VI
Матвей Семенович Парамонов получил сразу два взволновавших его известия. Одно из них о том, что на днях свергли с престола государя Николая Второго. Перед тем по хутору упорно бродили слушки о неполадках в царском доме; в частности, о том, что якобы слабохарактерным и недалекого ума царем всячески помыкает Александра Федоровна, его супруга. И как будто она, урожденная немка, ведет дело так, чтобы русские на войне оказались в проигрыше. А другое известие особенно радовало старика: старшак его Алексей, который около трех лет сгибал на фронте, теперь едет домой. От него пришла телеграмма — просит, чтобы завтра за ним выехали в Филоново. Весть эта была тем радостнее, что с того злосчастного дня, как узнали о его ранении — месяца два тому назад, — от него ничего еще не получали.
В хуторском правлении, где Матвею Семеновичу вручили телеграмму, было полно людей, главным образом стариков. Встревоженные переворотом и теряющиеся в догадках — как это могло случиться? триста лет стоял дом Романовых! что же будет дальше? — они топтались в прокуренной комнатушке-правлении, дымили цигарками и, горячась, толковали всяк свое. За столом, во всех своих регалиях — урядницкие лычки, позеленевшие, во всю грудь, медали — сидел хуторской атаман. Огромным набалдашником насеки, с царской короной над двуглавым орлом, он нервно почесывал свою волосатую, почти вровень с бровями, переносицу, блуждал по комнате взглядом. Изредка, откидываясь и старчески покряхтывая, он поднимал растерянные, глубоко посаженные глаза — перед ним на стене в тяжелой золоченой раме висел портрет последнего императора, — подолгу, с укором вглядывался в него и, вероятно, мысленно вопрошал: «Что же это вы, ваше величество! Как вы оплошали! Как же без вас жить теперь будем?» Но сухощавый, хрупкий, с короткой рыжеватой бородкой и такого же цвета подкрученными усами император молчал, и атаман отводил глаза, вздыхал. А в правлении, сплетаясь и заглушая друг друга, не умолкали голоса. Моисеев стоял под золоченой рамой, покачивался, космами овчинной шапки стирал пыль с сапог царя, изображенного во весь рост, прищелкивал языком и без устали твердил одно и то же:
— Дела-а, волки тя!.. Н-ну и дела!.. Да… дела-а…
— Знычт то ни токма, доигрались, идоловы…
— Кто же Русью будет управлять? Пастухом кто же будет? — невесть к кому обращаясь, сурово допрашивал старик Фирсов и все почему-то вскидывал к лицу свой культяпый кулак.
— А на кой леший нужен он, пастух? Без него обойдемся, — возражал кто-то молодым баском. — На свободе-то вольготней: пасись где хошь.
— Много знаешь, молокосос! Ишь выдумал! А как хохлы полезут пастись на нашу землицу? Того не соображаешь, невдомек!
— Казаков, грец их возьми, поди насмарку теперь.
— В священном писании, милушки, сказано…
— О перемирии пока не слыхать? Войну не прикончили? — в десятый раз допытывался Матвей Семенович у писаря. Но тот, крутя гнедым загривком и не слушая его, орал кому-то во все горло:
— Михаил будет царем, Михаил! Его высочество великий князь Михаил Александрович. Эх ты, кочан, не понимаешь! А не то — великий князь Николай Николаевич.
— Ура! Ура! — мотая своей облезлой шапчонкой, с вылезающей из нутра ватой, кричал Березов, и непонятно было, по какому поводу он возликовал: то ли потому, что царя свергли, то ли потому, что царем заступит один из великих князей.
— К черту! Под такую!.. Никаких царей и князей! Кто учинял войну? — стариковатый Семен Федюнин, муж Бабы-казак, полгода назад вернувшийся с фронта калекой, подпрыгивал на единственной ноге, гремел по полу деревяшкой. — Без надобностей! Хватит! Тащи его оттуда, гада! Проклятый! Будя ему!.. — и громадным, с оглоблю, костылем совал в портрет императора.
