XX. На реках вавилонских
Проходили последние дни перед боем. День боя по-прежнему оставался тайной для солдат, но скрыть близость решительного сражения больше никто не старался. «Тайна» выпирала тучами марширующих из тыла на фронт солдат, небывалыми вереницами обозов, двумя сотнями сбитых в кулак артиллерийских батарей, пододвинутыми к самому фронту парками, которые не в силах была скрыть сильно поредевшая шапка большого Кревского леса.
На больших дорогах, несмотря на матерую, хорошо размешанную грязь, творилось столпотворение. Обозники с криками наседали на лошадей, тела которых в крайнем напряжении становились похожими на таблицы анатомического кабинета. Артиллеристы сами то и дело хватались за спицы колес и края лафетов. Автомобили застревали в жижах проезжих деревушек. И только первые гусеничные тракторы, на удивление всему военному люду, победоносно тянули через болота, через черные и бурые в белой пене топи поезда тележек, груженных артиллерийским добром. Так снабжались механизированные батареи крупного калибра — новинка на русском фронте, — пришедшие через Мурманск и Владивосток с заводов Англии и Америки.
Девятидюймовая складная пушка подняла черное прямое дуло выше елей и берез, почти в уровень с кронами сосен. Вокруг толпились громко ахавшие и молчаливо удивлявшиеся солдаты. Ее подвезли ночью на двух громоздких гусеничных ходах: на одном — казенную часть, на другом — дуло. Чтобы свинтить в одно эту махину, нужно было четыре часа.
По опушкам, по перелескам, которые бахромою обошли Кревский лес, располагались кавалеристы, преимущественно казаки.
На проселках у околиц, у колодцев стали небольшие пикеты с легкими, привьюченными к седлу пулеметами.
— Будет преследование, — говорили одни.
— Какой черт! Это для того, чтобы не было дезертиров, — шептали другие. — Уходящих будут стрелять на месте.
На батареях у самых орудий рыли узкие окопики. В случае обстрела наводчик будет дергать шнур из окопа.
Сильно укрепленные наблюдательные пункты исчертили все пригорки, откуда видно было неприятельское расположение. И здесь зарывались в землю основательно. Ночью по бездорожью подвозили бревна, выкладывали блиндажи. На деревьях больше не устраивался никто. Было ясно — будет ад, птицей на ветвях не усидеть самым храбрым. Телефонные провода старательно зарывали в землю. На перекрестках дорог черные усы сбегались, как у городских телефонных станций, их сворачивали в жгуты и опускали в узкий, в одну лопату, но глубокий ров. Каждая батарея, каждая часть стремилась протянуть по две и по три параллельных линии. Нарушенную подземную связь возобновить во время боя трудно. Легче было бы провести новую.
На фронте было тихо. В разведку ходили ударники. Хватали зазевавшихся, распустившихся за последние месяцы германских сторожевиков. Волокли их в штабы, где ударникам немедленно и шумно цепляли Георгиев. По ночам иногда строчили пулеметы. Пехота ворчала на беспокойство. Пулеметчики-ударники нервничали, посматривая не столько вперед, в темноту, сколько по бокам, в полумрак своих же окопов.
По утрам черные «таубе» носились над лесом. Дерзко снижались, столбиком уходили кверху, простреливали весь лес пулеметным огнем, били бомбами в перекрестки, с которых до света не успевали убраться застрявшие в грязи парки и обозы.
Роли на время боя были распределены так: Соловин — на наблюдательном, Кольцов и Костров — на батарее. Перцович — с наступающей пехотой, Архангельский — на пункте у Крево, с которого удобнее глушить замеченные батареи противника.
Но порядок был сорван уже накануне боя. У Соловина опять сказалась контузия. Он отбыл в Молодечно. Кольцов пошел на главный пункт. Андрей оставался на батарее один.
Лес казался теперь Андрею таким, как и в первые дни войны. Он весь был наполнен неизвестным. Он мог жерлами тысячи орудий изрыгнуть победу. Мог прикрыть от ясного неба и прохладных полей смерть многих. Пульс бился учащенно. Неврастеническая мысль перескакивала с предмета на предмет. Люди мелькали тенями, не останавливая на себе внимания.
Между тем солдат стал молчаливей и покорней. Офицеры незаметно приобрели уверенность в голосе, и гаубицы снова стали дороже человеческой жизни. Так перед бурей на мятежном судне развязывают руки капитану и румб опять окружается всеобщим уважением.
