Книга: Казачка
Назад: IV
Дальше: VI

V

Поезд все заметнее убыстрял бег — уже поплыли пригороды Петрограда.
В жестком под цифрой «5» вагоне, у открытого окна сидел Федор Парамонов. Поминутно высовываясь из окна, он подставлял ветру смуглое от загара лицо, щурился и со все возраставшим волнением и любопытством смотрел на дачные, мелькавшие мимо него строения. В Питер, да и вообще в большой город, Федор попадал впервые, и его, человека, выросшего в степи, на каждом шагу поражала здесь добротность и роскошь зданий. «Во живут люди!..» — думал он, глядя на замысловатый с мезонином, со всякими украсами и причудами особняк, видневшийся среди стройных, свежих, будто только что умытых сосен.
В одном купе с Федором ехали еще трое служивых, людей разных чинов и возрастов, представителей разных казачьих частей. Молодой с чубом цвета спелой ржи урядник, депутат одного из полков 3-го конного корпуса, был удивительно похож на Пашку Морозова, — похож не только внешностью, но и умением позубоскалить, выкинуть что-нибудь смешное. Он всю дорогу шутил над своими однополчанами, которые, обсуждая на митинге всем полком — воевать дальше или нет, все как один подняли руки за войну до победы. А через несколько дней, как только им намекнули о выступлении, они тоже как один: «Не, не, мы воевать не пойдем, не! Вон сорок седьмой полк… Мы, слава тебе господи, хватит с нас!..» Урядник высмеивал однополчан, а сам, по всему судя, был ничуть не лучше их. Против ли войны он лично, за войну ли — понять из его разговоров было невозможно. А от прямых вопросов отделывался шуточками.
Поджарый, скупой на слова есаул, лежавший на верхней полке под легким цветным одеяльцем, выслушал еще раз рассказ урядника о голосовании, пошевелил в мрачной усмешке усами, холеными, пушистыми, уже начавшими линять, и сказал, ни к кому не обращаясь и, собственно, не для того, чтобы убедить спутников — в этом он уже разочаровался, — а просто так, мысли свои выразил вслух:
— Нет, господа, как вам угодно, но все эти игрушки в демократию безобразно затянулись. Безобразно! Вы этого не находите? Ну что ж. Тем хуже. Судите сами, к чему нас привело это… Вот на Совете договоримся, водворим дисциплину, настоящую, военного времени, чтоб не смели безнаказанно выкидывать шутки, которые пахнут изменой родине, и все у нас пойдет по-иному. Пора уж. Поиграли — и за дело! Пора!
Он сказал все это почти над самым ухом Федора, сидевшего под его полкой, и хоть Федору ясно, конечно, было, что есаул имел в виду, говоря: «Поиграли — и за дело», но все же переспросил его. Переспросил с умыслом: уж очень хотелось ему, чтобы между есаулом и представителем корпусного казачьего комитета Малаховым, занимавшим нижнюю полку, снова завязался спор, не раз вспыхивавший между ними за время дороги.
— Непонятно трохи, господин есаул, — сказал Федор, не отрывая глаз от окна, — как то бишь понять вас? Вы бы попроще.
— Э, да что там!.. — Есаул приподнялся на локте и поправил на своей выпуклой груди сбившиеся набок подтяжки, шелковые, с блестящими застежками. — Что говорить впустую! Вот соберемся в Совете, там и потолкуем. По-настоящему. И решим.
Средних лет, с погонами рядового, вольноопределяющийся Малахов повернулся к, есаулу. Его лицо, белесоватое, чуть меченное оспой, было задумчиво. Он рассеянно взглянул на офицера и ничего не сказал. Лишь вежливо отодвинулся к столику, когда жилистая, атлетическая и, несмотря на почтенные годы, все еще упругая фигура есаула, собиравшегося спрыгнуть, повисла между полками. Возобновлять спор Малахову, видно, тоже не хотелось.
