Книга: Тяжелый дивизион
Назад: XI. Брест
Дальше: XIII. Паноптикум

XII. Когда форты летят в воздух

В это утро было неспокойно у Бреста. По окопам пристреливались легкие батареи германцев. По одному из фортов гвоздил взвод из двух тяжелых орудий. Аэропланы чертили круги, скользящими ласточками припадали к городу и сейчас же черным столбиком взвивались кверху. Зенитки украшали небо белыми ватными клочьями шрапнельных разрывов и ровно вычерченными розетками дымных бризаитов.
Что делалось на огромной территории крепости, Андрей не понимал. Не понимали и другие.
Еще вчера местность перед батареей казалась ровной, как стол. Зелено-серым выкатанным куском сукна, на котором не остановится, не зацепится ни глаз, ни перекати-поле, выглядела она в бинокль с зеленой крыши поповского дома, с наблюдательного пункта, гнездом обмотавшего верхушку высокого кладбищенского дерева.
Теперь же, когда телефонисты потянули провод, оказалось, что по пути надо все время нырять в овраги, в окопы, брести через пересохшие речушки и вешать провод над густой сетью свеженарытых ходов сообщения.
В полковом штабе телефонистам сказали, что полк уже собрался уходить.
— Мы сматываемся, а вы с проводом, — насмешливо бросил розовощекий офицерик. — Как всегда, пальцем в небо! — Повернулся и ушел, довольный неудачей артиллеристов и собственным остроумием.
Адъютант сказал, что на место полка, может быть, придут другие части. Впрочем, лично ему кажется, что на участке этом никто не останется и провод тянули зря.
Андрей включил аппарат в линию и вызвал батарею.
— Ах, как хорошо, что позвонили! — где-то далеко, едва слышно, радовался Дуб. — А я хотел было вам по пехотной телефонить. Двуколка за вами не поедет. Мы уходим. Куда? Да, видимо, совсем. Точно неизвестно. Все или только мы? Ей-богу, не знаю. Спешите, но провод не бросайте.
— Катай, ребята, обратно. Уходят наши, — сказал Андрей товарищам, срывая черный ус провода с винтов аппарата.
Очередная порция площадной брани летит по адресу начальства всего в целом и в частности, и опять, визжа, вертятся ржавые катушки, и пуды проволоки придавливают идущих к земле.
Поднимается солнце, и кругом заметно растет оживление. Гранаты прокладывают звонкие трещины в стеклянном колпаке утреннего неба. Уже нагрет августовским теплом песок оврагов, и нет тени, а на востоке набухает густое облако, похожее на сизый утренний туман, какие поднимаются с рассветом в болотах Полесья.
— Неужели будет дождь? — спрашивает телефонист Сонин.
Григорьев останавливается, смотрит из-под ладони.
— Не должно быть дождя, не парит. А туча висит, это верно.
И опять визжат катушки.
Два немецких аэроплана прошли на восток. Зенитка шлет им вслед горсть шрапнельных разрывов. Один из аэропланов скользит к земле. Хрустальная полоска загорается под ним и потухает на лету. Басистый крак раздается над серым горбом форта. За ним другой, третий, четвертый. Земля гудит, воздух звенит, небо похоже на наполненный битым стеклом котел, по которому стучат тяжелые и легкие молоты.
«Чемодан» винтит небо грузным, медленным ходом. Заговорили батареи, много батарей сразу. Звуки сливаются в гаммы и хоры — тесные, неразличимые, как ряды людей, ставших плечом к плечу.
Разорвись снаряд над головою — и его не услышишь отдельно от этого общего гула.
А туча на востоке все гуще и гуще, и наконец Сонин кричит радостно, словно совершил приятное открытие:
— Робя, а ведь это горит!
