13
Ударная кампания по раскулачиванию в Тихановском районе благополучно завершилась за две недели. Всех, кого надо было изолировать, – изолировали, кого выслать за пределы округа, – выслали, кого переселить в пустующие теперь уж государственные, а не кулацкие дома, – переселили, которые дома занять под конторы – заняли. Райком и райисполком, избавившись от других контор, вольно расселились по двум этажам просторного каманинского дома. И облик районного центра Тиханова принял свой окончательный вид: на домах беглых купцов и лавочников, на заведениях трактирщиков, колбасников, Калашников, сыроваров и маслобойщиков, на просторных сосновых и кирпичных мужицких хоромах, окрещенных кулацкими гнездами, теперь появились вывески, писанные бывшим степановским богомазом Кузьминым с одним и тем же заглавным словом «Рай», возвещавшие миру о наступлении желанной поры всеобщего благоденствия на этой грешной земле.
А над высоким бетонным крыльцом старого каманинского магазина повесили воистину волшебную картинку с нарисованной колбасой и магическим словом «Раймаг». Мужики посмеивались, подходя к пустым прилавкам:
– А вы ту колбасу, с вывески, сымите и нарежьте мне. Я заплачу, чего стоит.
– Дурак! Та колбаса обчественная, смотри на нее даром и ешь, сколько хочешь, глазами. А рукам волю не давай.
– Дак мы теперь на какое довольствие перешли? Око видит, а зуб неймет?
– Во-во. Погляди да утрись.
Но питались мужики в эту зиму – дай бог каждому. Недаром цена на кадки подскочила вдвое – всякая посудина шла под засол мяса. И солили его, и коптили, и морозили. От бань по задворкам чуть ли не каждый вечер тянуло паленой щетиной; и горьковато-пряный дымок горевших ольховых полешек отдавал приторно-сладким душком прижаренного сала. Окорока коптили! Все районные ветеринары: и врач, и фельдшер, и бывший коновал, работавший санитаром при случном пункте, ходили в дымину пьяными, они открыли новую болезнь – «свиную рожу», по причине которой разрешалось не только забивать скотину, но и палить свинью, дабы при снятии шкуры не заразиться. А ежели хозяину хотелось продать свинину, так сдирали приконченную шкурку, и на свежий сальный обрез тот же ветеринар ставил чернильное клеймо – «К продаже подлежит. Здоровая».
Зато уж к масленице тишина установилась на селе благостная: со дворов ни свиного визга, ни телячьего рева, ни блеяния ягнят, ни гусиного кагаканья – лишние голоса были убраны.
Оно и то сказать: не так голос был страшен, как лишняя голова. Все, что появлялось на крестьянском дворе, попадало в опись и подлежало учету и налоговому обложению. Да не только налоги пугали… Ходили слухи, что по округу вынесено постановление – к двадцатому февраля всех загнать в колхоз. Значит, всякая животина на твоем дворе, считай, что уж и не твоя. А поскольку появление на свет божий новой головы пока еще происходило без свидетелей, так и старались прибрать ее вовремя.
У Бородиных ожеребилась Белобокая.
– Боже мой, к двум лошадям да еще третья!.. На тебе креста нет, – бранила мужа Надежда.
– Я, что ли, виноват, что кобыла ожеребилась?
– А кто же?
– Окстись, Маланья! Я тебе кто, производитель?
– Ты чурбан с глазами! Вот запишут на нас три лошади да раскулачат. Что тогда скажешь? Каким голосом запоешь?
Мир в семейство принес Федька Маклак. Он пришел из Степанова на воскресный отдых и, послушав перебранку родителей, сказал:
– Жеребенка могу продать.
– Кому?
– Ваньке Вожаку и Андрею Слепому.
– Он им на что? По избе в иго-го играть?
– Зарежут да съедят.
– Вот и слава тебе господи! – обрадовалась Надежда.
– Жеребенка резать? Да вы хуже татар! – сорвался Андрей Иванович. – Из него лошадь вырастет… Лошадь! Понимаете вы, тыквенные головы?
– А вот как раскулачат и посадят тебя за трех лошадей… Из тебя самого лопух вырастет. Продай от греха! Какое твое собачье дело, на что он пойдет?
Продали. Вечером Федька накинул жеребенку на шею аркан и отвел напротив, к Слепому. А утром чуть свет Вожак стучится в дверь:
– Андрей Иванович, отдай деньги! А мясо назад возьми.
– В чем дело?
– Он у вас заразный. Как наелись с вечера этой жеребятины, так всю ночь со двора не сходили.
– Проваривать надо мясо-то, печенеги…
Потом целый день вся Нахаловка потешалась:
– Ты слыхал, ночью Слепой с Вожаком волком подвывали?
– С чего это они? Ай с ума спятили?
– Жеребятины сырой наглотались.
– Эка, дорвались, родимые, до дешевизны-то.
– Да, за бесценок и мясо впрок не пойдет.
– Жеребятина что за мясо? Ее татаре только переваривают. Дак у татарина не желудок, а требуха.
– Гли-ко, говорят, что ежели собака волком завыла – быть покойнику. А человек ежели волком завыл? К чему бы это?
– К войне. Ай не слыхали – Китай опять подымается.
И слухи, слухи по селу ходили странные… Говорили, будто на лесных Пугасовских выселках одна баба тройню родила – головы и руки человечьи, а задняя половина туловища у новорожденных собачья, шерстью покрыта. И с хвостами! А еще будто божий человек появился, по селам ходит. Увидит какого ребенка и скажет: «Дайте мне эту девочку поносить!» Очень мне, говорит, девочка понравилась. А уж какого ребенка возьмет на руки, так тот и помирает. Маленький такой мужичонка, калека убогий. А силу притяжения большую имеет.
Пугали войной, а более всеобщим колхозом и концом света. Слонялись мужики без дела, засиживались вечерами у соседей, а которые побойчей, одержимые беспокойным желанием узнать «судьбу решающую» поскорее, собирались возле бывшего трактира, а теперешней почты. Распивали самогонку и медовуху, принесенную в бутылках, заткнутых тряпичным или бумажным кляпом, закусывали курятиной, которую бабы из-под полы продавали возле раймага. Судачили.
– И откуда курятина появилась?.. Скажи ты на милость – пост на дворе, а они кур продают!
– До поста не доживем. Говорят, двадцатого февраля наступит сплошной колхоз. Конец света то ись.
– А куда же все денется?
– Все, что ходит на четырех ногах, будет съедено. Гы-гы.
– А потом что? Куда мы все денемся?
– Известно… Разбегимся…
– Куда ж ты разбежишься?
– Известно куда. На трудовой фронт. Давать пятилетку в четыре года.
– Во-во… С рабочего плеча.
– А скажи ты, сколько будет этих пятилеток?
– А сколько в лапте клеток.
– Одни лапти износим – другие дадут. Так и с этими пятилетками: из одной вылезешь – в другую сунут. Теперь не вырвешься до смерти до самыя.
– Это верно. Пока будут пятилетки – хлеба досыта нам не едать.
– Почему?
– Потому как окружение мировой буржуазии вредит.
– А при чем тут хлеб?
– Как при чем? Ежели бы у нас хлеба не было, они бы и не вредили нам. То ись не выколачивали бы из нас этот хлеб. Никто бы никого не раскулачивал.
– Это верно. За свое добро страдаем.
– Э-э, об чем тужить! Двум смертям не бывать, дальше Сибири не пошлют. А ежели захотят, чтоб мы работали, накормют. Вон столовую открыли.
Столовую открыли в Капкиной чайной. Клубный активист, комсомолец Андрей Пупок, нахрапистый малый с красным лицом и светлыми свиными ресницами, стал директором столовой. А Тараканиха пошла поварихой. Говорят, с ковшом в руках посреди обеда засыпает, прямо стоя у котла. А Кулька поставили начальником тюрьмы. Из калашной сделали тюрьму; сломали печи в полуподвальном этаже, ногородили камер, окна забрали железными прутьями, а снаружи все здание обнесли высоким плотным забором.
Но главное, главное – почти в каждом селе появился колхозный скот, общие дворы и недвижимый инвентарь – зачаток колхозного строя. И к февралю месяцу количество объявленных колхозов по району подошло к плановой цифре.
Но вот беда: колхозов много объявилось, да колхозников в них было маловато; по двадцать, по пятнадцать, а то и по десять семей приходилось на колхоз. А в Гордееве, Веретье и в Пантюхине колхозов вовсе не было создано. Руководители этих Советов были взяты на особую заметку. Да и в самом Тиханове туго шло дело: за всю эту бурную пору ни одного семейства не прибавилось в колхозе – как было двадцать шесть, так они и остались. Их еще окрестили бакинскими комиссарами и название предлагали колхозу дать – имени Бакинских Комиссаров. А другие требовали – нет, осудить надо интервентов, которые расстреляли тех комиссаров. Потому колхоз назвать «Ответ интервентам». Чтоб международная контра не забывала о том, как новые ряды встают над павшим строем.
Но Сенечка Зенин настоял на своем: назвал колхоз «Светлым путем», ибо всем колхозникам теперь нужно учиться не только ненависти к врагу внутреннему и внешнему, но и любви и нежности по пути ко всеобщему братству.
Оно бы, может, и привилось с ходу, это чувство любви и нежности по пути ко всеобщему братству, кабы не помешало тому вспыхнувшее невесть по каким законам повальное воровство. Первым делом растащили мед, оставшийся от кулаков. У деда Вани Демина было девяносто ульев, да у Черного Барина тридцать, да у братьев Амвросимовых сорок, да у Костылиных более полсотни… И вот какие чудеса: когда брали хозяев, все ульи пересчитали и в описи внесли, омшаники опечатали, а через несколько дней сунулись с проверкой – и печати, и все ульи стояли на месте, но меду не было.
