Книга: Лапти
Назад: Нутро не обманет
Дальше: Пятнадцатый

Часть вторая

Родина

Мчался поезд.
Вдали — рассеянные по полям села, деревни.
Знакомая станция все ближе и ближе. Она за крутым поворотом, в пышных липах и тополях. Вот и чугунный мост плывет навстречу.
Пассажир подъезжал к родной станции. Отсюда садились они когда-то вместе с отцом и уезжали далекодалеко к Волге, на кирпичные работы.
Не изменилась станция Алызово. Приземистая, выползла она на платформу. Поезд стал.
— Алексей Ма-атве-еич!
— Признал, старина!
— То-то, гляжу, облик нашенский, комары тебя закусай… Эдакий ты стал. В ту пору провожал тебя — нешто такой был… У-ух, ты!
Приседая на кривых ногах, обошел Алексея со всех сторон.
— Как мужики-то ахнут! Все село сбежится глаза на тебя пялить. Думали, пропал ты на веки веков и башке твоей аминь… А ты! Ведь вот, чуяло мое сердце: прямо с базара, дай, думаю, заеду на вокзал. Авось кто по пути будет, захвачу. Да чего мы? Айда аль к лошади, аль чай пить!
— Лучше к лошади, пойдем, дядя Мирон. А закусить мы дорогой можем. В этой вот кладовке, — указал на корзину, — газ веселящий есть.
— Это что такое?
— Такое! — подмигнул Алексей. — Запрягай поскорей.
Алексей Столяров оглянулся на станцию с ее тусклыми окнами, на пристанционные постройки, на поселок с постоялыми дворами и лавчонками, на эти высокие липы, у которых всегда возле подвод копошились гуси, индюшки и куры, — как все знакомо! Будто с тех пор, когда уехал в город, прошло не шесть лет, а несколько месяцев. Та же невзрачная станция, серая водокачка, две облезлые цистерны с полустертыми надписями «Бр. Нобель», а вправо — трехэтажный, пыльный, с длинными хоботами рукавов элеватор.
Полусонная тишина. Лишь один дежурный паровоз то крикливо, как индюк, высвистывал, то натужисто пыхтел черным дымом.
«Зачем я приехал?» — невольно подумал Алексей, ощущая прилив тоски, навеянный этой тишиной.
— Алексей Матвеич, у нас готово! — хлопая кнутовищем по наклеске, окликнул дядя Мирон.
— Готово, говоришь? — очнувшись от раздумья, спросил Алексей.
Установив в задок тяжелую корзину и узлы, Алексей вспрыгнул на телегу, свесил ноги; дядя Мирон поправил картуз, поплевал на ладони, сел спиной к Алексею, чмокнул на тощую кобыленку и дернул ее на дорогу. Чтобы не оконфузиться перед гостем и самого его не оконфузить перед людьми, громко принялся кричать и махать кнутом. Увы, это не помогло. Тогда жестко хлестнул ременным кнутом лошадь, она засеменила ногами и, неуклюже вскидывая зад, понеслась. Всеми разболтанными обоймами, обручами, втулками и расшатанными спицами загремели колеса по каменному, с глубокими колдобинами на шоссе, затряслась и зазвенела плохо слаженная телега, скрипя отъехавшим задком, где ось держалась только на винтах.
Станционный поселок разместился весь по улице Белинского. Над воротами почти каждого дома красовались вывески «Мясопродукт», «Маслоцентр», «Льноцентр», «Овощесоюз», «Хлебопродукт», «Центроспирт», «Утильсырье», а на голубом с узорчатыми карнизами и наличниками на окнах, доме — короткая и крупная надпись: «Ясли». Алексей помнил, что раньше на этом доме висела другая надпись. Она была длинней, с золотыми буквами: «Страховой агент общества «Россия»».
И оттого, что теперь в этом доме играют дети железнодорожников, Алексей ощутил, что тоска, охватившая было его, рассеялась, и стало радостно от мысли, что и здесь, вдали от больших и малых городов, есть то общее и кипучее, к чему так крепко привык за эти годы.
Мимо пыльной мельницы выехали в поле. Иной ветер, иное небо. На полосах полей кое-где досевали просо, виднелись лошади, запряженные в сеялки, мужики ходили с лукошками. На загонах взошли овсы. Полосы, засеянные сеялкой, походили на широко протянутую зеленую пряжу. Легкий ветерок колыхал и кудрявил молодую поросль.
Озимые сплошь закрывали землю. Лишь на некоторых полосах, где долго держалась весенняя вода, серыми пятнами виднелись вымочки.
— Как у нас ржи? — спросил Алексей.
— Ржи ничего, лишь бы вёдро установилось. Почитай, с неделю как солнышко-то, а то все дожди льют.
Лошадь поплелась в гору, а дядя Мирон, указав на корзину, вспомнил:
— Газы твои не выдохлись?
— Ах, да! — спохватился Алексей.
Открыл корзину, достал сверток с колбасой и хлебом, вынул полбутылки водки и передал ее дяде Мирону. Тот бережно и боязливо, словно боясь, что эта хрупкая посудина развалится в его тяжелых руках, взял, повертел, поглядел на свет, дивуясь, покачал головой и по складам прочитал:
— Пше-ни-чна-я… Ишь ты, комары ее закусай, из калача гонят.
Сковырнув белый сургуч, выбил о ладонь пробку. Алексей вынул стакан. Долго дядя Мирон держал перед собой стакан, нюхал, причмокивал, потом, перекрестившись, проговорил:
— С приездом поздравляю!
Порожнюю бутылку Алексей хотел было бросить, но дядя Мирон поймал его за руку:
— Стой, погоди. Дай-ка сюда! В хозяйстве пригодится.
От выпитого вина дядя Мирон еще более оживился и, нахлестывая лошадь, принялся рассказывать Алексею про все, что творится в Леонидовке. Алексей, хотя и меньше выпил, но тоже захмелел, и ему также хотелось порассказать о своей жизни, но дядя Мирон принялся допытываться:
— Ты постой, погоди. Ты скажи мне, по какому ветру несет тебя к нам?
— В отпуск на полтора месяца еду. Болел, простудился, вот и отпустили. Кстати, отца навестить надо.
— Старик бедовый. Только, видно, сноха, Кузьмы-брата баба, обижает его. А как соберемся, все о тебе он поминает. А такой мастер на сказки, беда.
— Рассказчиком все у вас?
— Что же зимню пору делать? Молодежь в клубе спехтахлями забавляется, аль на посиделках галдит, а мы, старики, в избу где-нибудь соберемся и давай точить лясы.
Мельком задержав взгляд на Алексеевой фуражке, Мирон спросил:
— Гляжу на твой картуз и думаю, будто значок-то землемерский. Ты не землемер ли теперь?
— Нет, — засмеялся Алексей, — это совсем другой значок.
— Какой!
— Технически-строительный. Понял?
— Как не понять, а только, к примеру я, спросить, каким рукомеслом ты промышлял на стороне?
— Каким? — загадочно ответил Алексей. — Всяким. Только ты не торопись раньше всех узнать, много с тебя спросится.
Не доезжая до Левина Дола, дядя Мирон спрыгнул с телеги, на ходу подправил чересседельник, шлею, посмотрел испуганными глазами на разболтанные колеса, потрогал тяжи и пошел впереди лошади. Перед самым спуском, между кустов, остановил лошадь и пошел в Левин Дол. Походил по берегу и, качая головой, вернулся.
— Ты что? — спросил Алексей.
— Весь спуск, комары его закусай, размыло. Как бы нам искупаться не пришлось…
Взял лошадь под уздцы, тихонько подвел к крутому обрыву, разъезженному телегами, прыгнул на телегу, подобрал ноги и, перекрестившись, насмешливо проговорил:
— Помяни, господи, всех плавающих и путешествующих.
Заметил Алексей, как сначала голова лошади нырнула вниз, в овраг, зад ее высоко поднялся, потом вся телега стала дыбом, и вдруг так ее тряхнуло, что оба седока откачнулись назад. Дядя Мирон, вытаращив глаза, что есть мочи заорал:
— Де-ержи-ись!..
Алексей ухватился за корзину. Раздался треск. От сильного толчка Алексей упал боком и крепко выругался.
Колеса зашаркали по гальке дна реки, вода, мутясь и быстро утекая, булькала в ступицах, и казалось, что и лошадь и телега плывут.
— Слушай-ка, — с удивлением заметил Алексей, выше подбирая ноги, — как будто Левин Дол еще глубже стал?
— Новые ключи открылись на Полатях, — правя лошадью, которая ушла по брюхо в воду, ответил дядя Мирон. — Мы тут, Алеша, измучились с ним, с проклятым. Все колеса поломали, все телеги перековеркали.
— Зачем же телеги ломать? Мост строить надо.
— Эка! Мо-ост! Разь тут напасешься мостов? Весной все унесет и сох не оставит. Да и так еще сказать, некому взяться. Убытку много.
— Больше убытку несете, коль телеги ломаете.
— С этим не считаемся.
У самого въезда в село, у кладбища, навстречу бежали ребятишки.
— Скорее, скорее, дядя Мирон, там ждут его!
— Откуда узнали? — поразился Алексей.
— А с какой стороны ветер дует?
— С Алызова.
— По ветру чуют.
Еще больше удивился Алексей, когда возле избы увидел толпу людей.
— А ведь правда, ветром весть принесло!
Напоследок дядя Мирон, деловито нахмурив брови, стегнул лошадь, она дернулась, и подвода, чуть не задев за сруб колодца, въехала в расступившуюся толпу.
Алексей спрыгнул с телеги, отряхнулся. Смущенный взглядами толпы, не знал, идти ли ему в избу, или сначала снять корзину. Выручил старик отец. Выйдя на крыльцо, он, отирая руки и одергивая посконную, видимо только что надетую для встречи сына рубаху, медленно спустился, не торопясь подошел к Алексею, молча протянул ему руку, пожал ее и, чего никак не ожидал Алексей, вдруг жалостливо сморщил старческое лицо. Целуясь, сквозь слезы прошептал:
— Сынок, сынок, видно, совсем ты забыл про меня!
— Что ты, тять… Вишь, вот приехал, — чувствуя, как сжимает горло, пробовал улыбнуться Алексей.
— Заждался я тебя, сынок. Умирать бы пора, да смерть где-то застряла.
— Подожди, отец, кликать ее, поживешь.
Брат Кузьма, обросший густой бородой и намного постаревший, подошел к Алексею как-то боком, неловко сунул руку и, глядя вверх, на конек своей избы, проговорил:
— Ну, с приездом.
Тут же, отпугнув ребятишек от телеги, снял тяжелую корзину и, словно боясь, что у него ее отнимут, торопливо понес в избу.
Поздоровавшись с теми, кого угадал и кого не узнал, Алексей прошел в избу. Первым делом его поразило обилие ребятишек. Они были один другого меньше и все белокурые.
— Чьи это? — поздоровавшись со снохой, кивнул он на них.
Сноха закраснелась и несмело ответила:
— Наши с Кузьмой.
— Сколько же их у вас?
— Всех-то восемь. Шесть тут вот, а двое на улице.
— Ну-ну… — невольно проговорил Алексей.
А чья-то баба, стоявшая в дверях, весело заметила:
— Ты погляди, какие все славные.
Другая живо подхватила:
— Чего же не родить нам, чай, землю делят по едокам. — Потом бойко Алексея спросила: — Ты сколь времени дома не был?
— Шесть лет.
— Так вот и есть. При тебе у нее двое были, а тут по одному клади на каждый год.
— Это еще гоже, по одному, — подхватила первая, — а вон у Авдони баба — что надо. За три года-то шестерых родила.
— Как так? — удивился Алексей.
— Эдак. По двойне.
— Чай, не нарошно она. Это порода такая бывает, — разъяснил кто-то.
Все эти племянники и племянницы во все глаза глядели на Алексея, ожидали подарков. Он вынул из узла пакеты с конфетами, пряниками, разные дудки, свистелки и начал раздавать.
Но не успел он разделить, как уже вместе с радостными восклицаниями поднялся крик, свист, драка и плач. Оказалось, что кто-то у кого-то отнял пряник, другой откусил конфетку, третий успел изломать дудку.
Сноха, несколько смутившись и искоса поглядывая на корзину, жадно следила за Алексеем. Она тоже ждала подарка. Ей Алексей подарил отрез материи. Торопливо выхватив его из рук, она, воровато оглянувшись, скрыла отрез материи под фартук и побежала в мазанку. Весь вечер не в меру хлопотливо суетилась, старалась угодить деверю. Кузьме привез рубаху, штаны и огромные, на толстых выпуклых гвоздях, американские ботинки. Тот отнесся к подарку как к должному и сухо сказал жене:
— Прибери.
Старика Матвея обдарил с головы до ног. Но он и не обратил внимания на подарки, а все время то бегал, то колол чурки на самовар, то одергивался, расправлял бороду и искоса поглядывал на сына, как бы любуясь им.
— Рад, старик? — кто-то спросил его.
— Сам роди такого и радуйся, — скороговоркой ответил он.
Зажгли огонь, поставили самовар на стол, началось угощение. Правда, угощали не Алексея, а скорее он их, так как привез он почти все, что было на столе. Мужики, бабы и парни входили в избу и, здороваясь, обязательно протягивали руку. Многих из молодежи Алексей не узнавал. Подавая руку, спрашивал:
— Чей?
Лишь иного, и то разве по облику родни, угадывал, дивясь, как из мальчишки, карапуза, которого чуть помнил, вырос такой здоровенный, под потолок, детина.
Петька Сорокин, услышав, что к Столяровым приехал Алексей, зашел за Ефимкой Малышевым.
— Пойдем поглядим.
В окна, как мухи на мед, налипли бабы и девки. Не спуская глаз с приезжего гостя, они чуть прислушивались к разговору, который шел в избе, и все, что удавалось им видеть и слышать, пересказывали друг дружке. Знали, сколько на столе было тарелок с колбасой, ветчиной, рыбой, сколько бутылок вина, сколько яиц съел Алексей, в какой рубашке он сидит, как причесался, что говорит и о чем спрашивает других. Знали, какие подарки привез ребятишкам, какой материи снохе, отцу, и сколько все это ему стоило.
В избу Петька с Ефимкой не решились идти. Постояв у окон, Петька, упершись руками о плечи девок, поднялся и заглянул в избу. Оттого ли, что девки под тяжестью его тела взвизгнули, или само собой уже так вышло, но в тот момент, когда он взглянул на Алексея, тот обернулся к окну. Мигом, словно девичьи плечи накалились добела, съехал Петька на землю и на вопрос Ефимки: «Какой он?» — определил:
— Тонкогубый.
— А вы губошлепы! — сердито заявила им чья-то девка.
— А тебя не спрашивают, и молчи, — огрызнулся Петька.