Андрей, Григорьев и Сонин перестают вертеть катушки. Три человека стоят на равнине и смотрят в упор на восток. Эта туча — родная сестра той стене дыма и пламени, которая шла за ними по Галиции, Холмщине, Польше. Косматое чудище, не способное дрожать на ветру, тяжкое чрево которого рвут огненные языки и рассекают искры. Отвратительное, отравленное облако, несущее гарь и копоть, — сигнал бедствия, черное знамя войны…
Над серым горбом форта мелькнуло пыльное полотнище, разорванное и смятое. Белые клубы и черные столбы понеслись к небу. Форт исчез, растворился в буре и вихрях, которые поднялись выше облаков, а через минуту раздался такой грохот, от которого все трое закачались на нетвердых ногах. Сонин под тяжестью проволоки сел на песок.
Еще никогда за всю свою жизнь Андрей не слышал подобного звука. Так должна была разверзаться земля, поглощавшая Содом и Гоморру. Казалось, звук массивной, материальной тяжестью упал на плечи людей.
Было ясно. Это русские оставляют Брест без боя…
Всегда было так, что шли войска, и за ними возникали пожары. Теперь было наоборот. Пожары и взрывы стали впереди, отрезали путь к России. Войска должны были прорываться через разливы пламени в берегах дыма.
Никогда еще не вертелись так быстро рукоятки катушек. Визжала несмазанная сталь; провод, вбегая в катушку, ложился неправильными рядами. А кругом бешеным галопом звуков аккомпанировало пространство.
Только на шоссе ждала двуколка. Чутковский жеребец бесился, озираясь глазами, черными, как угольный пласт при электрической лампе. К двуколке была привязана Шишка.
— Бери скорей свою кобылу, — сказал Чутков без досады, со смехом. — Их, чертей, рядом держать — руки порвешь!
Двуколка застучала по шоссе.
— Ой, что в городе творится, — стуча зубами в такт прыжкам двуколки, говорил Ханов. — Комендант вчера еще велел магазины открыть — бери все, кому не лень. Солдатам нельзя, только штатским. Ну, а кто теперь удержит? Первым делом вино достали. Такое делается… А у нас никто и не знал. Нашли бы и мы чем позабавиться… Сапожного товару или галантерею…
— Значит, город бросают? — спросил Григорьев.
— А тебе что ж, повылазило? Вишь, форты, и те задом кверху становятся, — рассердился Ханов.
Шоссе вошло в военный городок. Низкие казармы строились в ряд по обеим сторонам дороги. В них уже было пусто. Но вдоль шоссе и по переулкам еще бродили люди, по-странному одетые и нагруженные, как верблюды.
У иного на плечах сверх форменной рубашки наброшен был черный пиджак, из-под локтя смятыми раструбами глядели сапоги. Другой тащил две гитары, третий — гармонь величиной с солдатский сундучок. Двое, сгибаясь, волокли на палках корзину с консервами. Из узлов глядели какие-то странные свертки, за плечами болтались переполненные мешки.
Воровски, избегая офицерского взора, пробегали люди переулками, вдоль шоссе, на восток.
Ближе к центру города, у разбитых, на совесть разнесенных деревянных лавок, еще копошились какие-то подозрительные группочки штатских и расхристанных, заросших солдат. По дорогам разъезжали одиночные и беспомощные полевые жандармы. В доме с выбитыми стеклами визжала гармонь. У придорожных камней валялись запретные, белого стекла, бутылки, и пьяные голоса, почти забытые на фронте, плясом и частушками, отпевали бросаемый, уже преданный огню большой город.
Время от времени с разных сторон доносились глухие, необыкновенной силы взрывы — это летели в воздух один за другим форты внешней линии.
Иногда вслед за взрывом начиналась неистовая дружная канонада, словно сотня батарей открывала ураганный огонь по одному и тому же месту. Это сами собой открывали пальбу склады поставленных на картечь шрапнелей, самовзрывались от детонации тысячи, десятки тысяч сложенных штабелями тротиловых бомб.
Эту перепалку иногда прерывал и подчеркивал басистый, неожиданно долгий рев взрывающихся пороховых погребов…
Восточная часть города была уже вся в огне.
Выстроившиеся в линию по обеим сторонам шоссе большие и малые дома горели бурно разворачивающимся на ветру пламенем. Шоссе каменным хребтом уходило в дымы пожаров, и впереди на всем его протяжении бушевало пламя.