— А ты дубиной не махай тут, не махай! — одергивал его атаман. — Расходился! Потрет увольнять не имеем права. Предписаниев пока не воспоследствовало.
Матвей Семенович с полчаса потолкался среди стариков, послушал беспорядицу выкриков, суждений, в которых мало было толку, потому что никто ничего доподлинно не знал, и вышел из правления. Отлучаться от людей ему хоть и не хотелось — авось, часом, подоспел бы какой-нибудь сведущий человек и рассказал бы потолковее, — но терять время было нельзя. Завтра к поезду нужно быть на станции, в Филонове, а к дороге у него ничего еще не готово. Надо подкормить лошадь, починить хомут, выпросить у кого-либо из соседей легкий тарантасик. На своей повозке по теперешнему пути далеко не расскачешься. Хоть бы тарантасишко с горем пополам дотащить, Добиться ответа на вопрос — будет ли прикончена война? — ему так и не удалось. А события его, собственно, интересовали только с этой стороны. Что ему до того, будет ли царем Михаил или кто-нибудь еще, или совсем никакого царя не будет! От этого ему ни холодно, ни жарко. Его хата с краю. Что ни поп, думалось ему, то и батька. Вот ежели б сынов удалось собрать! Правда, теперь, после радостной телеграммы от Алексея, дышать стало легче. Но все же как было бы хорошо, если бы еще и Федор приехал домой, и приехал бы здоровым!
Из хутора Матвей Семенович выбрался на рассвете — ехать ночью никак невозможно было — и к вечеру, часа за два до прихода поезда, кое-как дотянулся до станции. Меринок его под конец дороги уже не только не мог рысить, но и переступал не как следует. Летник раскис — шагнуть нельзя, по балкам все еще играли потоки, и ехать пришлось ощупью, по непаханой, скрепленной кореньями старых придорожных трав обочине.
Оставив подводу на постоялом дворе, Матвей Семенович пошел на базар — купить кое-что по домашности: соли, спичек, мыла и прочего. Но магазины оказались на запоре, и огорченный старик бесцельно закружил по площади, томясь нетерпением поскорей увидеть сына. У просторного комаровского лабаза — из пиленого леса, под оцинкованным железом, куда Матвею Семеновичу иногда приходилось ссыпать пшеничку, — толпились мужчины, женщины, наряженные по-праздничному. На рукавах у некоторых, одетых почище, алели широкие кумачовые повязки, кое у кого в петлицах пальто болтались красные ленточки. Посреди толпы неопределенного возраста мужчина, без усов и бороды, стоявший, видно, на каком-то возвышении — вряд ли он был такой рослый, — ерошил пальцами густые, длинные, как у псаломщика, волосы (по обличию он скорее всего и был псаломщик), встряхивал головой и, надрываясь, кричал:
— Граждане! Граждане великой раскрепощенной России! Волею народа самодержец низвергнут. Лучезарная заря свободы занялась. Ликование и торжество перекатываются по городам и весям. Наступило всеобщее равенство и братство. В новую жизнь, светлую и счастливую, пойдем единодушно. Вкусим от плодов революции…
Матвей Семенович робко подошел к толпе, минуту слушал оратора, моргая подслеповатыми глазами. Все ему казалось здесь необычным: один говорит, а все остальные спокойно слушают — на хуторских сходках так не бывает; называет не «господа старики» и не «казаки», а «граждане»; рукава для чего-то перепоясали лоскутками материи; ленточки нацепили… Возле Матвея Семеновича стоял солидный господин в добротном суконном полушубке, прасольских сапогах и черной каракулевой шапке. Старик почтительно оглядел его с ног до головы. «Важный какой! Не иначе — купеческого звания», — подумал он и нерешительно ткнул кнутовищем в красную на его рукаве полоску.
— Слышь-ка, чего это у вас? Всчет чего ото?
