Книга: Лапти
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть третья

Пятнадцатый

Первыми мчались ребятишки.
Поддерживая портчонки, забрасывая пятками, они что есть духу летели вдоль улицы и радостно кричали, ни к кому не обращаясь:
— Семины, братцы, делятся!
— Ой, как здорово дерутся!
Около избы Семиных, стоявшей наискосок от Прасковьиной, собралась уже большая толпа любопытных. Из открытых настежь окон неслись сплошная ругань, визг, топот, битье посуды, звон горшков, чугунков, какой-то треск и опять ругань.
— По правдышке делятся, — определил кто-то, и толпа ожидала, скоро ли все действие из избы перенесется в улицу.
С растрепанными волосами первой выбежала на крыльцо Машенька, жена Ивана. Кофта на ней порвана, но она не замечала ничего, не слышала насмешек, а визгливо продолжала ругать того, кто остался в избе. Скоро из сеней, с ухватом в руках, выбежала старшая сноха Аксинья. Она была не менее растрепана, вдобавок с кровавыми царапинами на страшном от злобы лице.
— А-а, ты мне рыло драть! Ты меня уродовать! — завизжала она и со всего размаха ударила Машеньку ухватом по плечу.
— Ай, как хорошо, — осуждающе крикнул кто-то.
Но чей-то злобный голос подстрекал:
— По голове меться, Аксюха.
Озлобленная Аксинья действительно старалась ударить Машеньку по голове, но та, не щадя рук, ловила ухват.
Долго ходили снохи по крыльцу, но вот Машенька начала сдавать. Этим воспользовалась совсем освирепевшая Аксинья и, вскинув ухват, так ударила Машеньку, что та, вскрикнув, разведя руками, грохнулась на спину.
— Дура! — крикнули из толпы.
Видимо, и сама испугавшись, Аксинья, обращаясь уже к народу, принялась кричать:
— Я тебе да-ам… волосы драть… Я тебе да-ам!..
Прибежала Дарья, растолкала мужиков и, метнув гневными глазами на Аксинью, торопливо приказала ей:
— Поднимай.
Не проронив ни слова, нагнулась Аксинья, и вдвоем они унесли сноху в сени.
Теперь внимание толпы привлек сарай Семиных, стоявший на задах. Там были братья. Снохи делили домашнюю утварь: горшки, чугунки, кадушки, ведра, корчаги, ухваты, кур, образа, ступу, мяльницу, шайки, а мужики — скот, постройки, хлеб и сбрую.
Сарай был приотворен, и из него доносился спор. Потом сразу, как на пожаре, вынесся крик, а за суматошным криком из дверей выкатился на траву двуглавый и четырехногий клубок, запутавшийся в шлее. Это братья делили хомут. Каждый из них просунул в отверстие хомута обе руки кольцом и изо всех сил тянул к себе. Так как хомут был ветхий, достался им еще от покойника отца, то скоро все скрепы затрещали и хомуту пришел смертный час — его разорвали надвое.
Братья прекратили возню и с удивлением, как бы не веря глазам, рассматривали каждый свою половинку.
Народ загоготал:
— Из хомута два сделали!
— Вы и лошадь пополам раздерите. Одному перед с головой, другому зад с хвостом.
Семен, старший брат, повертев в руках рваную половинку хомута, из которой торчали тряпки, веревка, солома, гвозди, чуть не плача, бросил его в Ивана. Потом убежал в сарай, вытащил оттуда дугу, схватил топор и тут же на пеньке, под хохот толпы, разрубил пополам.
— Н-на, н-на, сволочь! Это мне, а это тебе, — закатил он половинкой, на которой гремело уцелевшее кольцо, в Ивана.
Среди народа, обливаясь слезами, сгорбленная, ходила мать. Не вытирая вспухших глаз, почти ничего уже не видящих, она тыкалась в спины людей и все спрашивала:
— Го-оссыди, да што-ш это такое, а? Да милые вы мои-и…
Старухе из толпы кричали:
— С кем жить идешь? Кто тебя берет?
Еще горше обливаясь слезами, она морщила и без того же изъеденное вдоль и поперек морщинами лицо и тянула:
— Вы-ырасти-и-ила, вы-ыхо-оди-ила-а… Ни один не берет… Родимы вы мои-и, и што мне, дуре старой, делать, и научите вы меня Христа ради… Мать родная не нужна стала…
— Ого-го, — кричали ей, — народила на свою голову!
— По миру пойдешь, бабушка Степанида. Сумочку на плечо — и по дворам. Подайте, мол, безродной старухе на пропитание.
— А то в богадельню валяй. Скажи, никого родных у тебя нет, и примут на казенные хлеба.
Братья, не обращая внимания на народ, как петухи наскакивали друг на друга.
— Избу я тебе рубить не дам, — кричал Семен. — Ты не наживал ее.
— А я говорю — избу пополам. Тебе две стены, мне две. Ты думаешь, управу на тебя не найду? — грозился Иван, стараясь прикрыть свое тело располосованной от плеча до пояса рубахой.
— Бери вон сарай и живи в нем. А то и сарая не дам. Землянку возле кладбища выроешь и будешь в ней с женой жить да детей плодить. Не-ет, ты узнаешь, как дом-то наживать.
Иван не сдавался. Ругая брата, он кричал:
— Ты наживал, а я за что на фронте дрался? У меня две раны.
— Две драны у тебя, у черта. Раз ты воевал за совецку власть, иди и проси с нее. Иди, иди, зачем ко мне лезешь? Мне за тебя совецка власть в сусек не отсыпала, а скорее высыпала… Вон беги к коммунистам, просись у них в артель, может тебя, холерного дурака, примут.
— И примут! — уверял Иван. — Родной брат не ужился, в артели по своей силе работу найду. Чужие люди лучше родных.
— Куда тебя примут? Весь ты насквозь прогнил. Какой из тебя работник? Сотню кизяков сделал — и то спина отвалилась. Гниль ты, гниль и есть, вот кто ты…
— А ты кто?.. — накинулся Иван, багровея от злобы. — Кто ты? Меня на фронте искалечили, а ты, кровосос, аспид, в голодовку сколько у рабочих наменял добра? Сколько из Самарской губернии голодающих обобрал? Где твое добро? В сундуках у жены припрятано. А то «со-ове-ецка вла-асть вы-ы-гребла». Выгребешь у тебя, держи рот шире! На рождество комок снега не выпросишь… Половину избы, как ты ни ботайся, а я у тебя срублю…
— А я тебе голову срублю! — погрозился Семен.
