очиститься перед солдатами в этом обвинении. Мы просим командира дивизиона рассказать нам, куда и зачем откомандирован поручик Горелов.
— Пожалуйста, — улыбнулся полковник. — Я бы, собственно, мог этого и не делать. Поручик Горелов получил от меня задание оперативного характера. Но, чтобы не создавать совсем уж лишние трения, как это любят делать некоторые неспокойные люди, я скажу. Горелов командирован на основании приказа по армии во фронтовую школу летчиков-наблюдателей, чтобы установить на весь летний период способы и последовательность прохождения специальных курсов для артиллерийских офицеров-наблюдателей, в чем ему и выдано соответствующее удостоверение. Все. Надеюсь, собрание удовлетворено моим объяснением полностью?
— Нет, не полностью, — заявил Петр.
— Я вам не давал слова, — перебил его Шнейдеров.
— Ну дайте!
— Пожалуйста.
— Мы, конечно, не можем доказать сейчас, что поручик Горелов поехал в Минск и Могилев с целью связаться с офицерскими контрреволюционными организациями, хотя мы уверены, что это так. Но если офицеры дивизиона действительно ничего общего не имеют с реакционным союзом офицеров при ставке, то пусть они здесь в письменной резолюции, которую мы напечатаем в армейской газете, заклеймят контрреволюционную работу союза.
— Ничего мы клеймить не собираемся, — крикнул Архангельский.
— Кажется, право на участие в общественных организациях у офицеров не отнято, — сказал полковник.
— Кроме монархических и контрреволюционных.
— Союз офицеров — не монархическая организация. Это организация, единственная цель которой — защита профессиональных прав офицерства с целью укрепления обороны страны.
— И потому союз за смертную казнь для солдат, за войну до победы в пользу союзников, за распродажу русской крови оптом и в розницу!
Среди солдат загорелся и нарастал по стенам и у окон ропот.
— Солдат не даст! — раздался голос телефониста Григорьева.
— Прапорщик Шнейдеров, Стеценко здесь, по обычаю, разжигает страсти, — закричал Ладков, — а вы молчите!
Председатель засуетился.
— Вернемся к делу, товарищи. Я предлагаю все-таки потребовать у командира дивизиона документальных подтверждений о цели командировки поручика Горелова. Что же касается участия в офицерском союзе офицеров дивизиона, то мы еще раз подтвердим наше старое постановление, что солдаты и революционные офицеры не рекомендуют никому из господ офицеров участие в контрреволюционном союзе при ставке.
— Этого мало! — крикнул Стеценко.
— Что же вы предлагаете?
— Предлагаю объявить изменниками делу революции и всей стране всех, кто вступит в сношения с офицерскими контрреволюционными организациями ставки.
— Это слишком, — сказал полковник.
— Я думаю, это лишнее, — подтвердил Табаков, глядя на командира.
— Не лишнее! — крикнул Ягода.
Шум захлестывал комнату.
Шнейдеров поднял руку и закричал изо всех сил:
— Товарищи, мы в нашей части живем не так, как живут в пехоте… и это очень хорошо…
— Плохо, — перебил Стеценко.
— К порядку, — звонил председатель. — Рознь и внутренняя вражда — не на пользу родине.
— Верно! — кричали одни.
— Я ставлю на голосование: кто за мое предложение, кто за предложение Стеценки? Голосуют только члены комитета.
Большинство было за предложение Шнейдерова.
— Солдаты примут свои меры! — крикнул Стеценко.
— Не вызывайте нас на репрессии, — грозил Шнейдеров.
— Всех не перестреляете! — кричал Багинский.
Заседание накалило атмосферу в дивизионе. На батареях в тот же вечер долго шумели, несдерживаемая брань неслась к офицерскому блиндажу.
На второй батарее после чая Клементий Горский, окруженный солдатами, читал вслух брошюру о партии анархистов-индивидуалистов. Федоров, забыв свое обычное охальничество, смотрел ему в рот. Анархические идеи очень нравились ему в части отрицания всякой власти, но дальше начиналось что-то непонятное. У большевиков яснее. Стеценко курил рядом, посмеивался и поплевывал. Он никогда не слыхал, как относятся большевики к этой партии, но уже инстинктивно вооружался против теории, которая шла вразрез с теорией Маркса и Ленина, этим замечательным учением, которое подарило ему ясность мысли и уверенность в действиях. Больше всего Петра интересовали впечатления солдат.