Порывы ветра швыряли хвосты дыма, алые обрывки пламени на самую середину шоссе.
Лошади шли неспокойно. Упорно останавливались, водили глазами, хрипели, пятились и, всюду встречая брызжущие искрами метлы дыма, рвались вперед.
Пешие шли посередине шоссе.
Позади ревело и местами уже успокаивалось безлюдное, дымящееся, покорившее город пожарище.
Огонь справлял небывалое торжество. Никто не боролся с пламенем. Крутящиеся языки, энергично потрескивая, стлались широкими полотнищами по ветру. Огонь гнул, сворачивал в трубки листы кровельного железа, лизнув, иссушал зеленую листву деревьев.
Птицы, изгнанные бедствием, носились кругом с тягучими, безнадежными криками.
Окна отвечали тонким треском лопнувших стекол. Сами собой начинали играть в брошенных домах инструменты.
Над одинокой церковью гудел колокол. Какой-то старик звонарь, помнивший лучшие времена и никогда не видевший такого огневого разгула, не уходил с колокольни, может быть потому, что весь неизвестный, невиданный мир казался ему более чужим, чем это пожарище, брошенное всеми, даже птицами, кроме него одного…
На шоссе становилось нестерпимо жарко. Пересыхали губы. Стучали виски. Лошади шли, часто мигая веками.
В проточной канаве Андрей смочил платок и положил на лоб, почти закрыв глаза. Смотрел из-под платка. Глаза продолжали слезиться.
Стало жаль коня, — смочил другой платок, бросил на глаза лошади, привязав конец к уздечке между ушами. Лошадь шла как пьяная.
Удалось еще раз смочить платок. Влажности хватало на десять минут. Затем платок сворачивался, и сухая дымящаяся тряпочка жгла, как уголь…
Батарею догнали у моста через Муховец. Позади пламя уже свободно подавало руку пламени через шоссе. К мосту сбегались три шоссе, три огневые дороги, и по всем путям еще тянулись пешие ряды и бесконечные обозы.
На мост входили по очереди, по одной колонне с каждого шоссе. Говорили, что по трем шоссе идут три армии. На мосту все три колонны шли вплотную друг к другу, и колеса каждую секунду грозили сцепиться и сорвать одно другое, ломая оси. От тяжелых артиллерийских упряжек сторонилась обозная мелкота.
В обратную сторону — к Бресту — пути не было. Впрочем, не было и желающих идти назад. Все шло, спешило, бежало на восток. Двое ординарцев, должно быть по приказу убегающего начальства, пытались было перейти мост против движения — отчаялись и пустились вплавь через глубокий, сдавленный берегами Муховец.
Батарея стояла, упершись передовыми телефонными двуколками в хвост автомобильного транспорта. Транспорт следовал за хлебопекарней. Еще дальше видны были длинные низкие ходы сорокадвухлинейных пушек.
Штабные автомобили, искусно ныряя в этой массе упряжек и людей, пытались пробиться вперед, вклиниться в колонну транспорта. Шоферов ругали вдогонку крепчайшими словами. Полковники генштаба, сидевшие внутри лимузинов, старались не показываться, предоставляя шоферам отругиваться и вести споры.
У моста никто не распоряжался. Командиры понахальней пробивались вперед. Транспорты шли впереди тяжелой артиллерии, вопреки полевому уставу. В ямах у шоссе валялись лошади с простреленными головами, с выпирающими костями сломанных ног — жертвы тесноты и суматохи. Загорелые поручики и капитаны в смятых фуражках выхлестывали нагайками по сапогам, вступали в перебранку друг с другом, стараясь нахрапом оттеснить соседей и первыми вступить на мост. Перебранки доходили до потасовок. Из кобур вылетали парабеллумы и наганы, и солдаты с темнеющими лицами, с пьяным блеском в глазах теснились за спиной своих командиров. Готова была вспыхнуть настоящая битва.
— Вот сволочи! — ругался Кольцов. — Небось понтонеры ударили в первую голову. Нет того, чтобы рядом навести еще пару мостов. Один понтонный батальон мог бы устроить три моста через эту речонку, и все пошло бы втрое скорей.
