XIII. Паноптикум
Солнечный луч пришел вместе с ощущением покойной резиновой подушки под головой. Это было первое, что почувствовал Андрей после долгого забытья. Солнечный луч заставил зажмуриться. Подушка еще крепче прижалась к щеке и… зашевелилась… Захотелось ощутить себя, проверить, и Андрей попытался выпрямить ноги. На них лежало теперь что-то мягкое: тюки или чужое тяжелое тело. Железной плиты больше не было.
Андрей открыл бы глаза и осмотрелся, если бы не мерный, укачивающий звук, знакомый, почти родной. Его ритм мешал отогнать сонную целительную лень.
Большая колыбель, приютившая Андрея, гудела металлом, лязгала сталью, ревела, но все эти звуки доносились издалека, выветренные, ослабевшие, словно самое движение поглощало их на ходу.
Солнечный луч был узок. Он лежал теплой тесемкой на груди Андрея, на мертвенно-бледном лице соседа, на желтой округлости чьей-то пятки и стрелкой-живчиком бегал по красной стене дрожавшей как в лихорадке теплушки.
«Подушка» зашевелила короткими грязными, с широким ногтем пальцами. Это была ступня великана, двойник той, которая желтела в солнечном лучике.
Лицо соседа глядело равнодушно. Оно не могло принадлежать владельцу ног. Оно было маленькое, в морщинах, словно кто-то пальцами стянул ему кожу к носу, к подбородку. Носик стоял прямой башенкой, какой-то отдельный от всего лица. Под корень истертые зубы походили на высохшую лимонную корочку. Тонкие пальцы червячками копошились у заросшего подбородка. Время от времени голова надрывно и сухо кашляла. Казалось, тело не участвует в этом кашле. Кашляет одно только горло.
Уйти от грязной, двигающей пальцами ноги оказалось невозможным. Со всех сторон глядели в лицо Андрею обутые и босые ноги, рубашки и шинели, и в этой груде тел и одежды утонуло, затерялось собственное, Андрея, тело.
Босые ноги задвигались, соединились, и «подушка» сама ушла из-под щеки. На Андрея глядели теперь с легким смешком глаза на большом, сильном лице. Силен был белый лоб, смело выведенный крепкой костью, обтянутый белой чистой кожей. На лоб коротко спускались отяжелевшие от пота завитки желтых волос. Нос был прямой, не славянский. Синевато-голубые глаза были упорны. Худоба выделила на длинном, гладком лице крепкие, резко очерченные скулы. Но сильней всего были могучие, с выступающими жилами руки, длиннопалые, со вместительной хваткой кисти.
— Что, выспалси? — спросил он Андрея и сейчас же сквозь улыбку поморщился. Вероятно, сделал больше, чем ему было позволено.
Андрей бессмысленно глядел, до сих пор не соображая всей обстановки. Он ничего не ответил соседу.
Может быть, гигант принял молчание Андрея за знак пренебрежения. Он откинул далеко назад голову и стал тяжело и часто дышать.
Где-то сверху потянулся долгий стон…
Расстроенное болезнью воображение Андрея воспринимало окружающую обстановку кусочками, по частям. Ноги, затылки, лица, спины людей, сброшенные, смешанные в кучу, как железный лом на заднем дворе завода, не сразу сказали ему, что он едет в санитарном поезде с больными и ранеными российскими солдатами.
Санитарный поезд — это белые койки и белые стены. Только на белом можно нарисовать широкий пластинчатый красный крест.
Над человечьей кучей встали звуки. Они поднимались над ровным, только на стрелках усиливающимся рокотом и стуком колес, как поднимается голос певца над аккомпанементом. Это стонали люди, чей стон уже никому ничего не сигнализирует, никого не призывает. Это были звуки, которые издает разобщенное с волею тело, подчинившееся на время каким-то совсем не управляемым силам.
В одном углу эти стоны, казалось, вот-вот сорвутся в резкий вороний крик, заранее вызывая у всех напряжение нервов и слуха.
В другом, противоположном, звуки были ровны. Иногда казалось, что это стонет резиновая подушка с испорченной свистелкой.
В детстве в маленьком провинциальном паноптикуме Андрей видел удачно имитированную восковую фигуру цусимского матроса. Расстегнутая рубашка в морских голубых полосках по воротнику открывала смуглую гладкую грудь, и под соском гноилась круглая восковая рана. Матрос дышал. Грудь поднималась, и капля крови аккуратно тем же путем скатывалась на подушку при каждом вздохе. Матрос не только дышал, но и стонал ровным стоном хитро придуманного механизма.
Матрос снился потом Андрею две или три ночи, детский кошмар мучил мальчика, и теперь казалось, что это именно матрос лежит в темном углу вагона.
Стоны шли один за другим, один вдогонку другому, и чей-то хрип ритмически переплетался с этими звуками, чужой своим спокойствием, не подходящий, не созвучный ни с рокотом колес, ни со свистелкой резинового матроса.
Колеса пошли медленнее, но не замирали, как это бывает на станциях. Казалось, машине стало лень тянуть тяжелый хвост вагонов, и она, как кляча, идет, оглядываясь, не хлестнет ли погонщик щелкающим острым бичом.