 

После утомительной дороги, да к тому же все еще чувствуя слабость от болезни, Алексей несколько дней никуда не выходил. Лишь через неделю решил ознакомиться с жизнью села.
— Здравствуй, Степан, — как со старым товарищем по годам и по фронту, поздоровался Алексей с председателем сельсовета Степкой Хромым, зайдя туда утром.
— Здорово, Матвеич… Проходи, садись… Как дела? Что новенького?..
Алексей усмехнулся:
— А разве старое все известно?
— Про чего ты? — не понял Хромой.
— Ты спрашиваешь про «новенькое». Может быть, еще спросишь, будет война или нет?
— Привычка такая.
За столом напротив — секретарь сельсовета, лысый старичок. Видно было, что он или с похмелья мучился, или не выспался.
Хромой положил руки на стол и, глядя в окно, скучно произнес:
— Видно, опять дождь пойдет…
— Не будет дождя! — сурово заявил секретарь. — Перед мокрой погодой у меня спину ломит.
Алексею хотелось расспросить Хромого о делах сельсовета, о работе ячейки коммунистов, комсомола, кооперации, но он увидел, что об этом можно кого угодно спрашивать, только не Хромого. Он явно уклонялся от разговоров на такие темы и сводил на другое. Молча повернулся и, слыша за спиной облегченный вздох Степки, ушел.
«В клуб зайду», — решил он.
О клубе ему кое-что говорили и особенно хвалили Петьку, заведующего. Алексей помнил его совсем маленьким, когда их отец жил еще с семьей.
— Здравствуй. Кажется, Сорокин?
— Он самый, — ответил Петька.
— А меня знаешь?
— Знаю.
— Что ты тут делаешь? — кивнул Алексей на шкаф.
— Так себе… новые книги на карточки переписываю…
Отвечал Петька сухо. Это сразу бросилось в глаза Алексею, и он сопоставил брата, Хромого и Петьку. Все они относились к нему с какой-то настороженностью.
С несколькими парнями ввалился Ефимка. И они, как показалось Алексею, тоже смотрели на него исподлобья.
Чтобы прервать молчание, Алексей, повернувшись к Петьке, заметил:
— А библиотека у вас недурная.
Такая похвала была лестна Петьке, но он, переглянувшись с Ефимкой, возразил:
— Чего же тут хорошего?
— Для деревни очень прилично.
— А до города где нам… Мелко плаваем, по сухому берегу пузо трем.
Алексей не подал и виду, что Петька «задирает».
— Ясно, — согласился он. — До города очень далеко.
— Вот, — подхватил Петька, — поэтому наша молодежь как чуть, так и в город бежит.
— Правильно! — и с этим согласился Алексей. — В деревне быстро надоедает и становится скучно.
— Не скучно, а с тоски сдохнешь.
— Говори, говори, товарищ Сорокин! — обернулся к нему Алексей.
Петька смущенно улыбнулся.

 

Однажды утром Кузьма собрался ехать на мельницу. Алексей стоял на крыльце и скучающе наблюдал, как брат, ныряя в амбар, выносил оттуда мерой рожь, каждый раз стукаясь о притолоку, как увязывал воз, стягивая полог канатом, потом, ворча на мерина, принялся запрягать лошадь. Из сеней вышел отец. Шугнув кур, копавшихся в завальне, он прошел к Кузьме, поговорил с ним о чем-то, затем игривым голосом, каким разговаривают с маленькими, обратился к Алексею:
— Слышь-ка, сынок, поезжай с Кузьмой на мельницу, промни бока.
— Что ж, с удовольствием! — ответил Алексей.
Кузьма, завязывая супонь, усмехнулся:
— Вот еще выдумал! И поедем, мы вдвоем на одном возу? Да нас и лошадь не довезет, и от людей стыдно. Лучше один съезжу, а тебе, отец, на гумне шалаш надо поправить.
Старик замахал руками:
— Еще чего надумаешь? Чай, будя мне, отработал свой век.
Алексей подошел к возу, оглянулся по сторонам, словно боясь, как бы кто не услыхал его, и тихо предложил:
— А чего же… давайте я один съезжу.
— Знаешь ли, где мельница?
— Ветрянка?
— То-то, не ветрянка. На паровую надо, в Сиротино. Двенадцать верст.
— Ну что ж! И туда съезжу. Еще лучше…
— Да не совсем. В Левином Долу воз опрокинуть можешь.
— Что ты… — покраснел Алексей. — Аль я раньше ничего не делал?
— Ну, поезжай, — согласился брат.
Путь был улицей, но Алексей, доехав до первого переулка, свернул в него. Не хотелось ни с кем встречаться, видеть эти не то насмешливые, не то поощрительные улыбки.
Но как ни старался уехать незаметно, на гумнах ему встретились мужики. Среди них дядя Яков. Кивая на воз, он спросил:
— Далече?
— В Левин Дол рыбу ловить, — отшутился Алексей.
— Поймай побольше, уху свари, нас хлебать позови.
А на самом конце гумна, где редко и сиротливо стояли кособокие шалаши, а между ними полураскрытые, без всяких намеков на двери, сараи, встретил Дарью. Гнала она пестрого теленка. Был теленок маленький, позднего отела, и его, видимо, только что начали приучать к стаду. Толстыми и мохнатыми ножонками, раскорячившись, он изо всех сил упирался, неуклюже изгибался, оглядываясь назад, жалобно мычал, мотая комолой головой с отвислыми, как листья лопуха, ушами, и ни в какую не хотел идти. Порядочно измучившись с ним, раскрасневшаяся, со сдвинутым на затылок платком, Дарья то уговаривала его «добром идти, поколь просят», то, ругая, грозилась оставить без пойла и все время подпихивала его в зад. Увидев подъезжающую подводу и угадав Алексея, Дарья бросила возню с теленком и торопливо принялась поправлять съехавший платок.
— Воюешь? — неожиданно для самого себя спросил Алексей.
— Замучил, пес его расстреляй, — конфузливо улыбнулась Дарья.
— Так уж и замучил! — укоризненно покачал головой Алексей. — Ишь с каким младенцем не сладит.
Прищурив на Алексея глаза и кивая на воз, Дарья насмешливо спросила:
— А тебя, гостя дорогого, видно, в работу впрягли?
— Я работы не боюсь — перебирая вожжами, ответил Алексей.
— Вот и говорю — поработай.
Блеснув белыми ровными зубами, она задорно рассмеялась.
«Моя старая любовь», — усмехнулся Алексей и хлестнул лошадь.
Наказы отца с Кузьмой были не напрасны. Спуск в Левин Дол и со стороны села стал обрывист. Телега ухнула, как в пропасть, колеса врезались в грязь по ступицу. Испугавшись, что воз застрянет, Алексей принялся хлестать лошадь, кричать на нее, а она, увязая, рвалась вприпрыжку, фыркала, задыхалась. Перед выездом на тот берег воз накренился, и лошадь остановилась. Нервничая, Алексей изо всей силы ударил лошадь, та дернула что было силы, низ телеги угрожающе хрястнул, но воз с места не двинулся. Тогда снял штиблеты засучил штаны, прыгнул в воду, и, тужась от крика на лошадь, начал подпихивать воз сзади. Кое-как выехал.
Обратно домой Алексей объехал за семь верст, через мост соседнего села.
— Что долго? — спросил отец.
— Завозно было, — не глядя на него, ответил Алексей.

Наташка

Нерасстанные товарищи Петька с Ефимкой. В поле работать — вместе, в город — вместе, на собраниях друг за дружку стоят, а на улице и подавно не расстаются. Соломенную спальню, похожую на ласточкино гнездо, прикрепили к боку сорокинской мазанки.
— Что у них еще вместе — это любовь к Наташке!
Белобрысая, с яркими брызгами красной смородины на щеках, разбитная и веселая она. Было лестно, что около нее, а не возле других, увиваются главные комсомольцы и, втайне любуясь собой перед зеркалом, радовалась, что комсомолки в обиде на нее.
Всех обиднее Дуньке. Кто пересчитает, сколько раз, видя Петьку с Наташкой, она тяжело вздыхала? А как ухаживала за ним, будто невзначай садилась рядом, но Петька не обращал внимания. И жалким становилось ее крошечное продолговатое личико. Тускло подергивалось оно тоской, а серые глаза опускались, и голос, без того тихий, как и сама она, был еще тише.
Прасковья давно заметила, что Петька к делу и без дела упоминает о Наташке. Даже Аксютку, сестру свою, иногда окликает Наташкой.
— Тебе что, в зубах она навязла? — как-то спросила мать.
— Это я, мамка, ошибся, — покраснел Петька.
— Гляди, совсем не ошибись!
Только этой весной стал замечать, что Ефимка меньше говорил с ним о Наташке, а если и начинал говорить, то обзывал ее кулацкой дочкой, намекал, что она «путается» с Карпунькой Лобачевым и «ищет дерево по себе».
— Я брошу с ней, — обещался Ефимка, — а ты — как хочешь.
— Я тоже брошу, — соглашался Петька, исподлобья глядя на товарища.
Но, несмотря на такое обещание, Петька видел, что как только они встретятся на улице с Наташкой, Ефимка под всяческими предлогами старается остаться с ней вдвоем, а его куда-нибудь спроваживает: или за табаком, или посмотреть, кто пляшет в хороводе. Вернется Петька, глядь, они ушли, а иной раз так сидят близко, что в сердце ему ровно кто шилом кольнет.
Нынче Петьку тоже так послали куда-то, и он, боясь, как бы они без него не ушли, вернулся быстрее, чем могли ожидать. И еще не доходя до них, сидевших на бревнах в тени, заметил, как его закадычный товарищ, противник кулацкой дочки, так низко склонился к ней, что обе фигуры слились в одно. Пораженный Петька остановился. И, к изумлению своему, услышал приглушенный, но знакомый звук, от которого озноб пробежал по телу.
«Целуются, дьяволы…»
Они, вероятно заметив его, торопливо поднялись, завернули за угол и быстро пошли.
Петьке хотелось догнать их. Скоро настороженный слух уловил, как Наташка заметила Ефимке:
— Что же ты своего друга оставил? Пусть бы и он шел с нами.
— Брось ты, — проворчал Ефимка. — Он тут лишний.
Петька чуть не вскрикнул от злобы.
Остановился, не зная, что ему делать: хотел отправиться домой спать, но знал, что все равно не уснет, и решил идти на те же самые бревна, посидеть, подумать, как быть.
Путаные мысли забродили в голове. В крепкое чувство уважения к Ефимке стало проникать другое чувство. Какое оно? Злоба, досада или обида?
Удручающе теперь действовали на него залихватская игра Алехиной двухрядки, веселый гомон, громкий отстук каблуков и звонкие припевы девок. Вот заиграли «Казачка», кто-то крикнул: «Данилка, выходи!» — и в воздухе раздался посвист, потом, глухо ухнув, словно опустили Данилку в холодную воду, он то дробно выстукивал, то плавно ходил по кругу, щелкая ладонями по коленям, по груди, по рту.
Мимо Петьки взад и вперед сновали парни с девками. Шли они парами, группами, весело смеялись, перекликались, а его совсем не замечали. Только одна, отделившись от хоровода, тихо приблизилась к нему, села возле, долго молчала, сдерживая дыханье, потом придвинулась ближе.
— Петя! — шепотом окликнула она.
Петька быстро обернулся, но, узнав девку, разочарованно спросил:
— Тебе что?
— А ты чего пригорюнился? — насторожившись и сдерживая улыбку, спросила девка.
— Я не пригорюнился.
— Стало быть, колдуешь?
— Отвяжись.
— Отвязаться успею, — смелее ответила девка, — а только они ушли!
— Катись ты!.. — закричал Петька.
— Сам катись! Натянул тебе Ефимка нос.
Резко встала и, не дав Петьке ответить, побежала в хоровод.
Опять один Петька. Но вот сзади к нему тихо кто-то подкрался и, крепко ухватив за плечи, внезапно свалил спиной на бревна.
— К черту, к черту! — заорал Петька. — Сказал — не лезь, и отстань!
— Ага! Это кто к тебе тут лез? — строго спросил его знакомый голос.
Он испуганно вздрогнул и, изумившись, не верил своим глазам.
— Кто к тебе лез, ну-ка скажи!
— Это ты, Наташа? — со вздохом выговорил Петька.
— А то кто еще?
— Дунька была.
— Во-он ты с кем шуры-муры заводишь? А я — то, дура, одного бросила, к другому бежала. Думаю, издыхает парень от тоски.
— Ничего подобного, — сдерживая радость, нарочно хмуро ответил Петька. — Никакой шуры-муры нет, и в тоске я не нахожусь.
— Это что? — близко поднесла к его носу кулак.
— Пять пальцев.
— А это что у тебя?
— Ухо.
— Так вот тебе, вот тебе и вот тебе.
— Больно! — крикнул Петька, качаясь из стороны в сторону.
— Терпи.
— Ну, и ты… тоже терпи! — схватывая ее в охапку и привлекая к себе, хотел было поцеловать Петька.
Но она уперлась ему в грудь руками, отшатнулась и хлопнув ладонью по его губам, сердито заявила:
— Я вам что, богородица?
— Кому «вам»? — охладев сразу, спросил Петька.
— Как кому? Вам с Ефимкой. То он тянет губы, то ты.
— Ага, с Ефимкой можно, а со мной нельзя?
— Вот уж у тебя хорош друг, нечего сказать.
— А что? — насторожился Петька. — Чем плох?
— Всем! — загадочно бросила Наташка и неожиданно сама обняла его за шею, запрокинула голову с такой силой впилась ему зубами в щеку, что он чуть не вскрикнул. Потом села рядом, положила его голову к себе на колени и мягко начала гладить волосы, тихо что-то приговаривая. Слов Петька не мог разобрать, только ощущал боль в щеке, приятную теплоту колен и запах сиреневого мыла.
Протянул к ее лицу руку, провел по щеке. Ниже нагнулась Наташка. Хорошо Петьке. Вся обида на Ефимку, Наташку — все забыто. И единственная мысль — как бы сейчас не пришел и не увидел их Ефимка.
— Наташка! — раздался окрик.
— Что тебе? — прозвенело у Петьки над ухом.
— Поди-ка, что скажу.
Она быстро спрыгнула с бревен и побежала к колодцу, где стоял Карпунька Лобачев.
— Ты с кем там? — услышал Петька.
— А тебе что? — резко ответила Наташка.
— Ты у меня поговори!
— Пошел, губошлеп, к дьяволу!
— Ах, та-ак?.. — прохрипел Карпунька, схватывая ее за руку.
Петька видел, как две фигуры качались то в одну сторону, то в другую.
— Не ломай руку!
— Айда со мной!
Петька увидел, как они скрылись за мазанками и пошли в конец улицы.
«Нет, не уступлю! — решил Петька. — Пусть будет, что будет!»
Он нашел кол и побежал догонять их. Но, одумавшись, бросил кол.
— Черт с ними. Драться с кулаком?.. Не-ет!
Петька направился к своей соломенной спальне. Услышав храп Ефимки, отвернулся и пошел в сени. Там из-под головы матери вынул поддевку, а с Аксютки и Гришки снял халат, оставив на них только дерюгу. С этой одеждой отправился в сад. Под большой яблоней разостлал халат, накрылся поддевкой и лег спать. Напрасно.
На ветке закричали галки, а за гумнами вскинулось рассветное полымя. Петьке стало зябко. Он встал и направился на гумно.