Вечером при кострах Стеценко собрал своих в ближнем лесу, и здесь еще долго продолжалась шумная беседа о последних событиях. Больше всего досталось Шнейдерову: «Вертит парень — и нашим, и вашим, — сорвется».
Во всех офицерских помещениях также на все лады выругивали Шнейдерова. Считали, что он не должен был поднимать дело о Горелове. Выходит, при Шнейдерове ни о чем нельзя говорить. И, кроме того, получился явный подрыв дисциплины.
Андрей не принимал участия в разговорах. Перемогаясь какой-то внутренней болью, он чуждался людей и часто отсутствовал, пользуясь установившимся на фронте затишьем.
В конце июля кадеты, члены Государственной думы, выступили с правым заявлением. Комитет по инициативе Шнейдерова собрался, чтобы осудить это выступление. Офицеры в заседании не участвовали. Это было первое целиком солдатское заседание комитета. Один Шнейдеров блистал золотыми погонами.
— Ничего святого не осталось! — внезапно воспылав любовью к российскому парламенту, говорили офицеры о резолюции, в которой Дума была названа «гнездом черных воронов-стервятников».
Командир дивизиона представил в комитет копию выданного им Горелову командировочного удостоверения. Табаков объявил дивизиону, что постановление собрания выполнено, и командир дивизиона как хороший боевой товарищ оправдался перед солдатами.
Горелов был предупрежден об инциденте выехавшим ему навстречу в Молодечно кольцовским вестовым Станиславом. Он с приятной улыбкой вошел в избу, занятую комитетом, и тоном официального рапорта доложил о выполнении возложенного на него командиром дивизиона поручения.
Шнейдеров чувствовал себя неловко, зато Табаков лихо крутил усы и явно гордился своей позицией.
Горелов весь день ходил со свитой. Офицеры один за другим пытались узнать у него «хоть что-нибудь». Но солдатский глаз был начеку, и негде было собраться.
К вечеру почти все офицеры собрались на третьей батарее.
В дивизионе считалось, что солдаты «любят» командира батареи Малаховского. Он и прежде был нетребователен и никогда не наказывал солдат. Старший офицер Горелов все еще пользовался репутацией деликатного, сдержанного, культурного офицера. Поэтому атмосфера на третьей батарее была легче. К тому же к третьей батарее принадлежали руководители комитета — Шнейдеров и Табаков.
Решено было устроить выпивку. Кто может препятствовать господам офицерам пить в своей компании?
Звать или не звать Шнейдерова — обсуждали долго и бурно.
— Позвать, — настаивал Горелов. — У меня такие новости! Кого угодно ошарашат. Пусть послушает.
— Ерунда, — резал Скальский. — Эсер! Пустить заведомого шпиона…
— А кому он донесет?
— Теперь смолчит, потом использует.
— Ну, и что же?
— Ребячество!
Порешили на том, что позовут Шнейдерова и Табакова и сделают вид, будто быстро опьянели. Шнейдеров уйдет — он не любит пьяной компании, — и все будет ладно.
— А Табакова напоим.
— Да это, в сущности, существо безвредное.
— Берусь уложить в двадцать минут! — кричал Ладков.
— Доверяем и кооптируем, — кривлялся Перцович.
— А я, кстати, кое-чего привез, — похвастался Горелов.
Он вселял бодрость в товарищей. Его походка стала еще легче. По-молодому стучали каблуки и звенели шпоры. Нельзя так ходить, если на душе невесело. Значит, новости хороши. Разве в этом хаосе не может наконец появиться что-нибудь новое, поворотное?.. Горелов вел себя дипломатом. Он обошел на своей батарее все блиндажи орудийных номеров, рассказывал солдатам какие-то тыловые анекдоты, угощал монпансье из бумажного кулька, из резинового кисета насыпал сухумский желтый табак в солдатские трубки и крученки. Он еще раз напоминал канонирам, что он — Горелов — всегда был либеральным офицером, любимцем солдат. С Табаковым он долго ходил вдоль орудий взад и вперед. Руки у обоих заложены за спину, и всякому было понятно, что офицер и видный комитетчик говорят на самые серьезные, политические темы.
