XI
Издавна ведется пословица: где тонко, там и рвется. Что в жизни бывает именно так, Матвею Семеновичу пришлось испытать на собственной шкуре. Он уже не однажды это испытывал, но в этот раз почувствовал особенно, до боли. Думал: пока подойдет время Федору уходить на службу, подрастут бычата — осенью подобрал их на покровской ярмарке, — продаст их, вот тебе и справа. Кое-что прибавит из мелкого скота и как-нибудь сведет концы с концами. Ан не тут-то было. Вчера вызвал в правление хуторской атаман и объявил: через неделю вынь да положь справу. Где хочешь и как хочешь, а достань, и все. Хоть укради, лишь не попадайся. Казаков, мол, требуют в станицу на смотр, и чтоб все блестело на них, как и полагается. Для того-де казак и существует на свете, чтоб как крикнул: «В ружье!» — он уж был бы на коне: «Где враг?» И земля, мол, ему для этого дадена.
А что земля, если так подумать? Ее немало, это правда. Но ведь сама-то она, кроме непролазного бурьяна, ничего не рожает. Ее надо смочить потом, обработать. А кто будет обрабатывать, на чем? Алексей — уже два года скоро — и глаз домой не кажет. Мечется с полком по Галиции — из одного прорыва да в другой, а из огня да в полымя. Хоть голову носит, и то слава богу. Федора еще оторвут от хозяйства — тогда и вовсе пойдет все прахом. Одними стариковскими руками гору не своротишь. А Настя какая же помощница? За домашностью надо же кому-нибудь смотреть.
По копейкам да по гривнам старик скопил сотняшку. Но разве ж ста рублями тут дело пахнет? На одного коня надо вдвое больше. На ярмарке лошадки взыграли в цене до двухсот, и с четвертной. А ведь конь — только половина расходов. Седло, уздечки, мундир и все иные причиндалы еще столько же съедят. Бычата — что и говорить! — мелькнут хвостами. Хоть и безо времени, конечно, но куда же денешься? С ними за компанию и с пяток овчонок. И все же этим не покроешь. Где-то надо доставать еще деньжат. А как их доставать? Легко сказать! Не сводить же с база последнюю корову. Тогда и губы-то молоком не помажешь, где уж там скоромиться.
Они сидели во дворе на корыте, советовались. Федор только что приехал с поля. Дорогой он потерял чеку и наскоро выстругивал новую. Уже с полчаса они толковали все об одном и том же: где достать денег? Решили заложить пай земли. Другого выхода не было. Матвей Семенович надумал сходить к Абанкину, к Петру Васильевичу. А Федор уперся, как бык в стену: не нужно да не нужно идти к нему.
— Лучше в правление заложи, чем Абанкиным.
— Да отчего же лучше! — Матвей Семенович, начиная сердиться, заскорузлыми пальцами щипал бороду. — Атаман на шесть красных не накинет, хоть лопни — казенная цена, а Петр Васильевич как-то говорил мне. Тебе чего они? Не один ляд подставлять, что лоб, что затылок — все та же голова. Кто больше даст, тот и батька.
— Не люблю я их! — Федор, морщась, строгал палку, и витые из-под ножа стружки летели на Матвея Семеновича.
Старик крутил головой, моргал, уклоняясь от стружек.
— Ты ровно на свет только народился, пра слово! Затвердил одно: «не люблю» да «не люблю». А на кой грец нужны они — любить их, никак не возьму в толк.
— Ну, как знаешь! С кем хошь, с тем и водись. — Федор откинул со лба волосы и пошел примерять чеку.
Матвей Семенович, зайдя на минуту в хату, наяснил коровьим маслом голову, надел праздничный пиджак и разыскал на дворе костыль. По пути заглянул в шинок, вытряхнул из кисета все, что было в нем, до последней копеечки, и сунул в карман красноголовую бутылку, проданную по особой просьбе.
Будто и такие же люди Абанкины, как и все прочие: и живут всегда здесь же, на глазах, и работают в том же поле, рядом, — а как стал к ним подходить Матвей Семенович, то начал робеть.