Тем, что долгую дорогу пришлось провести именно с этими людьми, Федор был очень доволен. И не потому, что все спутники пришлись ему по душе. Нет, ни есаул, ни веселый урядник ему не нравились, да и не могли понравиться, так как хотели они совсем не того, чего не чаял дождаться Федор, то есть окончания войны. И от казачьего съезда они ожидали иного, чем Федор. Но благодаря их разговорам и главным образом благодаря Малахову Федор за дорогу по части политики начал кое в чем разбираться. По-своему помог ему в этом и есаул. Своими учеными возражениями Малахову, человеку, несомненно, образованному и, может быть, не столько образованному, сколько от природы острому и цепкому умом, — ведь за что-нибудь же выбрали его в председатели корпусного комитета! — есаул вынуждал его раскрывать перед слушателями весь свой запас знаний и опыта. В спорах, длившихся часами, они то сосредоточивались на последних событиях, событиях сегодняшнего дня, то переходили к давним, ворошили дела далеких предков, уже полузабытую старину. Всяк на свой лад перебирал множество имен. Упоминался и какой-нибудь безызвестный генерал Греков, и Керенский, и Степан Разин. И все чаще и чаще в этих разговорах и спорах произносилось имя, полное какого-то нового смысла, весьма значительное и для друзей и для врагов, — имя Ленина.
Федор слушал их споры и дивился самому себе. Когда говорил есаул, ярый защитник войны, Федор чувствовал, что против его доводов он совершенно беспомощен, как если бы ему пришлось идти в рукопашную схватку без штыка и шашки. В словах есаула невольно находил он немало такого, что заставляло призадуматься. Но вот начинал говорить Малахов, уверенно, не горячась, и то, что за минуту до этого казалось Федору правдой, на поверку выходило клеветой и ложью; а то, что было ложью, становилось правдой. Есаул, теряя спокойствие, раздраженно бросал: «Вот вы, большевики, на то и бьете…»
Был ли Малахов действительно большевиком, Федор не знал. На расспросы Малахов отвечал, что в партии он не состоит, но с учением большевиков «целиком и полностью», как он любил выражаться, согласен. Федор присматривался к нему и прислушивался с величайшим вниманием. Видел Федор многих политиков: и длинноволосого, похожего на черноризника меньшевика, который выступал на заседании дивизионного комитета и певучим голосом призывал к защите революционных завоеваний; видел и анархистов, с татуировкой на руках и груди, мастерски ругающихся в бога; слышал и крикливых эсеров. А вот с большевиком пришлось встретиться впервые. «Если это только еще наполовину большевик и так вставляет зубы офицерам, — думал Федор, — каков же тогда настоящий большевик?»
Все, о чем говорил Малахов, Федору казалось умным и дельным: и то, что у помещиков, захапавших на вечность лучшие кусы, зе́мли нужно отобрать и поделить между крестьянами и казаками; и то, что власть надо установить не барскую, как теперь, а народную; и то, что войну, которая, кроме бедствий, ничего не приносит народу, давно уже пора прикончить — со всем этим Федор был согласен. Но вот к нападкам Малахова на Совет союза казачьих войск и к его предсказанию, что никакого проку от их съезда не будет, что это, мол, так, пустая трата времени, пустые надежды, — к этому Федор отнесся недоверчиво. «Как так, — рассуждал он, — неужто фронтовики сами себе лиходеи, будут сами на себя накидывать петлю? Ведь таких, как есаул, туда попадет не бог знает сколько. Соберутся фронтовики, обмозгуют и скажут свое слово. Почему ж Совет тогда и называется Советом? Да и за каким же лешим он, Малахов, в таком разе едет, коль наперед знает, что проку не будет?»
…Столица ошеломила Федора. Его ошеломили не только сплошные потоки куда-то торопящихся людей, свежих, расфранченных, — нет, больше всего он поражен был тем, что в этих людских потоках сплошь и рядом мелькали лица здоровых, беспечных молодых мужчин в штатской одежде. Федор с Малаховым шли по Литейному проспекту вдвоем. Есаул распрощался с ними еще у вокзала, наняв лихача, а урядник поехал разыскивать своего одностаничника, который находился здесь, в Петрограде, в 4-м казачьем полку. Шагая с опаской по тротуару — чтоб нечаянно не толкнуть кого, придерживая шашку и смущенно поглядывая на толпу, Федор невольно вспомнил родные, притихшие за время войны хутора, где, кроме безусых подростков да стариков, мужчин теперь и за деньги напогляд не найдешь, нешто калек каких-нибудь да на несколько хуторов один-два — вроде Трофима Абанкина, у которого «биение сердца».