К вечеру Табаков был убежден, что лучше Горелова в дивизионе офицера нет. Даже Шнейдеров, хотя он и партийный эсер, все-таки не так подходит к солдату, как Горелов.
— Чего офицеры радуются? — спросил Стеценко Станислава.
— Я не вем. Я мыслен, же работы нема . На наблюдательный не ездят, а поручик Горелов привез ведро вудки. Напиесен на цалы тыждень.
Петр недоверчиво пожимал плечами. Он по-прежнему был убежден, что офицеры не будут спокойно сидеть и ожидать, покуда революция слопает все их привилегии без остатка…
Андрей остался на батарее дежурным. Ему не хотелось в пьяную компанию, и его не уговаривали. К тому же в одиночестве можно было попытаться закончить письмо к Елене.
В третьей батарее офицерская палатка стояла в глубине скудной, порубленной рощи, недалеко от крохотной деревушки, к которой приткнулись блиндажи орудийной прислуги. Но офицеры решили, что собираться в палатке не стоит. Все-таки материя — не стена. Решено было пустить под пьянку избу, в которой заседал комитет и постоянно жил один Табаков.
Командир дивизиона на пьянку не пришел. Он был осторожен, трезв и хитер пассивной, не смелой, не лисьей, а медвежьей хитростью. Горелов сделал ему наедине особый доклад. Полковник хмыкал, мял в руках давно потерявший форму засаленный порттабак и ковырял во рту противной желтой зубочисткой. Не сказав ни слова, он поблагодарил Горелова и попросил рассказать ему, какое впечатление произведет сообщение о поездке в ставку и Минск на офицеров.
— Черт его знает, — говорил Горелов Скальскому, сидя рядом с ним за составленными столами. — Не то наш командир — обыватель, не то ведет какую-то свою игру.
— Ну и черт с ним, — сказал Скальский. — Мы о нем душой болеть не будем. Сообразит — примкнет. А не успеет — поплетется в хвосте. Тридцать лет в офицерских чинах! Куда ему еще податься?.. Производство затянулось… Вот он и дуется на весь свет. Словом, черт с ним!
Табаков пучил глаза и говорил то Перцовичу, то Ладкову что-то умное о новом солдате и о том, как ему дивизион доверяет.
— Захотел бы я — поссорил бы офицеров с солдатами, раз-два… Как в пехоте. Повернуться боялись бы. А за Табаковым как за каменной стеной… И солдаты как за каменной стеной… — спохватился он. — Я за солдатский интерес. Потому я как призван на действительную и сверхсрочно по мобилизации… Я солдатское житье до дна выпил. А эсеровская партия нас учит…
— Пей, батя, пей, Петр Кириллыч! — говорил Ладков. — У нас на Кубани…
— Ты хороший парень, — трепал его по плечу Кольцов. — Ты лучший друг.
— Я за справедливость! За землю и волю! — говорил, хлебая горячую жижу и морщась, как от внутренней боли, Табаков. К нему беспрерывно тянулись офицерские рюмки. Он был взволнован и счастлив, и только одного не хватало…
— А где же Багинский, Орлов? Что это они запаздывают? — оглядел он комнату и заорал вдруг по направлению к двери: — Станислав!
— Ушел Станислав. За папиросами в лавочку я его послал, — поспешил Кольцов.
— Ну, Петр! Степан! Лодыри, сукины дети! — не унимался Табаков.
— На кой черт тебе вестовые, Петр Кириллович?
— За комитетчиками послать. Чего же я один?.. Пусть все наши… Одной семьею…
— Вот дьявол, сорвет всю музыку! — ругался Горелов.
— Да и неудобно мне одному…
— А мы сейчас пошлем, — сказал Перцович. — Я схожу за вестовым.
— Ну хоть бы Багинский, или Орлов, или кто ближе…
— Пей, Кириллыч! — потянулся к нему Малаховский. — Знаешь, как у нас на Украине пьют?
— Как у вас, так и у нас, так и на Украине… допьяна, — скептически возразил Табаков.
— Нет, у нас не так. Вот смотри!
Малаховский поставил рюмку на стол и, обращаясь к ней как к живому лицу, склоняя голову то направо, то налево, говорил:
— А як же вас звать?