 

Ефимка увидел в сенях Прасковью, поившую теленка, и спросил:
— Петька где?
— Вот тебе раз! — удивилась Прасковья. — С тобой небось спал.
— Да нет его, — развел Ефимка руками.
— Как нет? Погляди-ка хорошенько…
— Пойду поищу.
Прасковья посмеялась вслед:
— А товарищи тоже! Друг дружку растеряли.
Проходя садом и взглянув под большую яблоню, где Петька оставил одежду, Ефимка обрадовался:
— Ишь где приспособился!
Крадучись, подошел к одежде и со всего размаха упал, желая напугать Петьку. Но напугал самого себя. Ткнулся носом в землю. Под поддевкой и халатом пусто. Ефимка, сердито тряхнув поддевку, забросил ее на изгородь и направился на гумно.
Вдоль гумен ехал Никанор, секретарь партийной ячейки. На телеге сидела жена и две девчонки.
— Далеко? — спросил его Ефимка.
— Овес полоть.
Ефимка подошел к телеге.
— Курить есть?
— Есть, — остановил Никанор лошадь.
Закурив, спросил:
— Ты чего тут на чужих гумнах делаешь?
— На ветрянку хочу сходить. Рожь у нас там с Петькой. Только вот самого его никак не найду.
— Не гривенник, найдется. А я вот о чем хотел поговорить с вами. Алексей-то партийный. Надо его привлечь к делу, пока он тут. Только не придумаю, как…
— Это мы придумаем. Самого спросим.
— Отказывается. Говорит, отдыхать приехал, а не работать.
Одна из девчонок Никанора, зорко вглядевшись в гумно, вдруг испуганно крикнула:
— Гляньте, кто-то в шалаше ворочается!
— Где? Где?
— А во-он.
Из шалаша с тревожным кудахтаньем, отряхая с себя пыль и мякину, выскочили три курицы. За ними, высоко задрав голову и взметывая золотистой дугой хвоста, шумливо несся петух.
— Непременно лиса! — бросил догадку Никанор.
— Может, волк? — предположил Ефимка.
— И не лиса и не волк, а собака. Только вот не знаю, чья, — решила жена Никанора. — Поймать ее да хвост ей и отрубить.
— Пойдемте поймаем! — позвал Ефимка.
Но только шагнул, как из шалаша, весь извалянный в мякине, выполз человек и громко чихнул. Потом не спеша протер глаза, зевнул и оглянулся.
Все с большим изумлением смотрели на него, а он, увидев подводу, испуганно присел и ползком снова скрылся в шалаш.
— Эй, домовой, — окрикнул Никанор, — вылазь!
Видя, что теперь уже не скроешься, заспанный смущенно улыбаясь, выполз Петька и, стряхивая с себя мякину, подошел к подводе.
— Здорово, дядя Никанор! — протянул он руку.
— Мое почтенье, курье пугало, — засмеялся Никанор. — На огород тебя сейчас поставить, ни одна ворона не сядет.
— Так уж и не сядет? — оглядывая себя, пробормотал Петька. Потом пожаловался: — Куры меня доняли. Дерутся и дерутся на моей спине.
— А ты зачем туда забрался? — кивнул Ефимка на шалаш.
Прищурившись, Петька посмотрел на него, пожевал губами и выпалил:
— Дух там лучше!
Жена Никанора так хлестнула лошадь, что та вскачь понеслась по дороге.
— Да что те, че-ерт! — заорал Никанор на жену.
— Люди-то чуть свет полоть уехали, — метнула она на него злыми глазами.
За грохотом телеги ребята не слышали, что кричал своей жене секретарь, только видели, как недокуренная цигарка далеко полетела в сторону.
Молча ребята направились в поле.
Петьке казалось, что Ефимка все уже знает о вчерашнем, но нарочно не говорит и ждет, когда он сам ему расскажет, а Ефимка в свою очередь ждал, что Петька будет расспрашивать его, куда они вчера уходили с Наташкой.
Наконец, Петька не утерпел. Сквозь зубы спросил:
— Как ты на гумно попал?
— Очень просто. Жеребенок у нас куда-то убежал.
Петьке стало смешно.
— Ты что? — насторожился Ефимка.
— Чудной у вас жеребенок. Дома не ночует.
На ходу Ефимка рвал траву и то бросал ее наотмашь, то брал в рот. Ему попалась полынь. Сморщившись, он досадливо плюнул:
— Какая она, черт!
— Кто?
— Полынь. Горькая.
— А ты сладкое любишь? — как бы про себя произнес Петька.
Голос его показался Ефимке чужим. Мельком взглянув на него, он нашел в нем все чужое. И эта походка вразвалку; черные, встрепанные, с остью мякины на висках волосы, тонкий прямой нос с узкими ноздрями; крепко поджатые, скупые губы; чуть раздвоенный снизу подбородок, даже длинные сильные его руки, синяя рубашка горошком, подпоясанная ремнем с медной пряжкой, сапоги с потертыми носками, — все казалось Ефимке чужим.
— Слушай, — начал он, ломая стебель чернобыла, — я вижу, ты обиделся на меня за вчерашнее. Нам надо с тобой потолковать.
— Совсем и не обиделся, — пробурчал Петька, — и не стоит нам говорить. Вообще скажу — чепухой мы занимаемся.
— Правильно! — обрадовался Ефимка. — И если хочешь с ней гулять — на здоровье, — только одно скажу: крутит она нам головы, а сама с Карпунькой гуляет.
— Ладно, как-нибудь поговорим… Глянь, что там? — указал Петька на ту сторону Левина Дола, где над обрывом лежал какой-то человек в белой фуражке.
— Милиционер! — заметил Ефимка.
— Зачем он туда забрался?
Человек в белой фуражке встал, разулся, разделся и вошел в реку, устанавливая на самой ее середине какой-то блестящий предмет.
Ребята заинтересовались, спустились в Левин Дол, прошли вдоль кустов, остановились и в один голос выкрикнули:
— Алексей!
Сняли сапоги, штаны и, переступая по камням, стали переходить на ту сторону.
Алексей заметил их, радостно заулыбался.
— Очень кстати, ребята. Хочу поговорить с вами по душам. Только немного обождите.
Алексей разостлал газету, сел, вынул из ящика тетрадь, не спеша перелистал ее и, щуря глаза, начал туда что-то вписывать.
Подсчитав какие-то цифры и отложив тетрадь в сторону, он посмотрел на ребят. Посмотрел пристально и пытливо предложил:
— Условье наше — откровенность, так?
— Так, — ответил Ефимка.
— Ну вот. Скажите прямо, чем ваш комсомол отличается от беспартийной молодежи?
— Политграмота?
— Но вы задаете себе такие вопросы?
— Имеем в мыслях.
— Значит, думали о том, за что вас можно назвать комсомольцами?
— Говори, говори, — насторожился Петька.
— Хорошо. Из того, что я узнал о вас, получился нелестный вывод. То, что вы сделали и чем занимаетесь, — пустяки, кустарщина. В селе двенадцать комсомольцев, но Леонидовка ничем не отличается от других сел, где нет ни одного. Комсомол не идет впереди…
— А тащится сзади, — подсказал Ефимка.
— Плететесь в хвосте и еле-еле волочите ноги.
— Факты? — перебил Петька.
— До них и дошел. Вот один факт: каждый год мужики все еще продолжают делить землю по едокам. Землю не навозят. Боятся, что она достанется на следующий год другому и навоз пропадет или, как говорят, «попадет чужому дяде». Земля не дает уже сампят урожаю. Что в этом деле предприняли комсомольцы?
— Землю опять скоро делить пойдут, — усмехнулся Петька.
— Радуйтесь. Второй факт: Леонидовка отвела два места под новые усадьбы. Одно у кладбища, другое возле леса. Кто селится у кладбища, на самой скверной земле? Голь, беднота. А кому дают у леса? Зажиточным. Они, чтобы меньше платить налоги с семьи, отделяют своих сынков и расселяют их там. Двойная выгода: и налог не платят и усадьбу получают. Почему так? Потому что богач, если нужно, сам глотку перегрызет, а не то — помогут два ведра самогона. Кто за бедноту заступается?
— Факт, — согласился Ефимка, — но добавлю, что и из бедноты кое-кто поселился там.
— Знаю, кто поселился и как. Теперь — кооператив. Тут вы будто одержали когда-то победу, выгнали мошенников, посадили хороших людей. Лобачев закрыл торговлю. Закрыл ли? Не торгует ли он тайком, как будто случайно? Торгует. И налоги не платит. И доход от его предприятий никто не учитывает. Хлеб, дорогие товарищи, тихонечко ссыпает.
— Да откуда ты все это узнал? — не утерпел Петька.
— Если уж речь зашла о Лобачеве, кстати еще одно. Слышали вы что-нибудь о его затее с Нефедом и Митенькой? Не слышали? Жаль. Они вам покажут, что делает кулак, когда комсомол за девками бегает.
При этих словах Петька с Ефимкой, будто сговорившись, переглянулись.
— Что затевают? — спросил Петька.
— На отруба хотят.
— Этот номер не пройдет.
— Если вы будете одними спектаклями заниматься — пройдет.
Исподлобья поглядев на ребят, Алексей замолчал. У Ефимки двигались скулы. Петька уперся взглядом на протертый носок сапога. Глубоко вздохнул и сквозь зубы произнес:
— Выходит, мы ничего не сделали?
— Сделанного не видно, — потирая локоть, проговорил Алексей. — Картина такая: население само по себе, вы сами по себе. Притом, товарищи, — понизил Алексей голос, — кулачье так про вас и говорит: «Комсомол у нас хороший, спокойный». Заметьте, «спокойный», то есть воды не мутит. Эта похвала вам — гроб осиновый.
— Нет, — с жаром возразил Петька, — ты судишь с налету. Вот ты пожил у нас три недели, поглядел, послушал — и все тут. А я бы посоветовал тебе пожить хотя с год у нас, и ты бы увидел, как туго приходится нам работать. Это не город, не рабочие. У тех все в куче, у них интересы одни, а у мужика семь пятниц на неделе, и думы его врозь. Мужик наш на все стороны вертится, каждого куста полыни боится. Почему? Потому что он сам себе «я — хозяин!» И хоть хозяйство его ни к черту не годится, грош цена, а держится за него. Мы работали и работаем, но больше того, что сделали, нельзя пока сделать.
— Это не оправданье, а отговорка. «Мы сделали, мы работали». Кто это вы?
Петька так и вспыхнул. Выпрямил спину, словно готовясь к прыжку, и резко перебил:
— А я тебя спрошу, — задыхаясь, начал: — Вот ты все время говоришь «у вас, у вас»! А у «вас»? Что ты такого сделал для своего села? Зачем приехал?
Ефимка, зная крутой нрав своего товарища, насторожился и всячески начал давать ему знаки, чтобы «полегче», но Петьку это еще больше распалило.
— Ты техникум окончил. Честь тебе. Гордиться можешь больше, чем мы, похвалой мужиков. А какая польза деревне от твоей учебы? Не-ет, ты бы, как сам деревенский, взял от города учебу да деревне ее и отдал. В городе и без тебя людей хватит, а у нас раз, два — и обчелся. Стало быть, с нас спрашивать нечего. Сначала дай нам, потом спрашивай. Тебе вот дали и спросят. За спектакли упрекаешь. Не было бы спектаклей и книг в библиотеке бы не было. Не ради удовольствия этими спектаклями занимаемся. На вырученные деньги книги покупаем, газеты выписываем. Если бы не спектакли, никакой работы нельзя было бы вести. А то вот еще: прошлой осенью учитель объявил, что на каждого ученика на весь год будет дано всего шесть тетрадок. Курам на смех. Уже не говорю про учебники, про карандаши и ручки с перьями. Что делать? Зажиточные своим детям купят, а беднота где возьмет?! Три спектакля, три выручки, — и на десять рублей тетрадей бедняцким семьям купили. А не купи — беднота осталась бы за бортом.