«Неужели вот у этих у всех тоже «биение сердца?» — со злобой думал Федор, встречая глазами рослых, тщательно выбритых, прилизанных и что-то горячо обсуждавших молодых мужчин. Внимание его особенно привлек один из них, щегольски одетый: на голове какой-то сияющий котелок, очки в золотой оправе, сам розовый, пухлый, улыбающийся. «Ишь ты, блестишь!.. А в обнимочку с винтовкой на пузе поелозить не хочешь? А вшей покормить не хочешь? А говядинки червивой?.. Революционные завоевания поди защищаешь тут… глоткой». Федора вдруг охватила такая ненависть ко всем этим сытым, чистым, довольным, праздно болтающимся людям, что он ссутулился и, уже не смущаясь, врезался в толпу.
Но непостижимое дело! Федор заметил, что, несмотря на то что он бесцеремонно поталкивал солидных господ и разодетых дам, несмотря на его хмурые, недружелюбные взгляды, эти солидные господа и дамы, как видно, не только не были на него в претензии, но оглядывали его сутулую, в мятом казачьем обмундировании фигуру с какой-то извиняющей умильной улыбочкой. А вот когда изредка ему встречался человек в простой одежде, и у Федора светлел взгляд при виде своего брата-труженика, тот недоверчиво косился на него, отводил глаза и насупливался.
Недоумевая, Федор сказал об этом Малахову. Тот выслушал его и рассмеялся.
— Так ты этого не понимаешь?
— Нет.
— Вот заковыка! А? Ну, а как все ж таки… чем объясняешь?
— Уж и не знаю — чем, пра слово. Как тут думать? Не знаю!
— Ну, брат, плохой из тебя политик. Все так ясно. Ведь тут же недавно выступали рабочие, большевики. Демонстрация была. Не слыхал? Шествие такое. Написали на красных знаменах требования народа — насчет земли и войны, против помещиков и капиталистов — и прошли по городу. Буржуйчики, понятно, струхнули, поджали хвосты. Теперь-то они опять ликуют, разлопушились. А в случае чего… обратно… за чью же спину им прятаться, как не за казачью? А? Давняя история. Вот они смотрят на нас, и душа у них радуется: казаки, мол, тут, — значит можно и покутить и поспать спокойно… Вот, брат… Ну, а рабочий человек — что ж, тот, понятно, опасается, как бы эти самые казачки не отлили пулю, как в пятом году… Месяцами не расседлывали коней, с плетьми гоняли. Понял теперь?
— Угу, понял, — угрюмо пробурчал Федор.
Перед тем как выйти к храму Спаса-на-крови, они остановились закурить около аптеки, в углублении, где примостился чистильщик сапог. Людской поток здесь был меньше. Федор насыпал цигарку, а глазами скользил по стене, оклеенной театральными, правительственными и всякими иными объявлениями. Многие из объявлений уже выцвели, поблекли и смылись дождем, но некоторые еще пестрели свежими красками. Слова, одно крупнее другого, фиолетовые, красные, черные, сами лезли в глаза, но смысл их Федору оставался непонятен: «Мариинский… балет… Карсавиной», «Эрмитаж», «Шаляпин», «Троицкий… комедия», «Модерн», «Александринский», «Комендант города…» Последние два слова Федор понял и шагнул поближе, чтобы прочитать, что пишет комендант. Но вот взгляд его зацепился за другие, привлекшие его внимание слова: «…Ленин… запломбиров…. вагоне…»
— Гля-ка, чего это тут?
Малахов повернулся. Дымчатый продолговатый лист бумаги, усеянный разнокалиберными буквами, был чьею-то рукой искромсан, но не до конца. Низ у листа чуть ли не до половины отодран совсем — четким следом лежали на камне клочки накрепко прихваченной клейстером бумаги. Читать было трудно, но кое-что без связи Малахов с Федором разобрали:
«…Государств… изменник… кайзера… среднего роста… закона… кто… живым или… звание офицера, кож… обмундирование, 20 тысяч ру…»
Федор хотел было спросить: как, мол, это так получается, почему Ленина обзывают «изменником», при чем тут «кайзер» и что такое запломбированный вагон, но взглянул на Малахова и не решился. Обычно приветливое и добродушное лицо его стало мрачным, даже мелкие, почти незаметные до этого оспинки на щеках налились кровью. Шепча сквозь зубы, зажавшие цигарку, ругательства, он выхватил из ножен шашку и со всею силой ударил по стене, да так, что шашка заскрежетала по камню, а остатки объявления посыпались под ноги.
