IV
Вскоре после этого 30-й полк, не выполнивший боевого приказа, отозвали в армейский тыл, в некоторых сотнях частично обновили офицерский состав, произвели аресты и, посотенно разбив полк, рассовали его по разным местам. Была лишена доверия и отозвана в тыл вся 3-я Донская дивизия. Надина вторая сотня и третья попали на Херсонщину, в прилегающее к городу Вознесенску село Натягаловка, населенное почти сплошь украинцами, а остальные сотни полка и штаб разместили верстах в ста от них, в селе Ивановка.
На новом месте Наде пришлось устраиваться уже одной, без Федора и Пашки. Раненого брата в тот же день отправили в госпиталь, в какой именно, она еще не знала; а Федора вместе со всеми членами полкового комитета вызвали на станцию Раздельная, где со штабом дивизии находился и дивизионный казачий комитет, и оттуда Федора в числе нескольких делегатов, представителей полков 3-й Донской дивизии, послали в Петроград, в Совет союза казачьих войск, на совещание.
Что такое Совет союза и о чем там будут совещаться, Надя понятия не имела. А записка Федора, которую передал ей хуторянин Латаный, ездивший в штаб с пакетом, была так скупа и немногословна, что узнать из нее об этом было невозможно. Одно только стало ясно из записки, что в Петрограде Федор пробудет недолго, каких-нибудь два-три дня и что, может быть, после этого совещания фронтовиков поскорей произойдет то, чего они ждут не дождутся, — то есть замирение.
С горечью Надя все больше и больше убеждалась, что армейская фронтовая жизнь, даже тыловая, в какую они с Федором снова попали, для их семейного счастья совсем не приспособлена. И не только потому, что невзгодами будней, трупными запахами войны отравлен каждый день и час жизни. Но им к тому же просто почти не удавалось бывать вместе, хотя они и числились в одном подразделении.
Но как ни тягостно подчас ей приходилось среди чужих, незнакомых, а иногда и непонятных людей, одетых в шинели и гражданскую одежду, как ни тягостно было жить среди этих людей одной, без Федора и брата, все же здесь ей дышалось привольнее, легче, чем на хуторе.
Село Натягаловка, удаленное от фронта на изрядное расстояние, — большое, и казаков расквартировали тут просторно. Наде отвели квартиру по соседству с сотенной канцелярией, в справном четырехкомнатном доме акцизного чиновника. И так как в сотне Надя была единственной женщиной, то в доме этом, в маленькой отдельной комнатке, обставленной дешевенькой хозяйской мебелью — стол, два венских стула, деревянная кровать, кругленькое в ореховой оправе зеркальце в простенке, — ее поместили одну.
Нового сотенного фельдшера, взамен выбывшего, пока еще не прислали, и из медицинского персонала в сотне Надя оказалась одна. Собственно, пользовать лечебными снадобьями здесь, в тылу, особенно никого не требовалось, так как до лечения казаки народ не охочий. Но все же, когда какой-нибудь служивый страдал от перепоя головной болью, или ходил с разодранной, в синяках скулой, или просто с ячменем на глазу, Надя, затрудняясь, как помочь служивому, хотя тот и не просил ее об этом, испытывала крайнюю неловкость, даже стыд.
«Кормят меня тут, обувают, одевают, а за какую милость? — подумывала она. — Не прогонят ли в одночас?» Она владела, и, можно сказать, уже неплохо, одним лишь способом лечения: заливала йодом и бинтовала. Но ведь способ этот пригоден не на все случаи! А полковой околоток, куда бы можно было послать больного или сходить за советом самой, теперь за тридевять земель, в Ивановке.
Потому-то Надя, как только освоилась в своем негаданном-нежданном положении — быть в части самостоятельно, без Федора и Пашки, как только попривыкла к новой квартире и с тоской увидела, что распускать по домам казаков не собираются, разыскала фельдшера третьей сотни, грубоватого на вид, но отзывчивой души человека лет сорока, и попросила его, чтобы он на досуге немножко подучил ее лекарскому делу. Фельдшеру лодырничать давно уже наскучило, и он согласился. И хоть водилась за ним одна безобидная слабость — хвастнуть иногда, как припадало ему ставить на ноги таких пациентов, которые, по его выражению, «свою жизнь уже фиксировали на смерть», — все же опыт и знания у него были большие. После нескольких длительных бесед он подарил Наде специальную книжонку, и она, не имея других занятий, с жаром взялась за нее.