— Это мы еще поглядим, кто кому.
— И глядеть нечего. В этой избе ни одного твоего сучка нет. Я лучше, если такое дело, вдребезги сожгу ее, а тебе не дам!
Кто-то сбегал за исполнителем, потом, всей толпой провожая впереди идущих братьев, которые непрестанно кричали на всю улицу, тронулись в совет.
Дарья, приведя в чувство Машеньку, направилась к Прасковье…
Тяжело на сердце у Дарьи. Так же и ее вот гонят свекровь и деверья из дому, так же, почти каждый день, а особенно когда узнали, что она вступила в артель, идет скандальная ругань.
С тех пор как приехал Алексей, как встретила его на лугу, он все время стоял перед глазами. Работала ли дома, или в поле, слышала его голос, мерещилась стройная фигура в серой толстовке с поясом, в черных с белыми полосками брюках, на голове с синим обводом и со значком фуражка.
Снится Алексей по ночам. Подойдет близко-близко, улыбнется, а ничего не скажет… Проснется, и станет ей тоскливо, и уже до рассвета уснуть не может. Несколько раз, если случалось, что Алексей откуда-либо шел, тайком следила за ним, а вечером выходила на улицу за мазанку, надеясь, что он заметит ее, подойдет, приласкает. Мужа, пропавшего на войне, не любила. Отдала за него покойница-мать против воли, погналась за богатой семьей, а Петр — за красотой.
Как теперь раскаивалась, что тогда, в девках, избегала Алексея, если он подходил к ней, смеялась над ним, называла его «кособровым». Да и мать, если приходилось к слову, говорила:
— Вот за кого не след идти, за Алешку Столярова. Кой грех случится, сватать придут, метелкой от двора погоню. Этот не жилец в нашем селе. Раз он с малых лет ходит с отцом по чужим людям, землей не будет кормиться. Нынче в одном месте кирпичи ворочает, завтра — в другом. Не будет у него для жизни угла.
Так и было. Каждую весну Алексей со своим отцом уходили на сезонные работы в далекие города, по хозяйству оставляли Кузьму, сестер и мать.
А дело, вишь ты, по-другому пошло…

 

…В сенях у Прасковьи собрались артельщики. Спор был в самом разгаре. За столом сидел Алексей, перед ним лежали бумаги и книги.
— Ты где пропадала? — спросила Прасковья вошедшую Дарью.
— Семиных разнимать ходила.
— Разделились, что ль?
— Делиться-то ушли в совет, а Машеньку чуть Аксинья не убила.
Алексей кивнул Дарье:
— Садись, на чем стоишь.
— Спасибо, — ответила Дарья.
Ворот рубахи у Алексея расстегнут. Без фуражки он похож на парня, каким помнила его Дарья.
— Давай дальше, — послышался бас Ефрема.
Алексей, поглядев на Дарью, повторил:
— Стало быть, вступительные взносы по три рубля. Теперь пай. Чтобы не пугались этого вопроса, я должен сказать: пай можно вносить следующими тремя способами — имуществом, лошадь, к примеру, сельскохозяйственные орудия…
— Какие у нас орудия? — перебил кривой Сема.
— Потом деньгами. Здесь два выхода: или сразу, или, кто не в силах, в рассрочку. А у кого совсем сейчас денег нет, надо будет попросить комитет взаимопомощи внести за него. Давайте обсудим размер пая.
— Двести рублей! — загремел голос Ефрема.
— Не выдержим, — испугался Мирон.
Дарья вглядывалась в лицо Алексея. Он заметил ее пристальный взгляд, улыбнулся и спросил:
— Какое твое слово?
Дарья, не ответив, села с Прасковьей рядом.
Дядя Лукьян подошел к столу и, заглядывая в непонятные строки устава, проговорил:
— Тяжелый пай предложил Ефрем. Где, к примеру, мне выдюжить? Окромя лошади ничего нет. А цена этой кобыле полсотни в базарный день.
После длительных обсуждений согласились размер членского пая определить в полтораста рублей. В эту сумму, кто хочет, может по оценке включить скот или инвентарь, а за бедноту просить или кредитное товарищество, или комитет взаимопомощи отпустить средств.
Дядя Егор, посовещавшись с Ефремом, заявил:
— Мужики, слушайте-ка, чего скажу. У нас с Ефремом жнейка вместе, сеялка, плуг «аксай». По уставу сказано, что можно сдать имущество в артель сверх пая для пользования за плату. Мы посоветовались. Коль понадобится, возьмите. Лишь бы дело пошло. И будет это обчее артельно имущество, как сказано уставом.
Нашлось и у других кое-что свыше пая. Принялись обсуждать пункт об организации в артели хозяйства. План хозяйства всем понравился.
— Это ладно, комары ее закусай! — заметил Мирон. — Чего сеять, где и сколько. Так и порядок в работе. Каждый будет знать, что ему делать. Только человека надо твердого поставить, подгонять всех нас.
Кривому Семе не нравилась оплата труда.
— Как так выйдет, — недоумевал он, тревожно поводя зрячим глазом, — к примеру, в одной семье четыре работника, а едоков семь, в другой, как у меня, два работника, едоков — тоже семь. Стало быть, я в два раза меньше получу? Выходит, на моей земле кто-то зарабатывать будет?
Разъяснять принялся Петька.
— Артель никого не обидит. На детей, на стариков, поскольку и их земля входит в клин, мы фонд создадим. Да, кроме того, и ребята могут работать, и они будут считаться в оплате.
— Так-то так, а лучше бы уж не считать ничью работу, всем работать сколько влезет, а продуктов тоже — сколько надо, и бери.
— Это ты о коммуне говоришь, — засмеялся Петька.
— В коммуну не хочу, — сказал Сема.
Дядя Яков, отирая пот с лысины, сам волнуясь, успокаивал других:
— Ничего страшного нет. Разжевано и за щеку положено. Касательно учету хозяйству, — как без него? Все прахом полетит. Ладно, по рукам.
И, косясь на жену свою Елену, вздохнул:
— Выпить бы теперь.
Тетка Елена словно ждала этого слова.