— Сволочи! Мерзавцы! Какие же мерзавцы! — все повторял он, вкладывая в ножны зазубренную шашку. Потом с удовлетворением взглянул на оцарапанную стену и широкими шагами, забыв закурить, пошел через площадь. Федор кое-как, на ходу чиркнул спичкой, зажег цигарку и молча поспешил за ним следом.
Они разыскали здание Совета союза казачьих войск — старый трехэтажный дом, где помещалась духовная семинария, справились о часах заседания, которое должно уже было открыться, но по случаю массового опоздания депутатов его перенесли на завтра, и Малахов расстался с Федором, пообещав ему прийти ночевать в отведенное для депутатов помещение.
Но ночевать он не пришел, и ночь Федор провел без него в казарме юнкерского училища, среди уральских, терских и астраханских казаков. Из донцов в эту казарму, кроме Федора, никто не попал. Тщетно прождав Малахова часов до девяти, Федор умылся, закусил, полистал свежий номер «Вольного Дона» и с наслаждением опустился на кровать, застланную чистым, выглаженным бельем. На столах лежало множество газет. Были тут и областные казачьи и центральные, различных партий — кадетская «Утро России», эсеровская «Дело народа», меньшевистская «День», — только ни одной большевистской газеты не положили. Но Федор не притронулся к этим газетам. Длительная дорога, глубокие впечатления, шум столицы — все это необычайно утомило его. Несколько минут, блаженно потягиваясь, он слушал разговоры фронтовиков. Один довольно пожилой уралец все твердил, видно, понравившееся ему глупое выражение: «Демократия — нищая братия». И, посмеиваясь над этим уральцем, Федор заснул крепким, здоровым, освежающим сном.
Утром следующего дня, подходя с уральцами к зданию Совета союза, Федор заметил у подъезда группу штатских, в большинстве бородатых людей. Они о чем-то шушукались между собой. Фуражки почти на всех синеверхие, донские, брюки тоже донские, с алыми лампасами, а легкие пиджачки и штатские рубахи у всех разные. Только у одного на брюках были желтые лампасы: форма астраханского войска. Среди казаков, резко выделяясь своим черным облачением, стояли два священника.
Крайний казак, тот, что стоял боком к Федору, прямой, грузный, с окладистой в сивых прядях бородой, показался ему знакомым. Но уж слишком необычно было — встретить здесь этого человека, и Федор не поверил своим глазам. Но когда он, подойдя ближе, услышал неторопливый и уверенный говорок этого старика: «Знычт то ни токма, люди надежные, верные…» — сомневаться уже было нельзя. «Зачем его черти сюда принесли! — подумал Федор. — Только его тут не видали!» Смутно догадываясь о причинах появления здесь всех этих бородачей и не желая встречаться с хуторянином, Федор протиснулся к уральцам и хотел было улизнуть незамеченным. Но не успел он шагнуть на ступеньку, как услышал знакомый оклик:
— Федор Матвеич, ведь это вы никак!
«Проклятый!.. Узрел, глазастый!» — С трудом стараясь изобразить на лице изумление, Федор отделился от уральцев.
— Вот где, знычт, бог привел свидеться, — с нотками искреннего доброжелательства в голосе забасил Абанкин и протянул короткопалую жилистую руку, — Здравствуй, Федор Матвеич, здравствуй! Ну, как…
— Мое почтение, Петро Васильич, здравствуй! Извиняй, пожалуйста, не приметил сразу. Не ожидал, признаться.
— Да кто же мог подумать. Ведь вот какое дело! Взаправду сказывают: гора с горой не сходятся, а человек с человеком… — Абанкин широко развел руки, как видно, мысль свою намеревался выразить жестом, и опустил их, забыв свести. — Смотрю, знакомый вроде служивый… Хоть и изменился ты, Федор Матвеич, возмужал, а все ж таки признать можно. По обличию. Природу — ее никуда не денешь, старше науки, говорят. Да, знакомый, мол, служивый…
— Приехали вот, — Федор кивком головы указал на здание Совета союза, — от полка прислали. Не знаю, чего хорошенького скажут нам тут… А вы, Петро Васильич, по какому случаю тут пребываете?