Господин повернулся к нему лицом. Оно у него мясистое, одутловатое, глаза заплыли жиром. Увидя перед собой чумазого деревенского старика, в широком, забрызганном грязью тулупе, он брезгливо шевельнул губами и откачнулся.
— Митинг! Не видишь? — буркнул сердито, не поняв вопроса.
— Митинга?.. А это по какой части? Чин, стало быть?
— Слушай вот! И узнаешь!
Матвей Семенович недовольно помялся, пошуршал тулупом. «Барина из себя корежит, а огрызается, как собака», — подумал он о собеседнике. Сдвинул со лба треух и прислушался. Но сколько он ни вникал в краснословие оратора, в его замысловатые, ученые слова, не каждое из которых старику удавалось разжевать, услышать то, что ему хотелось и что его волновало, он не мог. Оратор все твердил о светлой жизни, Учредительном собрании, наступающем народном счастье. А вот о том, что для Матвея Семеновича было всего важнее и всего ближе, он ни разу не обмолвился. Уходить отсюда неосведомленным ему не хотелось, и он покосился на сердитого господина. Неужто и он не знает? Быть того не может! Такой по виду представительный человек, газетки поди читает, образованный — все должен знать. Вот только неразговорчив он. Да леший его дери! Что с ним — детей, что ль, кстить. Скажет — и ладно, а не скажет — что ж, в ухо не ударит. Матвей Семенович отер усы рукавом, пододвинулся к господину поближе и, покачав кнутовищем — тронуть им незнакомца уже не осмелился, — осторожно спросил:
— Слышь-ка… вы уж звиняйте нашу темноту… Хочется знать: как всчет войны? Скажите, пожалуйста. Как там по газеткам… Не конец ей? Не прикончили?
Господин снисходительно выслушал его, полуобернув голову, и так же снисходительно заговорил:
— А кампанию, дед, мы выиграли? А? Войну выиграли?.. Не знаешь? То-то! Нет пока. Пока не выиграли. А раз — нет, то о каком же конце войны говорить? Выиграем — и тогда конец.
— Хм! Диковинно! — Матвей Семенович подергал бороду и в недоумении развел руками. — И на кой ляд, скажи на милость, она сдалась нам, гоп-компания эта? Никак то ись в толк не возьму. Для чего же с должности царя уволили? Выиграть, выиграть — только и речи. Выиграть — это еще не резон. А вот чего ради надо было игру эту учинять, кабы кто сказал, — был бы резон.
Господин вдруг ощетинился, у него даже как-то заволновался второй подбородок.
— Ты это что, дед? Ты что говоришь? В тюрьму захотел? Ты кто такой? Кайзеровский шпион? Дурачком прикидываешься!
— Что вы, что вы, бог с вами! — растерянно залепетал старик. — Какой шпиён, бог с вами! По глупому разуму, спроста пытал. Нешто я… что вы!.. — Задом-задом, втягивая голову и чмакая сапогами по луже, он отделился от господина, повернулся на носках и, к великому удовольствию, увидел подле себя толстущую, с широкой, в обхват, спиной даму, за которой и спрятался. «Вот про́клят! Ишь чего выдумал! — успокаиваясь, ругнул он собеседника. — «Шпиён», говорит. Хм! По какому же такому случаю на шпиёна я похож? Чего доброго, еще и зацапают. Дернуло меня, дурака старого, к незнамому человеку лезть с допросами!»
Старик несмело огляделся. Теперь он стоял рядом со смуглым, строгим и сухопарым человеком в кожаной кепке и такой же изрядно поношенной куртке. Чуть прищурившись и вздрагивая бровями, тот внимательно следил за оратором, попыхивал папироской, и в разрезе его жестких губ, зажавших папироску, таилась усмешка. Матвей Семенович украдкой взглянул на него. «Должно, из мастеровых, со станции, — догадался он, — али с паровой мельницы». Оглядел его большие жилистые руки — одна была засунута под отворот куртки, другая свободно висела, — но определить по ним ничего не смог.