«Он утек медовухой прямо в шинки», – смеялись мужики. И пьянь такая пошла, хоть колхоз закрывай.
Вся эта мелочь конфискованная: куры, гуси, утки, поросята, ягнята, овцы – все это уменьшалось в числе и появлялось в жареном виде в корзинах да в туесах возле магазинов на мимолетных толкучках. Главное, некуда девать было эту мелочь. Не соберешь ведь на одном дворе всех чужих кур, гусей и уток вместе. Передерутся, перетопчут друг друга. Раздавать по домам колхозникам – тоже нельзя. Держали их пока на своих местах да рассовали частично по лошадиным дворам. Вот тебе каждое утро двух, а то и трех голов не хватает. Куда делись? То хорек утащил, то лошади затоптали…
С крупной скотиной полегче было. Оставшихся от кулаков коров да телят свели на дворы братьев Амвросимовых и объявили это скопище – мэтэфэ. Мало кто знал, что значили эти таинственные буквы. Но догадывались, что молоко от коров пойдет в столовую при райисполкоме, а еще в маслобойку сосланного Арсения Егоровича, где теперь хозяйничал человек, приехавший из города. Главной дояркой на этой мэтэфэ поставили Саньку Рыжую, а в помощницы ей назначили Настю Гредную и Козявку.
Настя доила два дня, на третий забастовала. «У меня, – говорит, – всего один глаз». – «Ты что, глазом доишь?» – ругается Санька. «Я, – говорит, – смотреть устаю, потому сиськи в руках путаются». Эту прогнали, привели Матрену Селькину. Тут Козявка заупрямилась. Я, говорит, не могу избу свою на произвол судьбы бросать, потому как мужа отослали сторожем на хутор Черного Барина.
Иван Евсеевич Бородин зашел к Якуше Ротастенькому: «Посылай свою Дуню!» – «Ой, что ты, Иван Евсев! Она у мяня с грыжей. На барском поле надорвалась». – «Ну, мать перемать, тогда иди сам дергай коровьи сиськи!» – «Какие сиськи? На мне вся беднота замыкается! Я свой пост не могу добровольно оставить – меня райком ставил. Я все ж таки партейный» Выручила Авдотья Сипунова, жена Сообразилы.
Лошадей, которые получше, отобрал для себя РИК. Остальных передали в колхоз. И с лошадьми морока – их более тридцати голов, а дворы маленькие. Пришлось размещать в трех местах: на дворе Клюева, Алдонина и Успенского. А все, что осталось от кур, гусей, поросят и прочей мелочи, – отвезли на хутор Черного Барина. Сторожами послали туда мужа Козявки, Ивана Маринина, прозванного Котелком, и Сообразилу.
Поскольку многие кулацкие дворы заняли под свои нужды всякие конторы, у которых тоже появились и лошади, и телеги, то личный скот колхозникам велено было держать пока при себе.
– Обождите малость, – сказал Возвышаев Кречеву и Бородину, – вот подготовим общие стойла и кормушки для всего села – тогда и соберем весь скот. Сплошной колхоз будет, на целый район. А пока существуйте как база для наступления на единоличный сектор.
Эта раскиданная по всему селу база доставляла много хлопот Ивану Евсеевичу Бородину: то гуси пропадали, то поросята, то молоко браковали. И за все в ответе председатель.
Вызывают на молокозавод. Явился:
– В чем дело?
Мастер в белом халате, лицо строгое, как у доктора, подводит его к одной фляге, крышку открыл:
– Нагнись, понюхай!
– А чего там нюхать? Молоко, оно молоко и есть.
Подает ковш:
– На, зачерпни со дна! Тогда узнаешь, что за молоко.
Зачерпнул. Мать честная! Коровий навоз!
– Ты что, классовую вражду через навоз выражаешь?
И пошел материть на чем свет стоит. А что ты ему скажешь? Он прав. К тому ж он – представитель рабочего класса, из округа приехал. Хоть и не шишка, а место бугроватое.
Не успел с молоком скандал уладить, вот тебе – заявляется под вечер на дом Максим Иванович Бородин, старший над всеми конюхами.
– Иван Евсев, а на дворе Успенского кормить лошадей нечем.
– Как нечем? А где сено Успенского?
Мнется.
– Ты чего, мать перемать, али язык проглотил?
– Дак там до нас лошади райзо стояли… Вот они и травили сено, что на сушилах лежало.
– А в саду два стога стояло? Там не менее десяти возов было.
– Те стога увезли…
– Кто увез?
– А я почем знаю? Утром ноне пришел – от стогов одни поддоны. Я вам не сторож.
– Это ж грабеж при белом свете! В милицию заявлял?
– Я – человек маленький. Ты хозяин, ты и ступай в милицию.
Два дня путались с этим сеном. Так и не нашли. Да что на нем, метки, что ли, оставлены? Кулек сказал:
– Сено, оно сено и есть; перевезли с места на место, с другим смешали – и вся недолга…
Заикнулся было – собрать со всех колхозников по возу сена. Куда там! Шумят:
– Бери тогда все, и скот наш забирай! Кормите, как хотите!
Отбились.
Так и пришлось Ивану Евсеевичу свое сено отдать, отвез пять возов. И лошадь свою на общий двор отвел, а корову на солому поставил.
– Иван, она у нас совсем обезножеет на соломе-то, – сказала Санька.
– Ничего, мать, не сдохнет, до сплошной коллективизации как-нибудь дотянет. Тогда на общем сене поправится. И мы вздохнем. А пока идет промежуточная фаза, как Возвышаев сказал, значит, надо терпеть.
Но в эту промежуточную фазу судьба поставила запятую Ивану Евсеевичу. Случилась эта оказия, можно сказать, из-за проклятых конских хвостов.
Всем конфискованным лошадям, переданным в колхоз, Сенечка Зенин приказал обрезать хвосты и гривы. Сам принес овечьи ножницы, отмерял, до коих пор хвосты обрезать, указывал, как из длинной перепутанной гривы делать прямую, короткую, аккуратную щеточку. Чтобы лошади колхозные не походили на стариков-староверов, а все как одна имели юный вид, точь-в-точь – московские юнгштурмовки в коротких юбочках. Обрезать заставляли Максима Ивановича Бородина. Сам Сенечка к лошадиному заду не подходил, примерку делал сбоку, чтобы не уронить партийного авторитета на случай непредвиденного взбрыкивания какой-нибудь норовистой кобылы.
Ладно. Обрезали хвосты по самую сурепицу, так что теперь они стали похожими на кропильные кисточки. И тут приказ поступил – ехать за дровами для РИКа.
Поехали на трех подводах: сам Иван Евсеевич, Биняк и Максим Селькин. Доехали до Гордеева легко и радостно – дорога накатана до блеска, лошади сытые, сами в кулацких тулупах – не токмо что мороз, буран не страшен. Замахивай полы, закрывай воротник и дуй хоть до Москвы…
В Гордееве это благостное настроение улетучилось как прах. Сперва их стали дразнить пацаны: кружились возле подвод, как воробьи у навозной кучи, кричали наперебой и бросали в лошадей и ездоков конские мороженые катухи:
– Куцехвостые едут! Куцехвостые! Свиньи, свиньи куцехвостые… Бейте их! Бе-эйте!
Биняк не раз выскакивал из саней и, размахивая кнутом, разгонял эту ораву. Одни убегали вперед, другие назойливо, неотступно преследовали их и бросали с дальней дистанции оледенелые комья снега в смиренно ехавшего последним Максима Селькина.
На выезде из села, возле старого барского сада, их остановили – поперек дороги протянута была слега, одним концом упиравшаяся в ветхий забор, вторым – в развилку раскоряченной придорожной ветлы. Биняк выпрыгнул из саней и побежал к слеге. И тотчас из-за придорожных кустов, от забора, из сада налетела ватага подростков с палками и кольями в руках, и все вокруг загудело, защелкало, заухало.
– Ах вы, туды вашу, растуды вашу мать! – Иван Евсеевич моментально скинул тулуп, по-разбойничьи оглушительно свистнул и прямо из саней в длинном прыжке настиг двух парней и подмял их под себя, как волкодав пару щенков. Но не успел он оторваться от них, как сверху точно громом небесным шарахнуло его так по голове, что шапка отлетела в снег, и в ушах загремело, и в глазах вспыхнули, закружились огненные шары. Он оглянулся и увидел здоровенного верзилу с колом в руках, занесенным в высоченном замахе, и лицо в остервенелой, зверской усмешке. «Ах ты, гад! Ах ты, паскуда! Насмерть бьешь? Ну, лады…»
Иван Евсеевич нырнул под несущийся со страшным свистом кол и снизу сильно ударил парня под дых. Тот выронил кол, схватился руками за живот и, переломившись в поясе, повалился в снег. Увидев сраженного наповал своего заводилу, ребятня с тем же гиком и уханьем бросилась врассыпную, оставляя на снегу трех подбитых товарищей.
– А ну-ка, давай их в сани! – кричал Биняк. – В милицию их, стервецов, свезти! Пусть отцов вызовут. Это ж кулацкая вылазка на классовую вражду!
У него красовался под глазом здоровенный синяк и губы кровоточили. Максим Селькин сидел все так же на санях с оторванным рукавом тулупа и виновато улыбался:
– Имушшество колхозное попортили, вот пострелята… Как теперь с этим делом поступать будем?
– В милицию! – кричал Биняк. – Протокол составим. И штраф в пятикратном размере… А то родителям твердое задание… Подчистую штобы.