— Только и осталось тебе, лысому. Э-эх, ты, артельщик! Всю артель с портками пропьешь.
— Какая ты, баба, ду-ура-а! — протянул дядя Яков.
Когда обо всем сговорились, Никанор спросил:
— А как мы артель назовем?
— Да, да, как назовем?
И начали предлагать разные названия.
Тут были: «Крестьянский пахарь», «Путь жизни», «Новая дорога», «Красный луч», «Светлый путь» и другие. Алексей все эти названия забраковал. Его спросили, как бы он назвал. Ведь название должно остаться навсегда.
— Предлагаю назвать просто, — сказал Алексей.
— Как? — заинтересовался Петька.
— Дадим нашей артели название по реке — Левин Дол.
На это простое название согласились все.
Петьке с Данилкой поручили переписать устав в четырех экземплярах, приложить список учредителей с их подписями, справки взять из совета о выборности, заявление в узу о регистрации и отравиться в город, где просить не задерживать регистрацию и прислать землеустроителей.
У артельщиков лихорадочно блестели глаза, будто они только что выпили или давно не виделись друг с другом. Тревога слышалась в их шумном разговоре, и в то же время чувствовалось, словно с них сложили тяжелую какую-то обязанность.
Мимо сеней то и дело проходил народ, украдкой косились в дверь и, сумрачно улыбнувшись, шли дальше, чтобы где-то там, в избах, рассказать, что они видели и слышали в короткий загляд.
Вот прошла одна женщина, увидела собравшихся мужиков и смутилась. Но не уходила, а искала кого-то.
— Тебе что, тетка Зинаида? — опросил Петька.
— Мать-то где?
— Ма-ама, тебя спрашивают.
Зинаида, как только увидела Прасковью, чуть не в слезы.
— О чем?
— Как же, Пашенька! Велел ваш комитет-то вспахать мой пар этому Трофиму, а он и напаха-ал. Батюшки-светы! Пошла я на загон и показнилась. С пятова на десято наковырял. Да разь тут чего уродится? Только семена зря пропадут. Она и так, земля, была не парена, да скотом ее забили, а он что наделал, Трофим? Он пустил плуг на вторую зарубку и накарябал. Плуг прыгает, а он матерно. Стала я говорить, и меня матерно. «Хорошо, говорит, и так будет. А то вам задарма да залежь поднимать? Пошли вы…» — и давай нудить. «Слепни, слышь, лошадей кусают. Вот поверну и домой уеду». Пропала моя земля, пропала моя головушка горькая!..
Тетка Зинаида, схоронившая единственного своего сына, кузнеца, осталась со снохой и внучатами. Когда комитетом взаимопомощи были организованы бригады для зябки пара бедноте, ее землю принудительным порядком поручили пахать Трофиму, бывшему уряднику.
— Ну, ты не мочи щеки слезами, — утешила Прасковья, — Трофима мы под суд отдадим. А тебе вот что скажу: бросай мытарить по чужим людям. Входи в нашу артель — и земля у места будет.
— Хоть куда-нибудь, — согласилась вдова. — Чай хуже не станет.
— Пиши, Алексей, Зинаиду Устину, — приказала Прасковья.
Низко нагнувшись над бумагой, четко выводил Алексей заявление. Когда написал, разогнул спину, обвел всех улыбающимися глазами и, вздохнув, сказал:
— Ну, слушайте.
— Читай!
В Белинское уездное земельное управление
Учредителей сельскохозяйственной
артели «Левин Дол» села Леонидовки.
Заявление
Прилагая при сем в четырех экземплярах устав вновь организованной сельскохозяйственной артели под названием «Левин Дол», просим означенный устав зарегистрировать и передать нам по вышеуказанному адресу.
Подписуемся: Сорокина Прасковья Яковлевна, Прокошин Яков Игнатьевич, Астафьев Никанор Степанович, Малышев Наум Егорович, Гурьева Дарья Никитовна, Зинкин Ефрем Артемыч, Мешанин Лукьян Евстигнеевич, Гущин Семен Петрович, Лутовкин Мирон Алексеевич, Бусов Егор Константинович, Чукин Филипп Михайлович, Трусов Фома Лукьянович, Бочаров Кузьма Лукьянович, Устина Зинаида Борисовна.
— Подписывайтесь, товарищи, против своих фамилий, — двинул Алексей заявление на край стола.
— Но никто не пошевельнулся.
Только кривой Сема всплеснул руками:
— А ты, Алексей Матвеич, перекрестил меня хлеще, чем поп.
— Как так? — не понял Алексей.
— Написал, будто я — Петрович, а глядь, я Павлыч.
И, обращаясь к артельщикам, жалостливо развел руками:
— Вот чудо. Никто сроду не звал меня по отчеству, тут в коем веке назвал и — ошибся.
— Как же тебя звали? — спросил Ефимка.
— Все — кривой Сема. И фамилию вроде забыли. Как окривел, так и пошло… Давай подпишусь первым.
Кривой Сема взял было ручку и только намерился подписывать, как его за руку поймал Егор.
— Не торопись, обожди.
Алексей вскинул на него непонимающими глазами.
— Почему обождать?
— Поэтому, — загадочно ответил тот. — Сколько всех?
— Четырнадцать.
— Кто-то пропущен.
— Все есть. Даже Зинаида Устина.
— Пораскинь мозгами, вспомни, кого-то забыли.
Сколько ни думал Алексей, сколько ни проверял, все записаны. Даже трое отсутствующих и те стояли в списке.
— Все! — твердо заявил он.
— Нет, не все, — еще тверже проговорил Егор.
— Тогда подскажите. Извиняюсь, если пропустил.
— Охотно извиняем, но пропустил ты самого главного.
Дядя Мирон поднял палец:
— То есть, комары тебя закусай, самого себя.
Алексей облегченно вздохнул и усмехнулся:
— А я ведь думал — и вправду кого забыли. Ну, это не велика беда. Мне скоро уезжать…
— Слышали, — перебил Егор. — «Уезжать, уезжать»! Раз ты начал дело вязать, вяжи и себя. А еще наш совет такой: погоди малость ехать. Наладь дело, а тогда мы тебя с колокольчиками проводим. Сейчас на первых порах… вон у жнейки есть сама главна шестеренка на большом колесе… эдака шестеренка и нам нужна. А то уедешь, возле какой шестеренки вертеться?