— Мы? — в голосе Абанкина прозвучало удивление, — А мы то же самое. На Совет, знычт, за этим же. И на нашу долю выпало поломать стариковские кости. Станичный атаман собирал с хуторов тридцатидворных. Суеты было… беда! Двух надо было уполномочить от станицы, согласно бумажки. И нас с отцом Илларионом облюбовали — с благочинным станичной церкви. На нас жребий выпал. — И Петр Васильевич, словно бы приглашая удостовериться, скосил глаза в сторону тучного, моложавого, с каштановыми кудрями священника.
У Федора от этой спокойной речи потемнело в глазах. «На Совет приехали… Обсуждать войну… Они!..» Но он сдержался и продолжил беседу:
— Про наших ничего не слыхали там, Петро Васильич? Все живы-здоровы? — спросил он, стараясь переменить разговор.
— Дюже не докажу, Федор Матвеич, а вроде бы ничего такого. Ничего не припадало слыхивать. Вот только брательник ваш, Алексей, трошки того… учудил весной.
— Как учудил?
— А так. Взял, знычт, да и залез на мою землю. Дело-то не в земле, ну ее… Сперва приехал ко мне по-доброму, поговорить. Плохая, мол, земля досталась, нельзя ли возвернуть пай раньше срока. Ну, конечно, куда же денешься. Ладно, мол, через денек перееду к Крутому ерику, отмерю. Переезжаю, глядь — а уж там отхвачен самый жирный кус. Как, знычт, думаю, так! Кто на чужой земле мог хозяйничать? Да уж потом и всплыло наружу. А тут не одно оно, дело-то…
«Нашел кому жалиться, проклятый! Молодец Алексей… Всем бы надо было отобрать у тебя, у черта, паи». Федора тяготил этот разговор с человеком, который был ему ненавистен. Ненавистен не сам по себе — никакого зла старик Абанкин ему, Федору, не сделал, — а через сына, Трофима.
На счастье Федора, у подъезда в это время началось оживление, люди потянулись в здание, и Петр Васильевич, взглянув на удалявшихся стариков, попрощался. Федор облегченно вздохнул. За время разговора Петр Васильевич ни разу не обмолвился о Наде, не спросил о ней, ровно бы она никогда и не была его снохой, никогда не жила с ним под одной крышей. Но это и к лучшему. Если бы Абанкин заговорил об этом, то вряд ли Федор расстался бы с ним так мирно.
Зал, в котором происходило заседание, огромный и сумрачный, как показалось Федору, был наполнен низким приглушенным говором, шарканьем ног и грохотом передвигаемых скамей. Фронтовиков здесь было наперечет. И они как-то сбились в одну сторону зала. Подавляющее большинство депутатов — с мест, солидные бородастые и важные люди.
На возвышении, за столом президиума, в центре сидел большеголовый, лет сорока, человек с резкими и крупными чертами лица, весь бритый — генерал Дутов, председатель Совета союза казачьих войск; рядом с ним — его заместитель, подтянутый, сановитый в кавказской форме Караулов, а вправо и влево от них станичники, гражданские и военные чины — представители, и в том числе представители союзников.
Вопрос о создании автономных казачьих республик двенадцати казачьих войск Федора трогал мало. Он смутно понимал, для чего это, собственно, нужно и почему? Какая от этого выгода для таких землеробов, как он, Федор, и что убавится или прибавится от того, что область войска Донского станет автономной? Слабо вникая в слова выступающих, произносивших то вялые и длинные, то горячие и прочувствованные речи, он водил глазами по рядам, искал Малахова. Но того не было видно ни среди фронтовиков, ни в рядах бородачей. Может быть, он и сидел где-нибудь здесь же, да разве в таком содоме увидишь!
После того как была проголосована и принята почти единогласно резолюция ходатайствовать перед Временным правительством о санкции на образование автономных казачьих республик, перешли к вопросу о войне.