Иван Евсеевич осмотрел валявшихся ребят. Притворились подшибленными… Глаза украдкой поблескивали. Ясно, что боятся, кабы не забрали их…
– Поехали! – скомандовал Бородин.
– Куда? – переспросил Биняк.
– За кудыкины горы! Ты забыл, куда мы едем?
– Дак теперь важнее классовый карахтер проявить. Насчет политической линии. Надо в милицию заворачивать.
– Я те заверну кнутом по шее. Поехали! – Иван Евсеевич тронул вожжами лошадь и поехал первым.
Не успели они толком отъехать от места стычки, как лежачие поднялись и стали ругаться:
– Свиньи куцехвостые! Свиньи! Вот погодите, мы вас на обратном пути встренем… Еще посмотрим, чья возьмет.
Пока дрова пилили, да укладывали, да возы утягивали – стало смеркаться. И Биняк, и Селькин забастовали:
– Обратно через Гордеево не поедем. Нам головы посшибают в потемках-то. Поехали в объезд через Климуши, на Черного Барина.
Иван Евсеевич давно уж собирался съездить на хутор, поглядеть, как там хозяйствуют Котелок и Сообразило. И он согласился.
Почти всю дорогу, и полем до Климуши, и лесом до самого Черного Барина, Иван Евсеевич шел обочь саней, тулуп кинув на воз. И уже на подъезде к хутору его стало поташнивать, и голова кружилась, и вроде бы ознобом пробирало. Он завернулся в тулуп и сел на воз. Так, сидя на возу, и подъехал к околице Черного Барина.
Откуда-то из темноты ошалело заорал Сообразило:
– Стой! Кто идет?
– Свои, – ответил Бородин.
И в этот момент блеснуло прямо перед лошадиной мордой острым змеиным языком короткое пламя, и оглушительно грохнул выстрел. Лошадь пронзительно заржала, взвилась на дыбки и бросилась в сторону. Не успел Иван Евсеевич толком сообразить, что к чему, как почуял, что валится вместе с возом наземь. Только дернулся было в сторону, но тулуп за что-то зацепился. Его потянуло, подмяло под воз, и мгновенная, как вспышка выстрела, жгучая боль пронзила правую ногу и разлилась по всему телу.
– Стой, окаянная! Стой, дьявол! – орал Биняк, ловя лошадь Ивана Евсеевича.
Лошадь быстро поймали, успокоили. Воз поставили на место. И тут Иван Евсеевич с удивлением заметил, что валенок его правой ноги как-то навыверт торчит в сторону. Его подняли под руки. Стиснув зубы от боли, он материл почем зря оторопевшего с ружьем в руках Сообразилу:
– Ты что, баламут недоделанный, спектаклю решил устроить? Или покушению задумал? Говори!
– Обознался я, Иван Евсеевич.
– Врешь, кобель подзаборный! Ты что, голоса моего не узнал? Иль не видел, что лошадь спереди обстрижена, как баба паскудная?
– Темно ведь…
– А вот отдадим тебя под суд, там тебе посветлеет…
Внесли Ивана Евсеевича в дом – и там все сразу прояснилось. Посреди избы на раскаленной чугунке стоял обливной бак, от него в открытый таз с холодной водой отходил медный змеевик, с конца которого, из краника, капала самогонка в подставленную бутыль. Рядом стояла целая кадка медовухи.
Иван Маринин, по прозвищу Котелок, щуплый мужичонка с печальным морщинистым личиком, сидел на кровати, свесив короткие ноги, и с испугом глядел на вошедших.
– А ну-ка, брысь с кровати! – цыкнул на него Биняк.
Тот спрыгнул с кровати и сел на скамью у стенки. Ивана Евсеевича положили на кровать, осторожно подправили отогнутый валенок. Кривясь от боли, он приказал:
– Подушки мне под спину! Так… – И, глядя на самогонный аппарат, спросил: – Чья работа?
– Николай Жадов и Вася Соса старались, – ответил с готовностью Котелок.
– Так… Понятно. Василь Осьпов, – сказал он Чухонину, – отпрягай лошадь, садись верхом и дуй в милицию. Пусть Жадова заберут. Кража меда – его работа.
– Холодно верхом-то, – сказал Биняк. – Я лучше в санях.
– Где ты их возьмешь?
– Счас, воз развалю… И вся недолга.
– Пока ты воз будешь разваливать – он уйдет.
– Ночью все равно не поймают, – говорил свое Биняк. – Да и в милиции никто сейчас и не почешется, ночью-то.
– Езжай, говорят, в милицию! Понял?
– Я сей минут, – сорвался Биняк и скрылся за дверью.
– Значит, Жадов тебя поставил на часах возле околицы? – спросил Сообразилу Иван Евсеевич.
– Он. Наказал стрелять, кто бы ни появился.
– Ах ты, матаня саратовская! Вас зачем сюда поставили? Добро колхозное на самогонку перегонять?
– Это не мы… – ответил Сообразило. – Они нам приказали…
– А у тебя что на плечах, башка или кочан капусты? Ты думаешь, тебе все с рук сойдет, поскольку колхозник? Нет, мать перемать, мы тебя под суд отдадим за одну компанию с этими живоглотами. Пойдешь, куда Макар телят не гонял. Понял?
– Понял, понял, чем мужик бабу донял, – бубнил свое Сообразило. – Говорю тебе, не по своей воле я. Они меня силком принудили. Ты эта… Давай перекуси чего-нибудь. Поди, весь день не емши и назяблись. Нога вон тоже… Ишь, как вывернуло…
Сообразило начал ставить самовар, а Иван Евсеевич вдруг откинулся на подушки и не то заснул, не то впал в забытье.
Приехали за ним уже под утро на больничной лошади. Фельдшер Семен Терентьевич как глянул, так и валенок сымать не стал – перелом голени. Потом приехала милиция, Кулек и Сима, вдвоем. Рассказали, что ходили с обыском на дом к Сосе и Жадову. У Жадова в подполе оказался тайник. Там нашли пять кадок сотового меда, перемешанного с пчелами, а еще нашли много всякого добра.
Самого Жадова и след простыл. С той поры его никто и никогда не видел в Тиханове.
Сообразилу и Сосу судили, дали им по году принудиловки. А Ивана Евсеевича Бородина положили в тихановскую больницу на долгие месяцы…
Одна кампания – по раскулачиванию – пошла под уклон, вторая же – по коллективизации – набирала силу и страсть. Летели одна за другой вперехлест телефонограммы, требуя сводок и отчетов, стучали телеграфные аппараты, выбивая срочные директивы и постановления, бушевали на страницах окружных, областных и центральных газет призывы и лозунги.
«Героев черепашьих темпов коллективизации – под бич пролетарской самокритики». «Дни и часы сосчитаны: не позднее 20 февраля полностью засыпать семенные фонды!» «Корову и лошадь – под крышу колхоза…» «Борьбу с убоем скота не прекратишь одними административными методами. С этим злом надо бороться только массовым обобществлением скота и массовой контрактацией». «Довольно церемониться с волокитчиками!» «Те же, кто не успеют засыпать до 20 февраля семфонды, ответят пролетарскому суду за срыв и невыполнение директив правительства».
В Тихановский райисполком пришло постановление окружного штаба по сплошной коллективизации:
«1. В Сапожковском, Сараевском, Ерахтурском районах сбор семфонда проходит неудовлетворительно. Если в ближайшие дни не будет достигнуто резкого перелома, членов райштабов с работы снять и предать суду.
2. Имеют место множественные обследования всякого рода учреждениями хода кампании по коллективизации… Без ведома РИК никакие обследования по коллективизации не проводить.
3. Одобрить мероприятия прокуратуры по привлечению к ответственности работников, допустивших бездействие и халатность в выполнении директив по коллективизации и посевной кампании.
Окрштаб по коллективизации. Штродах».
Возвышаев приказал размножить это постановление и послал с ним уполномоченных по селам.
В Пантюхино к Зиновию Тимофеевичу приехал завроно Чарноус. Кадыковы сидели дома, ужинали при висячей лампе-семилинейке. Чарноус, сняв пушистый заячий малахай, поздоровавшись, сказал от порога:
– Раненько вы за ублажение собственного чревоугодия садитесь. – Черные, прищуренные глазки, вздернутый носик с открытыми ноздрями, да черные усики вразбег от ноздрей, да маслянисто блестевшие волосы на круглой голове придавали ему сходство с котом, вставшим на задние лапки. – Не такое время теперь, дорогой Зиновий Тимофеевич, чтобы с наступлением сумерек забиваться в теплые норы… Работать надо, работать…
– А нам, Евгений Павлович, и работать негде. Разве что на дому, – отвечал, виновато улыбаясь, Кадыков. Он встал от стола, принял от Чарноуса черный полушубок с белым от наметенного снега воротником и, приглашая к столу, все тем же виноватым тоном продолжал пояснять: – Создавайте, говорят, колхоз, а меж тем последнюю контору отобрали. Нам сперва отдали дом Галактионова, раскулаченного. А потом выгнали оттуда. Райпотребсоюз отнял под сыроварню…
– Располагайтесь пока в сельсовете.
– Там только дратву сучить да лясы точить. У нас сельсовет что посиделки – то выпивка, то спевка, а то девок щупают…
– Как это так? Сельсовет – и посиделки?
– Так вот… Председатель попался нам веселый…
– Помилуйте, что вы говорите? Он же двадцатипятитысячник!..
– Не знаю. Я эти тыщи не проверял. Садитесь к столу, вместе поужинаем. Нюра, ложку для гостя!