В эти дни часто приходили письма и даже телеграммы. Вечерами офицеры зачем-то перекладывали все содержимое чемоданов и читали смятые, выношенные в карманах листки, последние вести из дому.
Елена писала дважды. На каждое письмо у нее теперь находилась какая-нибудь семейная неудача, новые лишения, беспорядки в имениях, неприятности с родственниками. Слово «революция» не упоминалось, но именно она была виновата во всем… Усадьбу Ганских не сожгли, но покосы потравили. Ферма вдруг перестала давать доходы, приплод исчез, часть работников разбежалась. Имение стало бездоходным. Никанора избили ночью в деревне. Елена писала, что в этом неприятном инциденте был повинен он сам.
«Донжуанские подвиги… — сообразил Андрей и подумал: — Мало».
В каждом письме две-три страницы неуловимого и в то же время напряженного смысла, полупризнания, намеки, а в конце несколько фраз о событиях, и в них всегда — плохо скрытая злая тревога.
Девушка издали казалась бесплотной, какой-то накрепко усвоенной идеей. Даже желания шли мимо нее. Она казалась ему такой, какой бывают люди у Гаварни. Отчетливо вырисованные лица, и тела волной непросматриваемых линий, уплывающих в блеклый фон рисунка.
Злость, досада, пусть даже понятная, — зачем она? Она как черта углем на белом мраморе. Неужели со временем возникнет в его представлении об Елене рисунок какого-то нового лица?
Перед отъездом Соловин, услав вестовых, сделал беглый просмотр фейерверкерского состава:
— Осипов — солдат. Чудит, но вести бой будет. Гаврилов — тоже. Щусь из-под начала не выйдет. Ягода путается со Стеценкой. Тут нужна подпора. Надо из четвертого орудия перевести в первое Борщева. Вот Бобров, — тут Соловин закрутил бороду, — убрать этого парня к черту…
— А может быть, их позвать и поговорить? — предложил Андрей. — Все станет ясным своевременно.
— Это уж вы сами новые методы применяйте, — сухо оборвал Соловин. — Не умею.
Но с отъездом Соловина Кольцов вспомнил предложение Андрея и решил, что предложение дельное.
— Только давайте совместно, — просил он всех офицеров.
— Полагалось бы через комитет…
— И то верно. Какого черта нам путаться? — сказал Архангельский.
— Почему комитет? — загрыз ногти Кольцов. — Это же оперативная работа.
— Комитет надо всячески втягивать…
— Позовем представителя.
Человек восемь фейерверкеров и Табаков, представитель дивизионного комитета, сидели в офицерской палатке.
— Ребята, — сказал Кольцов, — послезавтра будет бой. Нам дали четыре тысячи снарядов. Все батареи засыпаны снарядами, вы знаете.
— Само собою, — закачали головами фейерверкеры.
— Подготовка будет длиться дня три. Придется поработать.
Фейерверкеры сидели, раскачиваясь на неудобных, подгибающихся офицерских койках.
— Так вот, ребята. Как вы на этот счет?
Фейерверкеры смотрели друг на друга.
— Надо бы в таком разе народу подсыпать. Из передков кого… — сказал Щусь.
— На второй день руки отнимутся, — поддержал Гаврилов.
— Подсыплем, — согласился Кольцов, довольный тем, что разговор сразу пошел по-деловому. — Люди будут. Людей хватает. И даже если гаубицы будут сдавать, в армейском парке сто гаубиц есть для пополнения.
— Здорово, можно сказать! — обрадовался комитетчик. — Вдарить можно.
— А комитет как? — спросил вдруг Бобров.
— Насчет кого? Насчет людей? — снаивничал Табаков.
— Насчет бою.
— А что ж насчет бою? Не царский — Временного правительства приказ. Надо поддерживать. На нашей территории оборона, без аннексий и контрибуций. На чужую землю не пойдем, — закручивал и раскручивал длинный ус Табаков. — Перед боем прапорщик Шнейдеров по батареям пойдет, разъяснять будет. Как от Совета рабочих и солдатских депутатов объяснения…
— А если кто против боя? — спросил, покраснев, Ягода.
— Как так? Кто могёт, ежели комитет… — вскипел Табаков и посмотрел на Кольцова, как смотрят в подстрочник на экзамене.
— Засыпься с твоим комитетом, — буркнул Ягода.