Подмывало старика выведать про войну еще у этого человека, но так и не хватило смелости. «Кто его знает — в какую сторону повернет дело. Привяжется, как тот брюхастый, и не рад будешь». Он свернул цигарку, прикурил от папиросы мастерового. У Матвея Семеновича в кармане хоть и лежала коробка серников, но зачем губить спичку, коль рядом есть огонек. И, вспомнив о том, что меринка уже пора напоить, зашагал к квартире.
На вокзал Матвей Семенович пришел загодя — на постоялом дворе ему не сиделось. Широкоплечий, коренастый, каким он казался в своем дубленом с распущенными полами тулупе, он стоял на краю платформы, у багажной, и, не отрывая глаз, помаргивая, глядел в сторону железнодорожного, через Бузулук, моста — в версте от вокзала. Оттуда, из синего под легким мартовским небом леса — по берегу Бузулука — вот-вот должен показаться поезд. Лицо старика свежо блестело, морщины разгладились, и весь он как-то помолодел, выпрямился, будто с плеч его слетел не один десяток лет; в прищуренных, под линялыми бровями глазах — нетерпение и радость. Вороную бороду его трепал ветер, и прядки волос свивались кольцами. По платформе, обходя старика, под руку разгуливала молодая пара, сдержанно посмеивалась; на ступеньке, у дверей первого класса, стоял мрачный, щегольски наряженный и подтянутый урядник — блюститель порядка; из служебного входа, на минуту показываясь и исчезая, появлялся начальник станции в своей необычной красноверхой фуражке. Издалека, нарастая, явственно донеслось тарахтение колес. День клонился к исходу, и над фигурчатым, красного кирпича вокзалом, над разбросанными пристанционными постройками, над синим лесом в лучах солнца цвело нежное складчатое облако.
Раздались звонки, извещавшие о приближении поезда, и старик заволновался; он хотел было закурить, но листок в пальцах никак не сворачивался в цигарку, он бросил его и почему-то устремился к другому краю платформы. По ней с грохотом прокатили тачку, нагруженную ящиками различных цветов и фасонов. Откуда-то появились и засновали люди. Послышался грозный окрик урядника. Мимо Матвея Семеновича, отдуваясь и посовывая взад-вперед огромными рычагами, прополз закопченный паровоз; замелькали продолговатые грязно-зеленые пассажирские вагоны, бурые товарные, — сначала быстро, потом все медленнее; наконец лязгнули стальными тарелками, покачнулись и замерли.
Старик, топчась на месте, забегал взглядом по подножкам вагонов. Повсюду со ступенек спрыгивали пассажиры — за кипятком, к торговкам за снедью или просто поразмяться; платформа закишела народом. Матвей Семенович растерялся. Но вот, повернувшись к хвосту состава, он заметил, как из предпоследнего товарного вагона выходят военные, и стал вглядываться. Совсем еще молодой, с болезненно худым лицом служивый, в грязной, затасканной шинели, правой рукой придерживаясь за выгиб поручня, прыгнул, и левый рукав его, сломавшись посредине, широко и безжизненно болтнулся. Матвей Семенович хоть и увидел сразу же, что это — не сын, но все же в груди у него больно кольнуло, лоб внезапно вспотел, и он с тревогой, с нараставшим страхом подумал, что ведь он еще не знает точно, в каком виде встретит сына. Ему как-то и на ум не приходило, что сын, как и другие, может вернуться калекой. Из госпиталя Алексей извещал о своем ранении — немецкая пуля пробуравила ему бедро, — но чем окончилось лечение, неизвестно. Задирая голову, толкая людей, старик напролом двинулся к последним вагонам. В это время на площадку вышел еще один служивый — вышесреднего роста, сухощавый; удлиненное черноусое лицо его обметано короткой, как и усы, черной бородкой; казачья фуражка — уже не первой свежести, на плечах — блеклые погоны урядника. Матвей Семенович взглянул на него и забыл обо всем: где он и что он.
— Алеша!.. Сынок!.. — со всхлипом вырвалось из его груди.