— Это верно. А земля? — перебил Алексей.
— Хо, земля! «Мужики землю по едокам делят!» Удивил! Ты что, не знаешь мужика? Ты думаешь, не говорили о земле, не драли глотки? Обо всем говорили — и о навозе, и о дележке, и чтобы скотину на пар не гоняли, осенью по озимым не пасли. Мало этого, об артели кричали…
От волнения лицо Петьки покраснело, голос стал хриплым. Он замолчал. Алексей, любуясь им, не сводил с него глаз н, когда тот перестал говорить, попросил:
— Продолжай, Сорокин, продолжай. Для начала хорошо взял. Ну, артель, об артели говорили, а что вышло?
— Дышло! — крикнул Петька. — Брата своего спроси, Кузю.
— А что? — заинтересовался Алексей.
— Глотка у него шире, чем у попа карман. «Ка-акой вам калехти-ив, два брата в семье не уживаются…»
Замечание о брате для Алексея было новостью. За время своего пребывания не раз говорил он с братом об артели, и тот каждый раз поддакивал, что в артели «знамо, куда лучше». Правда, как и Петька, он тоже жаловался на мужиков, на их «темноту и несознательность», и по всей видимости, как показалось Алексею, Кузьма совсем не прочь был одним из первых вступить в артель.
— Обожди-ка, — остановил Алексей, — ты говоришь, Кузьма против артели возражал?
— Не возражал, а глотку драл.
— Не может быть… Вероятно, вы или не поняли его, или о коллективе неправильно толковали.
— Толковали правильно, — вступился Ефимка. — Мы ведь и книги читали и в газетах статьи. И в укоме партии не раз бывали.
— И брат был против?
— Все дело сорвал. Некоторые мужики охотно склоняются, но как заорет Кузьма да постращает каким-то колхозом, где будто все по миру пошли, мужики бороды друг дружке за спины.
«Что за наважденье!» — думал Алексей.
— Ведь вчера я только говорил с ним, и он жаловался, что некому за это дело взяться.
— Ишь ты, — пробурчал Петька, — некому взяться! Петька подошел к Алексею и сказал спокойнее:
— Братец твой, ни дна ему ни покрышки, такой ярый собственник, каких еще мать не родила.
— С братом я поговорю.
— Советую. Потеха будет!
Ефимка подошел к инструменту, похожему на игрушечную мельницу, крутнул его:
— Что за штуковина?
— Измерительный прибор — ответил Алексей.
— Чертежи, экспозиция местности, измерить мощность воды, перевести эту мощность на лошадиные силы.
— Измерил?
— Почти.
— Какая сила Левина Дола?
— Кинетическая энергия в семьдесят пять лошадиных сил.
— Здорово! — удивился Ефимка, хотя ничего и не понял. — Как же дальше? Что может получиться?
Алексей усмехнулся:
— Какой ты любопытный.
— А как же? Живем, можно сказать, у реки и не знаем, что она такое, — заметил Ефимка. — Оказывается, Левин Дол семьдесят пять лошадей стоит.
— Чудак, — хлопнул его Алексей по плечу. — А знаешь ты, что такое семьдесят пять лошадиных сил?
— Нет.
— Так слушай. Построй тут плотину, установи турбину, динамомашину — и Левин Дол мог бы дать электричество на Леонидовку и на соседние деревни. Понял?
— Он давно понял, чем поп попадью донял, — сказал Петька. — Пошли домой!
Это замечание расхолодило Алексея. Кисло улыбаясь, собрал свои чертежи, которые вынул было показать Ефимке, уложил вертушку в футляр.
Пока он собирался, Ефимка тихо заметил Петьке:
— Чего он тебе плохого сделал? Никанор велит подумать, как бы его использовать, а ты настраиваешь его против нас.
— Пошел и ты к черту! — выругался Петька.
— Спасибо за такую командировку, — ответил Ефимка и, обернувшись к Алексею, спросил: — Когда уезжать думаешь?
— Недели через полторы, — проговорил он.
— Жаль.
— А что?
— Мы вот сейчас с Петькой советовались, — начал Ефимка, — и решили просить тебя: нельзя ли как-нибудь задержаться?
Петька обернулся, видимо, хотел возразить своему товарищу, но тот так посмотрел на него, что Петька зашагал быстрее.
— После такого разговора, — продолжал Ефимка, — надо бы кое-что и в самом деле сделать. Петька верно сказал: скоро передел земли под пар. Скандалы будут большие. Мы хотим объявить войну жребию. Пусть бедноте дают самую ближнюю и в одном месте, без всякого жребия… Кстати и о тебе вопрос поднимается. Тебя, как ушедшего на заработки, давно собираются лишить земли. Старается больше всех Лобачев. Вот бы побыть тебе на сходе и выступить.
— Избавьте, — отмахнулся Алексей. — Я совсем не понимаю, почему до сих пор на меня землю выдают. Она мне совсем не нужна.
— Опять брат. Он за нее обеими руками вцепился.
— Скажу ему, чтобы не лез в это дело.
— Теперь насчет артели, — завел Ефимка. — В самом деле, человек ты новый, свежий, знаешь больше нашего. Давайте попытаемся снова взяться за нее. Глядишь, дворов десять аль больше найдем…
«Какой же он хитрый», — с завистью подумал Петька, все время прислушиваясь к разговору.
Замедлил шаг и, улыбаясь, предложил:
— Начнем с самих себя. Нас вот уже трое. Правда, двое, но тебя, Алексей, попросим уговорить своего брата. Начнем, а?
— Согласен! — ответил Алексей.
— И берешься брата уговорить?
— Ясно, брат пойдет. Как остальные комсомольцы? Как партийцы?
— За партийцами дело не станет. От укома не раз были указания, — успокоил Ефимка, — а вот с некоторыми комсомольцами греха много будет. Из них большинство в семьях живут. Так-то скандалы, а тут еще артель. Или им надо суметь уговорить свою семью, или отделиться и одним войти.
— Трагедия! — воскликнул Петька, когда уже подошли к гумнам. — Ну, я домой, а вы, вижу, дальше.
— Действуй, Сорокин! — весело крикнул и улыбнулся Алексей.
Эта ли улыбка подействовала, или разговор, но только Петькины мысли пошли по другому направлению. Словно глаза у него открылись. Шагая вдоль гумен, он, раздумывая, приходил к убеждению, что сделано комсомолом действительно мало.
«Правда, — думал он, — есть у нас делегатки, клуб, кооператив, хорошо мать теперь работает в комитете взаимопомощи, а что из этого? В чем изменилась леонидовская жизнь? В самом деле, чем мы, комсомольцы, отличаемся от беспартийных? Скажи-ка, товарищ Сорокин, чем?.. «За девками гоняетесь». Хо! Ужель узнал?»
Раздумывая так, поднимая сапогами пыль, шел Петька домой. Он не слышал, как давно уже звал его звонкий, похожий на серебряный колокольчик, девкин голос. Она вышла из озимых полей, кудри волос ее растрепал ветерок. Одной рукой придерживала подол юбки, неся в нем что-то, другой махала Петьке.
— Эй-эй, — кричала она, — оглох! Петька-а!..
Забросив волосы, пустилась бегом, и, раскрасневшись, догнала Петьку, и так ударила по спине, что Петька чуть не упал.
— Урод глухой!
— Наташка!
— Окстись!
— Как я тебя не заметил? — расплылся Петька в улыбке.
— Ты давно меня не замечаешь. Ну-ка, где был? — строго крикнула она на него.
— В Левин Дол ходил.
— С кем? — не унималась Наташка, то теребя его за рубаху, то подталкивая.
— Больно!.. С Ефимкой.
— Что делали?
— Воду измеряли.
— Купались?
— Эх, а купаться забыли.
И вдруг, ни с того, ни с сего, она предложила:
— Айда со мной купаться?
— Что ты? — остолбенел Петька.
— Пойдешь?
— Как это… с тобой вместе?
— А кто тебе сказал «вместе»? Ты — у обрыва, я — у кустов.
— Нет, что-то не хочется… А пожалуй, пойдем, — решился Петька.
— Дудки! — оборвала его Наташка. — То хочется, то не хочется. Не пойду с таким растяпой… Э-эх, ты, — многозначительно добавила она. — Цепельником тебя бить.
— За что?
— За вчерашнее.
Петька и сам хотел было отругать ее за вчерашнее, но теперь, когда не он, а она упомянула об этом, оробел. Он хотел было возразить ей, но досадливо обнаружил, что и возразить нечего. Он почувствовал ту же робость, которую всегда ощущал, когда находился в присутствии Наташки. Эта взбалмошная девчонка действовала на него, как вода на огонь.
Хмурясь, не зная, куда деть свои руки, обидчиво спросил:
— Зачем вчера ушла с Карпунькой?
Наташка будто давно ждала такого вопроса:
— А ты зачем отпустил меня?
— Не ходила бы…
— Глаза ему царапать, что ль? Сам ты виноват.
— Драться, по-твоему, мне с ним?
— А то глядеть, как от тебя девок уводят?
— Комсомольцу из-за девок драться не полагается.
— Ну, дай срок, у тебя, когда женишься, и жену сведут.
— Положим, — метнул глазами Петька.
— И класть нечего.
Потом сокрушенно вздохнула:
— О-ох, не дай мне бог такого мужа!
— Вот так здорово! — усмехнулся Петька. — Какого такого мужа?
— Как ты, — ответила Наташка. — Ужель я не стою, чтобы из-за меня ребята подрались?
— Нет, все-таки ты ду-ура! — протянул Петька.
Наташка оживилась и наставительно проговорила:
— Хоша я и дура, а вот тебе совет: от своего счастья никогда не отказывайся, а бей за него морду.
— Спасибо, — досадливо возразил Петька. — Только скажу тебе, жениться я до-олго не буду… А на такой, как ты, и совсем не подумаю.
— Почему? — ущипнула она его за локоть.
Петька промолчал.
— Говори, — снова ущипнула его, да так, что он поморщился. — Почему ты, това-арищ комсомолец, не будешь на мне жениться?
— Твой отец — кулак! — отрезал Петька, чувствуя, как сердце бьется все сильнее.
— А я кто? — сдерживая дыханье, спросила Наташка.
— Дочь кулацкая.
— Хорошо! — крикнула она. — Я дочь кулацкая, а твоя харя дурацкая!
Неожиданно крепко ударила его еще раз по спине, побежала и крикнула:
— Лови меня, а то расшибусь!
Взметнулись голые пятки Наташки, юбка плотно обтянула бедра, а розовая кофточка то раздувалась, то плотно прижималась к телу.
— Стой, сто-ой! — бежал за ней Петька. — Стой, говорю!
Догнал ее и, хватая за плечо, указал:
— Гляди-ка, что у тебя из подола сыплется.
Только тут Наташка заметила, что из подола юбки, в которой несла грибы из Дубровок, была видна исподняя рубаха. Приседая, закричала:
— Ма-эму-ушки-и! Дай скорей картуз, а сам отвернись!
Петька снял картуз. Она вывалила в него грибы и, передавая Петьке картуз, скомандовала:
— Несем к нам! Ша-агом ма-арш!
Петька, оглянувшись, не видит ли кто его, зашагал за Наташкой.
«Да что же это такое?» — недоумевал он.