Смущенный и пунцовый, припертый к стоне, Алексей как-то невольно со всех мужиков перевел взгляд на Дарью, а та вприщурку на него, словно сказать ему хотела:
«Что, влопался?»
Петька, затаив дыхание, тоже уперся черными глазами на Алексея и внутренне радовался. Он не ожидал, что дело примет такой оборот.
Выручил Ефимка:
— Вот что, мужики, конечно Алексею уезжать надо. Его ждет работа. Но это все-таки не мешает ему вписать пятнадцатым и себя в артель. Землю его мы обществу не уступим, прирежем к артельной, а там, когда вздумается, пусть он приезжает и работает с нами.
— Верно! — загудела артель.
И тогда настойчиво к нему:
— Проставляй себя пятнадцатым!
Алексей вписал свою фамилию.
Потом избрали временное правление. Председателем поставили Алексея Столярова, заместителем Прасковью Сорокину и членом правления Никанора Астафьева.

 

В клубе, на большом столе, полотнища белой и цветной бумаги, краска, чернила, ножницы, кисточки, линейки и сваренный из картофельной муки крахмал. Вокруг стола, кто стоя, кто сидя на скамейках, а кто на коленках, примостились комсомольцы. Они писали заметки, статьи, стихи, рисовали, вырезали из цветной бумаги буквы, из журналов готовые картинки.
Петька, редактор, и Алексей сидели на сцене и тоже писали, время от времени давая указания большому столу — «главной типографии».
Готовился «срочный, внеочередной» как говорилось в протоколе ячеек, номер стенгазеты «Клич комсомольца», приуроченный к землеустройству и коллективизации.
В Леонидовне привыкли к своей газете и всегда с большим интересом ожидали очередного номера. Этот же «внеочередной» был особенно любопытен. Оттого у дверей клуба и в сенях толпился народ. Некоторые, несмотря на ругань сторожа, пробрались в сад, куда окнами выходил клуб, и оттуда, перевесившись через подоконники, наблюдали, как горячо и дружно работали стенгазетчики. Непоседливые и юркие ребятишки, хотя их и гнали из клуба, все же лезли, мешались и с большой готовностью выполняли всякие поручения.
На улице, если они выбегали туда, их спрашивали:
— Какая?
— Ха-аро-ошая… Наря-адная… Одних картинок целая пропасть.
Дверь то и дело отворяли и торопили:
— Скоро, что ль, вы?
Больше всех давали знать о ходе работ те, которые перевесились через подоконники. Им было видно все, что делалось на столе.
Вот газета уже переписана. Принялись ее клеить, пригонять лист к листу.
На улице нетерпение.
— Клеят!
Но клеили долго. Плохо был сварен крахмал. Он остыл и свертывался в комки, как овсяный кисель. Нетерпение нарастало все больше. В окна и двери чаще и настойчивее донимали:
— Скорее!
Какой-то парень, суетливее других, сунул в окно свою белую голову, мельком глянул на стол, отскочил и что есть духу заорал:
— Го-то-ова!..
Из сеней клуба сначала вывалила куча ребятишек с маслеными от радости глазами, следом за ними парни, а потом уже показались Данилка с Петькой. Как победное знамя, несли они на большой фанерной доске «Клич комсомольца».
— Марш отсюда! — крикнул Данилка на ребятишек.
Они послушно, ничуть не обидясь, отхлынули назад, и комсомольцы начали примерять, как удобнее для чтения прикрепить стенгазету.
Народ различные давал советы:
— Пониже! — кричали низкорослые.
— Чего пониже, аль в три погибели согнуться!
Большерослые предлагали «табуретку подставить» для низкорослых, а те советовали им «ноги себе подрубить».
Газета была прикреплена не низко и не высоко, а в самый раз для всех, где она всегда и прибивалась. Стенгазетчики стали перед ней, внимательно оглядели ее сверху донизу, чуть попятились назад, еще раз оглядели и, словно прощаясь со своим детищем, вздохнули, отошли в сторону.
Газета сдана читателю!
Гурьбой бросились к ней ребята и мужики. Отталкивая друг друга, они в несколько голосов читали вслух.
Передовая выделена ярко-красными ленточками, написана глазастыми буквами:
ГДЕ ЗАРЫТ КЛАД
В одном селе жил старик, у него было три сына, один другого здоровее. Однажды старику стало плохо. Он слег в постель, ничего не пил и не ел. Видно, пришла ему пора умирать. Сыновья, не дожидаясь, когда он умрет, подняли между собой дележ. Каждому хотелось быть хозяином — самому говядину крошить, в переднем углу сидеть. Отец узнал об этом и приказал сыновьям собраться возле его постели. Когда собрались, он велел подать ему веник.
— Вот, дети, — сказал он, — каждый из вас хочет быть хозяином, хвалится своей силой. А правда ли, что вы так сильны?
— Очень даже, — ответили сыновья.
— Хорошо, — сказал старик, — ладно. Кто из вас всех сильнее?
— Я, — вызвался старший.
— Сломай этот веник, и я тебе укажу, где зарыт клад.
Старший сын взял веник и давай ломать. Так и этак ломал, нет, веник гнется, а не ломается. Из сил выбился, а веник цел.
— Тьфу, пропасть! — плюнул.
— Вот, — говорит ему отец, — стало быть, нет в тебе никакой силы, и нет тебе никакого клада. Кто еще из вас сильный? — спросил остальных.
— Я!
Это средний. И тоже ломал-ломал веник, все листья обтрепал, а он все цел.
— Тьфу! — плюнул средний.
— Ну-ка, дай я! — попросил младший.
У него и подавно ничего не вышло. Только руки оцарапал.
— Эх вы! — укорил их отец. — Какие силачи, веника сломать не можете. Дайте-ка мне его, я сам сломаю.
Переглянулись сыновья, удивились. Они такие здоровые — и то не могли сломать, а тут старик совсем при смерти и берется за непосильное дело.
Усмехнулся старший сын и подал отцу веник.
— Ломай, силач постельный.
Ничего ему на это не сказал старик, взял веник, развязал и потихонечку начал драть прутики. Возьмет и сломает, возьмет и сломает; так весь веник и сломал. Грустно засмеялся.
— Выходит, я сильнее всех.
— Кому же ты укажешь клад? — спросили сыновья.