Вокруг старика мягко и сочувственно заулыбались люди, кто-то ласковым голосом отпустил шутку: «Эк его… совсем обалдел». Но старик ничего не слышал. Наскакивая на пассажиров, спотыкаясь, он бежал со всех ног. Полы тулупа, не поспевая за ним, бурно развевались, обдавали людей запахом овчины. Алексей спустился с площадки, пожал какому-то военному руку и, увидя бегущего к нему отца, широко улыбнулся. Взволнованный, чуть прихрамывая, он заспешил навстречу. Они обнялись тут же, на глазах у людей. Старик с разбегу повис на плече у сына, припал к его груди и, булькая что-то неразборчивое, ласковое, прослезился; а тот, охватив ладонями его голову и чуть склонившись, коснулся щек троекратным служивским поцелуем.
— Сынок… слава богу… довелось… — растерянно шептал старик.
— И не чаял, батя. Прибыл вот… Да ты здорово никак постарел! — Алексей, откидываясь, еще и еще раз заглядывал в родное, размякшее от волнения лицо.
Звякнули один за другим три звонка; пассажиры заметались, хлынули к вагонам, и вокруг Парамоновых платформа опустела. В ушах застрекотал пронзительный свисток кондуктора, паровоз взревел, дернул, и вагоны, щелкнув сцеплениями, поплыли мимо вокзала, все чаще постукивая колесами. На платформе остались Парамоновы, начальник станции, мрачный урядник и еще несколько человек. Матвей Семенович, оправляя тулуп, перехватил щупающий взгляд урядника, устремленный на Алексея, и забеспокоился:
— Нам туда, сынок, в ту сторону, пойдем!
— На постоялый?
— Ага.
Из-за угла вокзала, тренькая шпорами, показался пожилой в чине есаула офицер — на белом без звездочек погоне его синий продольный просвет. Четко отбивая по камню шаг, он обогнул Парамоновых, не удостоив их взглядом, и зашагал на платформу. Матвей Семенович хоть и плохо воспринимал все постороннее (от радости он не чуял под ногами земли; радость его была тем сильнее, что сын, к счастью, оказался в полной исправности — с руками и ногами), однако обратил внимание на то, что при встрече с есаулом Алексей не только не оторопел и не заспешил отдать ему честь, как по службе полагается, но даже не уступил ему дорогу, не посторонился, ровно бы и не заметил его. Это немножко удивило старика и в то же время наполнило его гордостью. За такое дело, как известно ему, казаков греют, и греют как следует. По крайней мере раньше было так. Но все же какой молодец Алексей, что свою голову ни перед кем не гнет, не ломает шапки! Вот она, парамоновская порода!
* * *
На другой день еще засветло они подъезжали к хутору. Точнее сказать, подходили, потому что за всю дорогу старик лишь несколько раз присаживался на тарантас, чтоб закурить иль закусить, а то все шел рядом. Алексей сходил с тарантаса реже, только на подъемах, — рана его до конца все еще не зажила. За разговором версты таяли незаметно. За таким разговором старик, не охнув, прошагал бы еще столько же. Много услышал он от сына такого, чего никогда в жизни слыхивать ему не приходилось. Оказывается, царя хоть и прогнали, но войну заканчивать новые управители все же не думают. А он-то надеялся, все пытал об этом! Тот брюхастый, что вчера обозвал его «шпиёном», выходит, неспроста на него напустился. Алексей долго хохотал, когда отец поведал ему об этом происшествии. Но есть такие люди, политические, — и много их, — которые добиваются, чтоб войну прикончили. Видеть этих людей Алексею не довелось, зато разговоры о них до него доходили частенько — и на фронте и в госпиталях. Это — большевики. Как и откуда они появились и в какую сторону хотят повернуть Россию, представить отчетливо Матвей Семенович не мог. Пытаясь все же сделать это, он неоднократно возвращался к расспросам о них. Алексей рассказывал сбивчиво, туманно и не совсем толково, — видно, и сам-то знал нетвердо. Но то, что большевики стоят за бедных и войне стараются конец положить, — это старик понял крепко. «Башковитый народ, — решил он, — побольше бы таких! Скорее бы свернули рога кому следует».