Чей шаг шагистее

Возле ямы старого погреба большая куча навоза. Рядом с ней, смоченный водой, навоз лежал огромным блином. Сминая для кизяков, верхом на лошади по нему ездила Аксютка. Прасковья то переворачивала навоз вилами, то поливала водой.
На луговине в стройных рядах лежали и сушились кирпичики кизяков, а поодаль, сложенный в конусообразные стопы, стоял целый ряд их, уже высохших и готовых для топки. Гришка, засучив штаны, ходил по навозу, бесстрашно держась за хвост мерина.
— Мама, гляди-ка, куда это нашего братку потащило? — крикнула Аксютка.
— А шут его знает, — шлепнув вилами по навозу, ответила Прасковья. — Небось спал где-нибудь. Ефимка искал его утром и, вишь, не нашел.
— Он от Нефедовой избы межой тронулся… Теперь гумнами поворотил… Ишь, ишь, — все выкликала Аксютка, следя за Петькой, — на нашу межу повернул! Ищет что-то.
— Вчерашний день, — выплескивая в навоз ведро воды, ответила мать. — Мотри-ка, есть захотел, вот и прется.
Петька проводил Наташку до их мазанки и, чтобы его не видели, как он пойдет от Нефедова дома, нырнул к ним на зады, а оттуда гумнами уже на свою усадьбу. Смущенно подойдя и стыдясь, что мать с сестрой и даже братишка работают, а он лодырничает, взял из рук матери вилы и с большим усердием принялся ворочать навоз.
— Куда ходил? — спросила мать.
— На кудыкин двор, — проворчал Петька.
— Вона! — протяжно произнесла Прасковья. — А я, грешным делом, Думала — на Нефедушкин.
Не ожидавший такого замечания, Петька мельком взглянул на мать, хотел что-то ответить ей, но раздумал и принялся прудить навоз в кучу. Прасковья отошла к луговине, переворачивала просыхающие кизяки, ставила их на ребро.
— Мама, — окликнул Петька, уже закрывая соломой высокий ворох навоза, — разговор у меня к тебе сурьезный.
— Батюшки! — притворно удивилась мать, услыша робкий голос Петьки.
— Да, да… и по душам, — добавил, вспомнив слова Алексея.
— Ну, ежели по душам, то погодить можно. Обедать пора. Да и ты, бегавши, есть захотел.
Звонко крикнула Аксютке, убежавшей с Гришкой на огород:
— Луку там, дочка, нарвите!
За обедом передал матери весь разговор, который был с Алексеем, а к вечеру сходил к дяде Якову, Дарье, Никанору и другим. Позвал их в избу. Лицо у Петьки было серьезное, и хотя они спрашивали его, зачем созвал их, он отмалчивался. Потом, шутливо рассадив их на лавке, торжественно, сдерживая улыбку, стукнул черенком ножа по столу:
— А посему, товарищи, собранье учредителей артели считаю открытым.
— Ого, — удивился дядя Яков, — что это за такая артель?
— Леонидовская.
— Когда успели организовать?
— Только сейчас.
— Ну, эдак артели не организуют. Посоветоваться надо, затылок почесать.
— Совершенно верно, — подхватил Петька, — затылок почесать можно во всякое время, а насчет посоветоваться — вот и собрались. Не один раз затевался такой разговор.
— Ах ты, шут тебя дери! — восхитился дядя Яков. — Да ты что, один надумал аль на печи с тараканами?
— Тараканов мы, к твоему сведению, поморили всех борной кислотой, а совет, верно, был у нас. Заседал этот совет на берегу Левина Дола в составе: Сорокин Петр, — откладывал Петька на пальцах, — Столяров Алексей, Малышев Ефим. Люди сурьезные. Алексей обвинил нас в семидесяти семи грехах и поставил на обеих ячейках по осиновому кресту.
— Что же они сами не пришли?
— Алексей брата ломает, Ефимка — отца. Мне поручили держать совет с вами. А совет с вами должен быть короток. Как вы — партийцы, в этом деле берите вожжи в руки. Партия советует.
Петька казался веселым, а в самом деле у него кошки скребли на сердце. И не только Петька волновался. Вон дядя Яков набил трубку, а все тискал в нее табак и обсыпал себе колени. Дарья то развязывала, то завязывала платок на голове, теребя за концы. Никанор, секретарь ячейки, утвердительно кивал головой.
— Думайте, — произнес Петька.
Молчание было ответом. Каждый, видимо, перебирал в своем уме все свое хозяйство, прикидывал на весы, и… кто знает, какая чашка перевесит.
Лишь Прасковья не задумывалась. Она готовила пойло теленку, который нетерпеливо мычал в сенях. Взболтав пойло, вынесла его в сени, крикнула Аксютке — поглядеть, чтобы не опрокинул, — и вошла в избу.
Незаметно от других Петька моргнул ей, она вытерла руки о фартук, подошла к столу и спросила:
— Кого сватать пришли? Аль самих засватали? Не вздыхайте тяжело, не отдадим далеко. Хоть за лыску, да близко, хоть за курицу, да на свою улицу.
— Вздохнешь… — чиркнув спичкой и прикуривая, ответил дядя Яков.
— А чего испугались? Чего терять? А-ах, какой страх!
И решительно, громко, крикнула Петьке:
— Пиши меня первую!
— Спасибо, мать! — стукнул Петька кулаком по столу. — Есть! А тебе, — обратился он к Никанору, — как секретарю ячейки…
— Пиши, конешно, — не дал договорить Петьке.
— Двое, — воодушевился Петька. — Дядя Яков! Сказано, у дяди Якова…
— Добра всякого, — подсказала Дарья. И, толкнув его в плечо, заметила: — Будет тебе бороду выщипывать. Ты вот сначала запишись, а за бороду не бойся, старуха узнает — сразу всю выдерет.
— Пиши, — рассекая трубкой воздух, мотнул головой дядя Яков.
Глаза у него загорелись тревожным огнем, щеки покраснели. Петька помнил — в точности такое же было лицо у дяди Якова, когда он вступал в партию.
— Пиши, — еще тверже выговорил он, — пес с ней.
— С кем? — опросила Дарья.
— Про Еленку я.
— Ага, угадала! — обрадовалась Дарья.
Прасковья утешила:
— Я с ней сама поговорю.
Следующая Дарья. На нее-то и скосил свои черные глаза Петька. Она заметила его безмолвный взгляд, стало ей чересчур жарко, сняла с головы платок и принялась оправлять густые волосы. Заволновалась она не без причины. Ее работа с делегатками, поездка в город, работа в кредитном товариществе, в правлении кооператива, — мало ли разных дел, — все это не по нутру было семейным. Каждый день упреки от свекрови, от снох за «безделье», а недавно, после скандала, деверь выбросил все ее книжки на улицу, а в сундучишко насыпал ракуши.
Вдова Дарья — без мужа, без отца и матери. С трех сторон сирота. Куда ей пойти? Потому-то тяжело она сейчас вздохнула и склонила голову.
— Твой черед, — кивнул ей Петька.
— Слышу, — отозвалась она. — Только кому артель, а мне делиться со своими придется.
— Вот и хорошо! — подхватил Петька.
— А жить где буду? Как кошка бесприютна, нынче на гумне, завтра на погребице.
— Дашка, — вступилась Прасковья, — ты брось про это. Выгнать тебя они правов не имеют, а разделиться — придет срок. Где жить, нечего думать. Бери свое добро и живи с нами. А в артель пишись, сейчас пишись. Кому-кому, а тебе артель — само подходящее дело.
— Разь я прочь?! — удивилась Дарья.
— Четверо, — блеснул глазами Петька.
В это время открылась дверь и показалась лохматая голова Ефимки.
— Пятый! — воскликнул Петька. — Писать?
— Обожди, карандаш сломаешь.
Ефимка походил сейчас на петуха, которого здорово потрепали в драке, но который не унывал.
— Ну, товарищи, что у нас с отцом было!.. Как это намекнул я ему про артель, ка-ак он выпучил на меня свои глазищи! И поне-ос! Начал с того, что в поле я с ним ездил мало, снопы будто он один возил, а от людей ему стыд за меня. Но это только начало. А как до артели доскакал, сразу, с одного маха разбил ее в дым, плюнул и всех нас послал уже известно куда. «Женю, — стучит кулаками по столу, — женю тебя, будь я проклят! Свяжу канатом, прикручу вожжой, повалю на землю, а сверху бабу посажу. Посажу ее и кнут ей в руки дам. Она из тебя всю дурь выбьет». Мать тоже: «За дом тебе приниматься надо, шалбарник. У добрых людей, глянь-ка, дети-то какую ни на есть палку, какую щепку в дом да в дом тащат, а тебя пес знает… И в кого ты такой уродился?»
— Что же решили? — не утерпел Петька.
— Ничего.
— Совсем?
— То есть… Один вопрос единогласно они решили.
— Какой? — насторожился Петька.
— Женить меня!
Дарья так и покатилась со смеху.
— И женят, право слово, женят.
— Этот номер, — торжественно поднял Ефимка палец, — им не пройдет.
— Не важно, — заметил Петька, — женят тебя или нет, но пока пятая цифра учредителей пустая.
— Заполним! — уверенно произнес Ефимка. — Я, как вода в камень, буду долбить в одно место…
— И продолбишь себе башку, — добавила Дарья.
— Что-о? — обиделся Ефимка. Обведя всех глазами, удивленно опросил: — Товарищи, кто я, секретарь комсомольской ячейки или ошурок с овечьего хвоста?
Остальные комсомольцы и комсомолки обещались посоветоваться с родителями.
Никанор, все время сосредоточенно думавший, тихо начал:
— Товарищи, наша трудность в том, что мы взялись организовать артель на голом месте. У нас нет, как у других, ничего готового. Ни бывших имений, ни скота, ни инвентаря. И ничем мы не можем прельстить, чтобы к нам вступали. Но это я считаю лучше. Каждый виден будет, почему вступает. Самый главный пенек — это нет наглядности. Ближайшая коммуна «Маяк» за двадцать пять верст. Говорят, в Атмисе есть артель, но она плохая, с нее пример брать не следует.
— Мало ли что болтают! — не согласилась Прасковья. — Проверить надо. Если, правда, плохая, то узнать, почему, чтобы и нам не споткнуться о какой-нибудь камень.
— Будет срок, съездим…
В Леонидовне на другой же день знали, что организуется артель. Кто-то уже пустил слух, что будет выделена им самая удобь: спуск к Левину Долу, где раньше были отруба Лобачева, Нефеда, Митеньки и клин церковной земли.