— И вовсе вы не правы, 'а' всегда, — оппонировал Алданов. — Шоссе одно, ну и мост один. Берега Муховца 'ругом заболочены. Видите, на той стороне осо'а — разве пройдут там 'олеса? Та' где же будут въезды на три моста, с'ажите сами?
Кольцов смутился и готов был сдаться. Но не выдержал и запальчиво возразил:
— Ну, а разве нельзя было еще одно шоссе построить? Немцы бы пять шоссе проложили, десять мостов поставили бы и еще бы дековильку пустили.
— Вероятнее всего, что на пять шоссе поставили бы пять мостов, — с рассчитанным спокойствием сказал Алданов, — но ведь то немцы. А для наших правителей?.. Ну подумайте сами, целое шоссе проложить! Да ведь это же событие. С попами святить нужно, 'а'ую-нибудь светлейшую позвать ленточ'у золотыми ножнич'амн разрезать. И это в сердце 'рупнейшей 'репости, где неизбежно должны были происходить массовые воинс'ие передвижения!
Алдановское спокойствие таяло на глазах.
Офицеры смотрели друг на друга, как молодые петушки на птичьем дворе. Казалось, они уже крещены взаимно вспыхнувшей ненавистью.
Кольцов смолчал, и петушки не бросились друг на друга.
Кольцов отъехал, дергая повод, без нужды терзая бока кобылы шпорами. Алданов дрожащими пальцами крутил папиросу.
Батарея стояла, утопая в куреве пыли.
Кольцов разыскал командира автомобильного транспорта и стал доказывать ему, что первой на мост, согласно полевому уставу, должна въехать тяжелая батарея.
Командир транспорта, тоже штабс-капитан, нервно возражал. Он говорил, что в уставе ничего не сказано об автомобильном транспорте, а всякому грамотному ясно, что автомобильный транспорт — это не простой транспорт, не повозки, а дорогие и редкие машины; и потом, он, Кольцов, не знает ведь, что везет вверенный ему транспорт. В заключение транспортник предложил Кольцову оглядеться и сообщить, каким это образом транспорт и батарея могут в этой тесноте поменяться местами.
Кольцов не стал озираться. Ясно было и так, что сделать это невозможно. Он заявил, прикладывая руку к козырьку и играя носками сапог:
— Разрешите распорядиться? — При этом он сделал вид, что сейчас же приступит к делу. На лице его раскрылась улыбка готового к прыжку хищника.
— Нет, нет! — растерянно заторопился транспортник. — Я не согласен. Если вы недовольны, обратитесь к старшему в колонне. — Транспортник потянул повод и дал лошади шпоры.
— А вы искали когда-нибудь иглу в возу сена? — крикнул вслед Кольцов. — Я не любитель таких занятий.
Транспортник не ответил, и Кольцов громко сказал еще несколько едких слов о тыловых крысах и, чтобы не слышать ответа, быстро отъехал.
— Жаль, — сказал он сопровождавшему его Андрею, — что я не знал, у кого из нас старшинство больше, а то я бы заставил его подчиниться. Всегда с этим старшинством не знаешь: а вдруг он на три дня старше, вот и конфуз.
Андрей подумал, что Кольцов мечтает сейчас, как бы хорошо было, если бы на фуражках или на плечах офицеров крупными буквами к общему сведению были написаны месяц и число производства в капитаны, поручики или генерал-майоры.
Он рассказал об этом Алданову.
— Обычный офицерс'ий разговорчи'. Не привы'ли еще?
Устье моста было осаждено вставшими в очередь цепями конных разведчиков разных частей. Солдаты батарей и транспортов разбрелись по соседним частям. Работала вовсю солдатская почта трех армий. Части пришли из-под Ломжи, из-под Плоцка, с Равки и Бзуры.