И сам другим голосом отвечал за рюмку:
— Оковыта.
— Аз чого ж вы зроблени?
— С жита.
И вдруг крикнул:
— А в тебе пачпорт е?
— Нема.
— Так ось тоби тюрьма!
Он зубами ловко захватил рюмку и мгновенно опрокинул ее прямо в горло.
— Браво! — закричали офицеры.
— Ха-ха-ха! — раскатывался Табаков. Он чувствовал, что спектакль — специально для него, и гордился. — Веселый народ охвицеры!
— А ты видел, как пьют сумские гусары? — спросил Ладков.
— Нет, — заинтересовался Табаков.
Ладков мигнул Архангельскому — и тот принес из кухни два огромных стакана. Стаканы налили до половины водкой и ромом, подлили коньяку, залили все это пивной пеной.
— Это, брат, медведь бурый, злой и хмурый! — причитал Ладков. — Вот я его залпом хлебану — и ничего. А тебе не устоять.
Табаков осмотрел тонкую фигуру офицера с ног до головы, расправил плечи, расчесал усы, а потом прищурил глаз:
— Я твою водичку хлебану. А ты потом мой заказ выдержи.
— Идет.
— На что?
— На бутылку коньяку и красненькую.
— Идет. А если нижний чин офицера обыграет? — хитро говорил Табаков.
— Какие теперь нижние чины! — сморщился и улыбнулся одновременно Ладков.
— Это верно, — легко согласился Табаков. — Ну, лей ведмедя!..
Табаков лежал на своей койке и дрыгал отяжелевшими ногами, распевая:
Служили два товарища
В однем и тем полке…

— Хорошо — не у нас, пришлось бы на свою койку пустить, — говорил Малаховский, глядя на захмелевшего комитетчика. — Грязное животное!
— А я, черт, воды с пивом нахлебался, — жаловался Ладков. — Вот мерзость!
— А ловко я налил? Чистое дело марш! — хвастался Архангельский.
— Ну, довольно, — скомандовал Скальский. — Перцович, берите гитару и барабаньте что-нибудь у окна.
А вы пойте вполголоса. Пусть думают — загрустили. Дарьял там какой-нибудь, что ли… А вы укладывайтесь в десять — пятнадцать минут. Нас агитировать не нужно.
— Прежде всего позвольте доложить, — начал вполголоса Горелов, — что и в Минске, и в ставке говорить рядовому офицеру не с кем. Все опасаются. В офицерском союзе — разброд. Часть офицеров вступила в союз с наивной идеей, что это всего лишь, как они там говорят… ну, профессиональная организация. На открытое выступление такие не пойдут. И вообще решено до поры до времени не раскрывать карт. Я с трудом связался в ставке с настоящим работником союза. Со мной сначала и говорить не хотели, и только после того, как я нашел знакомого штабного, кое-что рассказали. Развал в армии — не секрет для ставки. Ставка получает, хотя и нерегулярно, сводки из армий. Мне показывали кое-что. Так я вам скажу, у нас в дивизионе — это еще благодать. Я даже не знаю сейчас, есть ли еще у нас армия. В одном полку начался бунт после того, как командир полка потребовал от солдат идти на походе в ногу. В Шестьсот семьдесят втором полку солдаты бомбардировали поленьями офицера. В Двести восемнадцатом полку избили офицера, который приказал перебросить к немцам плакаты о взятии Галича войсками генерала Корнилова. В Краснохолмском полку убили подполковника Фрейлиха, который отдал приказ идти на работу. В Двести девяносто девятом Дубенском полку убили командира, генерал-майора Пургасова. Имел Георгия и оружие, пробыл на фронте с начала войны. Пургасов не потерпел бунта в двух ротах, сам пошел усмирять солдатню и погиб. Его прикололи штыками. И таких случаев тысячи… На всех фронтах и во всех армиях… Боевые приказы, как правило, обсуждаются на митингах. В тылу не лучше. На железных дорогах черт знает что. Офицеры прячутся, боятся выходить на узловых станциях. На станции Калинковичи недавно были убиты три офицера. Офицерский союз послал протест правительству. В Ржеве местные команды разграбили склад, распили и распродали двадцать пять тысяч ведер водки. Беспорядки продолжались несколько дней. В Курске, Уфе тоже какие-то эксцессы. Мало того, сейчас уже бьют не только офицеров, но и комитетчиков. Вы слышали, что наш комиссар, Первого Сибирского корпуса поручик Романенко, поехал приводить в повиновение Пятый и Восьмой Сибирские полки и получил пулю в спину.