«Вот дурак-то! — ругал он самого себя. — Что они, господа, что ли, какие, аль уж дюже образованные? Такие же дроворубы, как я, как все. Чего же их стесняться! Не милостыню иду просить, со своим же добром навязываюсь». И старик, ободряя себя, независимо покашливал, выбрасывал костылик, взглядывая из-под ладони на заржавленного петушка над воротами.
Встретил его сам хозяин, Петр Васильевич. Он услужливо вышел навстречу, пожал шершавую протянутую руку.
— Добро, знычт, пожаловать, Матвей Семеныч, проходи, проходи, — ласково и дружелюбно приглашал он, шагая впереди него.
Матвей Семенович опасливо косил на кобеля, вздымавшегося на привязи, пятился к крыльцу.
— Этот чертан, случаем, не сорвется?
— Не-ет, что ты, не сорвется, не бойся. — И Петр Васильевич с затаеной усмешкой оглянулся на сгорбленного гостя.
Серый, гривастый, что матерый волк, кобель оглушительно бухал, становился на дыбы и, захлебываясь, хрипел от душившего его ошейника. В раскрытой пасти его торчали желтые редкие зубы. В лютом бессилии он скакал взад-вперед по двору, гремел цепью. Вслед за ним, пронзительно визжа и прыгая по проволоке, которая струной была натянута от угла амбара к леднику, скользила огромная шайба.
«Вот попадешься такому сатаилу!» — Матвей Семенович втягивал в плечи голову и, поспешая за хозяином, с завистью рассматривал двор.
Он был чисто выметен, убран. По обочине двора — от калитки и до кухни — тянулся дощатый навес. Под ним в ряд стояли косилки, конные грабли, телеги и прочий дорогой инвентарь. От кухни и до гуменных ворот, по обеим сторонам широкого проезда, лежали базы, огороженные новыми плетнями. На гумне, за рубленой, под жестью, конюшней, высилась соломенная рига, бурым покатым боком заслонявшая небо.
— Весна нынче славная, пригожая. Бог посылает погодки, — говорил Петр Васильевич, тяжело и грузно взбираясь на крыльцо.
— Весна ничего, славная, — эхом откликался Матвей Семенович, глядя на его стоптанный сапог. «Все копит, наживает. Жила!»
— Хлеба ха-араши идут, дух радуется! Не приведи господь какой планиды. И сена… куда там! Надо поторапливаться с покосом.
— Да, поторапливаться надо.
Они вошли в переднюю комнату — прихожую, пахнувшую горячими хлебами, дублеными шубами, тут же кучей сваленными на кровати, еще чем-то терпким и густым, чем пахнет только в крестьянских избах. Против окна, у кровати, сутулилась хозяйка, Наумовна. Латая мешок, она близоруко щурилась, далеко отводила руку с иглой. Матвей Семенович смахнул с головы фуражку, помолился в передний угол на тусклую икону и, отвесив хозяйке поклон в пояс, прошел к столу. Под полой нащупал сургучную головку, засуетился, дергая склянку из кармана.
— Ну, Петро Васильич, выручай! — сказал он, встряхнул бутылку и шлепнул донышком о стол.
— Знычт, жалься. — Абанкин придвинулся к столу и, взглянув на серую метелицу в бутылке, повернулся к жене: — Маша, подай нам пару стаканчиков.
— Нуждишка нас заедает, Петро Васильич, беда! — нерешительно начал старик, раскупоривая бутылку. — Гонишь ее, проклятую, в дверь, а она в окно лезет. Никуда от нее не ухоронишься. Должно, про нее говорят: ни в огне не горит, ни в воде не тонет. Только станешь вроде бы подниматься на ноги, чуть-чуть крепнуть — хлоп! — какая-нибудь штука, и вот тебе опять… Такая, говорю, иной раз обида возьмет. Да будь ты трижды про-оклят, провались все пропадом! — Матвей Семенович налил стаканы с краями вровень: один стакан к хозяину придвинул, другой поднял сам. — Ну, Петро Васильевич, за ваше здоровье; как говорится, не последнюю и чтобы домашние не журились. — Он разгладил усы, бороду, помигал веками и, опрокинув стакан, громко глотнул.