— Ну, бузотеров мы в случае чего под ноготь…
— Э, в пехоте бы тебе сказали, браток…
— То пехота, — счастливо протянул Табаков. — Что ж ты пехоту с артиллерией равняешь?
— Значит, будем, ребята, готовиться, — поспешил резюмировать Кольцов. — Если где что, ко мне валите, ребята… — Он вдруг замялся.
— Слушаем, господин капитан, — сказали фейерверкеры.
— На кой черт нужно было их собирать? — первый же стал недоумевать Кольцов.
— Я ведь говорил, — издевался Архангельский. — Это дело комитета. А раз комитет за нас, так чего же бояться?
— Никто не боится, — обозлился Кольцов.
— А как же, собственно, дела в пехоте? — спросил Зенкевич.
— Говорят, наш корпус наступает. На митингах решили… А вот у соседей плохо.
— Это в Семьсот третьем, Семьсот четвертом полках? — спросил Перцович. — Так ведь это, я вам скажу, сброд. Ни одного действительного, ни одного пятнадцатого года. Всё запасники да детишки девятисотого года. Офицерам там житья нет. В нужники компанией с наганами ходят.
— Это к ним Стеценко повадился? — спросил Кольцов.
— Он вообще связан с большевистской организацией всей армии, — пояснил Андрей.
— Когда этих бандитов вешать будут? — спросил Перцович.
— А теперь начнут, вероятно. Иначе от армии ничего не останется.
Андрей молчал. Таинственные большевики чувствовались повсюду. Прежнее пренебрежительное отношение к ним сохраняли только глупцы. Даже на второй батарее было уже четверо настоящих, партийных большевиков: Стеценко, Берзин, Ягода и Багинский. Но всему виной, конечно, Стеценко. Это он собрал вокруг себя этих ребят и заставил их связаться с пехотными и штабными организациями. Командир батареи легкомысленно отпустил их в июне в Минск, где какой-то, не то земгусар, не то доктор, так зажег их своими речами, что они приехали совсем взбудораженными. Фамилию его Андрей встречал потом в газетах, и в армейской, и в столичных. Теперь вокруг большевиков люди роятся, как пчелы, целый день. К Стеценке приходят чужие солдаты, приносят листовки и брошюры. Комитет заигрывает с ними. И Табаков, и сам председатель Шнейдеров в выступлениях всегда забрасывают удочку в угол, где сидят большевики. Кроме них, никто не критикует действия комитета. Никто не выступал против Временного правительства. Но после запрещения братания, с началом похода на большевиков, они не поддаются на провокацию, они теперь больше молчат, разве бросят удачную острую реплику, но после собрания ведут свою работу повсюду — у орудий, в передках, в обозе, подрывая в солдатах доверие к офицерам и к комитету.
Встречаясь с Петром, Андрей всегда переживал внутренний зуд. Ему хотелось спросить Петра о многом. Узнать побольше о Ленине, чтобы для себя, для самых тайников своего мышления разрешить вопрос, кто же эти большевики: узколобые сектанты (недаром их не приемлет весь мир — даже самые известные революционеры!) или это действительно люди, которые хотят сказать какое-то совсем новое слово. Но Андрею казалось, что такие расспросы поставят его в положение ученика, тогда как это именно он, Андрей, сообщил Петру первые сведения о человеческом обществе и о месте человека в жизни. С какими же глазами он должен теперь осведомляться у Петра о том, что он должен был узнать первый? Искать помощи в делах убеждений у слабейшего… Нет, это было так же невозможно, как поехать в дивизионную большевистскую организацию и сказать: «Вот я приехал узнать, кто вы такие. Я узнаю и решу, как я буду к вам относиться». Почему это такие естественные поступки кажутся невозможными? Страшно быть смешным, что ли? Остаются окольные пути. Но где они здесь, на батарейной позиции, от которой ближайшая библиотека в двухстах километрах? Да и в какой это войсковой библиотеке можно найти книги о большевиках?
Большевики! Когда обозленный плохим чечевичным обедом канонир Марков ни с того ни с сего ударил дубиной по морде кухонную лошадь, офицеры обозвали его большевиком. В мортирном батальоне отдали под суд каптенармуса, который изнасиловал четырнадцатилетнюю деревенскую девушку. Судьи в приговоре заклеймили его разбойником и большевиком.