Анна Петровна встала со скамьи и потянулась к подвесной зашторенной полочке.
– Не надо! – остановил ее жестом Чарноус. – Я уж поел. Да и не ко времени за ужином восседать. Сперва прочти-ка вот это. – Чарноус вынул из портфеля выписку из постановления окружного штаба, подал ее Кадыкову, а сам сел на скамью у окна.
Кадыков поднес бумагу к висячей лампе и прочел.
– А к чему она, эта штука? То есть какое нам задание от этого? – спросил Кадыков.
– Задание вот какое – к двадцатому февраля весь наш район должен быть коллективизирован.
– Эта легко сказать. – Кадыков вернул Чарноусу бумагу и, весь погрузившись в собственные мысли, спросил скорее себя самого: – А как это сделать?
– План продуман и весь в целом, и по отдельным мероприятиям, – ответил Чарноус. – Затем и приехал – ввести вас в курс дела. Сперва проводим сбор семфонда. Значит, семена зерновых каждый засыпает в собственные мешки, и все сносят в общие амбары.
– Нет у нас общих амбаров!
– Нет? – Чарноус с удивлением поднял брови и сказал: – Сегодня будут. – Потом снисходительно пояснил: – Амбар – не скотный двор. Семена не лошади, не коровы. Положил их вместе – будут лежать. А где? Куда складывать? Решим сегодня же вечером. Вот сейчас пойдем в Совет и решим. В Пантюхине много амбаров. Почитай, у каждого жителя амбар, а то и по два. Да еще кладовые есть…
– Понятно… Но, собрав семена, еще не создашь колхоза.
– Не торопитесь… Все надо раскладывать на этапы и решать по пунктам. Итак, первый пункт – сбор семян, то есть создание колхозного семфонда. Конечно, пока мы его не объявляем колхозным. Просто – общий семфонд. Мы заботимся только о весенней посевной, посему у каждого крестьянина семена должны быть налицо. И хранить их надо в надежном месте. Понятно?
– А вы думаете, мужики не догадаются, к чему эту карусель затеваем? – с усмешкой спросил Кадыков.
– Догадаются они или нет – к нам это не имеет никакого отношения. Наша задача – к двадцатому февраля в Пантюхине создать всеобщий колхоз. Так вот… К завтрашнему утру пункт первый должен быть выполнен, то есть семфонд собрать за ночь. – И сделал выдержку.
– Ничего себе заданьице, – сказал Кадыков и почесал затылок.
– Второй пункт – собрать общее собрание и проголосовать за сплошную коллективизацию. Но для проведения этого мероприятия приедет к вам особый уполномоченный. С ним решите – на чьи дворы сводить коров и лошадей, то есть: где строить кормушки. И наконец, третий пункт – свести скот и собрать инвентарь в означенных дворах. Это вы и сами сможете сделать. Обойдетесь без посторонней помощи. Как видите, все разработано на законном основании. По науке.
– Н-да. – Кадыков только головой крутил и посмеивался: – Весело, ничего не скажешь. Кабы только напоследок не расплакаться?
– Замечание не по существу. – Чарноус встал и направился к порогу. – Я иду в сельсовет. Скажу председателю, чтобы актив собирал. Приходите поскорее.
– Чего уж там. Вместе пойдем. Я поужинал, можно сказать.
Шли темной дорогой посредине села, но Кадыков чуял, как смотрели на них невидимые мужики и бабы от каждой околицы, с каждого крыльца. Догадался по тому, как ребятишки толпились возле его дома и сопровождали их шумной толпой до самого Совета. Даже снег и ветер, подымавший сухую поземку, не мог разогнать их по домам.
Председателя Ухарова в Совете не было. Епифаний Драный с рассыльным Родькой Киселевым сидели за столом и резались в шашки. На вошедших – ноль внимания.
– Надо все ж таки здороваться, – сказал Кадыков.
– Иль я тебя не видал? – отозвался Епифаний.
– Я не один… Со мной представитель из района. Что подумают о нас там, в районе?
– А что им думать? Им ни жарко ни холодно. У них одна думка – как бы поскорее нас в колхоз загнать.
– Ну хватит! Распоясались, понимаешь. – Кадыков смешал шашки на доске и приказал Епифанию: – Разыщи Ухарова. И чтоб одна нога здесь – другая там, понял?
Епифаний натянул на голову тряпичную шапку и поспешно вышел.
– А ты давай за членами сельсовета! – наказывал Кадыков Родиону. – Тяни всех десятидворцев. И чтоб живо!
– Что это за десятидворцы? – спросил Чарноус, когда вышел рассыльный.
– Все село разбито на тридцать десятидворок. Во главе каждой десятидворки стоит выборный человек. Вот эти десятидворцы и есть члены сельсовета, наш актив.
– Странно! – усмехнулся Чарноус. – А где же классовый подход?
– Вот это и есть классовый! В нашем селе только один класс – крестьянский.
– А как же беднота? Она, что ж, в стороне у вас?
– Почему? Беднота имеет свою группу. Так и называется она – группа бедноты. Во всех делах они тоже принимают участие.
– Вот члены этой группы бедноты и должны стоять во главе десятидворок.
– Э, нет. Не пойдет такое дело.
– Почему?
– А потому, что десятидворки созданы не для игры, а для работы. То есть гати гатить, луга чистить, болота, мосты строить. Тут надо, чтоб каждый десятидворец шел в дело во главе своей десятки, на своей подводе. Тогда за ним и другие потянутся. А если он выйдет с одним прутиком в руках – кто за ним пойдет? А что у иного бедняка, кроме лаптей?
– Выходит, вы не очень-то жалуете бедноту, – усмехнулся Чарноус.
Кадыков вскинул подбородок и зачастил по-пантюхински, с распевкой в конце фразы:
– Не надо читать нам политграмоту, радима-ай. Мы ее в гражданскую на пузе с винтовкой в руках усвоили. Я тебе лучше вот какой вопрос задам: Советская власть землю разделила по мужикам или нет?
– Разделила, – обиженно ответил Чарноус.
– Ага! С энтой самой поры бедняками остались у нас либо калеки да убогие, либо те пустобрехи, которые хотели бы эту землю ложками хлебать, словно дармовую кашу, да пузо на печке греть, а не работать на этой земле до седьмого пота…
– Но позвольте, позвольте! – вспыхнул и Чарноус, поддавшись азарту Кадыкова. – Кроме земли есть еще и производственные условия: нужен инвентарь, скот рабочий…
– А еще ангел божий, который принес бы этот инвентарь и сам бы землю вспахал. Вы что, не слыхали про сельковы, про кредитные товарищества? Нужен тебе плуг – бери. Денег нету – в кредит дадут. Не только плуг или борону… И сеялки брали, и веялки, и лошадей, и коров! Я сам лошадь в кредит брал, в двадцать втором году. И за год оправдал ее в извозе. Погасил кредит. Чего еще надо? На что жаловаться? На лень-матушку? На этот счет намеков у нас не любят.
– Вы упрощаете вопрос классового расслоения, – строго заметил Чарноус и умолк, отвернувшись к окну.
Кадыков вышел на крыльцо покурить и столкнулся с Ухаровым.
– Что за новости на старом месте? Пошто народ честной тревожим по ночам? – весело спрашивал тот, подымаясь по скрипучим ступенькам, заслоняя собой весь крылечный проем.
Он был в пиджаке и в чесанках, котиковая шапка с распущенными ушами и такой же черный воротник были чисты от снега. Значит, у дьякона сидел, сообразил Кадыков, третья изба от Совета. «Экий несуразный верзила, не успеет выпить, а грохочет на все село», – подумал о нем неприязненно Кадыков, но ответил сдержанно:
– Приказано собрать семена.
– Ну и что? Время подойдет – соберем.
– Оно подошло. Собирать будем ноне.
– Ночью, что ли?
– Да.
– Е-о-мое! – Ухаров свистнул и засмеялся. – А ну-ка мы рожь с ячменем в потемках перепутаем? А еще хуже, ежели мужика с бабой!
– Прислали к нам человека из района, который вразумит нас, дураков… Пошли!
Ухаров при свете лампы да в присутствии маленького Чарноуса казался еще более громоздким и горластым; дружелюбно протягивая руки и смеясь, как это делают все подвыпившие люди, он говорил Чарноусу:
– Это вы нас поведете ночью по избам? Извиняюсь, я впереди не пойду – здесь собаки злые.
Руки у него были большие и красные, с длинными узловатыми пальцами и далеко высовывались из пиджачных рукавов. Чарноус уклонился от его рукопожатий и, держась за свой портфель, перешел на другую сторону стола.
– Да вы меня не бойтесь! – засмеялся опять Ухаров. – Мне ваш портфель не нужен. Между прочим, знаете, как зовут эту штуку здешние мужики? – ткнул он неуважительно пальцем в портфель и сказал: – Голенищей.
– Иван Иванович, пока нет посторонних, давайте обговорим, как нам дело делать, – сказал Кадыков, с трудом сдерживая себя, чтоб не рассмеяться, видя, как опасливо отступал Чарноус, готовый в любую минуту дать стрекача от наседавшего на него Ухарова.
– Да какое это дело? – отозвался опять со смехом Ухаров. – Дело, это когда человек трудится. А когда по чужим сусекам лазают, это не дело, а дельце, и его не делать надо, а обтяпать. Значит, обтяпаем это дельце, – он довольно потер руки и сел на табурет к столу. – Присаживайтесь, товарищи! Вы здесь гости, а я – хозяин.
– Установка райисполкома жесткая, – сказал Кадыков, присаживаясь на табуретку, – к утру собрать весь семфонд. Вот Евгений Павлович привез указание.