 

Алексей ждал, что брат, услышав об артели, сам с ним об этом заговорит. Но Кузьма молчал. Ходил насупившись и даже не глядел Алексею в лицо. А как только останутся один на один, сейчас же найдет себе какое-нибудь дело и скроется с глаз.
«Ага, вот как? — подумал Алексей. — Ну нет, я тебя поймаю».
Удобный случай подвернулся. Кузьма сидел в мазанке, строгал зубья для грабель. Алексей зашел будто за делом, повертелся возле своей корзины, вынул оттуда пачку папирос, закурил, угостил брата. Потом опустился рядом с ним на скамейку, взял колодку грабель, внимательно осмотрел ее и как бы между прочим спросил:
— Ты слышал что-нибудь про артель?
— Как же… болтают мужики.
— Какое твое мнение?
— Мненье? А какое мое мненье…
Он неохотно и настороженно цедил слова сквозь зубы. Видно было, что этот разговор не по нутру ему, и теперь рад бы уйти, но уже неловко. Правда, и сейчас об артели он плохо не отзывался, но и за нее тоже не стоял. Алексей сразу заметил разницу между прежними разговорами и этим. Смешно было видеть, что чем больше он говорил с братом, тем упорнее и с каким-то остервенением тот тесал ножом зубья грабель. А когда Алексей намекнул, что хорошо бы и ему, Кузьме, вступить в артель, он так саданул ножом, что пополам перерезал уже отесанный кленовый зуб. Опешив сначала и подержав в руке половинку зуба, ожесточенно бросил ее, плюнул и с сердцем крикнул:
— Испортил дерево, че-ерт!
— А я и тебя записал, — не обращая внимания на волнение брата, проговорил Алексей и стал наблюдать, какое действие произведут его слова. Кузьма медленно отложил колодку грабель в сторону, немного отодвинулся от Алексея, потом уставился на него и, часто-часто моргая серыми с зеленым отливом глазами, придушенным шепотом опросил:
— Как записал?
— Очень просто. Взял да и записал в члены артели: Кузьма Матвеевич Столяров. Он вполне согласен и очень давно мечтает быть артельщиком, только случая подходящего не было.
— Т-ты, Алеша, ты… не чуди, — выдавил брат, и на лице его отразилась не то усмешка, не то злоба. — Турусы на колесах за моей спиной не разводи!
— Какие турусы? — изумленно воскликнул Алексей. — Сам же ты мне говорил, что артель — выгодное дело. Или забыл?
— Говорить-то говорил, — согласился брат, — но только это к слову приходилось. А от слова до дела — бабушкина верста…
— Поз-во-оль, — перебил Алексей, — по-моему, наоборот, от слова к делу один шаг.
— Какой? — уставился Кузьма. — Какой шаг? Чей? У всякого свой шаг. К примеру, у тебя, — а ты вроде пролетарии, — у тебя свой шаг, у меня свой, мужицкий, хозяйский. И этот шаг, если хошь знать, о-ох какой длии-инный! А кроме всего, я тебе никакого согласия не давал, и ты за меня не расписывайся, я, слава богу, грамотный.
«Неужто Петька был прав?» — спросил себя Алексей.
— Нет, Алеша, — продолжал брат, — ежели ты без смеха сказал, то меня не трожь. Не трожь, говорю прямо. Живу я, слава богу, ни на кого не жалуюсь, в люди ни за чем не хожу. На кой мне она, артель?
И чем больше говорили, тем Алексею становилось яснее: в лице брата выступает самый ярый противник артели.
«Петька правду сказал», — подумал он, бросая косой взгляд на брата.
— Слушай, Кузьма, я с тобой серьезно говорю. Ну, подумай, нельзя жить так, как ты живешь и как все. Черт знает что! Каждый день у вас скандалы с соседями из-за мелочей. Вчера ты ругался, что чья-то телка по клеверу прошла, а ты ее чуть вилами не запорол, позавчера с соседом схватился, матом обкладывали друг дружку на всю улицу. За что? Не то ты у него, не то он у тебя лишнюю борозду на коноплянике отпахал. Теленок чужой о мазанку почешется, опять скандал. А в артели этого не будет, там вся земля общая.
— В артели… вашей, — нарочно твердо выговорил Кузьма последнее слово, — еще больше будет скандалов.
— Почему?
— Потому! Соберутся Тюха-Матюха да Колупай с братом — и пошли, кто в лес, кто по дрова.
— Так по распорядку и должно быть, — подтвердил Алексей.
— Вот и говорю. А работать дядя будет.
— Распорядок установится, расписание…
— По расписанию поезда ходят, да и то на сутки, слышь, опаздывают! Ра-аспи-иса-ание!..
«Ужель не уломаю?» — досадно подумал Алексей, наблюдая, как брат опять начал остругивать новый зуб.
— Нет, Кузя, нет. Ты сам не знаешь, что говоришь, и не свои слова у тебя, а Лобачева. К нему ты ходишь, вот он тебя и настрогал. Ты вот подумай да с женой посоветуйся…
Брат поднял на Алексея злое лицо, покрывшееся испариной, и неожиданно, уже не сдерживаясь, — даже Алексей не ожидал от него этого, — закричал:
— Чего думать-то, чего ду-умать? Тысячу раз с разом передумано!
И еще ожесточеннее принялся кромсать зуб. Но Алексей, помня насмешку Петьки: «Поговори. Потеха будет», и представляя его лицо, когда он ему объявит, что брат не согласен, снова насел на Кузьму. Вот так же вел он работу с сезонниками, когда был председателем рабочкома. Так же уговаривал их перейти с поденщины на сдельщину, на повышение нормы выработки. Вот уже, казалось, совсем припер брата. Все возражения были разбиты, озлобленный до кипения Кузьма хотел что-то сказать, но вдруг дернулся, вздрогнул и замахал левой рукой. С указательного пальца закапала кровь.
— Черт вас… с вашей артелью! — вскрикнул он. — Палец отхватил!
Выбежал из мазанки, второпях стукнулся лбом о перекладину, еще выругался и, держа палец, как горящую свечу, заорал в окно жене:
— Ма-арья, че-ерт… Дай живей тря-апку!
— Зачем тебе? — послышался раздраженный голос.
— Аль ослепла, палец рассадил.
— О-ох, давно бы тебе так надо!
— Да ты поговори — и у меня, поговори-и… Как по харе съезжу тебе, все твое гнилое нутро сра-азу вышибу-у!

 

…Приземистым треугольником распласталась она, эта погребица. Снизу из полуоткрытой пасти погреба шел кислый запах капусты, картофеля, плесени.
Весь этот аромат, наполнявший погребицу, заставили вдыхать мухи.
Всюду и везде снуют они — вечно голодные, переметываясь с одного места на другое. Садятся на лицо, назойливо лезут в рот, в глаза, в ноздри, забираются и жужжат под рубахой, а во время еды падают в посуду с пищей.
В первые дни Алексей решил объявить им войну. Купил в кооперативе канифоли, сварил ее с конопляным маслом и густо намазал три листа газеты. Не успел еще разложить листы, как уже на них насели и отчаянно зажужжали мухи. Так и казалось, что вот поднимется огромный этот лист и вылетит на улицу. Но не мухи подняли и вынесли лист, а курица. Со всего размаха шмякнулась она на липкую бумагу, забарахталась, закудахтала, несколько раз перевернулась, а потом, совсем уже одевшись в него, как поп в ризу, выметнулась в окно и там, пугая кур, понеслась вдоль улицы.
На второй лист угодила кошка. Попробовав освободиться, она обкрутилась им и с жалобным мяуканьем выбросилась в сени, шмыгнула на забор, а уже оттуда на крышу, к трубе, и так заорала, будто с нее сразу семь шкур спускали.
Третьим листом заинтересовался трехлетний сынишка Кузьмы. Подошел и сел на него.
Пытался Алексей работать в сенях, но мешали ребятишки и раздражительный крик снохи. Ушел в мазанку, но там брат «готовился к жнитву».
После таких мытарств наконец-то найдено убежище.
На двух ящиках разложены циркули, транспортир, угольники, линейки простые и металлические, лекало и рейсшина, остроклювые рейсфедеры, фарфоровые тарелки с краской и тушью, карандаши, ручки с различными номерами «рондо», учебники, таблицы, а на третьем кнопками прикреплен твердый лист бумаги.
Работал над чертежами с увлечением. Левин Дол — начало большой реки — был несколько раз вымерен, высчитан.
Вспомнилось, как по указанию Ленина, строили Волховскую электростанцию и как потом, когда по окрестным селам засветились тысячи огней, зашевелилось население. Новые послышались речи, по-новому светились глаза, словно в них были также проведены электрические огни. Читал и перечитывал статью в центральной газете об открытии этой электростанции. Статью хранил наравне со всеми удостоверениями. В ней и его речь. Он выступал представителем от рабочих.
До разговора на берегу Левина Дола, до разговора с братом Алексей был убежден, что всему виной только кулаки.
Скоро убедился, что дело далеко не так просто. Кулак на то и кулак, чтобы не только мешать всей работе, но и действовать против нее… Но есть еще, кроме того, с молокам всосанная косность, ограниченность, неподвижность, боязнь всего нового, опаска, оглядка. Это прадедовское: «Как другие, так и я».
«Да, по кулаку надо бить, он силен не только своим влиянием, он силен негласным союзником — косностью…»
Возле погребицы захрустели чьи-то шаги, и кто-то стал в дверях.
— Ага, вон ты куда забрался! А я искал, искал. Ишь какой кабинет себе состряпал.
— Это не кабинет, а штаб-погребица. Прошу вытереть ноги и последовать сюда.
— А я за тобой вот зашел. Пойдешь купаться?
— Пожалуй. Сейчас уберу мастерскую.
Наблюдая, как Алексей собирал и укладывал в готовальню инструменты, Петька кивнул головой в сторону избы Кузьмы:
— Говорил?
Алексей безнадежно махнул рукой:
— Ты был прав. На словах он — за, на деле — палец ножом обрезал. Верно, потеха была.
Петька осматривал погребицу. За стропилами торчали старые цепельники, обшмыганные метлы, поломанный крюк, покрывшаяся плесенью узда, колодки грабель, осколки лопат, тяпки для капусты, старые шапки, какие-то портянки, торчащие из худого валенка. Весь этот никому уже не нужный и десятилетия сохраняющийся хлам торчал и валялся всюду.
— Кстати, хотел тебе вот что оказать: после разговора с нашей мамашей нам с тобой надо сходить на вторую улицу, к Семе Кривому и Лукьяну. Бедняки, можно сказать, дореволюционные. Когда-то, в давние еще времена, мой папаша выдал Кривому лошадь взамен украденной, а Лукьяну дал лесу на избу. Лукьяна ты должен знать. С его сыном вы били белогвардейцев. Пойдешь?
— Что же, после купанья сходим.
…Широки они, в даль уходящие поля! Нет им ни конца, ни края, и глазом их не окинуть. По цветным коврам загонов фиолетовые носятся тени от высоко парящих туч.
И чудится, не облака пенистые плывут над землей, а сама она со всеми полотнищами поспевающей ржи, посконными холстами овсов, праздничной скатертью ослепительных греч и этими, утопающими во мгле, селами неудержимо несется в неведомое пространство.
Мягкий ветер волнует ржаное море, тихо шелестят колосья, колыхаясь, как гребни волн. По прилобкам золотисто пятнеют загоны, будто кто-то на молочный холст нечаянно брызнул непомерно огромные капли бронзового масла.
Ситцевые яровые похожи на теплые одеяла, сшитые из разноцветных лоскутков. Дымчатый овес дружно выбросил кудрявые метелки с двойными гнездами завязей.
Хорошо в полях, хорошо!
Только зачем эту ласкающую взор картину нарушает цветень диких трав?..
Непрошенные и несеянные, всюду они, во всех хлебах, как постоянные гости.
Вот широкоперые проса уже набиты пыжащимся щелкунцом, молочаем, страшным осотом, березкой-глазуньей, столбиками кислицы, цепкой чередой, дикой сурепкой и седой полынью.
Сорная трава особенно густа на бедняцких загонах. Цветистее здесь травы и выше. Величаво выбросился твердый пахучий козлец с желтой плошкой цветка; тянется вверх прямоствольная льнянка; ласкает глаз алый кукольник, даже хрупкие и такие нежные сестры, как белая и желтая чина, засели крепко во вдовьих хлебах, а полевому хвощу большое раздолье на плохо пропаханных и поздно засеянных бедняцких загонах.
И межи, всюду межи, куда ни глянь.
Это они, словно гигантские змеи, тянутся вдоль полей; это они плотно залегли поперек загонов, разрезая их на части и без слов указуя на землю: «моя — твоя».
И это на них, на межах, словно на крестах, распята добротная земля.
Задумчиво посмотрев на синеющие вдали Дубровки, на деревушку Кочки, съехавшую в овраг, на лысую гору Полати с высокими курганами, Петька мечтательно спросил:
— Хорошо? Гляди, на пятнадцать верст кругом видно. А воздух? Сличишь его с городским?
— В городе пыль и жара, — проговорил Алексей.
Рванув седой метлик, уже решительно сказал Петька:
— Оставайся у нас.
Встревоженно провел рукой Алексей по груди, будто ощупывая пуговицы на толстовке, и, заикнувшись, ответил:
— Это… сейчас… нельзя.
— А когда же?
— Не знаю… Вот работу должен сдать.
Нервно теребя в руках клок метлика, Петька заговорил часто-часто:
— И сдашь, ну сдашь? Кто-нибудь посмотрит твою работу — и в стол ее. В сто-ол, понимаешь? А тут к делу прямо… Алексей Матвеич, ну?
— Не агитируй, — грустно попросил Алексей. — Ты не знаешь, что такое город. Нет, ты не был в городе и не знаешь. Я с тоски сдохну по городу…
«С тоски сдохнешь… — косясь на него, подумал Петька. — Как других ругать, это ты горазд».
Вспомнил об артели:
— Цифра пять пока пустая. Не говорил с председателем сельсовета?
Алексей поморщился.
— О Хромом надо на ячейке поговорить. Я не знаю, чем объяснить, но он, пока я вот здесь больше месяца живу, ни разу сам ко мне не подходил, а все я его ловлю. А поймаешь, станешь говорить, глаз не видишь. Бегают, как у вора. Ясно, когда глаза не на месте, совесть не чиста.
— Предлагал ему в артель?
— От артели не прочь, только свои условия ставит.
— Какие?
— Старательных предлагает принять.
— То есть?
— Когда я ему перечислил, кто записался и кого еще думаем уговорить, он заявил, что ничего из этого дела не получится. «Надо, говорит, из настоящих хозяев организовывать, а не с ветра. Старательных надо привлечь, у которых есть за что в хозяйстве ухватиться». И назвал мне таких, что волос дыбом поднялся. Чего стоит один Митенька…
— Ужель его предлагал?
— Не только его, и на Лобачева намекал.
— Это чертовня! Кулацкую артель хочет.
— Кулаками он их не называет, а нежно эдак: «старательные»! Одним словом, — в отчаянье махнул Алексей рукой, — в этих переговорах мне не везет. Ни брата, ни Хромого не уговорил.
— И не надо… Не надо! — закричал Петька. — Хо, «старательные»! У нас многие так говорят. Нет слово «кулак», а «настоящий» или «старательный».
Из-за высокой стены ржи показалась подвода. На телеге никого не было видно, хотя лошадь шла дорогой прямо, беспрестанно махала хвостом, взбрасывала головой. Скоро телега поравнялась с ними. На ней, уткнувшись лицом в траву, лежал и спал Афонька, батрак Лобачева.
— Тпру! — остановил Петька лошадь.
От толчка Афонька проснулся и, не открывая глаз, пробормотал:
— Но, но, чего стала!
— Тпру! — в самое ухо ему крикнул Петька. — Домой приехали, товарищ Всеработземлес!
Батрак, предполагая, что в самом деле приехали домой, приподнялся, испуганно осмотрелся.
— Эх, соня! — укорил его Петька. — Он тебе, хозяин, задаст, ежели узнает.
— Пошел ты с ним к жеребцу под хвост! — досадливо проговорил Афонька. — Курить ни у кого нет?
— Вот у Алексея проси.
Афонька посмотрел на Алексея, но попросить не посмел. Тогда Алексей сам достал пачку папирос, щелчком выбил одну и протянул. Бережно и неумело Афонька взял ее, закурил и расплылся в улыбке:
— Эх, какая пшенишная.
— Куда ездил? — спросил Петька.
— В город катал.
— Зачем?
— Какое-то заявленье, в узу. Хозяин вчера строчил.
— Ну?
— Не ну, а так точно. С Нефедом они мозговали, да Митенька еще. Весь вечер писали. Хозяин очки надел. Истинный бог, как обезьяна.
— Заявленье ты не читал? — допытывался Петька.
— Как я его прочитаю, раз оно за печатями? Два их, пакета. Один землемеру Грачеву, тому прямо на квартиру отнес, а другой — узу под расписку. И расписка вот на конверте.
— Дай-ка, — схватил Петька.
Но на белом конверте, кроме чьей-то крючковатой подписи, ничего не было. Вертя таинственный пакет и оглядывая его со всех сторон, Петька морщил лоб.
— Что же это такое было в нем?
Афонька жадно глотал дым, крутил головой.
— Так я думаю, на отруба мерекают. Об этом и речь у них всю ночь шла.
— На отруба? — вскинулся Петька, словно его пчела ужалила.
— Кодекс Митенька притащил, — спокойно и с усмешкой продолжал батрак. — О-ох, жу-улик мужик. Как есть аблакат. И вот вычитывает, вот разъясняет. О-ох, сухой!
— Ну, ну! — теребил Петька.
— А чего ну? Говорю тебе: заявление в узу послали, чтобы отрезали им прежние участки… Вот она, земля-то их бывшая, — указал батрак к Левину Долу. — Самая что ни на есть удобь.
Петька сжал кулаки, погрозился по направлению к селу, где, возвышаясь над всеми избами, блестела от солнца зеленая, недавно крашенная крыша Лобачева, и прокричал:
— Ах ты… з-зараза….. Погодь, мы тебе, толстозадому, зададим отруба!
Обращаясь к Алексею, пожаловался:
— Видал эту штуку?
— А я о чем вам говорил? — сощурил глаза Алексей.
Афонька разлегся на меже.
— Всю ночь заговор был. Двери затворили на крючок, окна занавесили. Хозяин про отруба крутит, Митенька — про аренду госфондовской земли, а Нефедушка — про товарищество. Это дело, говорит, у государства в почете. Хотел я до конца прослушать, на чем порешат, да турнули меня в шею. Во-о, дела-то пошли!
Вскочил с межи, одернул рубаху, подпоясанную чересседельником, и, прищурившись лукаво, добавил:
— А еще кто у них был на заговоре, ахнете, если узнаете.
— Наверно, поп? — предположил Петька.
— Поп, только совецкий.
— Ну, не тяни, говори.
— Степка Хромой, вон кто!
— Ври! — вскричал Петька.
— Глаза лопни-и. Они с Митенькой и над кодексом торчали.
Прыгнул Афонька на телегу, взял вожжи, ударил лошадь и прокричал:
— Ничего я вам не говорил, а вы меня не видали!
— Ладно! — махнул Петька ему вслед. — Испугался.
Купались в глубокой выбоине. Вода была холодная, но Петька словно не чувствовал этого. Он шумно плескался, нырял, брызгался, фыркал. Скоро вода в выбойке стала так же мутна, как и его мысли.
Алексей ко всему отнесся спокойно. После купанья, когда Петька, что-то бормоча, все еще никак не мог попасть ногой в штанину, Алексей уже сидел на бугорке.
— Ты, говорят, с Наташкой крутишь?
Петька совсем не ожидал такого вопроса.
— Кто наврал?
— Слухом земля полнится.
— Плюнь тому в глаза, кто говорил, — покраснел Петька.
— А кто бы, ты думал, передал мне?
Всех перебрал в уме, подумать не на кого. «Разве она?» — и решительно выпалил:
— Не верь ей.
Алексей вопросительно посмотрел:
— Кому?
— Дарье!
— А почему ты знаешь, что она сказала?
— Да потому, что она сама с тобой тоже…
— Тоже? — поймал Алексей. — Стало быть, правду говорила?
Петька спохватился, но уже было поздно.
— Чепуха! — стукнул он кулаком по земле. — Наташку я не люблю…
— Только часто поглядываешь?
— Она мне так просто… нравится.
— Ага, понятно. Расскажи-ка по душам.
И Петька рассказал все, как им с Ефимкой нравится Наташка, какой у нее характер, синие глаза, какой звонкий голос и какая она песельница. Все рассказал Петька: и как Ефимка уходил с ней вдвоем, а он один оставался, и как Лобачев Карпунька пристает к ней и ломает ей руки, и какая у Петьки бывает тоска.