«Русское слово», «Биржевка» и кадетские газеты, широко распространившиеся на фронте, кричали о том, что большевики оптом и в розницу продают Россию, что их вожди проехали через Германию в запломбированном вагоне, получив от Людендорфа не только пропуска, но и изрядный куш фальшивых ассигнаций, на которые они теперь издают какие-то газетки и содержат армию шпиков, снующих в массе тыловых и фронтовых солдат. Недаром они науськивают крестьян на помещиков и всячески срывают мирное развитие революции — словом, делают все, что на руку врагу.
За все эти месяцы Андрей не встретил ни одного большевистского оратора, который сказал бы ясно, что большевики с негодованием отвергают все эти обвинения. Казалось, большевики не заботятся о своей репутации у офицеров и готовы, не рассуждая, поднять на свои плечи все негодование, всю неистовую силу противления войне солдат.
Офицеры считают, что большевики проповедуют только то, чего хочет солдатская масса, без всякой оценки этих желаний, — разбойничья демагогия, поход на культуру и общественность.
Лучшие из солдат батареи, былые его друзья Ягода и Багинский, тянутся к большевизму потому, что они подхвачены стихией и обольщены большевистскими брошюрами. Багинского совратил тот земгусар на фольварке у местечка Камень. Сам Андрей долго не мог забыть эту ночь и неотразимую, казалось, логику большевика. Теперь ясно, что он был большевиком-агитатором и, рискуя головой, возил с собой чемоданы, набитые листовками.
Отрицать превосходство и привилегии образованной, культурной части человечества! Не есть ли все это разгул какого-то нового нигилизма?
Подавляя в себе инстинктивное отвращение к комической фигурке человека, стриженного ежиком и носившего декоративные черные перчатки, Андрей без всякого огня, с чувством внутренней неловкости повторял его слова о чистоте бескровной революции, о взбунтовавшихся рабах, о верности союзникам. Он видел, что эти слова умирают, едва произнесенные. Они звучат в этой обстановке разложившегося фронта еще нелепее, чем забытые теперь слова об освобождающей миссии этой «великой войны». Офицеры отвечали на них грубой руганью по адресу, точно не указанному, но достаточно ясному. Солдаты вежливо слушали и проходили мимо.
Бой, который Временное правительство дает австро-германцам, — это одновременно и бой большевикам. На юге наступление состоялось. Оно, кажется, остановлено, но были захвачены пленные, орудия… Что-то будет на севере? Ворвутся ли русские солдаты в Вильно, или же из всей этой чудовищной артиллерийской подготовки, из всех этих гор снарядов ничего не выйдет? Тогда смерть армии! Костяк, который еще кое-как держится на гнилых ногах, упадет, рассыплется облаком пыли.
Батарее был дан участок из двух германских линий обороны в шестьдесят саженей по фронту. На этот клочок чуть-чуть побольше батарейного фронта четыре гаубицы должны были швырнуть четыре тысячи двухсполовинойпудовых бомб. Она будет вспахана, эта полоска земли, и гремящий плуг пройдет в ее глубину на два-три метра… Тела людей, застигнутых огнем, будут истерты в порошок… Кровь выкипит и высохнет от жара…
Каждый такой клочок вражеских линий отдан на растерзание особой батарее. В то же время дальнобойные пушки будут громить тылы. Сорокадвухлинейные займутся артиллерией противника. Такая артиллерийская атака неотразима. Это будет месть за Горлицу, за позор пятнадцатого года!
Позади батареи устраивался восьмидюймовый взвод. Справа стала автомобильная батарея, слева — батарея Викерса. На опушке, на сложных конструкциях, открывали небу широкие жерла одиннадцатидюймовки. Девятидюймовое разборное чудовище все еще не обнаруживало себя. Оно пользовалось для пристрелки трехдюймовкой. Его снаряды явятся сюрпризом для врага. Оно бьет на двадцать один километр. Его цель в этом бою — штаб германского корпуса.
Осторожно, как стеклянную посуду, ночью подвозят к окопам укрытые брезентами стальные громады. Это мины Лихонина в тридцать пять пудов весом, способные взбросить в воздух, смолоть и просеять целое звено окопа со всем живым и мертвым. Солдаты то и дело выбегают на дорогу, по которой ползут невиданные доселе победители литовской грязи — гусеничные тракторы. Новые пушки, груженные на автомобильные платформы, внушают уважение. На великанов артиллерийского парка даже артиллеристы смотрят издали. Свои гаубицы кажутся теперь скромными пушчонками. Трехдюймовки — это хлопушки, разбросанные по всему лесу.