Чарноус положил на стол перед Ухаровым выписку из постановления окружного штаба и добавил от себя:
– За невыполнение задания в срок приказано снимать с работы и отдавать под суд.
Ухаров прочел эту бумагу и сразу протрезвел. Его шалые, озорные глаза в темных окружиях подглазий невидяще уставились в занавешенное красным лоскутом окно, и он произнес скорее для себя:
– И рожь, и ячмень, и овес, и просо, и всякое прочее… И все это собрать за одну ночь?
Чарноус переглянулся с Кадыковым и с многозначительной улыбкой произнес:
– Уважаемый товарищ Ухаров, в здешних местах ячмень не сеют, а рожь бывает только озимая. То есть она давно уж посеяна. Так что следует собрать только семена яровых. А их не так много в каждом хозяйстве.
Ухаров вопросительно посмотрел на Кадыкова.
– Да, семян немного, – подтвердил Кадыков, – мешок, от силы два, на хозяйство. Овес, просо, еще лен, конопля. Мелочь.
На лице Ухарова снова блеснула озорная усмешка.
– А не получится у нас такая ж катавасия, как с волгарями-отходниками? Мы отобрали у них по мешку селедки, – обернулся он к Чарноусу, – судья Радимов приказал. Складывали эти мешки в сельсовете, в сенях. У нас чулан есть. Куда их девать? В районе не берут. По мужикам раздать – не разрешают. Они и валялись три недели в сельсовете. Все стены селедкой провоняли. Пришлось уговаривать этих волгарей, чтоб назад забрали.
– Семена не селедка, они не завоняют, – глубокомысленно изрек Чарноус.
– Это верно, – подтвердил Ухаров. – А если мужики не согласятся сдавать семена?
– На этот счет есть приказ: тут же, на месте, составить акт и конфисковать муку, рожь – все, что под руку попадет. Для этого я и приехал. – Чарноус сделал паузу, в упор посмотрел на Ухарова и добавил: – А вы исполнять будете… мой приказ.
– Приказ, оно, конечно, исполнять надо. Кабы только по шее не надавали этим исполнителям. Вы у себя живете, а я по домам шляюсь… Вижу и слышу, как народ обозлен.
– Так что ж, из-за ваших сомнений отказаться от исполнения директивы? – строго спросил Чарноус.
– Не об этом я… Народ, говорю, обижаем. Вместо того чтоб по-душевному подходить, мы с матом да с дубинкой. А враги наши не дремлют. Вот глядите, какую прокламацию я получил. На телеграфном столбе наклеена была. – Ухаров достал из бокового кармана тетрадный листок, развернул его перед собой и стал читать: – «Дорогие товарищи! Граждане православные! Пока посылаю я вам из небесного царства письмо, в котором прошу не вступать в колхозы, а которые взошли, пусть выходят. Всех прошу принять на себя ударную работу по развалу своего колхоза. Кто не поставит себе эту задачу, тот пойдет в ад, а кто поставит, тот будет принят мною в святые угодники и получит царствие небесное».
– Кем подписано? – спросил Кадыков.
– Бог подписи не ставит, – усмехнулся Ухаров.
– Безграмотная галиматья, – сказал Чарноус.
– Насчет грамотности не спорю, а вот галиматья это или нет, покажет время.
Распахнулась дверь, и вошел Родька Киселев с первой группой десятидворцев. Сидевших за столом обдало холодом, и снегом запахло. Шапки у многих мужиков были сильно заснежены. «Ждали друг друга на улице, по одному не хотелось идти», – подумал Кадыков. Возле порога обметали валенки, выбивали шапки, не торопились проходить. Только Родька-рассыльный сел на табуретку и весело доложил:
– Всех обошел. Этих с богатовского конца приволок. Счас придут и с другого конца, возле дьякона собираются. Драный их приведет.
Зиновий Тимофеевич приказал внести из сеней пару скамеек и поставить их вдоль стен. Мужики все делали молча, смотрели как-то вкось, под себя, и даже между собой не переговаривались. Чадили все самосадом, покашливали, как спросонья. Не оживились даже, когда подошла вторая группа с Епифанием Драным.
– Все собрались? – спросил Ухаров, отрываясь от бумаги, привезенной Чарноусом.
– Вроде бы все, – ответил Епифаний.
– Рассаживайтесь товарищи! Сейчас представитель района, заведующий роно товарищ Чарноус, поставит перед нами боевую задачу.
Чарноус поднялся над столом и, опираясь на свой кожаный желтый портфель, коротко сказал, что теперь нет важнее в районе задачи, чем встретить весеннюю посевную кампанию во всеоружии. А посему необходимо сегодня же собрать весь семфонд и доложить об исполнении к завтрашнему утру.
– А чего такая спешка? Иль село горит? Иль сеять завтра, по снегу? – спрашивал Епифаний Драный, оглядываясь на мужиков, как бы ища у них поддержки.
– Это не спешка, а организованное проведение соцсоревнования. Кто быстрее всех засыпет семфонд, тот попадет на Красную Доску почета, – ответил Чарноус.
– А куда их ссыпать, семена-то? – спросили со скамьи.
– Под семфонд выделяются амбары десятидворцев, – ответил Кадыков, – ваши то есть.
– А с ключами как быть?
– С какими ключами?
– С амбарными. Он принесет ко мне на хранение семена, а ежели что случится? Или крысы их поточут? Тогда с ним не разделаешься.
– Да не в ключах дело… Вы ответьте: зачем семена собираете?
– То ись под каким предлогом?
– А зачем вам предлог понадобился? – спросил Ухаров, обращаясь к мужикам.
– Нам ничего не надо. У нас все есть. Это вам наши семена понадобились, – загалдели мужики.
– Скажите прямо – в колхоз будете загонять?
– Али, может, в город их отвезете?
– Товарищи, товарищи, что за ералаш? – встал Чарноус и строго вразумлял мужиков: – Кому пришла в голову такая чушь? Семена в городе не нужны. Они нужны здесь, чтобы организованно встретить весеннюю посевную. Пока есть еще время – надо все привести в боевую готовность – сперва семена, потом инвентарь…
– А потом и нас заобратаете и в колхоз потащите, – перебили его.
– Я попрошу не распускать эти классово чуждые мотивы! – повысил голос Чарноус. – За враждебные слова мы так же наказываем, как и за враждебные действия. Что за распущенность? Никто вас насильно в колхоз не потянет. Подойдет время – проголосуете сами. А сейчас речь о сборе семфонда. Мы не имеем права пускать весенне-посевную на самотек. Семена должны храниться под строгим надзором. Ключи от амбаров сдать секретарю партячейки Кадыкову. В надежном месте семена не пропадут. Перед севом каждый получит свои семена под роспись… Говорить больше не о чем. Предупреждаю – всякая попытка оказать сопротивление сдаче семфонда будет строго пресекаться. А теперь попрошу разбиться на две группы и приступить к делу.
Решили собирать семена с обоих концов Пантюхина сразу. Одну группу возглавил Ухаров, от помощи Чарноуса он отказался, проворчав: «Обойдемся и без погонщиков».
Чарноус надулся и пошел вместе с Кадыковым. Вперед себя послали десятидворцев – оповещать каждого мужика, чтоб семена готовили. Прихватили лошадь с розвальнями – мешки с мукой или с рожью положить на случай конфискации.
А случай такой выпал на их долю: в первой же избе с краю села заупрямился хозяин. Зиновий Тимофеевич знал его как мужика тихого, справного в деле, хотя и скуповатого. Он принял начальство радушно, в подвал провел, показал, в каких мешках хранятся семена проса и овса, но сдавать их, везти в общий амбар отказался наотрез.
– Здесь они на моих глазах целее будут.
– Терентий Семенович, постановление свыше обсуждению не подлежит, – уговаривал его Кадыков. – Если добром не повезешь, силой заставим.
– А сильничать надо мной – у вас таких правов нету, – отвечал Терентий Семенович. – Я крестьянин-трудовик, чужих людей не ксплуатировал. Сам из бедноты только выбрался. – Он был хмур, волосат, в просторной рыжей свитке, в лаптях, смотрел на них с детским недоумением, как на чудаков, которые простых вещей не понимают.
– Терентий Семенович, мы вынуждены акт составлять, – доказывал ему терпеливо Кадыков, – что ты уклоняешься. Некогда нянчиться с тобой…
– Это – пожалуйста, составляйте ваши акты. Только сильничать не имеете права.
– Хватит с ним в прятки играть! Иль не видишь – он же придуривается? – в сердцах сказал Чарноус и, вынув из портфеля листок бумаги, сел за стол писать акт. – Ваша фамилия?
– Свиненковы мы прозываемся… – Хозяин стоял за спиной Чарноуса и смотрел, как тот водит по бумаге карандашом, и приговаривал: – На то вам и грамота дана, чтоб разобраться по совести. Бумагу, значит, составить. А сильничать нельзя.
– Вот здесь подпишись, что отказываешься семена сдавать. – Чарноус ткнул карандашом в бумагу.
– Мы безграмотные, – ответил хозяин.
– Ну ставь крест, какая разница?
– Это можно, – хозяин старательно вывел каракулю и, довольный собой, уселся на скамью.
– Зиновий Тимофеевич, и вы… Как вас, простите? – обратился Чарноус к десятидворцу, стоявшему возле порога.
– Игнат! – с готовностью отозвался тот.
– И вы, Игнат… Ступайте в подвал, возьмите мешок муки и мешок ржи, уложите на сани и отвезите в общий амбар. Не возвращать хозяину до тех пор эти мешки, пока не сдаст семена.