Фронтовики оживились, зашевелились. Федор, не привыкший к таким длительным собраниям и начавший уже было уставать, с напряжением слушал речь товарища военного министра Савинкова, невысокого, худощавого, ничем особенным не выделяющегося человека, с жидкой прядкой волос на лбу. Первый раз в жизни Федору довелось слушать такого важного начальника. Он только удивился про себя, почему появление в президиуме этого начальника не было встречено ни криками «ура», по военному обычаю, ни — на худой конец — хлопаньем в ладоши. Все сидели тихо, спокойно, будто и не заметили товарища министра. Ни депутаты с мест, ни фронтовики не выказали никакого восторга. Лишь по рядам волнами поползло непонятное шушуканье.
Федору невдогад было, что депутаты с мест, за малым исключением почти все вздыхающие по Николаю Второму, слабо наделены способностью умиляться, глядя на эсера; а фронтовиков, в свою очередь, мало радовало появление одного из толкачей в июньских бесславных походах.
Мог ли знать Федор, что завтра же по требованию генерала Корнилова и этого самого человека на фронте будет введена смертная казнь!
Федор жадными глазами смотрел на возвышение, откуда говорил Савинков, тянулся туда, вытягивая черную от солнца, давно не бритую шею, и казалось, что лицо его и даже вся фигура вытягивались. Но что он слышал?
Правительство в принципе стоит за мир, за прекращение войны. Наши демократические условия мира обнародованы уже давно. Еще в конце апреля от союзников потребовали созыва конференции. Скоро эта конференция состоится в Париже. Общими силами тогда будут урегулированы все вопросы, связанные с войной. Учредительное собрание, которое тоже скоро соберется, скажет свое решающее слово. А пока между союзниками и противником идут бои и враг не разгромлен, русская армия не может складывать оружие или стоять в стороне. Нужно помочь союзникам, Англии и Франции. Большевики во главе с Лениным сеют в народе недоверие правительству, но истинно русские люди… и так далее.
«Похоже, Ленин здорово насолил вам, коли все время о нем вспоминаете, здорово боитесь его, — подумал Федор, откидываясь на спинку скамьи и опуская утомленные глаза. — Пока вы будете регулировать да собирать собрания, у нас и голов не останется».
Ему вдруг стало скучно здесь. И зачем он приехал сюда? Черт дернул его дать в комитете согласие! Пускай бы кто-нибудь другой ехал. Он-то думал, тут в самом деле… Кто правильно говорит, кто совсем неправильно — сиди да глазей, хлопай ушами. Нешто ж сговоришь с такими важными начальниками! Федор уж хотел было выйти покурить, но внимание его привлек какой-то новый, странно зазвучавший голос, и он задержался.
На возвышении стоял бойкий и до смешного вертлявый француз. Он жестикулировал не только руками, но и головой и плечами — всем туловищем. Казалось, он весь блестел: блестели золотые зубы, блестело выхоленное выбритое лицо, блестел роскошный костюм. Слова из его золотозубого рта вылетали, как из пулемета пули. Говорил он по-русски или, точнее, силился говорить по-русски. Но чужим для него языком владел плохо, и речь его была ломаная, несвязная. К тому же, разгорячась, он забывал про аудиторию, начинал кричать на родном языке. Потом останавливался, восклицал: «Пардон, мсье!» — и, вытирая лоб платочком, снова начинал коверкать русскую речь и снова забывался.
Но как ни трудно его было понимать, все же Федор отлично уразумел, чего хочет француз. Говорил он от имени союзных держав. По его словам выходило, что победа совсем недалека: еще одно усилие, и враг окончательно будет разгромлен. В такой-де момент великой державе, России, связанной с другими державами честными обязательствами, не к лицу какие бы то ни было колебания, а тем более разговоры о прекращении войны. Общий дружный натиск, решительный нажим — и кампания выиграна.
«Ишь ведь, черт бы тебя не видал, мосье! — мысленно ругался Федор. — Горазд размахивать кулаками, подзуживать. Пойди пожми сам, тогда и похвалишься».