— Молодцы союзнички, стараются! — радостно говорит Кольцов, хлопая в ладоши.
— Это все через Мурманск? — спрашивает Архангельский. — Значит, окончили дорогу?
— Какие, наверное, деньги плачены! — качает головой Перцович.
— Миллионы, — вторит Зенкевич.
— Какие миллионы — миллиарды!
— Ох, и дорого же стоит эта война, — качает головой Архангельский.
— Ничего не поделаешь, — убежденно разводит руками Кольцов.
Небо над позициями — как большая дорога. Враг обеспокоен. Черные «таубе» каждый час небольшими стайками проходят на Молодечно. Зенитки устилают синеву августовского неба белыми и черными катышками густого дыма. Иногда русские летчики пытаются пробиться через линию фронта к Вильно, чтобы установить, действительно ли немцы эвакуируют тылы, как об этом сообщают пленные. Иногда быстрой, собранной и хищной птичкой кувыркается в воздухе французский истребитель. Это тоже подарок союзников. И аэроплан, и летчик. Русские «ньюпоры» кажутся неподвижными там, где играет с пространством эта удивительная машина. Пехотинцы презрительно зовут «ньюпоры» тяжеловозами, биндюгами, а иногда с оттенком трагизма и сочувствия летчикам — летающими гробами.
Газеты большими заголовками кричали о малых делах союзников. Давно было признано, что война на Западе идет на истощение, но никто не мог представить себе отчетливо ни самое истощение, ни какой-нибудь его предел, действительно способный завершить войну. Германия организованно голодала. Но голод не казался больше смертельной болезнью. Казалось, это что-то вроде ревматизма или ишиаса. Мучительный недуг, который заставляет страдать и морщиться, но еще не толкает ни к гробовщику, ни к нотариусу.
На батарее бодрее всех чувствовал себя Перцович. Он только в мае окончил одесское училище. Получил вакансию в одну из тех береговых батарей, которые выросли у всех населенных пунктов крымско-кавказского побережья и в Финляндии, но предпочел пойти на фронт. В училище он перекочевал непосредственно с гимназической парты. Война даже в 1917 году казалась этому юноше блистательным ристалищем, за которым следит вся страна, и то, что он попал на это состязание храбрых только на третий год войны, обязывает его к еще более быстрым темпам в борьбе за славу и воинские награды.
На фронте все уже были так пресыщены давно обесцененными знаками отличия, что ретивость Перцовича была принята и признана без всякой злобы и зависти. Его охотно посылали в окопы, на пункты, в пехотную разведку, а он, бравируя мальчишеской храбростью, стремился выделиться всюду.
— В этот бой я иду на Георгия, — говорил, улыбаясь бесцветными губами, Перцович, и все верили и в его намерения, и в то, что Георгий обязательно достанется этому молодому парню. — Но только без веточки! Фальсификацию предоставляю любителям. Предложат — откажусь, честное слово, откажусь! — кричал он с азартом.
Георгии с веточками были только что установлены правительством Керенского. Это был орден, который могли пожаловать офицеру только солдаты. В период послефевральского широкого разлива солдатского великодушия такие ордена раздавались направо и налево, но опять-таки больше в артиллерии и в спецчастях.
Архангельский теперь целыми днями играл в городки на лесной тропинке. Солдаты любили, чтобы города были расставлены далеко друг от друга, палки тяжелы, как оглобли, а чурки неповоротливы, как кирпичи. Из офицеров только Андрей и Архангельский могли состязаться с широкоплечими, железнорукими сибиряками. Архангельский бил метко, почти без промаха. Он и фейерверкер Ягода своей мастерской игрой собирали зрителей из соседних частей. Соперники всегда были в разных партиях. Палки свистали в воздухе. За игрой забывали о золотых погонах и разнице в окладах…
Накануне боя приехал из отпуска Алданов. Офицеры всех трех батарей собрались в палатке Кольцова.
Каждого приезжего теперь опрашивали долго и тщательно. Все чего-то ждали. События шли неудержимо, быстро и шумно, как катится сильно пущенный шар по кегельной дороге. Что-то будет? Что творится там, в России?
Алданов сиял улыбкой отдохнувшего. Он привез коньяк, лимоны, икру. Все это давно исчезло из офицерского обихода. Андрею он показал чемоданчик, набитый газетами, книгами, брошюрами.