У хозяина вытянулось лицо и часто заморгали глаза, а с печки раздался сперва приглушенный женский плач, потом вразнобой заревели детишки.
– Тереха-а! Куды ж нам без хлеба-то податься? Ой, матушка моя родная!.. Мы ж до нови не дотянем.
Терентий Семенович попытался слабым голосом возразить:
– То ись по какому такому праву?..
Но его никто не слушал. Все трое (Игнат прихватил с собой фонарь) прошли в подвал, взяли мешок муки да мешок ржи, положили их на розвальни и поехали.
Напротив соседней избы их нагнал Терентий Семенович; он бежал без шапки с развевающимися на ветру волосами и кричал во все горло:
– Зиновей Тимофеевич! Стойтя-а! Зиновей Тимофеевич, остановитя-ась!..
И, раскинув руки, словно пытаясь заслонить телом своим эти мешки на розвальнях, нагнувшись над ними, торопливо говорил:
– Вы эта, везите назад их… Я сдам семена-то, сдам… Только погодитя малость, баба мешки зашьет. Да метки свои поставим фимическим карандашом…
Самым тугим, упорным и неподатливым звеном сопротивления всеобщему движению к сплошной коллективизации оказался Гордеевский узел. За три дня до окончательного срока по засыпке семенного фонда Возвышаев сам выехал туда во главе судебно-следственной бригады. Накануне выезда он собрал заседание райштаба и, потрясая над головой газетой «Рабочий путь», произнес пламенную речь:
– Что сказано в этом окружном директивном органе? А здесь вот что сказано – дни и часы сочтены – не позднее двадцатого февраля полностью засыпать семенной фонд. Но это еще не все, дорогие товарищи. Главное – корову и лошадь под крышу колхоза! То есть в эти считанные дни все деревни и села должны быть охвачены сплошной коллективизацией. Некоторые районы нашего округа уже отрапортовали о стопроцентном сведении скота на общие дворы. А мы с вами все еще с кормушками возимся. Нет кормушек? Не успели построить? Плюньте на кормушки! Сводите так. Назначайте общие дворы по списку, а сено скармливать через двор, в очередном порядке. Понятно? Имейте в виду – никакие оправдания о затяжке кампании в расчет не принимаются. Любые препятствия опрокидывать безоговорочно. Вот вам на этот счет прямая установка… – Возвышаев раскрыл газету и прочел: – «Осталось только семьдесят два часа… Несмотря на то что двадцатое февраля для округа является крайним сроком по засыпке семфонда, все же отдельные районы до сих пор ведут работу безобразно медленным темпом. Те же, кто не успеет засыпать до двадцатого февраля семфонд, ответят пролетарскому суду за срыв и невыполнение директив правительства». Все слыхали? Это не выдумки наши, а руководящая директива, спущенная по области самим товарищем Кагановичем. Снисхождения никому не будет. Итак, шестнадцать бригад на шестнадцать кустов. Три дня вам сроку. Девятнадцатого февраля приедут к нам на помощь из округа еще сорок человек. Двадцатого февраля все должны быть в колхозах! Не проведете в срок кампанию – захватите с собой сухари. Назад не вернетесь.
На этом заседании никто не перечил Возвышаеву, никто не поправлял его, не одергивал: Озимое уехал в Желудевку расследовать ограбление магазина сельпо, а Поспелов опять слег в больницу. Накануне вечером скрутила его в три погибели загадочная внутренняя болезнь – не то язва желудка, не то воспаление желчного пузыря. Врача вызывали прямо в кабинет, отсюда же, из кабинета, переселился он в больницу. Возвышаев хоть и посмеивался над этой болезнью Поспелова, называя ее внутренним оппортунизмом, втайне был доволен: баба с возу – кобыле легче. Гнать надо было во весь опор. И никто не мешал ему теперь.
Еще по телефону из Тиханова перед самым отъездом он приказал председателю Гордеевского Совета Акимову собрать к шести часам вечера всех жителей села. «По какой причине?» – спросил тот. «Буду сам выступать, – ответил Возвышаев. – На предмет организации колхоза. Обеспечьте явку каждого жителя!» Акимов сказал, что всех до кучи собрать никак нельзя по причине отсутствия большого помещения: «При барском доме был клуб, да сгорел. А в школе, в самом большом классе и в смежном коридоре, помещается только четыреста человек. Всех же хозяев на селе насчитывается семьсот семьдесят шесть душ. Может, в церковь собрать?» – «Вы что, с попом меня перепутали? – рявкнул Возвышаев. – Рекомендую шуточек насчет проведения ответственного мероприятия не отпускать». – «Какие шуточки? Говорю, людей негде собирать». – «Собирайте в школе». – «Дак что, в два захода? Село пополам делить?» – «Кончай базар! Всех оповестить и собрать к шести часам в школу!»
Возвышаев забрал с собой Чубукова, Радимова и нарследователя Билибина. Поехали на двух подводах; Возвышаев рассчитывал все сделать за сутки: организовать всеобщее голосование за вступление в колхоз, определить сроки сбора инвентаря и скота на общих дворах, главное – лично сдвинуть с мертвой точки сбор семенного фонда, а там – поручить судебно-следственной бригаде следить за исполнением принятых решений, самому же вернуться в Тиханово и взять под контроль дела в остальных пятнадцати кустах.
Ехал он на передней подводе, Чубуков правил, сам же Возвышаев завернулся в тулуп и улегся в задке санок, чтобы поспать в дороге. Устал он, мотаясь за последнюю неделю, и осунулся так, что щеки провалились и черные подглазья еще резче оттеняли лихорадочный блеск его постоянно взбудораженных серых глаз. Какое-то общее выражение мрачной решительности появилось теперь на хмурых лицах Возвышаева и Чубукова, и даже скулы одинаково обозначились у них, потемнели и шелушились от ветра и мороза в постоянных разъездах. И день и ночь тормошили они, подгоняли сельских активистов, заставляя собирать семена, строить кормушки, готовиться к великому дню всеобщего объединения в сплошной колхоз. Все шло по задуманному плану – сперва собрать семфонд, подготовить общие дворы, потом одновременно по всему району провести собрания, проголосовать и в течение двадцати четырех часов согнать весь скот. И вдруг – осечка! Ни в Гордееве, ни в Веретье не сдают семена. Кормушки построили, но семена не сдают. Уполномоченные силой пытались взять. Так мужики все дружно стеной встали. В чем дело? А мы, говорят, построили кормушки для тех, кто хочет в колхоз идти, то есть сделали дело общественное. А семена – дело частное, это касается каждого из нас. Поскольку мы единоличники, то каждый старается для себя – где хочет, там и хранит, и отбирать – не имеете права. Выход нашел из этого тупика путем правильных логических рассуждений сам Возвышаев: раз не хотят сдавать семена как единоличники, то сдадут их как колхозники. Так и сказал он на заседании районного штаба: «Весь Гордеевский куст за считанные часы должен сделаться сплошным колхозом. И начнем собирать семена законно, то есть не как с единоличников, а как с колхозников, привлекая в дело судебно-следственную бригаду. Это и будет первая репетиция всеобщего мероприятия».
– Никанор Степанович, ты спишь? – спросил Чубуков с облучка.
– Нет. А что? – откликнулся Возвышаев из-под тулупа, не откидывая воротника.
– А вдруг мы их не уломаем?
– Кого?
– Да мужиков. Упрутся, не пойдут в колхоз, и шабаш. Как тогда быть? Ведь опозоримся на весь район. И потом – какой пример будет для других? Они же враз по бабьему телефону разнесут по всем селам. И другие бригады провалятся.
Тулуп заворочался, откинулся воротник, и из мохнатой овчинной глубины вынырнула голова Возвышаева в черной котиковой шапке.
– Ты один придумал эту несуразность или с кем обговаривал? – строго спросил Возвышаев.
– А что?
– А то самое… Едешь на боевое задание с оппортунистическим настроением – это и есть внутренняя капитуляция перед крепостью под названием «частная собственность».
– Ну, это ты брось! – Чубуков в одну руку переложил вожжи, другой взял изо рта трубку и стал возбужденно говорить, размахивая ею, как дымящейся головешкой: – Я эту частную собственность шуровал еще задолго до революции, когда ты под стол пешком ходил. Я через нее в тюрьме дважды сидел и ненавижу ее как самую главную заразу на земле. Не то чтоб отступать перед ней… Вот этой рукой смогу запалить с обоих концов любое село, сжечь все до последнего овина, – он погрозился трубкой, – если это понадобится для искоренения всех отростков частной собственности в пользу мирового пролетариата. Я не в том смысле тебе говорю, что испугался отобрать что-либо из мужицкого барахла. У меня рука не дрогнет. Я тебе о дьявольском упрямстве этих мужиков. Ну, семена отберем… Надо – штаны с них посымаем. Но если мужик не запишется в колхоз, что ты с ним сделаешь?
Возвышаев покачал головой и сказал с горькой усмешкой:
– Вот что значит теоретическая слепота в проведении политики дальнего прицела. Ты что думаешь? Неужто мы будем ждать мужицкого всеобщего согласия на поворот лицом к сплошной коллективизации? Да какой же политик ждет всеобщего согласия, когда задумал прочертить линию главного направления? Пока он будет ждать всеобщего согласия, он и сам состарится, и народ обленится до безобразия. Всеобщего согласия не ждут, его просто устраивают для пользы дела.
– Но как ты его устроишь? Ведь это не то чтоб отобрать имущество или там раскулачить, сослать?