Время потянулось медленнее, как всегда, когда можно ждать чего-нибудь нового, и над грудой тел то здесь, то там стали подниматься головы.
— Остановка, кажись, — сказал сморщенный человечек и одновременно задвигал белыми губами и пальцами-червячками.
— Ой, — вздохнул гигант, — сколько еще этих остановок. Вконец измотают… В душу!
— А все же как стоим — легче, — сказал человечек. — Оно хоть на землю да на солнышко вылезешь…
— Где станет! — вмешался третий голос, украинца, басистый и мягкий. — Вон на мосту стояли. Тут тебе и земля, и солнышко. Ты бы посунувся, земляк. Тяжкий ты, как пудовичок. Ажно ногу мне отдавил.
— А куда ж посунуться! — сказал казачий вахмистр. — Хоть к потолку привеситься. Лафа тем, что на полках едут… Покойничками.
— Воистину, покойничками, — прохрипел голос сверху. — Чтоб тебе таким покойничком на тот свет спутешествовать.
— А ты не лайся, дядя. Здоровья не вылаешь.
— А ты что же к людям зависть высказываешь? На нарах — говоришь? Да ты посмотри, сукин сын, тут все покойнички, да только от завтрева. Обделались все, да без рук, без ног.
Андрей потянул в себя воздух, и тошнота подкатила к горлу. Эта же тошнота заставила сделать усилие — приподняться. Тело повиновалось вяло, не сразу. Кто-то сбоку, потревоженный движением Андрея, закряхтел, заворочался. Поезд пошел еще тише и наконец стал.
Заскрипели ролики двери, и щель, в которую едва заглядывало солнце, расширилась. Андрей сел, опираясь на руки, и обернулся к свету. Здесь большой яркий квадрат был резко поделен горизонтом на густо-зеленое и солнечно-голубое. Вагон стоял в пустом поле.
К двери подошел санитар, приставил лесенку, и люди медленно, кто как мог, пошли, поползли из вагона на солнечный песок насыпи.
Гигант с желтыми петлицами гвардии Литовского полка сошел крупным шагом через ступеньку. Левая рука его висела плетью. Сквозь разорванную у плеча гимнастерку проглядывал перепачканный бинт. Черно-красные пятна ссохлись и насквозь заскорузли.
Маленький сморщенный солдат оказался больным обозником из запасных. Он был слаб, как ребенок, и сполз на землю на четвереньках.
Люди сходили, сползали, шатаясь, стоная, но неудержимо стремясь из красного ящика со спертым от неубранных испражнений воздухом на блистающее пустотой поле. Почти на всех были перевязки, которые не менялись несколько суток.
Опираясь за спиной на руки, переступает на ладонях и на одной ступне человек. Высоко перед собой он держит туго обинтованную ногу. Нога движется грузно и неколебимо, как дуло орудия. У другого рука на перевязи лежит на груди. Второй рукой он защищает ее от столкновения с такими же неловкими, искалеченными людьми.
Люди ложатся на запорошенную августовской пылью траву. Ложится и Андрей. Стена длинного поезда красным барьером разрезала степь. Из каждой теплушки ползут перевязанные люди. Они садятся на песок у шпал, ложатся на ближнее поле, прячутся в тени редких кустов, курят, жуют сухие корки и торопливо говорят, говорят, словно спешат вылить все еще не высказанное, пока не тронулся поезд.
Двое санитаров бегут с носилками к такому же красному скотскому вагону с широко раздвинутой дверью. Оттуда несутся крики. В криках нестерпимая боль, иногда угроза… От этих криков содрогаются забинтованные люди. Они боятся и страстно дожидаются момента, когда придет их очередь идти в операционную к хирургам.
— Смотри, смотри, — говорит гигант, раненный в руку. — Пошли.
Впереди выжидательно дымит паровоз. Еще дальше в красную полосу слились вагоны другого товарного состава. На горизонте узкой, потерявшей окраску чертой виднеется третий. Вероятно, за пологим холмом, где поворачивает путь, скрываются четвертый, пятый…
Позади, на западе, в затылок санитарному встал еще один поезд.
— Пачками пошли, — говорит гигант.
Андрей близорукими глазами следит, как передний, едва видимый состав медленно плывет над зеленым полем.
— По вагонам! — кричат санитары.
Ближайший поезд дает гулкий, протяжный свисток.
С трудом ползут раненые наверх по крутым, неудобным лестницам. Санитары помогают только самым тяжелым.
В вагоне солдаты садятся, опуская ноги наружу. Но санитар кричит на них, и они послушно подбирают ноги в вагон, пятятся вглубь, наползая один на другого. Потревоженные лежаки ругаются, стонут, плюются. Санитар наглухо задвигает дверь.
— Неохота с нами-то ехать, — говорит гигант. — К своим полез…
На этот раз поезд идет недолго.
Свист локомотива долго полощется на ветру, и постепенно замирает стук колес.
И снова, перемогаясь, через силу, через боль ползут раненые на солнце.
И опять не станция, а поле.
Андрей теперь не смотрит на раненых. Лежа на спине, он глядит в небо. Оно одно здесь такое, как было раньше, до войны, оно способно возвратить мысли к прошлому, к покою, к городским улицам, ко всему, непохожему на войну…