У зеленого кургана

От Левина Дола виднелись леонидовские гумна с редкими ометами прошлогодней соломы, не раз перемытой дождями, обдутой сквозным ветром и дочерна прожаренной солнцем. Кое-где, то скособочась, то накренившись, одиноко торчали пустующие сараи. Многие из них без крыш, иные ощерились голыми скелетами стропил.
Вправо стена гореловского леса, наполовину вырубленного, рядом в тополях синяя церковь. Кресты на ней пошатнулись, словно кто-то ударил по ним оглоблей, и вся она облезла, облупилась.
При въезде в улицу, где стоят бедняцкие избенки, — кладбище. Кроме могил да трех ветел, ничего не видно на этом последнем и неминучем убежище человека. Давным-давно порублены кресты на растопку самогонных аппаратов, растащены кладбищенские ворота.
Алексей с Петькой прошли на опушку леса, а там тропинкой направились на гумна второго общества.
Бабы мелькали в коноплях. Они брали посконь.
— Которой межой идти-то к нему?
— Вот по этой, — указал Петька на узкую тропку. — Видишь, во-он раскрытый угол избы. Его хоромина.
Еще с самого гумна уже слышалась чья-то звонкая ругань. Лишь подойдя к огороду, где кончались конопли и начинался картофель, увидели они двух баб. Одна стояла сзади двора кривого Семы, другая по соседству. Ругань была в самом разгаре. Возбужденные и потные, словно только что пришли с молотьбы, они, совершенно не слушая одна другую, так ожесточенно ругались, столько выбрасывали слов, что пожарник Андрияшка никогда столько не выбросит из пожарной кишки воды в пекло огня.
Сколько ни вслушивались Петька с Алексеем в ругань, так и не могли понять, из-за чего сцепились бабы. Судя по тому, как они срамили друг друга, можно было подумать, что ругались из-за чего-то большого и серьезного.
Петька подошел к тетке Анне, тронул ее за плечо и спросил:
— Почему война открылась?
Но вместо ответа тетка Анна еще пуще набросилась на Левонтиху и, указывая ей на Петьку с Алексеем, пронзительно закричала:
— Ты гляди, ты у меня гляди, глазопялы твои бельмы, вон они свидетели, во-он! Они живо на всяком суде докажут, что ты как есть воровка.
— По-ого-одь, — уже вступился Петька. — Ну как это мы можем доказать, тетка Анна, когда совсем не знаем, из чего вы ругаетесь.
— И знать нечего, — не обращаясь к Петьке, а все крича Левонтихе, скороговоркой продолжала тетка Анна. — Знать нечего. Кого хошь опроси, двор под двор вся улица ее знает, все село знает, как она из-под чужих кур яйца таскает. На-ка ты, поди-ка ты! — развела руками и ощерилась тетка Анна, передразнивая соседку: — «Это наша молодка сне-есла». Черта вам безрогого снесет молодка, а не яйцо.
— Тьфу, чтоб вас! — разочарованно плюнул Петька и повел за собой Алексея в избу к дяде Семе.
Следом же за ними пошла и тетка Анна, тяжело дыша и все оглядываясь назад.
— Ну из чего вы? — остановил ее Петька.
Тетка Анна, изменив голос, спокойно рассказала:
— Каждый день у нас грех. Курица наша, голошейка, дьявол ее потопчи за это, все время несется у них. Уж я ее и за ногу к гнезду привязывала и решетом накрывала, нет, не сидит в своем гнезде, что ты хошь. К ним все рвется. Вишь, у них гнездо слаще. А снесет у них, — караулю ведь я, — говорю: «Мое яйцо», а она: «Раз в нашем гнезде — мое». — «Как, говорю, ваше? Разь я от своих кур не знаю какие яйца? От голошейки как раз продолговатенькое, с крапинками». Ну, чего с дурой делать, в пору на суд подавать. А все жадность ихняя, все богаче всех хочется быть. Это на чужих яйцах-то? Пого-одь, господь дознается, накажет за это.
Кривой Сема стучал в сенях, мастерил грабельцы к жнитву. Приход неожиданных гостей смутил его, а когда Алексей, здороваясь, протянул ему руку, он предупредительно вытер свою о штанину.
— Готовишь? — опросил Алексей.
— Надо, — повертев в руках грабельцы и отложив их, ответил Сема.
— А мы к тебе неспроста, — вскинув глазами на раскрытый угол сеней, проговорил Петька. — Мы к тебе по делу пришли.
Не зная, какое у них может быть «дело» до него, кривой Сема оробел. Оглянувшись, словно ища что-то, боязливо опросил:
— По какому?
— Тебе нынешнюю ночь ничего не снилось?
Тетка Анна, насторожившись было, теперь рассмеялась и махнула на мужа рукой.
— Чего ему, кривому идолу, пригрезится. Всю ночь храпел так, что небось на той улице было слышно.
— А тебе? — спросил уж ее Петька.
— Меня всю ночь опять домовой душил, — серьезно ответила она, хватаясь за грудь. — Прямо дыханье сперло… Вот навязался, окаянный, на мою голову.
— Не слушайте ее! — перебил кривой Сема. — Чахотка к ней пристала, а она на домового валит.
— Сам ты чахотка, — отозвалась тетка Анна. — Что, не знаю, что ль, я? Вениками хлыстал, тоже скажешь, чахотка? Не-ет, тут аль домовой, аль все двенадцать лихорадок привязываются.
Из избы и с улицы прибежали ребятишки, чужие и кривого Семы. Они с удивлением и любопытством рассматривали Алексея. Больше всего их занимал значок на его фуражке. Подталкивая друг друга, они указывали на него и горячо обсуждали: что такое значит — молоток с лопаткой крест-накрест?
— Вам что? — крикнул на них Сема. — Ну-ка, марш отсюда!
И щедро всем роздал подзатыльники.
— В артель мы тебя пришли записывать, — осекшимся вдруг голосом произнес Петька.
Кривой Сема испуганно метнул на него глазами, переступил, будто кто-то под ноги подсунул ему горячие кирпичи, и, поглядев на застывшую с открытым ртом жену, переспросил:
— Куда?
— В артель, аль оглох? — крикнула жена.
— Ишь ты. Как же так? — развел руками кривой Сема.
Волнение Петьки передалось и Алексею. Это было заметно по его левой приподнятой брови. Но начал говорить он спокойно, слегка поводя рукой по пуговицам толстовки.
— Мы, дядя Семен, артель решили организовать. Бедноту в одну кучу сгрудить. Будет в одиночку ей копаться. Видно, сколько ни копайся, толку никакого нет. Вот мы к тебе с Петькой за этим и пришли. К тебе послала нас Прасковья, председатель комитета взаимопомощи. Хвалила она тебя. Как вот ты, даешь согласие аль по-старому будешь жить?
Сема старательно принялся счищать стружки с опрокинутой ступы, на которой мастерил грабельцы, и долго молчал. Потом, усмехнувшись, кивнул на жену:
— С бабой надо посоветоваться. Как она…
Петька обернулся к тетке Анне. У той щеки налились краской, глаза лихорадочно забегали. Петька нарочно торжественно начал:
— Вся улица говорит, что ты, тетка Анна, самая умная баба на селе. Хозяйка ты такая, каких поискать, — вязать, молотить — первая, а хлебы испечешь, — в город на выставку прямо. Все у тебя в руках спорится, потому что умом ты первая на селе… Так вот сразу и скажи, будешь канитель вести или, как первая баба, и в этом деле покажешь пример и не ударишь лицом в грязь перед какой-нибудь Левонтихой?
От такой напористой похвалы у тетки Анны дух захватило. Как стояла она возле притолоки, так и застыла. После длительного и неловкого молчания кривой Сема вдруг стукнул обухом топора по ступе и крикнул на жену:
— Да что же ты, дура, стоишь, рот разиня? Надо людям на что-нибудь сесть? О господи, похвали такую… Иди тащи скамейку.
С необыкновенной легкостью, все еще с улыбкой на тощем лице, бросилась она в избу, загремела там горшками, чугунками, заскрипела столом. Видимо, скамейка имелась всего-навсего одна и на ней был установлен весь кухонный обиход.
— А кто у вас записался там? — спросил кривой Сема.
Петька начал откладывать пальцы на руке:
— Наше семейство, потом Дарья, которая скоро отделится, потом дядя Яков, дядя Никанор, Наум Малышев, Ефимкин отец и еще вот брат его, Кузьма.
Алексей промолчал, что Петька соврал и про Наума и про брата. Семен, отворяя жене дверь, протянул:
— Народ подходящий. Только сумление меня берет, вроде опаска.
— Насчет чего?
— Дело-то новое. Страшно опуститься. Хозяйство рушить последки можно. Вон в Атмисе…
— Слышали! — перебил Петька. — Этот Атмис у нас на шее повис. А все твои сумленья — ерунда. Уже чего-чего, а твое хозяйство — это верно под большим сомненьем. Ну-ка, скажи по совести, сводишь ты концы с концами? Хватает тебе хлеба до нови?
Дядя Сема усмехнулся:
— Какой там до нови! До середки зимы не доходит. Опять занял три четверти ржи.
— Небось у Лобачева?
— Не дал тот. У Нефедушки насыпал.
— С каким уговором?
— За подожданье неделю аль мне, аль Анне работать у них.
— Вот видишь! А в комитете сколько брал?
— А кто знает. Там записано. Так год за год и идет. Из долгов не вылезаешь.
— Ну и гляди теперь, какое твое хозяйство может рушиться. Давно оно рухнуло в тартарары. А в артели будешь, там в обиде не останешься. Если хлеба не хватит, то уже всем не хватит. А занять артель пойдет не к Нефеду, а к государству.
Тетка Анна настороженно слушала и молча переводила взгляд с одного говорившего на другого. Ей, очевидно, хотелось спросить о чем-то, для нее весьма важном. Несколько раз пыталась она вступить в разговор. Потом, улучив момент, звонко затараторила:
— Артель-то артель, это ничего, только об одном хочу спросить вас: а не будет там неразберихи какой?
— Например? — уставился Петька.
— А вот, — выступила она уже на середину и затеребила фартук, — говорите, в артели все вместе. И лошади, и коровы, и земля, и сбруя, и ни у кого ничего своего не будет. Как это понять?
— Очень просто, тетка Анна. Созовем собрание артельщиков и обо всем поговорим. Теперь только согласие ваше надо.
— Согласье что, — уперлась тетка Анна, поглядев на мужа и моргнув ему: «молчи, знаю, что говорю», — мне сейчас охота разузнать.
— Да о чем?
— Все об этом. К примеру, так возьмем: куры! Что они, тоже будут в артели сообча аль у каждого поврозь?
— И куриный вопрос обсудим, — улыбнулся Петька. — Да что у тебя, — повысил он голос, — аль кур много?
— Где их много! Откуда взять, чем кормить? Только как у нас ведь выходит. Снесет, к примеру, она, твоя курица, яйцо-то, глядь, оно твое… Твое, говорю, а не чужое. И хошь ты его всмятку варишь, хошь вкрутую, а хошь продашь и мыла купишь. А там — кто ее знает, чье яйцо ешь и чье копишь.
Заметив улыбки на лицах Петьки и Алексея, кривой Сема сердито крикнул на жену:
— Поди ты, баба, к домовому со своими курами! Ты уж больше слушай, что люди говорят.
Решительно всаживая лезвие топора в ступу, сердито взглянул на жену и заявил:
— Ладно! Будет собранье — крикните.
Когда вышли из сеней на дорогу, Петька шепнул Алексею:
— Пятый номер — факт.
Алексей рассмеялся:
— Баба его чуть не уморила меня. Ах ты, черт возьми: «Моя курица, мое яйцо. Хочу — всмятку, хочу — вкрутую».
Изба дяди Лукьяна стояла на отлете. Подойдя к ней, Петька отодвинул окно.
— Эй, дома есть кто?
В окне показалась тетка Маланья. У нее была перевязана щека, за которую она держалась, наклонив голову вбок. Ничего не говоря, Маланья махнула рукой.
— Что с тобой? — участливо спросил Петька.
Еле ворочая губами и указывая на щеку, прошепелявила:
— Зубы болят.
— Зубы болят! Ишь ты. Полечила бы.
— У-у. Но-ою-у-ут…
— У-у, — сморщился Петька, тоже поджимая щеку.
Баба скрылась в избе, и оттуда слышалось ее жалобное стенанье.
— Креозоту надо бы ей дать, — посоветовал Алексей, — у меня есть.
Петька крикнул в окно:
— Приходи к нам, вылечим. Лекарства такого дадим, сразу все зубы на лоб вылезут.
— Спа-аси-иба, — не поняла тетка Маланья, расхаживая по избе и убаюкивая щеку, как блажного ребенка.
Дядя Лукьян был на задах. Он заполз под телегу и там, лежа на спине, бил молотком по железным крючкам.
— Здорово! — стараясь заглушить стук, крикнул Петька.
— Кто там?
— Люди пришли, вылазь!
Перевернувшись на бок, он увидел их и, улыбаясь, выбрался из-под телеги.
— Чего мастеришь, кузнец холодный?
— Болты разболтались.
— Поэтому их и зовут болтами.
— Ну, ты уж скажешь! — засмеялся дядя Лукьян. Обратившись к Алексею, спросил:
— Все гуляешь, Матвеич?
— Гуляю, дядя Лукьян.
— Уезжать небось пора?
— Готовлюсь. Вот одно дельце задумали мы сделать, а там и в дорогу.
— Слышал, слышал, — подмигнул дядя Лукьян.
— О чем? — опросил Петька.
— Как о чем? Говорят, артель сбиваете.
Петька с Алексеем переглянулись, сделав удивленные лица.
— Народ наш, — продолжал дядя Лукьян. — нескоро подведешь к одной точке. Всяк за свое держится.
— Это верно, — подхватил Петька, — ты угадал. Каждый за свой угол, за свою корову, за своего домового.
— Вот, вот. Плохо ли, хорошо ли, свое, мол… А кой черт свое? Простите меня, дурака, дерма не стоит все наше хозяйство.
Петька, видя такой ход разговора, чтобы не канителиться, сразу предложил:
— Стало быть, писать тебя?
— Куда? — вскинулся дядя Лукьян.
— В артель.
Смутившись, видимо каясь, что наговорил лишнего, дядя Лукьян ответил загадочно:
— Как люди, так и я.
— Вот тебе ра-аз! — протянул Петька. — Сам же говорил, что хозяйство ни к черту.
— Верно-то верно, да нельзя сразу, — опал голосом дядя Лукьян. — С подходцем к этому делу надо. С бабой поговорю.
Алексей не стал вступать в разговор, предоставив это дело Петьке. Он внимательно смотрел на огромный навозный курган. Курган, высотою с дом, очевидно, скопился годами и теперь сплошь покрылся большой, в человеческий рост, травой.
И какое причудливое сочетание!
Вездесущая крапива красуется со своими четко вырезанными листьями и желтыми свисающими цветами.
Сквозь стены ее пробивается стройный конский щавель с жесткими, выструганными из погонного ремня листьями. Упругие, густозеленые, с кровавыми жилками, они лоснились на солнце, словно подернутые лаком.
Растопырившись колючими листьями, выбросил осот круглые, как заячий помет, головки и цвел. Кромки зеленого кургана, весь его карниз широкими и толстыми, как бобрик, листьями устлал репейник, выкруглив дымчатые, с нежной тканью, цепкие гнезда шишек.
Седыми веерами бархата тянется к солнцу лебеда; из-под низу железными листьями и недюжинной упругостью душит ее хрен. А на самом верху, как петух на коньке крыши, страшный распластался татарник. Одиноко он возвышался над всеми травами, могуче раздался тугим дигелем, и кровавые головы цветов его были ослепительны.
— Пойдем! — позвал Петька.
— Что, сговорились? — спросил Алексей, отрывая свой взгляд от зеленого кургана.
— С бабой хочет совет держать.
Указывая на кучу, заросшую травой, проговорил:
— Гляди, какая красота.
— Вот нашел что глядеть. Тут у каждой избы такая «красота». Если еще десять лет не будут вывозить навоз в поле, на этих кучах сосновый лес вырастет.
— Артель повезет, — уверил Алексей.
От Лукьяна шли не гумнами, а улицей. Дядя Егор, к которому сговорились заглянуть, жил на самом краю, у большого амбара кредитного товарищества.
Идти пришлось мимо избы Лобачева. Еще издали они заметили, что около двора сидит куча мужиков.
В середине, на скамейке, — Митенька. «Сам» стоял у открытого окна горницы, из которого, перевесившись через подоконник, смотрел в улицу Карпунька. Мужики оживленно о чем-то говорили, но, заметив Петьку и Алексея, прекратили разговор.
— Здорово, старики! — нарочно громко крикнул Алексей.
— Здорово! — ответили ему.
— Что поделываете?
— Бороды на солнышке греем.
Лобачев быстро что-то шепнул Карпуньке, потом, шагнув, от окна, с едва, заметной насмешкой в свою очередь спросил:
— А вы ходите?
— Ходим, — ответил Петька.
Обернувшись к окну, весело крикнул:
— Ну-ка, сынок, заведи пролетарьям подходящу.
И вот, к изумлению всех мужиков, к удовольствию Митеньки, ощерившего зубы, из зеленой трубы граммофона раздался «Интернационал».
Петька оглянулся на Алексея, метнул черный свой взгляд на широкие бороды мужиков, на прищуренное, точно слепленное из плохо промятой глины лицо Карпуньки, и дрожь пронизала все его тело.
Сам Лобачев, сдерживая хохот, размахивал рукой и подпевал:
Владеть зе-емле-ей имее-ем пра-аво,
Но па-ра-зиты — ни-ко-гда-а!..