— Сусед подвел, — говорил пехотинец, пришедший стрельнуть насчет курева. — Как у нас пошел бой. Он нам… Ну, и мы ему… Два дня долбил тяжелыми. Не ели, не спали. Ну, мы бы не ушли, аж ночью вдруг сбоку он нас пулеметами… Кто как был побежали. А пулемет уже сзаду. Командир без штанов убег. Один револьвер унес, а то все оставил. Без седла садились. А соседей уже и след простыл. Как и ушли, не ведаем, — философски размышлял он, покручивая самодельную папиросу между двумя широкими, растрескавшимися лопатками пальцев.
— Вот и у нас так, — заметил высокий, худой, с лицом чувашина солдат. — Мы бы остались, а суседские пошли. Мы-то утекли, а антиллерию бросили.
— Бегуны, известно! — сплюнул подтянутый саперный унтер.
Уже седоватый, задерганный запасный из транспорта недоверчиво слушал, склонив голову набок. Кожа вялой тряпочкой морщилась на худой, глубоко открытой шее и волновалась над острым бегающим кадыком.
Он вдруг спросил серьезно неизвестно кого:
— А може, теперь мир, а?
И сразу какая-то дополнительная тяжесть легла всем на плечи.
— Ну, чё! — безнадежно махнул рукой чувашин.
— А може?.. — нерешительно протянул пехотинец. — А то так и домой придем.
— Ну да тебе еще небось года два идти.
— Симбирской я. Далеко. Ехали как — пять ден.
— Ну, назад на курьерском в одну ночь сгоняешь.
— Меня бы пустили, я бы пехом пошел, — сорвался молодой пехотинец с вихром по-казацки — должно быть, нового призыва — и даже не усидел на месте, встал, перекинул винтовку на другое плечо.
— Ты, я вижу, не дурак, — сказал ему первый. — На животах поползли бы. Баяли, в два месяца на Берлин смаршируем, а вон, гляди, на Москву бегем, бегем, а все конца-краю нет.
— Вот, господин вольноопределяющий, вы, как образованный, сказали бы — когда конец будет?
— Какой конец? — не подумав, раздраженно ответил Андрей.
«Опять эти дурацкие разговоры. Молчать надо, накрепко забыв обо всем, что может смутить готовность бойца».
— О каком конце можно говорить, — обратился он к саперу, невольно ища у него сочувствия, — когда еще только начинается? Вот надо нам остановиться, оправиться. — Он перешел взглядом к запасному. — Англия мобилизует трехмиллионную армию. Мы получим от союзников ружья, снаряды. Тогда пойдем опять вперед. Тогда и конец будет. Ну, года через полтора, два, не раньше.
Седоватый запасный смотрел на него доверяющими, открытыми глазами первокурсника, нацелившегося в рот знаменитому профессору.
Андрей чувствовал, что запасному очень важно все то, что он ему скажет, но не было желания утешить, обнадежить. Наоборот, казалось, гвоздем нужно вбить в солдатское сознание мысль о том, что война на полном ходу, концом не пахнет, надо подобраться и терпеть.
Андрей заговорил о терпении, и глаза запасного потухли, а из мути зрачков поднялись искорки раздражения и злобы. Он затоптал разбитым носком сапога окурок, поглядел вдаль, где низко стлались дымные тучи и рокотали разрывы, шепотом матерно выругался и отошел.
— Чего захотел! — прислушиваясь, сказал чувашин. — Чего там. Знай шагай. А в транспорте — не в пехоте…
— Оно верно, — поддержал молодой пехотинец. — Голову соблюсти можно. А только как же дома? Два года… — Он покачал головой. — Все одно непорядок.
Пробка рассосалась, и автомобильный транспорт заколыхался впереди на подъеме широкими спинами грузовиков. Раздалась команда Кольцова:
— По ко-о-ням!
Шоссе высоким гребнем пошло над болотом. Позади черный буран кружил над городом. Это пожары кутались в бурку густой копоти и отступали вдаль. Шоссе падало с обеих сторон обрывами. У дороги тянулись зеленеющие росистые полосы луга. Вода проглядывала меж травой и редкими кустами.