— 'а' вам с'азать, — пробовал он шутить. — Все 'лючи в армии. На армию смотрит сейчас вся страна, 'огда приезжаешь в провинцию, все глядят в рот: а что же творится в армии?
— А мы ждем не дождемся вестей из тыла…
— Да вы не морочьте голову, — нетерпеливо перебил Скальский. — Что в столицах? Какое настроение?
— Столиц не видно — утонули в подсолнухах. Господин 'еренс'ий побеждает сердца дам и морочит мужчин. Совет рабочих депутатов — второе правительство. Сам 'еренс'ий утром и вечером бегает туда на по'лон. А больше ничего не видно. Ничего не видно… — Лицо Алданова угасало, как керосиновая лампа, у которой вдруг опустили фитиль.
— Ну, а в провинции? — спросил наконец Кольцов.
— Провинция провинцией и осталась, 'расные флаги на губернаторс'их домах, а остальное… — Алданов махнул рукой. — Не вижу я пути нашего 'орабля, — вдруг прибавил он серьезно. — Нет ру'и направляющей… Становится и голодно, и бедно. Деньги падают. Транспорт ни ' черту. От 'азани на Мос'ву на тридцать часов опоздали, и говорят — нормально… Помещичьи земли не убраны. Зерно птицы 'люют. А иные и не запаханы. По деревням пьянство. Делят землю. Жгут усадьбы.
— Весело… мать, — сказал Скальский. — Какого же черта думали эти министры из кабатчиков? Ведь и их добро тонет.
— Барахтаются в… Родная стихия. Вот, сволочи, до чего довели страну! — схватился вдруг за голову Кольцов.
— Кто, капитан, кто? Кто довел — кадеты? — спросил его в нарастающем гневе Горелов.
— Те, кто народ мутил…
— А не те, кто войну затеял? Кто отказывал народу в самых скромных реформах?
— Студентишки! Черт бы их побрал, — крикнул Архангельский.
— Тише вы, петухи! — резко оборвал расходившихся офицеров Скальский. — Еще нам передраться! — сказал он с горечью и презрительно бросил в сторону Архангельского: — А вы бы лучше в городки играли.
— 'ажется, в город'и играть толь'о и остается, — сказал Алданов.
— Достойная русского офицера сентенция.
— А что же делать, полковник? — спросил Перцович.
— Перестать мальчишничать! Осознать момент! Думать! — как команды выкрикивал теперь Скальский. Он встал, держась, как всегда, прямо, закинув назад плечи. — Гибнет страна, — сказал он тоном ниже, должно быть для того, чтобы вышло внушительней. — Гибнем и мы все. Надо понять почему. Надо за-щи-щаться!
— Народ не'ультурен, — сказал Алданов. — Смысла революции ни'то не понимает, 'аждый хочет хапануть.
— Вы, поручик, кажется, намерены устроить плач на реках вавилонских. Оставим тем, кому это подходит. Некультурный народ не воспитывают революциями, милостивый государь. А офицерство должно найти для себя выход…
Он, не попрощавшись, вышел из палатки. Крепкий, собранный, такой, каким каждый из этих офицеров хотел бы видеть со стороны себя самого…
— Вот это я понимаю! — восторженно крикнул ему вслед Перцович. — Это офицер!
— Да, кто бы ожидал! — кусая ногти, пробурчал Кольцов.
— Солдафон, монархист… Взал'ал по царе, — возмутился Алданов.
— А что еще осталось? — крикнул Перцович.
— Молчите вы, щено'!
— Не смеете ругаться!..
— Господа, давайте успокоимся, — предложил Малаховский. — Какой смысл ссориться?
Встреча не удалась.
Коньяк распили свои и Малаховский, который пристроился к икре и ушел только после того, как коркой хлеба вытер дно жестяной коробки.
Вечером Алданова вызвали в дивизион. Он был окончательно назначен начальником связи.
— Может, и ' лучшему, — говорил он Клементию Горскому. — Надоело все хуже перца.
— Идиотская компания! — уверенно ответил молодой человек.
— А! Всюду та'ие. Для нас специально не отбирали. А ты 'а'?
— По-моему, весело. Здесь группа анархистов образуется. Думаю примкнуть.
— Остальные партии для тебя слиш'ом глупы?
— Да… Все как-то мямлят… А у анархистов все ясно, как стеклышко.
— Дура' и ты, я вижу.
— Спасибо. Один вы, дядя, умный.
— Пошел вон, мальчиш'а!