На спуске с последней перед хутором горы меринок отчаянно вильнул хвостом и взял трусцой, хотя к этому его никто не понукал, — почуял конец мучениям. Алексей, усаживаясь в тарантасе поудобней, всматривался в надвигавшийся хутор. Влево от дороги на кургане стоял ободранный ветряк, вокруг которого на бурой полянке извивались две-три глубокие, уже зачерствевшие на пригреве колеи, — как видно, завозчик здесь гость не частый; вправо полукругом до самой речки тянулись вишневые сады, разделенные полусгнившими плетеньками и приземлившимися, уже разрушенными насыпями. Прямо, уходя вниз, расстилалась широкая кочкастая улица с двумя пестрыми рядами изб.
Алексей всматривался во все это и чувствовал, как на глаза его невольно набегают слезы, щиплют веки. Сердце учащенно и радостно стучало, но откуда-то из глубин непрошенно поднималась грусть. Вот он, незабвенный, родимый угол, милее которого нет во всем свете! За два с половиной года много пришлось Алексею повидать селений — и богатых и убогих, но ни одно из них не вызывало, да и не могло вызвать столько чувств. После сырых, промозглых окопов, в которых довелось столько выстрадать; после бесконечных, выматывающих душу походов, боев; после каждодневных тревог, смертей, голодного пайка, вшей и грязи; после всего, чем красна на фронте солдатская доля, — каким блаженством и счастьем казалась ему жизнь в этом мирном степном углу! Но как за эти годы обветшал он! Куда ни кинь глазом — на всем следы запустения и нищеты.
Двор Игната Морозова — брата Андрея Ивановича, с кем Алексей неразлучно тянул лямку службы, почти совсем разорился. Он и тогда-то был не очень завидный, а теперь и вовсе — смотреть жалко. Передние решетчатые из досок ворота сорвались с верхней петли, перекосились, толкни — и рухнут. Прясла ощетинились кольями, обнизились; одного угла совсем не стало, — должно, на подтопку пошел. Крыша с единственного во дворе сарая сползла, обнажив слеги, и между ними черно зияли прогалины. На гумне — хоть шары гоняй. Знать, руки Игнатовой работящей жены Авдотьи бессильны были сдержать натиск тлена и разрушения. У кособокой, облупленной хатенки со слепыми в заплатах окнами, в которой коротал дни инвалид Федюнин со своей благоверной Бабой-казак, труба рассыпалась до самой подошвы; куски глины и кирпича, свежеразмытые дождем, расползлись по камышу крыши бурой неприглядной полудой. Амбар трехпалого старика Фирсова против дома, через дорогу, щерился приоткрытой, покачивающейся от ветра дверью; в петле праздно висел заржавленный в полпуда весом замок. Уж если в хозяйстве Фирсова, такого рачительного и прижимистого, по закромам гуляют ветры, то что же спрашивать с тех хозяйств, в которых не осталось казаков! У ближайших соседей Парамоновых завалился колодец; над засыпанной золой рытвиной, как могильный памятник, похилившись, стояла вековая в трещинах соха.
Соседский палисадник миновали, и меринок, не дожидаясь вожжины, свернул к своим воротам. Алексей с забившимся сердцем заглянул во двор. С крыльца, в одной клетчатой раздувавшейся рубашке, в больших старых, соскакивавших с ног сапогах — чуть ли не дедовы подцепил второпях, — без шапки бежал вихрастый розовощекий малец, в котором служивый узнал своего Мишку; вслед за ним, силясь догнать и оступаясь, придерживая юбки, спешила сияющая Настя. Алексей, забыв про свою рану, прыгнул с тарантаса, покачнулся и чуть было не упал — острая боль пронизала ногу так, что даже в глазах потемнело. Он поморщился и, готовясь подхватить сына, раскинул руки…