На шоссе не хватало места ни пешим людям, ни легким упряжкам. Преодолевая сотни препятствий, санитарки, двуколки, тарантасы катились внизу, лавировали по обочине болота. У поперечных канав останавливались и долго ждали просвета на шоссе, чтобы, гикая и размахивая вожжами, нырнуть в гущу ходов. Пешие, боясь быть раздавленными, то и дело соскакивали с шоссе вниз и перебегали по влажной траве.
Медленно тянулись километры. Мучительно хотелось есть. Нарастала потребность в отдыхе, но никто не мог сказать, до каких же пор нужно отходить, где будет привал.
Позади продолжала греметь разрушаемая пожарами и взрывами крепость. Ее торжественный гул прокатывался от края до края неба и поля и поглощал в себе все прочие звуки фронта. Нельзя было определить, идет ли на западе бой, стоит ли затишье.
Иногда ездовые и фейерверкеры начинали усиленно оборачиваться назад, смотреть в небо. Тогда по рядам проносилось тревожное слово:
— Аэроплан!
Люди начинали нервничать. Поводья излишне натягивались, лошади теряли шаг. Каждый про себя размышлял, куда ринуться, если налетит воздушный разбойник и паника поднимется на шоссе.
Но немецкие аэропланы проносились вперед, к станциям Кобрин и Жабинка, где расходятся пути на Гомель, Минск, чтобы здесь, на станционный узел, на кружевной костяк стальных путей, выбросить запас динамита.
В середине пути Кольцов послал Андрея к командиру дивизиона, который шел где-то позади с первой батареей.
Андрей козырнул и на месте повернул лошадь назад.
Сперва он попал в щель между двумя батареями. Справа и слева катились орудия. Вперед пути не было. Ездовые готовы были пустить в ход нагайки. Лошадь Андрея была новым лишним препятствием на пути. Ездовые татары короткими проволочными нагайками тыкали ей в нос, ругали. Но Андрей уже не мог повернуть назад, не мог съехать с шоссе, мешая сотням людей. Так продолжалось, пока не прошла мимо последняя повозка батарейного обоза.
Теперь здесь густо, как рыжие муравьи через лесную тропинку, шла пехота. Солдаты не уступали пути. Они тыкали кулаками в морду лошади, штыками заброшенных за плечи винтовок старались полоснуть всадника.
Казалось, не будет конца шествию людей, лошадей и повозок. Разумеется, можно было остановиться и ждать, но Кольцов карандашом начертил на полевой записке два креста, и сокрушающая мысль о дисциплине толкала Андрея делать все возможное, чтобы отнять у Кольцова нравственное право придраться к нему за опоздание.
Армия шла с таким напором, как будто это была упорная стремительная атака, а не поспешное отступление. Сила инерции этих тысяч ног и колес была неодолима. Ее не остановил бы даже пулеметный огонь. Но вместе с тем каждая частица этого массивного движения была рабски скована той же самой инерцией, которая грозила всему встречному, в том числе и Андрею.
Оступившегося, потерявшего ритм сбивали с ног, могли растоптать, раздавить…
Ныряя в толпу, при случае выскакивания на обочину, Андрей двигался все медленнее. В одном месте его сбили с шоссе ударом. Ход неуклюжей фурманки оцарапал седло и ногу.
Андрей хотел было спрыгнуть, но Шишка раньше сделала плавный пируэт в воздухе и стала внизу на все четыре ноги. От неожиданности у Андрея сжалось сердце и горизонт закачался перед глазами, как в бурю на корабле. Он едва успел стать на стремена.
Соскочив с седла, он со страхом осмотрел животное, Но добрая кобыла глядела большими, хрустально-ясными и теплыми глазами прямо в глаза привычному человеку, жевала пухлыми, влажными губами, и только ноги ее необычно подрагивали в коленях.
На узком мосту Андрея прижали к перилам. Мост под колесами двухсотпудовых пушек казался сложенным на живую руку, без гвоздей и клиньев. Андрей перегородил последние полметра, по которым опасливо пробегала цепочка артиллерийских номеров. Щиты орудий шли так близко, что Андрей, боясь, как бы ему не соскребло ногу сталью, прямо с седла встал на широкие перила моста. В руке дрожал повод. Казалось, следующее колесо, следующий щит обязательно перебьют Шишке тонкие ноги.