Было раннее утро.
На чистом, прозрачно-синем небе ни тучки, ни облачка. Тихо на селе. Разве где-нибудь раздастся дробный стук пробойного молотка о бабку, или верея заунывно проскрипит, все ниже клонясь в колодец, или шалая курица, что снесла яйцо, громко и радостно прокудахчет.
И снова тишина.
Ясное солнце льет теплые лучи. Оно заглянуло даже в дверцу штаб-погребицы, мягко освещая склонившиеся над столом головы.
— Гляди, как сказано: всему имуществу и работе учет вести.
Ефимка, вскинув нерасчесанной копной волос, причмокнул:
— Эх, если бы дали нам какое-нибудь именье, а в нем готовый дом, инвентарь, скот, десятин триста земли, лесу…
— Блинов напекли бы, помазали их, в сметану окунули, в рот положили. Ешь до отвалу!.. Хо! — ударил его Петька по плечу. — И хлюст ты! Нет, на готовеньком всякий дурак сойдет за умного. А вот ты десятью насосами выкачай жадность из нашего мужика.
— Этого добра много, — согласился Ефимка. — Взять отца. Работает, как мерин, жадничает, а толку никакого. Хлеба хватает только для своего брюха. А если продаст и обновку кому-нибудь купит, то к весне приходится перебиваться с похлебки на щи. Говядину два раза в год видим, да в жнитво разве барана зарежем.
— Уговорил его? — спросил Петька.
— Доточил, а не уговорил. Скрепя сердце согласился, и то с условием: «попробовать». Ну, думаю, попробуй. Лиха беда начало.
— Скорее надо дело варить, а то начнется жнитво, все у нас расклеится. Не до артели будет мужикам.
— Наоборот, — почесывая карандашом лоб, проговорил Алексей — Жнитво в первую голову мы используем.
— Как?
— Организуем совместную уборку хлеба. Вот тут и «попробуй!» для твоего отца будет, — обернулся он к Ефимке.
В дверях заслонила свет Дарья. Она подошла так тихо, что никто и не заметил. Присев на корточки, удивленно воскликнула:
— Уроды эдакие, вон куда попрятались! Как шмели в нору. А там на собранье наряжают.
— Пущай наряжают, — запуская в Дарью щепкой, сказал Петька. Он сердился на нее за то, что она рассказала Алексею про его ухаживанье за Наташкой.
— В глаз попадешь, чертушка!
Обернувшись, кому-то закричала:
— Тут они все!
К погребице не спеша подошел исполнитель. Когда он остановился, то в дверку видны были только его ноги.
Перегнувшись, глазами отыскал Алексея.
— Тебе тоже велели мужики прийти.
— Мне? — удивился Алексей. — По какому делу?
— Там скажут.
— А из чего собранье? — спросил Ефимка.
— Местный налог раскладывать.
Отойдя от погребицы, он во всю глотку, на широкие огороды, завопил:
— На схо-о-од!..
Алексей торопливо принялся убирать бумаги со стола.
— Ты куда заспешил? — спросил Петька.
— На собранье.
— Эка, — посмеялась Дарья, — тут тебе не город. Вряд после обеда соберутся.
Сход действительно собрался лишь после обеда.
Нехотя, вяло переступая с ноги на ногу, собирались мужики к избе исполнителя. Там рассаживались кучками и о чем-то тихо совещались. Сам исполнитель обедал и время от времени, высовываясь из окна, справлялся:
— Идут?
— Подходят, — отвечали ему.
— Пущай. Вот я еще картошки с молоком поем.
— Лопай, — поощряли его, — за тобой гонятся.
Когда на глаз собралось достаточное количество народа, исполнитель вышел на крыльцо, постоял сощурившись, посмотрел зачем-то на небо и будто не им, а небу объявил:
— По налогу созван сход. Говорите, с кого сколько брать.
— Ты вперед объяснил бы, — попросил кто-то.
— Чего объяснять? — крикнул исполнитель. — Каждому говорено по сто раз. На наше опчество приходится пятьсот рублей. Деньги пойдут на разные больницы, училища, ремонт мостов и всего протчего, что попадется. Говорите, граждане, как будем облагать?
— По дворам, знамо дело, — предложил юркий мужичонка, по прозванью «Воробей».
— Нет! — как ужаленный, крикнул безбородый мужик. — Тут несогласны.
— Кто?
— Я! — ударил он себя в грудь. — Вы подумайте, мы живем с бабой вдвоем, детьми бог нас обошел, стало быть, и земля наша на двоих. Как я будут платить столько, сколько Кирилл? У того баба наплодила двенадцать душ, земли в восемь раз больше моего. Предложение мое — разложить налог по едокам. Обиды никому не будет.
— Думайте, мужики, — согласился исполнитель, черпая ковшом воду из висевшего на крыльце ведра. — Дело ваше, а мне все равно, только выполнять надо.
Мужики зашевелились, поднялся спор, галдеж. Дядя Егор стоял у угла избы, держал в руках железную лопату. Рубнув землю, крикнул:
— Ни так и ни эдак, мужики, дело у нас не пойдет. Справедливости не найдем, потому что народ мы разный. У одного хоть и земли много, а платить все равно нечем, у другого меньше земли, глядь, есть чем платить.
— Кто виноват? — бабьим голосом выкрикнул безбородый. — Землю получать, выходит, по едокам, а повинности по дворам? Больно жирно будет. Я так не согласен и платить не буду. Нам с женой больница не нужна, в школу ходить мы устарели, а по мостам не ездоки.
— Словом, вам ничего не надо? — опросил кто-то насмешливо.
— Ничего!
— Тогда выселяйтесь на Полати. Там ничего, один камень.
— Полатями ты меня не тычь!
В разгар самого спора подошли Алексей с Петькой и Прасковья. Они взобрались на крыльцо. Орали мужики сразу по нескольку человек, покраснев от натуги, спорили в одиночку, кто кого перекричит, и было со стороны похоже, что все они, здесь собравшиеся, совершенно глухие.
Сердито двигая локтями как будто зашел в самую густую рожь, пробирался Ефрем. Он поднял сразу обе руки, как бы готовясь взять в охапку этот разноголосый сноп, и крикнул:
— Стойте, мужики, погодьте!
Вид ли его решительный, или голос спокойный, обещающий дать самый правильный ответ, только мужики в самом деле стихли, и одни с улыбкой, другие с затаенной насмешкой решили помолчать. Ефрем зажмурил глаза, будто ожидая, что вот-вот, не успеет еще оказать, как на его голову начнут сыпаться крепкие тумаки, начал:
— Эдак мы ни до чего не докричимся. Глотки у нас, слава богу, не занимать стать. А к делу надо по-справедливому подойти.
— А ты как? — ввернул Воробей слово, заранее выразив на своем лице недовольство.
— Мое мненье такое: подумайте, где бедному взять? Сообразите головой. Итак, я говорю: не по дворам надо и не по едокам, а весь этот налог разложить по имущим.
— Га-а! — взорвался сход.
Сразу заглох голос Ефрема, ухнул, как камень в болото, в эту ругань, в сплошной рев. Напрасно пытался он перекричать весь сход, напрасно то перед одними размахивал руками, то перед другими. Сплюнул, рубанул наотмашь обеими руками и отошел. Когда немного утих галдеж, от мазанки, с кучи бревен, с самых задних рядов, то по одному, то по нескольку голосов, робко послышалось:
— Ефрем справедливо сказал: по имущим разверстать.
— Бедноту от всех налогов освободили.
— Облагай зажиточных, вытерпят!
Рядом с Алексеем, возле крыльца, вертелся Кузьма и, часто оглядываясь на брата, тоже что-то кричал, соглашаясь то с одним, то с другим.
Петька слегка толкнул Алексея, кивая на сход.
— Сло-о-ово! — покрыл весь галдеж голос молодого мужика в красноармейской гимнастерке и серой фуражке, Николая.
— Товарищ исполнитель, к порядку ведения собрания слово даешь?
— Бери! — удивленно развел руками исполнитель.
Расправив короткие густые усы, Николай прошел в середину и, торопясь, забрался на опрокинутую телегу.
— Товарищи, слово мое. Успокойтесь и дайте сказать.
— Этот сказанет! — радостно взвизгнул Воробей.
Сразу понизив голос, Николай прищурился, обвел лица собравшихся и плавно поднял руку.
— Товарищи, вот что вам скажу… Слушайте и не перебивайте, иначе ничего не поймете…
— А ты понятнее, — опять не утерпел Воробей.
— У нас, товарищи, большой непорядок на сходе. Шум, крик, галдеж. Ничего не поймешь и не разберешь. Никакого нет согласия. Почему? Вот тут и загадка, тут вопрос. А потому, отвечу вам, что у нас на сходе есть много лишних людей. Они всему и мешают.
— Кто? — поинтересовался Мирон.
— Вы сами, граждане, знаете, кто.
— Объясни! — попросило несколько голосов.
— Если не знаете, то из моих слов вам будет явственно.
И еще медленнее, вдумчивее, видимо, взвешивая каждое свое слово, слегка рассекая правой рукой воздух, а левую держа за ремнем, начал читать, как по книге:
— Крестьянство делится на три мёта, как и земля. Первый мёт — земля удобь, самая хорошая, второй мёт — похуже, а третий — совсем плохая: овраги, долки, вымочные места, прогоны или гора Полати. Чего ни сей на камнях, семян не соберешь. Отсюда и понятно, что с первого мёта спрашивается больше, так как земля дает полновесный урожай, со второго — меньше, а с самого последнего — бог его простит. К первому мёту мы причисляем справных домохозяев, ко второму — середняков, а к последнему мёту — бедноту. Весь главный доход хозяин берет с хорошей земли, потом с средней, а с захудалой взятки гладки. Ее сколько ни навозь, плохую-то, она все никуда не годна.
— К чему ты? — спросил Ефрем.
— Как вы знаете, товарищи, советская власть последний мёт, стало быть бедноту, освободила от всяких налогов. Это сделано вполне справедливо. Так и надо. Мы должны помочь советской власти дойти до точки. Голос массы ей всего дороже. Пусть она заручится нашим твердым словом и издаст такой декрет для бедноты, в котором укажет, что, поскольку беднота освобождена от несения всех повинностей, освобождена от сельхозналога, от местного налога, от страховых взносов, от засыпки ссуды, то есть не несет никаких тягот, не участвует своим имуществом в государстве, а только пользуется предоставленными ей льготами, всю эту бедноту освободить еще от последней обязанности от го-ло-са. Вот мое слово по существу ведения собрания. Фактически, предлагаю сейчас, поскольку беднота кричит, чтобы разложить налог по имущим, мы должны согласиться, но пусть, если их не облагают, сейчас же уходят со схода, как освобожденные от голоса. Мы этот вопрос без них лучше обсудим. Согласны?
— Согласны! — раздались голоса.
— Голосуй, исполнитель.
Николай спрыгнул с телеги, вытер капли на лбу и с торжествующим лицом прошелся «бревнам, где ему сейчас же дали место.
Народ возле мазанки словно только опомнился, зашевелился, загалдел:
— Как уйти со схода?
— Кого ослобонить от голоса?
— Кто последний мёт?
Воробей, все время вертевшийся то около одного, то около другого, пронзительно пищал:
— Голосуй, исполнитель, чего ты рот разинул?..
Исполнитель растерялся. Он смотрел на галдящих мужиков и не знал, кого слушать. Сзади него стоял Лобачев и, едва шевеля губами, легонько толкал в спину.
— Предложенье справедливо. Вели поднимать руки.
— Граждане…
Но в этот момент, в разгар самых ожесточенных криков и ругани, злобная, раскрасневшаяся прорвалась на середину Прасковья. У нее был решительный вид.
Забравшись на телегу и уставив глаза на опешившего исполнителя, она, словно готовая вцепиться ему в волосы, крикнула:
— Ну-ка, уйми горлопанов, чтоб не орали!
— Ти-иша-а! — что есть мочи завопил исполнитель. — Председатель взаимопомощи сказать хочет!
Петька с ужасом смотрел на свою мать. Ему страшно было сейчас за нее. Такого распаленного злобой лица он у нее не видал никогда.
Высоко поднимая грудь, стесненную дыханием, она обвела всех взглядом и растягивала слова:
— Я вам ска-ажу, я вам, граждане хороши, скажу… Ну, Миколенька, — повернулась она к бревнам, где сидел Николай и покуривал, — ну дочирикался ты, советскую власть к точке довести пожелал, только сам ты до этой точки дошел. Тпру, дальше ехать некуда. Хорошо ты говорил, как топленое масло в горшок цедил, только с кем ты надумал последний мёт? С кем совет держал бедноту права голоса лишать? Ой, знаю, с кем, ой, догадываюсь! И как это ты весь распахнулся, как все потроха свои показал. Только чудно мне, не тому тебя обучали в Красной Армии. Ведь ты еще гимнастерку не износил. Мой совет: сними ее, она со стыда желтой стала. А еще хочется спросить тебя, не упомнишь ли ты, что говорил нам, как из армии пришел?
— Ничего не говорил! — выкрикнул Николай.
— Забыл? Память отшибло? А как распинался: «Вся опора советской власти в деревне — бедняки». Забыл, как с братьями телят пас, как кусочки собирал? Все забыл. Сам с собой теперь спорить принялся, с прежними своими речами.
Обращаясь к мужикам, спросила:
— Почему такой переворот произошел в человеке? А потому, что теперь он кнут забросил, сумку на портянки изрезал. Помогли ему. Из кредитки на лошадь ссуду получил, из комитета помощи я ему на корову денег дала, лесничество бесплатно из красноармейского фонда лес отпустило. На богатой жене обженился. В богачи полез Николай. Не одна, а две лошади завелись, корова с подтелком, овцы. И песни другие запел. Не по той дороге пошел, Коленька… О-ох, не по той…
Прасковья предложила тоже, как Ефрем, — разложить налог на имущих. За Прасковьей выступил молодой парень.
— По словам своего товарища, — спокойно начал он, — вот что скажу. Мы вместе были с ним в Красной Армии. Политчас тоже слушали вместе, но не такой он был там, каким стал сейчас. Это, верно, его хозяйство с пути сбило. Кроме того, что ему помогли, он сам с Лобачевым спутался, мясом торговал втихомолочку, а на берегу Левина Дола и синий дымок пускал.
— Врешь! — крикнул Николай.
— Ну вот, за живое задел. Да ладно уж, гнал самогоночку, дело прошлое. С этого и разбогател. А богатый бедного, как сытый голодного, не разумеет. «Бытие, — говорил нам политрук, — определяет сознание». Я это запомнил. И верно выходит. У Николая раньше была жизнь бедная, и он сознанием за бедноту стоял, сейчас к кулакам подался, и сознание пошло против… А вам, граждане, орать «согласны» нечего. За такую контрреволюцию вам всем по шапке нагреют. Мое такое предложение: в первую очередь обложить кулаков: Лобачева, Нефеда, Митеньку, Федора, всех мельников, маслобойщиков, дранщиков, а потом на зажиточных перевести.
— Зажиточных так зажиточных, мне все равно! — прокричал исполнитель.
— Для тебя разницы нет? — опросил его Петька.
Исполнитель оглянулся на него, хотел что-то ответить, но увидел Алексея, вприщурку улыбающегося, и крикнул мужикам:
— Граждане, вы приказали мне, чтобы я привел Алексея Матвеича. Вот он сам пришел. Говорите.
Как только исполнитель упомянул об Алексее, на крыльцо вбежал Кузьма и настойчиво зашептал:
— Ни в коем случае не отказывайся. Аль с ума сойти? Нет, нет…
— От чего? — удивился тот.
— Говори, не отдам. Пошли их подальше.
Игнашка, совсем уже почти ослепший, сидел на мяльнице, возле крыльца, и то в одну сторону вертел головой, то в другую.
Услышав, что заговорили про Алексея, он грязным рукавом никогда не скидываемого кафтана протер глаза и заорал:
— Знамо отобрать от него землю! В городу работает, жалование сразу в месяц на лошадь огребает.
— Ты молчи, слепой черт! — крикнул на него Гришка Гудилов. — Тебя не спрашивают.
— Молчу, — согласился Игнашка, услышав окрик самостоятельного, богаче его, мужика.
Алексей догадался, что вопрос поднимают о лишении его земли. И, странное дело, хотя он и сам решился отказаться от нее, даже был недоволен, что брат все время получал, — сейчас, как только подняли вопрос, невольно почувствовал обиду, и на момент показалось ему, что земля… уходит из-под его ног. Его охватило волнение, словно он в чем-то провинился. Но все это было глубоко внутри. Сейчас решил молчать и присматриваться, как они станут обсуждать вопрос и кто собственно из них будет настаивать на лишении земли. Он вглядывался в лица мужиков, словно хотел проникнуть сквозь их глаза в нутро. Напрасно. Мужики, как только поднялся Алексей, сделали такой вид, будто его совсем тут и не было. Они прятались друг другу за спины или смотрели в стороны, и на всех лицах было выражение, точно не они поднимают этот вопрос, а кто-то другой.
— Что молчите? — опросил исполнитель. — Раз позвали, говорите.
— Ты сам говори, — послышался чей-то тихий совет.
— Са-ам? — протянул исполнитель. — Что мне, больше всех надо?
И после некоторого молчания обернулся к Алексею.
— Они вон хотят узнать, отказываешься ты от земли иль судиться придется.
Сбоку зашептал Кузьма:
— Судиться, судиться.
Митенька Карягин, арендатор госфондовской земли, пустив густой дым, словно не Алексею, а рядом с ним мужику, громко посоветовал:
— Знамо, отказаться надо. Коль сам не работает в хозяйстве, пущай землю отдаст другому.
— Не тебе ли? — все-таки не утерпел Кузьма.
— Хоша бы и мне, — равнодушно ответил он. — Я не откажусь.
— А это видал? — показал Кузьма кулак.
— У меня своих два, — не смутился Митенька. — Кулаками мне нечего грозить, я сам кулак.
— Вот и есть! — подхватил Кузьма. — Неспроста восемьдесят десятин пять лет арендуешь.
— И еще пять буду арендовать, а вам завидно? Я культурный хозяин, а вы кто?
И, словно ужаленный, размахался руками.
— Вы кто такие? Тьфу!.. Подметки моей не стоите. Думаете, артель взялись организовать, цари и боги? Знаем, куда метите, да не пройдет вам. Не-ет, не пройдет! Земля по вас не плачет.
— По тебе истужилась? Ах ты, культурник!..
— Не ругаться! — успокоил исполнитель. — О деле надо говорить, а то сейчас коров пригонят.
Племянник Гришки Гудилова, недавно отделившийся от своего богатого отца, чтобы не платить налога, с ласковой усмешкой принялся урезонивать:
— Какие вы, граждане, чудные. Орете, а сами не знаете, что. Вот уж наглядится на вас Алексей Матвеич. Ну, скажет, и мужики, ну и союзники рабочего класса!
— Ты про землю, про землю!.. — натолкнули его.
— А что про землю говорить? — ласковой улыбкой подарил он Алексея. — Разь он дурее вас? Знает небось законы, по ним и поступит. В кодексе сказано, если живет человек в городе на заработках и в течение шести севооборотов собственноручно не обрабатывает землю, то она передается в земельное общество. Ясно, и орать вам совсем нечего.
— Говори, Алексей Матвеич, чего там томить.
— Не отказывайся, — уставился на него брат жадными глазами. — Пошли их, говорю, подальше, сволочей. Поделят твою землю, придется на едока по вершку, и все тут, а у меня она в кучке. У-ух, живоде-еры! — зарычал он.
Волнуясь еще более и видя, что молчать дальше нельзя, Алексей закурил папироску.
Возле крыльца, перед Алексеем, прислонившись к дощатому заборику, стояла самодельная сажень, похожая на большую, чрезмерно растопыренную букву А. Опершись на ее ручку и еле одерживая раздражение, налег грудью на перила.
— Товарищи, — начал он, — не о своей земле пришел я сюда к вам говорить, а о вашей, о вас самих. Вам нужна моя земля, сейчас вижу. Да. Я передаю право на нее в комитет взаимопомощи… Но ведь дело вовсе не в моей земле, а в вашей земле. Вы со всей землей что делаете? Вот этой проклятой саженью делите ее в году два раза. Подумайте хорошенько, к чему это ведет. За эти годы вы не отвезли и по куче навоза на нее. Земля для вашего села, в котором нет никаких побочных заработков, — это все. Рождаемость увеличивается, а земля одна и та же. Ее не растянешь. Вы ограбили землю, выжали из нее все, что было. И она вместо ста пудов дает тридцать. Какое вы имеете право мародерством заниматься? Кто вам дал землю? Дала советская власть. А что вы взамен земли дали советской власти? У вас весь хлеб идет только на потребу, излишков почти никаких. Нетерпимая вещь: земля, которой вы благодаря советской власти пользуетесь, не приносит прибыли. Советской стране нужны излишки, а вы их при вашей обработке дать не можете. Наша страна занята строительством новых огромных заводов, на которых будут выделывать и сельскохозяйственные орудия. Страна строит социализм, строит без всяких иностранных займов, без всякой помощи других государств. Вы, отбросив кулаков, крестьяне, союзники рабочему классу, его кровные братья. А поглядите на себя! Приходится утешиться, что не все крестьянство похоже на вас. Есть много сел, где организованы коммуны, артели, товарищества… Там крестьянство живет нынешним днем, а вы живете вчерашним. И настолько он прокис, этот вчерашний день, что в нем завелись такие червяки, как выступавший здесь демобилизованный красноармеец. Он оброс грибком собственности, от красноармейца у него осталась только одна гимнастерка… Про артель Митенька кричал. Понятное дело. Артель многим из вас не по вкусу. Но знайте, особенно после сегодняшнего дня, хотите вы или не хотите, а артель будет, мы ее организуем. Это единственный путь и спасти сельское хозяйство, и сделать настоящую смычку с рабочим классом. Поверьте мне. Попомните мои слова, что, если вы сейчас не хотите слышать о колхозе, то пройдет два-три года, сами тронетесь туда. Я за годы своей работы побывал во многих местах и видел, как растут колхозы. Только в нашей вот одной губернии, которая не видела ни голода, ни болезней, ни гражданской войны, совсем мало их. Вы, товарищи, не испытали горького, и очень жаль. Говорю вам, задумайтесь над своей судьбой, и все, кто мыслит завтрашним днем, подбирайтесь в артель. А эту ведьму, — швырнув сажень в сторону, крикнул Алексей, — изломайте, сожгите и пепел развейте по ветру!
Назад: Нутро не обманет
Дальше: Пятнадцатый