— Это уж так, Матвей Семеныч, так. Будем здоровы. Га! Ух, ты!.. Маша, принеси нам чего-нибудь солененького.
— Диви бы лодырничали, что ли, как ежли, к тому говоря, али там еще чего, уж не досадно было бы. Или бы зашибали, как иные прочие, по неделе без просыпу, — ну уж куда ни шло! А то ведь кряхтишь день и ночь, везешь, тянешь, а толку на шиш! — Матвей Семенович откинулся к притолоке и показал из-под стола оттопыренный в морщинах палец с изуродованным ногтем. — Да ведь и как тут… Одного сынка справил, проводил — служи царю-батюшке, отражай басурманов. Не успел с силенками собраться — другого надо. А справа-то, она кусается ой как! Ведь это же разор, разор! Кто работать будет? С неба ничего не падает. Быдто израильтянам или кому-то там манна сыпалась с неба — Андрей Иваныч все толкует об этом. А теперь не видать вроде, не стала сыпаться. Работать надо. А кому? Опять же я да я. А какой уж из меня работник? Тут уж, прости господи…
— Да, да, Матвей Семеныч, да, — Абанкин налегал локтями на стол, тупым ножом пилил мягкий обрюзглый огурец, брызгал рассолом, — вот и моему сынку…
— Подыскал я лошадку у сватов, — перебивая Абанкина, все развязней продолжал Матвей Семенович, — меринок справный, ладный. О прошлый год комиссия приняла под строй. Но ведь сто-о во-осемьдеся-ат целковых!.. Это не шутка! Сто восемьдесят целковых надо отвалить. Да и то, спасибо свату, уважил. На ярмарке и за такую цену не уломаешь. Казенную «катеринку», что атаман выдал на справу, отдал вроде бы в задаток, а восемь красных обещал повременить денька два, то ись до послезавтра. А где их достать мне? — Матвей Семенович поднял мутные глаза и молящим взглядом уперся в раскрасневшееся лицо Абанкина, которое показалось ему странно расплывчатым и широким. Неуверенным движением, толчками он взял бутылку, выплеснул в стаканы остатки. — Вот я и пришел, Петро Васильич. Выручай, пожалуйста. Как-то однова ты говорил мне про землицу. Бери паек. Больше нет этого самого… Сними петлю с шеи.
Абанкин медленно двигал скулами, жевал вялые, как тряпки, огурцы, чавкал.
— Оно, как бы сказать, Матвей Семеныч, кгм, кгм! И ничего вроде бы — земля. Да. Ничего, знычт, не плохо. Но и так надо рассудить: всему свое время. Если бы пораньше трохи, я бы и слова не сказал. Мог бы распахать али что. А то будто и того… поздновато.
— Да ведь четыре года, Петро Васильич, четы-ыре! — Старик наваливался грудью на стол, жарко дышал Абанкпну в лицо. — Я не запрашиваю дорого. Как и вопче людские цены. Без запроса. Восемь красных бумажек.
— Во-осемь?! — трезвея, передернулся Петр Васильевич и, теряя дар речи, уставился на собеседника глубокими округлившимися глазами. — Знычт… то ни токма, ты… чего ж это, Матвей Семеныч? Мне, знычт, за шесть навязывают, бери только. С руками рвут. Вот как. Не-ет, Матвей Семеныч, это невмоготу. И не слыхал я таких цен. Нет, нет, никак невозможно, — и он, двинув стол, откачнулся на аршин от гостя.
— Да Петро-о-о Васильич! — уже кричал расслабленный, опьяневший старик. — Мне не богатеть с твоих денег, ты сам посуди. Не хоромы ставить. Я только душу спасаю. Мне — во! — он раскорячил пальцы и черкнул себя рукой по коричневым бороздкам на шее. — Во! А подай восемь красных. Четыре круга, Петро Васильич, четы-ыре. И напашешь, и сенов накосишь. Опять же лесные угодия, луг и все такое.