Лошадь прядала ушами и жалась к крашеному дереву перил.
Только когда прошли двухсотпудовые и сорокадвухлинейные, Андрей опять сел в седло, а за мостом навстречу ему выплыла одинокая, сутулая и длинная фигура командира дивизиона.
К вечеру каменный столб бросил навстречу цифру сорок. Уже пятьдесят километров в седле! Но поход продолжался.
Ночью на востоке мелькнули молочно-белые огни в сгущенной, безлунной темноте полей. Кобрин остался позади.
— Пятьдесят два 'илометра от Бреста, — удивленно произнес Алданов.
За Кобрином батарея все же свернула с шоссе и вышла под кров старого сухого леса. Готовить пищу, устраивать ночлег ни у кого не было сил. Солдаты распрягли лошадей и, не выбирая места, валились на сухую листву у корней корявых дубов.
Сон победоносно надвинулся на лагерь. Только чутковский жеребец временами рвался на привязи и кричал, отчего часовые вздрагивали и начинали энергично шагать вдоль строя гаубиц.
Последние часы Андрей держался в седле нервами и тяжестью тела. Даже неутомимая Шишка шла рыхлыми шагами враскачку на подгибающихся, размягченных ногах.
Теперь сразу, без всякого перехода, Андрей почувствовал, что все его силы ушли. Не снимая шинели, он упал у высокой сосны. Уже земля широкими мягкими толчками качала его, как маятник, и упал он по ее, не по своей воле.
Андрей, лежа, хотел думать привычную на походах думу о том, как хорош сон и как приятно ноет тело в лесу, забирая от воздуха, от листьев новые соки и силы.
Когда застонали, заныли плечи и какой-то огонек боли вспыхнул под ребрами — подумал, что устал сильнее, чем обычно.
А потом застучало в висках, и сосна над головой угрожающе закачалась. Тело никак не согревалось, и шинель казалась невесомым, паутинным покровом, сквозь который свободно ходят холодные ночные струи.
Сознание работало, но глаза не видели ничего вокруг.
Андрей широко раскинул веки, силясь уловить знакомые образы из этой гудящей тьмы бивуака. Но вместо лиц, вместо лошадиных морд ему в глаза сверкнули два фонаря грузовика, который ревел оглушительно, с человечьей или бычьей злобой, и полз на Андрея. Андрей подумал о сосне… Чудовище неизбежно должно разбиться об ее качающийся корявый ствол…
Андрей хотел сорвать, бросить в сторону тело. Но шинель теперь давила, как броневая плита, и ни нога, ни рука не шевельнулись у Андрея.
Он широко раскрыл рот, словно желая проглотить наступающую машину, и рот сам издал круглый, как вылетающий из широкогорлой трубы звук:
— А-а-а!
Автомобиль пополз, вытягиваясь на ходу в подобную толстому змею глазастую кишку, в горло Андрея.
Потом рядом возник человек. Он раскрывал рот, как механическая игрушка, и говорил:
— Сорок и семь десятых.
И другой человек из тьмы сказал:
— Будем возить в санитарке.
Тогда ворвался голос Кольцова:
— Нельзя, Александр Кузьмич, держать больных на походе. Вы говорите — в санитарке… А если она понадобится для раненых?
— Жаль парня!
Потом Андрей ощутил пальцами холодное полотно санитарки…
Перемежаются тени и свет. В свете — плечи, затылки, рукава людей. Лошади и повозки. Походом Чингисхана идут они куда-то вперед, в одну сторону, не то на запад, не то на восток.
Черный человек с бичом в руках. Он добродушно досадует о чем-то…
Белая женщина сует Андрею остро пахнущий пузырек.
На сырой земле у завалинки Андрея мутит, и свет исчезает…
Звезды видит Андрей сквозь щель матерински наклонившегося над ним мшистого забора. А затем в ночь, придавившую грудь тугой подушкой, врываются только паровозные гудки.
Назад: XI. Брест
Дальше: XIII. Паноптикум