— Никакого клада у меня нет. Оставляю я вам такой наказ, который дороже всякого клада. Будьте веником. Живите вместе, не делитесь, и ничто вас поодиночке не сломает. Веник — большая сила.
Вздохнул старик и помер.
Сыновья стали жить и трудиться вместе…
…Подумайте и вы, граждане, о наказе старика. Каждый из вас сейчас — прутик. Как чуть беда, прутик ломается. А соберетесь вместе, станете крепким веником.
Такой один веник уже связан, — это артель «Левин Дол». Она будет работать вместе, землю вырежет в одном клину, заведет многополье, все хозяйство пойдет по плану.
Мы призываем всех, кто не расточитель своего хозяйства, кто хочет получить больше выгоды от земли и труда, а не дрожать в конце года от страха перед голодом, идите в эту артель. Чем крупнее она будет, тем лучше.
Старик заботился только о своих детях, а мы заботимся о всех. Запомните наш наказ: «Что не под силу одному, то под силу артели».
Следом за этой статьей-рассказом, написанным Петькой, шел список артельщиков «Левина Дола». Рассказано, на каких условиях они согласились работать, размер пая и приведены выдержки из устава.
В самой середине газеты — крупный рисунок с кудрявым заголовком. На рисунке изображена межа, густо заросшая сорной травой. Травинки были расположены так, что в своем сочетании они изображали заголовок:
ВОЙНА МЕЖАМ
Каждый раз, когда вы перемеряете землю, грызете горло друг другу из-за какой-нибудь лишней борозды, то не замечаете, какое огромное количество пустующей земли пропадает прямо перед вами.
Где эта земля?
Межи!
Сколько их? Брался ли кто-нибудь подсчитать?
Вот слушайте. Возьмем в подсчет одно только Ивановское общество.
У них три поля. Каждое в длину тянется на семь верст, в ширину на версту.
Если через восемьдесят сажен лежит межа, то на семиверстном поле в ширину будет 43. Считая, что поперечная межа тянется на версту, то есть на 500 сажен, то в 43 межах 21 500 кв. сажен.
Но межи у нас не в сажень шириной, а в три. Стало быть, число кв. сажен будет 64 500. Теперь берем продольные межи. Их всего шесть, зато длина каждой семь верст. По сажени брать такую межу в ширину, и то на семь верст в каждой будет 3500 кв. сажен, но в них тоже по три сажени, стало быть в каждой меже земли 10 500 кв. сажен. Меж всех шесть, итого в продольных пропадает 63 000 кв. сажен.
Значит, в одном только поле под продольными и поперечными межами или, иначе, под семиверстными крестами пустует 127 500 кв. сажен.
А сколько в трех полях Ивановского общества? В три раза больше — 382 500 кв. сажен.
Переведем сажени в десятины и получим 159 десятин.
Такое количество земли теряет одно Ивановское общество.
Сколько же теряет вся Леонидовка, где пять обществ? Множим 159 на 5 и получаем 795 десятин.
Вот какая уйма земли пропадает даром. Высчитаем, сколько можно было бы собрать хлеба с этой земли. Если возьмем в среднем сорок пудов с десятины, и то с 795 получим 31 800 пудов.
Прибавьте еще: сколько убытку приносят межи как рассадник сорной травы? Сколько лишнего труда уходит на полотье?
Товарищи! Межи требуют лишней от вас работы!
Объявим войну межам!
Как же нам снять землю с семиверстных крестов? Как взять с межников хлеб?.. Ясно, пока крестьянин будет вести хозяйство в одиночку и будет ежегодно переделять землю, эти межи останутся.
Межи — это указатель собственности!
По эту сторону земля Степана, по другую — Ивана!
Лишь когда эти Степаны да Иваны сольются в одну семью, в коллектив, не будет у нас меж.
Трактор прогонит соху, бессильную поднять межи, сровняет поля под одно и облегчит труд крестьянина.
Эту статью писал Алексей.
Народу подходило все больше и больше.
Петька с Данилкой стояли у тополя, прижавшись к его стволу, и вслушивались в разговоры.
— Дяде Ефиму влетело! — радостно выкрикнул кто-то.
— Ну-у?! За что ему?
— Все его хозяйство разнесли. Какая у него лошадь, какая корова, сколько земли, сколько нарабатывает хлеба.
Читалась вторая статья Алексея: «Куда идет Ефим Сотин».
Алексей с цифрами дохода от хозяйства и расхода доказал, насколько невыгодно работать в одиночку даже старательному мужику.
Относилась эта статья не только к Сотину. Внизу был большой список домохозяев и краткая под ним подпись: «А у этих разве не так?»
И опять призыв в артель.
— Так и бьют в одну точку.
— Да как ведь рассчитали-то?
— А мы живем без всяких расчетов. Сколько есть, столько и наше.

 

Вечером Петька принарядился и совсем было собрался идти на улицу. Он уговорился с Наташкой встретиться у их мазанки. Только взялся за скобу, входят Алексей с Ефимкой.
— Ага, ты уже готов? Пошли скорее.
— Куда?
— К дяде Ефиму.
— Зачем? — недовольно поморщился Петька.
— Говорить-то надо? Дядя Егор обещался зайти, и другие мужики. Разговор будет тяжелый. Этого бирюка не скоро обломаешь.
«Эх, попадет мне от Наташки!»
Возле избы Сотина Петька ощутил робость. Показалось ему, что не только сам Ефим встретит враждебно, даже изба враждебно смотрит на них. Вот эта большая старая, уже вросшая в землю изба. Телега с протянутыми по земле оглоблями оскалила на них зубастый передок.
Крепкий, как дубовый кряж, Сотин был самым примерным в работе. Никогда он не сидел сложа руки, никогда не видели его, чтобы где-нибудь стоял с мужиками и болтал попусту. Всегда у него какое-нибудь дело. Бабы ставили его в пример своим мужикам.
— Вон — гляди, Ефим-то как!
Никто раньше Сотина не выезжал в поле, не начинал пахать, сеять, косить, молотить.
Как только замечали, что он поехал сеять, говорили:
— Ефим тронулся. Надо и нам.
Пробивал косу перед жнитвом — сейчас же:
— Ефим косу пробивает. Надо и нам.