Абанкин качал мокрой, смоченной рассолом бородой, сметал со стола огуречные семечки, крошки хлеба.
— Как можно! Нет, нет, никак этого нельзя, никак. Что ты, Матвей Семеныч, где это видано? За шесть красных так и быть.
— Приба-авь, Петро Васильич!
— Не могу-у, Матвей Семеныч!
— Приба-авь!
— Ника-ак невозможно!
— От твоих капиталов — капля в море.
Абанкин мялся, мычал, пыхтел и наконец с каким-то хрипом тяжело выдохнул:
— Кгм, знычт… ну, уж, знычт, ладно. Быть по сему. Для дружка — сережка из ушка, ладно. Пятерик накину, так и быть. От себя оторву.
В комнату вошел Трофим. Он неприязненно взглянул на Матвея Семеновича и, не здороваясь с ним, подошел к отцу. Уткнул ему в зашеину козырек фуражки и загудел над ухом, зеленоватыми глазами поблескивая в сторону гостя.
— Ну вот еще! — и Петр Васильевич отсунул его. — Вы там улицы не поделили, а я через вас человека обижать буду. — Он сказал это намеренно громко, так, чтобы услышал Матвей Семенович, а тихо: — Дурак, не мешай!
Трофим поскреб пятерней в затылке и сердито хлопнул дверью.
— Так я эт-та… согласный, Петро Васильич, согласный, — и, едва удерживаясь на ногах, старик поднялся. — Спасибо за выручку. Мы как: бумагу будем писать иль как?
— По закону оно положено, полагается. Маша, принеси нам вексель. И чернильницу. Там она, в шкафу, плесни в нее водички. И деньжат Матвею Семеновичу.
— Каких вам деньжат! — вскудахталась Наумовна. — Вы земли не чуете… Завтра напишете. Проспитесь сперва.
— Завтра? Ну-к что ж! Завтра так завтра, — миротворил Матвей Семенович, надевая фуражку не так, как давно уже носит — козырьком на нос, а по-молодецки, чуть набекрень. — У бога дней много. И завтра день будет. Мы на все согласные. Э-э, ну-к что ж! — и махнул рукой.
Домой шел старик уже богатым и молодым. Мимоходом хотел было заглянуть в лавчонку — просто ни за чем, так, посмотреть, кто там есть, — но порожек у лавчонки оказался таким высоким, что, как он ни старался на него взобраться, никак этого сделать не мог. Нога со спущенным чулком оторвется от земли, поднимется в направлении порожка, но вот ее будто судорогой сведет, и она сунется куда-нибудь в сторону. Матвей Семенович, шарахаясь туда-сюда, лишь руками разводил: и когда, подлецы, устроили такой порожек, не заметил он.
— Мишка, Миш!.. — крикнул он, увидя у калитки внучонка. — Ты чего, сукин кот, бездельничаешь?
Босоногий, черный от загара малец играл «в коняшку». Сидя верхом на хворостине, он придерживал ее одной рукой, выгибал кверху, а другой — пощелкивал по ней палкой, как подгоняют плеткой лошадь. Приседал, кружился, задирал стриженую, в белых пятнах голову и ржал молодым жеребчиком: «И-и-го-го!..» Подскочил к деду, взбрыкнул раза два и дернул его за пустой карман.
— Тпру, коняшка, дедоку задавишь!
— Ах ты, сорванец окаянный; ах ты, Соловей-разбойник, ты это… нешто можно?.. — Матвей Семенович пригнулся, вытянул руки и хотел было поймать внучонка. Но тот ловко поднырнул под его руку и увернулся. — Ах ты, вьюн бесхвостый! Ну-к поди, я надеру тебе уши.
— Хо, какой хитрый, а ты поймай! — И запрыгал на одной ноге. — А чего, дедок, на бороде у тебя? Семечки какие-то, ма-ахонькие.
— Ну, ну, семечки, какие там семечки, кто их там сажал! — Матвей Семенович клюнул носом верею и, вычерчивая ногами замысловатые фигуры, полез в ворота.