Вслед за представителем союзников выступил есаул Оренбургского казачьего войска Ногаев. Этот рассуждал со знанием дела, хладнокровно, будто на уроке словесности обучал молодых казаков. Он приводил многочисленные живые примеры из боевой практики. Обрисовал моральное состояние армии вообще и казачьих частей в частности, и в очень неприглядных тонах. Напомнил совещанию о глубоком разладе между рядовым составом армии и командным; о некомплектности подразделений: в ротах, сотнях и эскадронах осталось всего лишь по нескольку десятков людей. Затем не преминул упрекнуть правительство в том, что воинские части, особенно последнее время, слабо снабжены боеприпасами и всеми видами довольствия — и провиантского, и вещевого, и фуражного. Выводы его большинству присутствующих, депутатам с мест, показались суровыми, а фронтовикам недостаточно смелыми: вести наступательную войну русская армия не может. И не должна. В лучшем случае она может вести войну оборонительную.
«Вот это немножко похоже на правду. — Федор начинал ободряться. — Но в масть тоже еще малость не угодил. А близко… Аль уж из нашего брата, из простых фронтовиков, так и не сыщется ни одного такого, чтоб рубанул без промашки, прямо в масть?»
К возвышению тем временем подошел очередной оратор, военный, в форме рядового. Когда он, всходя по ступенькам и слегка наклоняясь приподнялся над головами сидевших, Федор посмотрел на его линялую, темную на лопатках гимнастерку и локтем толкнул в бок своего соседа, совершенно незнакомого казака-кубанца, нелюдимо насупленного, с отвислыми украинскими усами.
— Гля-ка… Малахов! Идол его возьми, где ж он был! Как же я не видел его!
Кубанец повернулся к Федору. Его широкоскулое обветренное, шелушащееся лицо выражало недоумение. Но тут же насупленные выцветшие брови его дрогнули и распрямились.
— Бачу. А що вин за звирь, не разумию.
— Не разумиешь? А вот сейчас уразумиешь!
При первых же словах Малахова, еще отрывистых и будто даже робких, зал начал смолкать; сморканье, кашель и различные шорохи прекращались, и все явственней воцарялась тишина. И по мере того как голос оратора с минуты на минуту креп, приобретая какую-то упругость, тишина делалась все более напряженной. Фразы Малахова не были ни учеными, ни цветисто-нарядными, наоборот, они были самыми будничными и зачастую скомканными. Но никто из выступавших не овладевал так безраздельно вниманием депутатов, как он. На лицах всех до единого так или иначе, но все ярче проступала либо враждебность, либо сочувствие.
Но вот в стороне гражданских депутатов поднялся какой-то смутный гул, будто все начали мычать, не разжимая губ. Гул этот все нарастал, неровными извивами перекатывался по рядам от передних скамей к задним и обратно и, как бы по закону ответного звучания, перекинулся на другую сторону, к фронтовикам. Только здесь он переламывался и принимал иную окраску. Федор как ухватился за спинку скамьи, что стояла впереди него, так, полусидя, полустоя, и застыл с широко раскрытыми глазами. И даже не слышал, как кубанец, рванув себя за ус, в восхищении прогорланил подле него:
— Мабуть, и вправду хлопец-то гарный!
На кубанца со всех сторон зашипели, и тот как бы для потехи, а по сути чтобы скрыть смущение, по-школярски спрятался за спинку скамьи, сгорбившись и пригнувшись, выставив могучие, в косую сажень, плечи.
Малахов, вскидывая изредка руку, отвечал предыдущим ораторам:
— …а вы говорите, победа, дружный натиск, оборонительная война или наступательная. А ради чего эта война?
Ради чего вы требуете жертв? Почему из вас никто не сказал об этом? Никто. Ради того, чтобы пухли у толстосумов барыши, а народ нужду принимал, страдал? Так ведь выходит. Вы кормите нас обещаниями: мол, конференция, Учредительное собрание. Барин, мол, приедет, барин рассудит. Хорошо. Пускай рассудит. А когда все ж таки он приедет? Сколько еще ждать нам? Мы ждали, много ждали, а теперь невтерпеж стало.
По залу перекатывалось уже не мычание, а настоящий рев, и все чаще из этого рева вырывались резкие возгласы:
— Большевичий подпевала, слыхали такие побаски!
— Бузуй, бузуй, станичник!
— Хватит, проваливай, пока цел!
— Режь под сурепку, под корень!
— Доло-о-ой!