На гумне, в амбаре, возле двора, мазанки, сарая — всюду у него порядок. Нигде ничего не мокнет под дождем, не сохнет на солнце. Аккуратнее Сотина никто не клал кладей, не навивал ометов соломы, сена. Очешет, прировняет, пригладит — ни один ветер не возьмет.
Многие ходили к Ефиму за советом. Но советы давал он неохотно. Говорил скупо, больше в черную свою густую бороду, и смотрел вниз.
Потому и говорили про него:
— На три аршина сквозь землю видит.
Жена Пелагея словно под стать ему. По утрам, задолго еще до петухов, встанет, подоит корову, сварит завтрак, уберется и поспеет в поле. Стряпать была горазда. А хлебы такие поджаристые да румяные пекла, что никто таких и не пек. Часто у нее соседки брали краюшку под «завтра хлебы у нас», но не всем она давала взаймы. Которые пекли «отсиделые», с толстым слоем исподней корки, отказывала. Уже знали: «Какой хлеб у Пелагеи берешь, такой и отдаешь». Ефим Сотин, вдобавок ко всему, был наделен крепкой физической силой. Это передалось от отца и деда. Про деда рассказывали, что тот «одной рукой борону забрасывал на крышу». Про отца говорили: «В извозе, в самый лютый мороз, лопнула у его саней завертка. Взял он мерзлую завертку, помял в руках, разогрел так, что вода потекла, и вновь вставил в нее оглоблю».
Не меньшей силой обладал и Ефим. Был у него случай. Вез с поля телегу снопов. Где-то потерял чекушку, колесо съехало, и воз набок. Тогда подкатил колесо, велел сынишке направлять его на ось, а сам, ухватившись за дрожины, поднял тридцатипудовую кладь.
А то с жеребцом. Держали они жеребца, когда жив был отец. Пошел Ефим дать ему корму и хотел очистить из-под задних ног навоз. Вздумалось жеребцу лягнуть Ефима. Тот на лету поймал его ногу и так дернул, что жеребец чуть не свалился. Ефим мрачно предупредил:
— Побалуй вот. Ногу вывихну.
Сбруя у него исправная, сделанная крепко, «навек», все инструменты по хозяйству есть, и в люди ни за чем не ходит. Наоборот, всякую малость: долото, стамеску, шершепку, бурав, пилу — берут у Ефима.
И, несмотря на это, хозяйство Ефима все время было ровное. Оно никуда не шло, не опускалось и не поднималось. Хлеба хватало, но в аккурат до нового, скотины было сколько надо для своей семьи, кур тоже. Редко-редко случится лишний десяток яиц для продажи, да и то, если Пелагея скопит, чтобы мыло купить.
…Продолжительным и деловым лаем, в котором явно слышалось: «Не тронешь хозяйское добро — не укушу», встретила их лохматая собака.

Бирюк

Семья ужинала.
Чинно и тихо сидели все за столом.
Пелагея на одном углу, сам на конике, а между ними выводок детей.
Ели молча. Ребятишки рук на стол на клали, опоражнивая ложку, опрокидывали ее горбинкой вверх, черенком к себе. Кусок хлеба брали тот, который положил отец. Из ломтя мякиш не выгрызали, а ели с коркой. Не торопились, не шумели, а если один другого случайно и толкнет, то на него только молча посмотрит отец. И этот молчаливый взгляд говорил больше всяких слов.
— Хлеб-соль! — снимая фуражку, поздоровался Алексей.
— Садись, — позвал Ефим, чуть-чуть отодвигаясь.
— Спасибо, — ответил Алексей и прошел в «горницу», где уже сидели дядя Егор, Мирон и Яков.
Там Алексей шепотом спросил Егора:
— Говорил?
— Зачнем вместе.
Пелагея, покосившись в сторону мужиков, встала, прошла к шестку, взяла оттуда чугунок, вылила щи в блюдо и строго наказала:
— Чтобы все дохлебать!
Ефим еще нарезал хлеба «пряниками», разделил по ребятишкам, зачем-то поглядев на каждого, потом кашлянул и три раза постучал по блюду ложкой.
— Таскать? — радостно встрепенулся один из сынишек.
— Тебя за волосы, — добавил Ефим. — Брать со всем.
И начали «брать со всем» — с говядиной.
Пелагея, то и дело косясь на Ефима, шептала ребятишкам:
— Не торопитесь, не на пожар. По одному берите, а то кому не достанется.
Вынула сама кусок говядины, подула на него и, положив на стол перед самой маленькой девочкой, предупредила:
— Гляди, дочка, фу-фу!
После щей подала черепушку, полную картофеля, за ней кашу с молоком.
Алексей, чтобы начать разговор и заранее к нему расположить Ефима, крикнул из «горницы»:
— Скоро, наверно, рожь косить поедешь?
— Через недельку, — ответил Сотин.
— Не рано?
— Вёдро хорошо будет, дозреет. На прилобках сейчас коси.
Первой поужинала Пелагея. Вытерев фартуком губы, она отошла от стола, расставила свои толстые ноги и деловито, как вяжет снопы, молотит, месит тесто, начала молиться. Молитву, больше для ребятишек, чем для висящего в углу образа, читала вслух.
За ней, один за другим, повылезли ребятишки и, кто еще утираясь, кто почесываясь, на разные голоса забормотали:
— Тя, Христе боже… яко…
Только один, самый шустрый, торопливо выметнулся из-за стола, чуть не задел рукавом за черепушку и направился к двери.
— Куда? — зыкнул на него отец. — А богу?
— Я, тять, успею… У меня, тять, брюхо болит. Я опосля…
— Не опосля, а сейчас.
Мальчишка стал боком к образу, одной рукой ухватился за живот, а другой замахал и, морщась от боли, торопливо забормотал:
— Яко насытил еси…
После молитвы Ефим обратился к старшему сыну:
— Глянь, Васька, что там у скотины.
Вытерев о полотенце усы, Ефим прошел к мужикам, протянул руку Алексею.
— Здорово.
Пожал будто слегка, лишь ладонь согнул, но у Алексея хрустнули пальцы, он поморщился. В голове невольно промелькнуло:
«Не только жеребцу ногу, слону хобот свернет».
— Садись, сват Ефим, давай говорить, — предложил дядя Егор.
— Что ж, посидеть Можно, — согласился Сотин, дуя на лавку, хотя пыли на ней не было. — Посидеть — отчего не посидеть.