— Этому так и надо, — дернул струны Перцович. У него уже давно не получался задумчивый Дарьял. Струны рокотали что-то свое, далеко не мирное.
— Зря говорите, он горячо боролся за смертную казнь. И вообще, самым тупоголовым, — продолжал Горелов, — стало наконец понятно, что так дальше продолжать нельзя. Кое-чему научило июльское вооруженное выступление в Петрограде. Словом, теперь правительством взят новый курс. У власти в ставке теперь генерал Корнилов. Один из немногих генералов, способный на настоящие дела. Савинков хотя и эсер, но многие офицеры ставки относятся к нему с уважением. Смертную казнь вводили по его требованию.
— А кто будет расстреливать? — тоскливо спросил Ладков.
Скальский председательски поднял руку.
— Найдутся. Словом, сейчас и сам Керенский склоняется к крутым мерам. Говорят, в новое правительство опять войдут кадеты, твердые требования которых будут приняты. Это уже знаменательно. Организуются ударные батальоны, офицерские полки. Идет мобилизация офицеров и вольноперов в тылу. Все мы в одиночку — ничто перед этой взбесившейся массой. Но дайте нам организацию, боевую опору — и мы приведем армию к повиновению. На Румынском фронте какой-то поручик Филиппов взбунтовал полк.
— Как… офицер, поручик? — перестал грызть ногти Кольцов.
— Поручик в пехоте — значит не кадровый. Из студентов. Ничего удивительного, — перебил Скальский.
— Из студентов. Что же что из студентов? Студенты не проповедовали крайние теории, — сказал Горелов.
— Ладно уж, продолжайте лучше. Что с этим Филипповым?
— Генерал Лечицкий окружил полк верными войсками и артиллерией и настоял на том, что Филиппова и других бунтовщиков выдали.
— Где же он нашел верные войска?
— Казаки, артиллерия, гусары. Не забывайте, что наш Западный фронт разложился больше других.
— Одна сатана! — скептически заметил Перцович.
— Словом, я полагаю, что не все еще потеряно. Правительство должно найти способ обуздать разбушевавшуюся стихию. Даже в кругах Петербургского Совета уже склонны подумать серьезно над положением в армии. Но все-таки, я скажу, на правительство надеяться нам, офицерам, не следует.
— Эти паршивцы перепугаются и пойдут на попятный, — решил Скальский.
— И это, и то, что Керенский будет бояться, как бы его союзники — кадеты и здоровая часть армии — не стали бы сильней эсеров и не перестали бы нуждаться в нем самом.
— И справедливо, — стукнул по столу Кольцов.
— М-м-м-э-э, — замычал Табаков на койке.
— Приберегите энергию, — сказал Скальский Кольцову. — Может пригодиться.
— Словом, на бога надейся, а сам не плошай. Нам нужно учредить у себя ячейку офицерского союза. Посоветовать то же соседям и начать работу по сколачиванию сил.
— Верно! — закричал Перцович. — Пора что-нибудь делать.
— Я полагаю, что скоро настанет момент для действий, — таинственно добавил Горелов. — А сейчас предлагаю выбрать двоих представителей для связи с центром и приступить к уничтожению привезенных мною благ. И еще позвольте совет: до времени язык за зубами.
— Шнейдерову и Кострову — ни слова, — скомандовал Скальский.
— Почему Кострову? — спросил Кольцов.
— Костров от нас оторвался, — заявил Горелов. — У него в голове каша, но руль налево…
Делегатами избрали Скальского и Горелова. Когда Табаков проснулся, офицеры бушевали, как в провинциальном полковом клубе. На гитаре уже лопнули две струны. Побывав на воздухе, Табаков сел опохмеляться. Послали за другими комитетчиками. К утру все были на ты. Только Скальский ушел в свою батарею, одиноко шагая между пнями и стегая тонким проволочным стеком придорожные травы и цепкие кустарники.
Назад: XXII. Герои Ново-Спасского леса
Дальше: XXIV. Подполковник Скальский стреляет