Малахов на минуту умолк, покачался на месте, как бы разминая тело перед схваткой. Потом ладонью растер по лицу струйки пота и повернулся к фронтовикам.
— Мы думали: раз царя не стало, то, стало быть, мир. Думали, что революция прикончит бойню. Ан не тут-то было. Тот же самый Фома, лишь наново перекрестили… Выбрали казачьи комитеты. Хорошо. Но офицеры с нами не хотят работать, не признают нас. Я председатель корпусного комитета и ответственно говорю это. Гонят нас снова туда же… А мы не можем больше воевать. Мы, фронтовики, требуем: дайте нам немедленно мир, дайте беднякам помещичью землю, голодающим — хлеба…
Возгласы взметнулись с утроенной силой, угрожающие, гневные. Депутаты, вертясь и подпрыгивая на скамьях, загремели сапогами, задвигали стульями. Заволновался и президиум. Дутов, морща лоб и выпячивая крупные мясистые губы, зашептал что-то склонившемуся к нему Караулову. Малахов побледнел, и лицо его стало пестрым — оспинки подернулись коричневым румянцем. Отчаянно тыча пальцем в сторону бородачей, он уже не говорил, а, надрываясь, кричал:
— Братцы! Станичники! Фронтовики! Нам затыкают глотку. Вот они. Они нам затыкают глотку. Не-ет! Прошло время. Теперь не заткнете, нет. Фронтовики, вы посмотрите… Вы посмотрите, кто тут собрался, кто сидит. Тут черносотенная братия сидит. Мы ни в жисть не договоримся с ними. Никогда! Им царя надо, царя, дом Романовых. Мы не туда попали, не на тот Совет. Тут нам делать нечего. Совет союза казачьих войск распустить. Войти в Совет рабочих и солдатских депутатов, пусть он будет — и казачьих депутатов…
Тут уж поднялось что-то совершенно невообразимое. Говорить Малахову больше не дали. Зал заседания превратился в дико орущую, взбешенную толпу, и понять что-либо было решительно невозможно. Депутаты, размахивая кулаками, повскакали с мест, лица у всех налились яростью. Какой-то богатырского сложения старик, со всклокоченными волосами и бородой, грохая сапожищами, побежал к возвышению. У передних скамеек в него вцепились несколько фронтовиков и преградили ему дорогу. «Пустите, пустите, — хрипел тот, дергаясь, заикаясь от душившей его злобы, — у меня внеочередное предложение!» Но старика опередили, и внеочередное предложение уже вносилось: за государственную измену лишить вольноопределяющегося Малахова депутатских прав, казачьего звания и предать суду. Неизвестный фронтовик, вспрыгнув на возвышение, попробовал было доказать, что теперь свобода слова и каждый свободно может выражать своп мнения. Но фронтовика этого, не выслушав до конца, столкнули оттуда. Внеочередное предложение тут же в злопыхательстве было проголосовано и большинством голосов принято.
Федор смотрел на всю эту кутерьму и никак не мог поверить, чтобы здесь, в центре, на таком важном совещании, о каком он без волнения не мог, бывало, подумать, все происходило точно так же, не хуже и не лучше, как и на хуторских сходках. «Вот так свобода слова! — думал он. — Хороша свобода…» Все время наблюдая за Малаховым, Федор видел, как тот обогнул на возвышении всклокоченного старика, вырвавшегося наконец от фронтовиков, спустился в зал и спорыми редкими шагами пошел к выходу.
Федор заторопился следом. Но пока он, растолкав соседей, с трудом выбрался из средины ряда, Малахов скрылся. Федор метнулся в пустой вестибюль, оттуда на лестницу, с лестницы к подъезду, на улицу, где толпами брели горожане, но Малахова и след простыл.
«Ой, разиня, ой, какой же я разиня! — бессильно злясь, ругал себя Федор. — И как я не догадался вылезть пораньше». Нервно шагая, он походил взад-вперед у подъезда, выкурил подряд две папироски и вяло, неохотно, уже без веры и без надежд, неся в душе горечь разочарования, поднялся по ступенькам на второй этаж, в зал, где все еще бурлило заседание Совета и какой-то бородач из президиума, стуча по столу кулаком, громил внутренних и внешних врагов.
Назад: IV
Дальше: VI