Давно уже Надя не держала в руках книги. С той самой поры, как лет девять-десять тому назад зимы три бегала в школу и под угрозами отца вытверживала уроки. С той самой поры от книг у нее остались воспоминания как о каком-то нудном и тяжелом бремени. Не то было теперь. Она встретилась с книгами, как с желанными и мудрыми советчиками. Целыми днями сидела в одиночестве, перечитывая по нескольку раз непонятные места, запоминала и, чтоб проверить себя, так ли поняла, расспрашивала фельдшера.
Теперь время, раньше казавшееся ей изнурительно долгим и скучным в разлуке с Федором, короталось незаметно. Еще незаметней оно стало для нее после того, как принялась за чтение стареньких, потрепанных, с отодранными крышками книг, названия которых от руки карандашом были надписаны над первыми строчками. Одна называлась «Обыкновенная история». Кто эти книги сочинил, надписано не было. Никогда Надя не подозревала, что на свете существуют такие интересные книги. Все делалось ровно бы перед твоими глазами и как будто вот теперь.
Книги эти принес ей взводный офицер прапорщик Захаров, тот самый добродушный, со студенческой скамьи человек, который когда-то участливо отнесся к Федоровой просьбе об отпуске и которого любили казаки. Первое время он заходил к Наде — будто по служебному делу. Заходил довольно часто, хотя, по сути, никаких дел к Наде у него не было. Смущал ее этим. Потом все разъяснилось: он просто искал случая познакомиться с хозяйской дочкой Галиной, молодой, красивой и очень бойкой на язык учительницей.
Она, эта учительница, Галина Григорьевна Чапига, произвела на Надю огромное впечатление. Никогда еще и ни от кого не доводилось ей слыхивать таких речей, какие она услыхала от Галины Григорьевны, о самом большом и важном: о женщине, о вековой к ней несправедливости. С давних пор законы, говорила учительница, унизили и обесправили женщину — кормилицу, жену и мать, но так же, мол, с давних пор лучшие люди, мужчины и женщины, добиваются и, конечно, добьются — нужно положить за это все силы, — чтобы обе половины людского рода перед законом были одинаковы, равны в правах.
Надя, пользуясь редкими случаями, когда хозяйка бывала свободна и расположена с нею побеседовать, старалась выпытать у нее то, что в минуты раздумья наедине иногда терзало ее.
— А как вы, Галина Григорьевна, как вы рассудите? — спросила она однажды. — Бог меня не покарает, не отомстит, что… что его закон перешагнула, убегла от мужа. Ведь под венцом в церкви стояла. Народу было… уйма! Сказывали мне. Сама-то я ничего не видала. — И, волнуясь, густо рдея, теряя связность речи, спешила досказать: — Но я вовсе этого… и отцу говорила и Трошке говорила… вовсе не хотела этого. Сама не знаю как… И батюшке говорила, в церкви. Ума не приложу!.. Один раз сказала да другой раз… Как он не слыхал? Громко так… Сама не в себе была. А может, и слыхал, да… Абанкины ведь богачи у нас. Не может быть, чтоб не слыхал.
В чаще пепельных полусмеженных ресниц учительницы в грустной неподвижности светились зрачки, черные с синеватым отливом.
— Нет, сестра, не покарает бог. Нет, — поглощенная какими-то своими мыслями, сказала она, — Ежели он и есть, бог, так он не такой, чтоб… Все это люди себе выдумали: и бога и законы. Людские законы. Отвратительные, мерзкие! Придет время, не будет их, добьемся этого. Молодец, что…
— А мальчик у меня… махонький такой был, хорошенький… умер, — следуя ходу собственных мыслей, тихо добавила Надя.
— …молодец, что не сдалась. Так и нужно. На твоем месте я бы тоже… За счастье нужно бороться.
— Может, бог и покарал уж меня. Отнял у меня мальчика.
— Ну, я думаю, мальчика вы просто не уберегли. Бог ни при чем тут.
Лицо у Нади внезапно потускнело, замкнулось.
— Да… — прошептала она чуть слышно. — Не уберегла… умер. — Слезы так и брызнули у нее из глаз, она часто-часто задышала и опустила голову.
Галина Григорьевна удивленно замигала ресницами и осторожно переменила разговор.
Трудно было Наде беседовать с хозяйкой, такой умной, ученой, и она, встречаясь с нею, старалась не говорить, а все больше выведывать да слушать. Приходилось ей слышать и беседы Галины Григорьевны с прапорщиком Захаровым. Всякий раз, когда прапорщик заходил к хозяйке — а делал он это чуть не каждый день, — между ними обязательно затевался какой-нибудь спор. Оживленные голоса их через стенку проникали в Надину комнату, и Надя жадно прислушивалась, с оттенком зависти и отчужденности сознавала, что многого не понимает, словно бы говорили они на чужом языке.