– В теории есть доказательство от противного, то есть вовсе не обязательно заставить всех кричать: «Мы за колхозы». Вполне достаточно, чтобы никто не говорил: «Мы против колхозов». А если кто скажет, взять на заметку как контру. Понятно?
Чубуков от неожиданности даже рот раскрыл.
– Это и в самом деле просто, – только и выдавил из себя.
– И сегодня в Гордееве ты увидишь, как это делается, а завтра утром проделаешь все то же самое в Веретье. Вот так. А теперь гони! – Возвышаев снова завернулся в тулуп и успел даже соснуть до Гордеева.
Подъезжали к селу уже ввечеру; на высоком церковном бугре на черных липах дружно, картаво кричали галки, зеленый купол колокольни, золотая луковка и крест блестели в жарких отсветах кровяного заката, и сумрачная длинная тень от огромной белой церкви пропадала в дальних пределах тускнеющих снежных полей. Было что-то тревожное и в этом заполошном гортанном птичьем гаме, и в широком зареве полыхающего ветреного заката, и в ритмичном покачивании оголенных черных лип.
– Что, подъезжаем? – спросил Возвышаев из тулупа.
– Да, гордеевская церковь, – отозвался Чубуков.
– А я вроде бы и не спал… – сказал Возвышаев, откидывая воротник тулупа. – Думал, что все еще лес – санки идут ровно, ни заносов, ни раскатов.
– Ветер только начинается. За ночь заметет – и не выберешься отсюда.
– Ну уж это отойди проць! Как говорят в Пантюхине. Если понадобится, верхом – и то уеду. А то обе лошади запрягу в одни санки.
– А нам чего без подводы делать? Гордеевский куст большой.
– Достанете подводы. Вы тут останетесь полными хозяевами.
С высокого церковного бугра все село видно было как на ладони: два бесконечно длинных порядка домов по берегам извилистой Петравки; внизу, у самого речного приплеска, в окружении ветел и тополей, за тесовой оградой, – деревянная, крашенная охрой школа, возле которой густо толпились мужики в бурых свитках, в черных и рыжих шубах, в лаптях и белых онучах, высоко ухлестанных частой клеткой обор.
– Ну, Чубук, веселый будет разговор, – сказал Возвышаев, глядя на мужиков. – Гони!
У школьной околицы встретил их Акимов, взяв под уздцы разгоряченную лошадь, он провел ее сквозь узкий проезд в ограду и крикнул избачу, стоявшему в толпе мужиков:
– Тима! Тащи сена! – Привязав лошадь к поперечно закрепленному бревну, подошел к начальству: – С приездом вас, Никанор Степанович!
Возвышаев уже вылез из тулупа и прыгал возле санок, разминая озябшие ноги в высоких хромовых сапогах; на нем была приталенная защитного цвета бекеша, отороченная кенгуровым мехом. Поздоровавшись с Акимовым, спросил:
– Всех собрал?
Тот пожал плечами и сцепил на животе толстые пальцы:
– Оповестил всех.
– Имей в виду, никаких скидок мужикам на то, что отсутствовали, не будет.
– А по какому поводу собрание?
– В колхоз будем принимать.
– Кого?
– Всех.
На круглом и красном лице Акимова расплылась добродушная широкая улыбка:
– Всех сразу не примешь.
– Почему? – строго спросил Возвышаев.
– Дак ведь почти восемьсот человек… До свету не перепишешь всех-то.
– А у нас не церковь. Мы не записываем каждого в отдельности ни во здравие, ни за упокой.
– А как же?
– Всех сразу.
Акимов вытаращил белесые глаза, тревожно оглянулся на Чубукова. Не шутят ли? Нет. Чубуков распускал чересседельник, пыхтел трубкой и хмуро насупился… Подъехала вторая подвода. Радимов выскочил из санок в тулупе, в валенках, громоздкий, как медведь, сам стал распутывать повод, привязывать за коновязь лошадь и балагурил:
– Теперь бы горячих щец да помягче бабец, вот и погрелись бы. Чего это мужики у тебя на улице мерзнут, а в школу не идут? – спросил у Акимова.
– Не помещаются все в школе-то.
– А надо их бабами да девками перемежать. Уплотнились бы, – засмеялся Чубуков.
Тима принес из школьного сарая огромную охапку сена, положил ее перед лошадиными мордами, подошел к Акимову и что-то зашептал ему на ухо.
– Что у вас за секреты? – сказал Радимов. – Перед судебно-следственной комиссией все должны быть откровенны, как на исповеди.
– В Веретье появился беглый кулак, – сказал Акимов.
– Кто такой? – Возвышаев перестал прыгать, насторожился.
– Бывший подрядчик Звонцов.
– Ах этот, который дом свой сжег! – воскликнул Радимов. – Взять и немедленно доставить в тюрьму.
– Ага, возьмешь воробья за хвост, – усмехнулся Акимов. – Сперва поймать надо.
– А где Ежиков? За чем смотрит? Сейчас же пошлите туда уполномоченного, и пусть немедленно арестует, – приказал Возвышаев.
– Я ж вам говорю – скрывается он. По слухам, там… А где он прячется – никто не знает.
– Эх вы, растяпы! – сказал Возвышаев. – Пошли в школу.
Входили с заднего крыльца, через учительскую; оба класса и коридор битком были набиты мужиками, накурили так, что подвесные керосиновые лампы светились мутными шарами, как бакены в речном тумане. Приглушенный говор, как шмелиный зуд, немедленно стих при появлении длинной шеренги начальства. Впереди шел Акимов и короткими мощными руками раздвигал толпу, как табун лошадей, приговаривая:
– Прошу осадить к стенке!..
В классе стояли рядами скамьи, люди сидели на них густо, словно снопы на току. Приезжие прошли к учительскому столу, расселись на стульях. Возвышаев вынул из черного портфеля красную папку и раскрыл ее перед Акимовым со словами:
– Тут все заготовлено. Так что открывай собрание, а все остальное я скажу сам.
Акимов встал, позвонил звонком, давая рукой знаки задним рядам, ломившимся из коридора, успокоиться; когда все смолкли, сказал:
– Граждане односельчане, причина схода нашего села известная – выслушать сообщение товарища Возвышаева на предмет вступления в колхоз. Прошу, Никанор Степанович. – Акимов сел, расстегнул полушубок черной дубки, вынул из бокового кармана атласный синий кисет и стал скручивать цигарку.
Возвышаев недовольно покосился на него, но встал, спросил, обращаясь к мужикам:
– Товарищи, вы не считали, сколько здесь присутствует?
– Пятьсот десять человек!
– Четыреста восемьдесят два…
– Четыреста семьдесят три…
Раздались голоса из коридора.
– То есть абсолютное большинство. А если так, то мы имеем право решать вопрос исключительной важности для всего вашего села. Вопрос этот продуман окончательно; значит, выступать против колхоза – все равно что выступать против Советской власти. – Сделал внушительную паузу, обвел всех присмиревших мужиков косо расставленными глазами и потом добавил: – Со всеми вытекающими из этого последствиями. Агитировать за колхоз я вас не стану – время агитации на этот счет истекло. Вам всем рассказали, куда вести лошадей, куда коров, где свиней держать и птицу, куда инвентарь свозить. Дело осталось за вами. Кормушки вы сами строили, дорогу к ним знаете. А посему приступим к голосованию: кто против директив правительства, то есть против колхоза, прошу поднять руки!
Воцарилась мертвая тишина. Акимов даже курить перестал, так и застыл, приоткрыв рот, глядя на Возвышаева. А Никанор Степанович, подымаясь на носки, вытягивая шею из полурасстегнутого узенького воротничка бекеши, спрашивал:
– Посмотрите там, в коридоре! Никто не поднял руку? Так, никто… Значит, все за. Таким образом, объявляю вас всех колхозниками.
Тут все словно проснулись и зашумели разом:
– Это по какому закону?
– Иде список? Поименнай!..
– Я подписи своей не ставил. Не имеете такого права.
– А ежели ф в Москву напишем?
– К Калинину пойдем, к Калинину!..
– Тихо! Я еще не кончил, – поднял руку Возвышаев.
Акимов схватил со стола звонок и замотал им над головой. Шум постепенно стих.
Возвышаев взял лист бумаги из раскрытой папки и стал читать:
– «Мы, граждане села Гордеева, постановили сего числа, то есть семнадцатого февраля, в девятнадцать ноль-ноль, организовать сельскохозяйственную артель, или колхоз, и вступить в таковой всем членам, а также считать фактически членами и не присутствующих на данном собрании. Нежелающим вступить в колхоз предоставить право подать в течение двадцати четырех часов заявление о выходе из артели. В случае же неподачи заявления в указанный срок считать всех автоматически членами данного колхоза. Тех же, которые подадут заявления на выход, считать как злостных противников колхозного строя и Советской власти, а посему земельно-луговой надел выделять таковым весной тридцать пятого года». Всем ясно?
И, не давая опомниться мужикам, покрывая разноголосый гомон, сам затряс звонком, пока снова не притихли все.
– Получите первое задание: поскольку вы теперь все колхозники, в течение восемнадцати часов, считая с этой минуты, собрать семенной фонд, скот и сельхозинвентарь. Все население объявляется мобилизованным с запрещением выезда из села до известного срока, который будет установлен особым решением. Кто воспротивится сдавать семфонд или скот, будет привлечен к ответственности судебно-следственной бригадой. Представляю членов бригады лично: нарсудья товарищ Радимов, нарследователь товарищ Билибин и заведующий райзо товарищ Чубуков.
Каждый из поименованных привстал и поглядел строго в зал.
– Им будут помогать товарищ Акимов, милиционер Ежиков и члены гордеевского актива. Всех предупреждаю – жаловаться некуда. Выше нас власти нет. Все! А теперь расходитесь по домам и приступайте к выполнению задания.