— Только чтобы седым безо время не быть.
— И седым будешь, что сделаешь.
Ефим опустился на лавку и низко свесил голову, как бы собираясь вздремнуть. Дядя Егор, приготовившись было говорить, как только увидел, что Ефим нагнул голову, вдруг почему-то забыл, с чего же начать. Долго длилось молчание. Мужики переглядывались между собой, а Сотин уже, кажется, совсем задремал.
Тогда Алексей, сердито передвинул бровями, налег на стол и громко сказал:
— Дядя Ефим, мы ведь к тебе за делом пришли.
— За делом? — как бы удивившись и чуть приподняв голову, спросил Ефим. — За каким?
И снова нагнулся, да так низко, что волосы упали на лоб.
Мирон переглянулся с Алексеем и кивнул в сторону Ефима, будто хотел сказать: «Вот и сломай такого идола».
«Сейчас ломать начнем», — взглядом ответил Алексей.
— Дело разыгрывается большое. Тебе ничего мужики не говорили?
В это время в дверях показался мальчуган и спросил:
— Мне, тятя, разуться нынче?
Искоса посмотрел Ефим на сына и, не повышая голоса, приказал:
— Не сметь. Грешина какая будет, выбежать не в чем.
Сынишка скрылся, а Ефим, тяжело вздохнув, поднял голову и оглядел мужиков с таким удивлением, будто первый раз их видит.
— Мне никто ничего не говорил.
— Про артель?
Алексей спросил, и у него перехватило дыхание. Замерли и мужики.
— А-арте-ель? — протянул Ефим и, к удивлению всех, опять замолк.
«Разговорись с таким», — подумал Петька.
Через некоторое время, будто слова его шли из самого нутра, добавил:
— Кои мужики болтают.
— А ты об этом как думаешь? — наступал Алексей.
— Что мне думать? У меня своих дум хватит.
— Это, конечно, — живо согласился Алексей, — но мы вот тебя пришли звать.
— Меня? — еще больше удивился Ефим. — Куда?
— В артель.
Разогнул спину, вскинул волосы, уставил на Алексея лохматые брови и, что редко с ним случалось, рассмеялся.
— Хо-хо-хо, чудные! Пришли звать в артель. Вроде в гости?
— Ты зря… смеешься, — загорячился Мирон. — Ты сперва выслушай, а тогда смейся. Мы не шутки пришли шутить.
— Правда, Ефим, — вступился и дядя Яков. — Ты того, обмозгуй… вон с бабой.
Пелагея скромно стояла у голландки. Когда услыхала, что говорят про нее, отмахнулась.
— Дело ваше, возитесь.
Ефим кивнул ей головой.
— Про газету слыхал? — уже смелее опросил Алексей.
— Васька читал. Все именье мое на вилы подняли.
— Наоборот, выставили тебя как образцового хозяина, середняка, и доказали, что, сколько ты ни трудись, ничего утешительного не получится.
Сотин пристально посмотрел на Алексея и спокойным, поучительным голосом, каким и деды его говорили, ответил:
— А мне много и не надо. Лишь бы сыт был да здоров, а там воля божья.
«Далеко ты на божьей воле уедешь», — подумал Петька.
Мирон, не глядя на Ефима, с явной усмешкой произнес:
— Сыт-то он сыт, комары его закусай. Каждый день говядину ест.
Пелагею так и раздосадовало:
— Где это ты говядину у нас видел? Это нынче вот Петров день, мы и кокнули старого петуха. А то, поди, много мы говядины видим.
— А то мало? — сердито посмотрел на нее Ефим.
— Да где же много? — не сдалась Пелагея. — Чаво уж зря…
— И ты зря не болтай! — перебил ее муж. — Раз тебя не спрашивают, и молчи.
Пелагея покорно вздохнула.
Дядя Егор подсел к Ефиму, похлопал его по коленке и, отчаянно махнув рукой, решительно предложил:
— Давай, сват, попробуем! Попытаем.
— Попытать? — живо подхватил Ефим.
— Да! — еще веселей прокричал Егор.
— Ну, сваток, — ответил Сотин. — Пытайте… на своей спине.
Вспыльчивый Егор обиделся.
— Пенек ты дубовый, сват, вот кто ты. «Пытайте на своей спине!» Что ты больно задаешься? Аль мое хозяйство хуже твоего?
— Никто этого не говорит.
— А чего же ты? «Пы-ытайте-е»! И попытаем, что думаешь? Ну и живи один и ломай хребтину.
— Я не знаю, — растревожился уже и Ефим, — чего вы ко мне пристали? Сами с ума сходите и других сводите.
— Фу ты! — пустил клубок дыма дядя Яков. — Мы пришли к тебе, как к хорошему…
Разговор снова прекратился.
Ефим тяжело уставился на жену, и лишь для нее одной было понятно, о чем говорил он ей своим взглядом. И она, понимая его, быстро-быстро перемаргивалась, в чем-то соглашаясь.
У Петьки защекотало в носу, он так громко чихнул, что все вздрогнули. Только тут заметили: сильно коптила лампа.
— Ишь ты, а мы сидим и не видим.
— Гляди, все стекло черное.
Дядя Яков разозлился:
— Ефим! Эй, Сотин, не зевай! Не зевай, говорю тебе. Самую любую землю отдерем.
— Земля добро, что и говорить.
— Какая земля? — поднял Ефим голову.
— Облюбовала артель отхватить весь участок по Левину Долу, где была церковная и отруба. Так сквозь до казенной грани загудет цепь. Индо в Дубровку упрется.
Словно в самое сердце кольнуло Сотина, Глаза его заблестели, выпрямилась коренастая фигура, лицо преобразилось и посветлело.
— Мой бывший отруб тоже отойдет к вам?
— Весь вместе с луговиной.
— Земля, чего там, не земля, комары ее закусай! — подхватил Мирон.
— А навозу в нее втискать, тогда… — поднял палец Егор.
— Хлеб невпроворот будет, — добавил дядя Яков.
Петька наблюдал за Сотиным, который заерзал на лавке, принялся кашлять. «Земляная жила», на которую напал дядя Яков, растревожила Ефима.