Вот и сейчас. Сидя в своей тесной, но светлой каморке и склонясь над «Обыкновенной историей», Надя услыхала знакомый раскатистый тенорок прапорщика и оторвалась от страницы книги, где Александр Адуев сообщает дядюшке, Петру Ивановичу, о богатом приданом своей невесты. Надя знала, что такого разговора между прапорщиком Захаровым и Галиной, который стыдно было бы подслушать, произойти не может, да о тайных делах и не кричат на весь дом, когда в нем есть другие люди, и она насторожилась.
— Ну, полноте вам, Галина Григорьевна, вы совсем не правы, — убежденно звучал тенорок Захарова, — нисколько не правы, будущее покажет это. Возьмите-ка другой пример. Среди казачьих офицеров есть такие: мечтают об автономии Донской области, казачий союз думают организовать. Но все это… так, детишкам на потеху. Наше время — не время какого-нибудь Андрея Боголюбского, карликовых княжеств. Смешно! А люди всерьез не понимают этого. То же, что «война до победы». А? Да то, что нет ничего гибельнее… Это между нами… Знакомый мне пишет из Петрограда — в Политехническом вместе были, — пишет, как оглушило всех выступление лидера большевиков Ленина. У Финляндского вокзала с броневика… (тут офицер закашлял и, кашляя, забурчал что-то неразборчивое). Конечно, в стране, где девять десятых населения крестьяне, говорить о социализме по меньшей мере… А ежели, случись такое дело, и пойдут крестьяне, как, знаете, задохнувшаяся подо льдом рыба идет в котцы, так социализм станет им поперек горла. И боюсь, что правительство само толкает народ под кручу. И столкнет: или к черносотенцам, которые посадят нам на шею царишку, или к большевикам… Мир, теперь же, и земля крестьянам — вот что спасет нас. И я поражаюсь, как такие люди, как Керенский, Чернов, Савинков, не понимают этого. — Захаров помолчал, поскрипел половицами, заходив по комнате, и грустно закончил: — Видно, прав Екклезиаст, утверждая, что власть отупляет людей: «Притесняя других, мудрый делается глупым».
Надя с нетерпением ждала, что скажет Захаров дальше. Ей было очень любопытно, что он, Захаров, оказывается, хочет того же, что и она, — замирения. Надя поняла это точно. И ждала, что он скажет об этом еще что-нибудь — отрадное. Уразуметь в его высказывании все остальное она не могла. «Автономия», «социализм», «черносотенцы», «большевики» и многие другие слова были для нее такими хитрыми узелками, распутать которые она была не в силах. Но вместо Захарова заговорила Галина Григорьевна. Заговорила быстро, по-украински. Наде всегда было трудно понимать ее, когда она переходила на украинскую речь, да и в русском говоре Галина Григорьевна часто, даже чаще Захарова, употребляла те самые мудреные слова, что для Нади были хитросплетенными узелками. А сейчас вдобавок слабенький голос хозяйки почему-то западал, делался тусклым, слова сливались, и Надя совсем ничего не могла понять.
Она стала размышлять о том, что в высказывании Захарова больше всего удивило ее: Керенский и еще кто-то чего-то «не понимают». «Как так? — думала она. — Такие большие начальники, всею Русью правят и, здорово живешь, не понимают. Чудно! А с какого же пятерика их поставили управлять Русью? Ведь престол только цари по наследству передавали: хоть умный наследник, хоть ушибленный, все равно, абы наследник. Теперь же так не делают?» Но все это было для нее темным-темнехоньким, степной осенней ночью, заволоченной туманом, когда ни единого огонька в стороне, ни просвета в небе.
Глаза ее опустились на раскрытую перед нею книгу, и она вспомнила об Александре Адуеве. Вспомнила, как он сватал богатую невесту, у которой даже не спросил, хочет ли она пойти за него или нет. Вспомнила, как у невесты задрожали пальцы, когда он взял ее, насильно отданную отцом, за руку, — и вся та нежность и жалость к Адуеву, что в душе Нади было появились, внезапно померкли. «Тоже!.. — подумала она. — Мыкался со своей небесной любовью, а приехал все к тому же… И про земную любовь забыл. А ведь с ума все сходил, всем на свете был недоволен и всех на свете проклинал, вроде… вроде прапорщика Захарова». Надя рассмеялась над своей выдумкой. Мысли ее незаметно для нее самой переметнулись на Федора. «Где-то он теперь? Милый, в сто раз лучше всех этих… Скоро ли? Девятый день, как проводила. Скоро-скоро…» И легко и радостно вздохнула.