Из передних рядов встал старик в свитке и, подняв над головой зажатую в кулаке шапку, замахал ею, обращаясь к односельчанам:
– Обождитя, мужуки! Сто-ойтя!
Возвышаев спросил на ухо Акимова:
– Кто такой?
– Бондарь.
– Возьми на заметку!
– Он и так никуда не денется.
Старик, осадив поднимавшихся было мужиков, обернулся к Возвышаеву:
– Все, что вы тут читали нам, это вы сами и написали. А когда же напишут и скажут по-нашему?
Старик был худ, высок, с открытой, жилистой шеей и смоляными горящими глазами.
– Сперва надо представиться – кто ты есть? – сказал Возвышаев.
– Прозываюсь Петрусевым, – ответил старик. – Авдей Исав.
– Итак, чем вы недовольны, Авдей Исаевич? – спросил строго Возвышаев.
– Я-то всем доволен. У меня все свое. А вот вы ответьтя, по какому праву нарушаете закон?
– Какой же это закон мы нарушаем?
– Тот самый. Ленин дал нам волю или нет? Отвечайте!
– Ну, дал.
– А вы ее уже однава отбирали.
– Когда же у вас отбирали эту волю? Каким образом?
– Таким же самым… Значит, какое равноправие дал нам Ленин? Голосовать! А вы помимо его воли, без нашего голосования, отбирали у нас и хлеб, и скотину в эти самые годы… Ну, когда денег не было, а вся торговля шла на хлеб.
– В комунизьму! – крикнули из коридора.
– Во-во! В эту самую комунизьму, – подхватил старик. – Потом вашего брата за это ж наказывали. А сколь мужиков погубили? За что, спрашивается?
– Вы мне тут кулацкие речи не пускайте! Вы знаете, что бывает за саботаж решения партии и правительства?
– Ты не грозись, а прочти нам, что Ленин написал или теперешний главный начальник, Сталин.
– А я вам что читал?
– Это вы сами написали! – закричали уже со всех сторон.
– Сталин не говорил, чтоб загнать всех разом за сутки.
– Тут омман, мужики… Озорство, одним словом.
– Так ведь мы ж не с потолка брали. Нам директива спущена, от правительства! Вы что, газет не читаете?
– В газете Штродов насочинял.
– Игде директива Сталина? – кричали из коридора.
– Директива в книжке пропечатана. Закон! А вы нам свою бумажку прочитали, – торжествующе, покрывая шум, сказал Петрусев и сел.
Возвышаев, красный от негодования, схватил звонок и долго тряс им, потом грохнул наотмашь кулаком по столу и закричал:
– Вы что, бунтовать сюда собрались? Рекомендую одуматься и разойтись по домам. Все! Сход окончен.
– Нам итить некуда – ноне дворы отобрали, завтра выгоните из домов.
– Прекратите базар! Хорошо, кто против колхоза, напишите здесь же заявления. Даем вам сроку час. Через час судебно-следственная бригада примется за дело. Помните, каждого, кто напишет против колхоза, расцениваем как противника Советской власти со всеми вытекающими последствиями.
И сразу все смолкли.
– Акимов, принесите им сюда на стол несколько тетрадей, пусть пишут заявления о выходе из колхоза, а мы подождем в канцелярии.
Не давая опомниться притихшим мужикам, все начальство длинной вереницей вышло в учительскую. Возвышаев, вращая разбегающимися от негодования глазами, набросился на Акимова:
– Сколько выслали кулаков?
– Семь семейств.
– Это на восемьсот хозяйств? Меньше одного процента! Вот он, либерализм, боком выходит для всего района.
– Выслали согласно директиве – двух мельников, пять владельцев молотильных машин. Подрядчик сам сбежал.
– А бондари? А колесники? А санники? Имей в виду, Акимов, если сорвете план сплошной коллективизации, собственной головой поплатитесь.
– Я его чем сорву?
– Либерализмом! Вот ваша главная прореха в классовой борьбе. Слушайте инструкторов. И выполнять все без оговорок. Никакие объективные причины в счет не принимаются.
Возвышаев долго и строго наказывал, как надо собирать семфонд и сводить скот на общие дворы; он разбил судебно-следственную бригаду на две группы, укрепил ее гордеевским активом и приказал начинать одновременно с обоих концов села. Взять с собой по три-четыре подводы, сперва семена собрать. Если откажутся выносить ключи, сбивать замки с амбаров. Кто окажет сопротивление, немедленно брать под арест. Арестованных запирать в кладовые, штрафовать, не стесняясь. Весь скот должен быть сведен на общие дворы к утру. На всякие мелочи остается Акимову еще восемь часов. К вечеру колхоз должен быть создан фактически.
– В восемь утра докладываешь мне лично о сборе семфонда, понял? – сказал он Чубукову. – К двенадцати бригада переезжает в Веретье, проводит по такому же образцу общее собрание и за двадцать четыре часа создает всеобщий колхоз. Остальные, мелкие, села привести в соответствие за оставшиеся сутки. Утром двадцатого отрапортовать в район, что весь Гордеевский куст превратился в сплошной колхоз. Ясная задача?
– Ясная, – разноголосо ответили судебные исполнители.
Потом послали избача Тиму к мужикам в класс принести заявления о выходе из колхоза, ежели таковые окажутся. Тима принес целую пачку заявлений. У Возвышаева брови полезли на лоб.
– А ну, дай сюда! – Он сгреб всю эту пачку и быстро стал прочитывать одно заявление за другим, губы его дрогнули в кривой усмешке и расплылись во все лицо.
– Струсили, мерзавцы! Нате, читайте! – раскинул он всю пачку по столу, словно колоду карт.
Все заявления были написаны по единому образцу, хотя и разным почерком: «Я, гражданин такой-то, не против колхоза и Советской власти, но прошу мое вступление отложить до будущего года».
– Акимов, напиши резолюцию – в просьбе отказать. Всем! И приступайте к делу.
Сам Возвышаев уехал на агроучасток, завалился на кожаный диван и заснул праведным сном хорошо поработавшего человека. Ему приснился сон, будто он оказался в Москве, на Красной площади. Идет чинно, строевым шагом печатает сапоги на брусчатке, так что гул идет. Подходит к проходной у Спасской башни к часовому с винтовкой и спрашивает: «Я на доклад к самому Сталину». – «Что за доклад?» – спрашивает часовой. «Я весь район к коммунизму привел, первым». – «А где твои люди?» – «Они уже там, за воротами». Вдруг раскрываются кремлевские ворота, и оттуда вылетает табун разъяренных лошадей, и все бросаются на него, Возвышаева. Он было хотел увернуться от них, в будку к часовому прошмыгнуть, но часовой схватил его за плечи и давай толкать под лошадей. У Возвышаева сердце зашлось, он хотел крикнуть во все горло, но грудь его была сдавлена, воздуху не хватало, и он только слабо промычал и очнулся. Перед ним стоял одетый Чубуков и тряс его за плечи:
– Очнись же, Никанор Степанович!
– В чем дело? Что случилось? – Возвышаев сел на диване, огляделся – в комнате горела настольная лампа, в окнах чернота, Чубуков весь в снегу.
– Беда! Веретье взбунтовалось, – сказал Чубуков, садясь на стул. – Одевайтесь!
– Что? – Возвышаев глянул на карманные часы – он в брюках спал – было шесть часов утра. И заторопился: скинул одеяло, босым в два прыжка достиг порога, мигом натянул сапоги и, на ходу застегивая френч, натягивая бекешу, спрашивал:
– Подробности? Живо!
– Прибежал Доброхотов под утро к нам, в Гордеевский Совет. Говорит, что вечером пришли к ним в Веретье гордеевские мужики и рассказали, что их в колхоз загоняют. А завтра, мол, и за вас примутся. Ночью все Веретье взбудоражилось – бабы, старухи поднялись и пошли общественные кормушки ломать. Все переломали и доски выбросили на дорогу.
– Ну и черт с ними, с кормушками! Новые построим. Все равно проводите в двенадцать собрание. И собирайте семфонд, скот и все такое прочее.
– Не с кем проводить собрание-то! Мужики все сбежали.
– Куда? – рявкнул Возвышаев, проверяя барабан нагана.
– В лес.
Только теперь дошло до Возвышаева. Он обалдело поглядел на Чубукова, спрятал в карман наган и сказал:
– Соедините меня с районом. С милицией!
– Телефон не работает. Между Веретьем и Гордеевым столб повален, провода порваны. – На мрачном лице Чубукова застыла смертельная усталость.
– Так… Тогда я сам поеду.
– Езжайте в объезд, через мельницу. Гордеевым ехать не советую. Там тоже неспокойно.
– Так… Ясно… Семфонд собрали?
– Собрали. Наложили пятнадцать штрафов, провели десять конфискаций. Четверо оказали сопротивление. Взяли их под арест. В кладовой сидят. Может, выпустить? – Чубуков медлил, боялся сказать, что их могут освободить силой, потому смотрел себе под ноги.
– Ты чего, или боишься?
– Когда мужики всем миром подымаются, тут все может быть… Бывало, они нашего брата живьем закапывали.
– Не бойсь. Теперь земля мерзлая, – нервно усмехнулся Возвышаев. – Сидите здесь, на агроучастке. Вы все вооружены, кто вас тронет? К вечеру привезу подкрепление. На десяти подводах. Всю милицию на ноги поставлю. К двадцатому февраля весь куст должен быть коллективизирован. Точка. Пошли запрягать.
Возвышаев задул лампу, и они вышли во двор.