— Вот что, сваток, — хлопнул Егор по могучей спине Сотина, — ты не бойся. Я говорю, дело это нам всем новое, и приняться за него надо дружно. Алексей на сходе правильно говорил, что когда-никогда, а все пойдут в артели. И противиться нечего. Большевистска партия плохого для нас не хочет. Вот у тебя раньше отруб был, а какой толк? Один в поле воевал. И сейчас, сколько ни ворочайся, а ведь нет, ну ничего нет. Куда ты идешь, куда мы идем? Просвету нам, сват, нет никакого. Хребтина трещит, а тьма. Туда — один, сюда — один, и на все стороны один. А в газете верно прописано: «По прутику весь веник изломать можно». А мы кто? Мы все — прутики. Давайте-ка соберемся в веник, да в крепкий, и дело лучше пойдет. Мы тебя, сваток, ты не думай, не торопим. Обмозгуй, прикинь, взвесь, и тогда…
— Кто у вас записался? — перебил Ефим.
Дядя Егор по пальцам откладывал.
— Ну, набрали! — проворчал Сотин.
— А что?
— Взять Сему с Лукашей да Зинаиду впридачу. Какие из них артельщики? Обуза.
— Ты про них зря. Они не обуза. Что бедны, верно. А они старательны, только на ноги трудно им подняться. Забитые люди. Таким помочь надо.
— Хы, — усмехнулся Ефим, — помочь? Да помочь помочи рознь. Приди ко мне, попроси кусок хлеба, отрежу.
— Больше никак и не поможешь?
— Работать на них, знамо дело, не буду.
Васька, старший сын, убравший уже скотину, все время стоял и прислушивался к разговору. Неожиданно для всех он крикливым голосом, как бы пересилив свою робость перед отцом, посоветовал:
— Тятька, пишись в артель!
Ефим, не ожидая от сына такой прыти, вскинулся на него, хочет что-то ответить, осадить, но Мирон уже подхватил:
— Вот молодец какой сын у тебя! Гляди, сразу понял… А почему? Им жить век, а нам доживать. Умный парень у тебя растет.
Похвала сыну вызвала на лице Ефима улыбку, и он, снисходительно кивнув головой на Ваську, проговорил:
— Газеты вашей начитался.
— В комсомол небось пора ему? — спросил дядя Яков.
Спокойно возразил Ефим:
— Некогда баловаться.
Петьку как кнутом ожгло. Даже лицо перекосилось.
«Баловаться… Ах ты, яка чертова, лохматый бирюк».
Перевел глаза на Алексея, а тот смотрел на него.
«Что, правда? — говорила легкая усмешка. — Вот вам оценка».
— Стало быть, отведут землю до грани! — как вспоминают про зубную боль, вспомнил Ефим.
— Не только до грани, — решительным голосом заявил дядя Егор, — а мы думаем и фондовскую взять. Не все Митеньке пользоваться.
— Работой не осилите.
— Машины выпишем, — как бы между прочим упомянул Алексей.
Пелагея, все время стоявшая у голландки, давно хотела что-то оказать. Наконец, шагнув чуть-чуть вперед и одернув фартук, решилась:
— А Кузьки Бочарова, батюшки, какая баба работница. Вот уж горе. Начнет снопы вязать, а они с загона так и ползут, так и ползут, как живые. Родимы вы мои. Люди к гузовьям ближе пояс-то норовят, а она все к колосьям. Возьмешь сноп в руки, он и не дается. Накладывать начнут на телегу, куда солома, куда пояс.
— Это ничего, тетка Пелагея, — утешал ее Ефимка. — Мы выучим вязать. Вот согласится дядя Ефим к нам в артель вступить, он живо научит, как кому работать. Поставим его самым главным распорядителем…
— И сразу все разбежитесь, — засмеялся Сотин.
— Не за этим собираемся.
Пелагея перекосила лицо широким зевком:
— О-охо-хо…
Прощаясь, дядя Егор спросил:
— Какое же твое, сват, последнее слово? Да аль нет?
Сотин засмеялся.
— Верно, что, как девку, спрашиваете. То обмозгуй, а то «да аль нет».
— Ну, сват, думай.
Когда вышли от Сотина, Алексей опросил Егора:
— Как, пойдет?
— Землей мы его здорово в сумленье ввели. А мужик — как есть камень.
…Ночь была лунная. Четкие тени залегли от строений. Где-то на дальней улице слышалась гармошка, девичьи песни. Это Петьке напомнило о Наташке.
Почти рядом, из-за угла амбара вышла на них качающаяся фигура. И сразу во всю глотку заревела.
Б-бывали дни ее-се-о-лые,
Г-гу-лял я, ма-ала-де-ец…

— А теперь не гуляешь? — крикнул Мирон.
Развеселый и горластый певец оборвал песню, озадаченный окриком, некоторое время постоял, потом, качаясь, направился к ним. И шаг за шагом все громче спрашивал:
— Кто?.. Кто-о? Кто-о-о?
Мужики не отвечали. Тогда, сильно запрокинувшись, прогорланил на всю улицу:
— Кто-о иде-от?..
Подошел вплотную, сунулся к одному, к другому и руки растопырил.
— Кар-раул!.. Артельщики! Откуда?
— Сам скажи, откуда прешься?
— Я?.. Ого-го-ой! Из далеких кр-раев. Ходил в Крым-пески, в туманны горы…
— Сразу видно. Иди домой, отсыпайся.
Мужики обошли Яшку Абыса, а он, все качаясь, как пугало от ветра, стоял и что-то обдумывал. Вдруг встрепенулся и снова заорал, тревожа собак и тишину улицы:
— Сто-ой, сто-ойте-е!.. Слово хочу…
— Какое? — спросил Ефимка.
— Не тебе, — оттолкнул он его, — Алексею, другу своему… слово желаю молвить.
Подошел к Алексею и, хватая его за полу пиджака, крикнул:
— Ал-леш, друг, даешь мне слово?
— Даю, — отстраняя вцепившегося Абыса, разрешил Алексей.
Тот всплеснул руками, как плетями, и ударился в слезы:
— Пр-ронял ты меня, Ал-леш, на сходе, пр-ронял, до слез. Вот тебе крест на церкви… Мир-рон, дядя Яков, дядя-Егор, дьяволы бородастые… Слушайте, что хочу сказать вам. Не глядите, чуток я пьян, разь это позор?.. Пьян, да умен, семь угодий в нем… Артельщики вы?.. Да?.. Черти вы, а не артельщики… А чем Абыс не артельщик?.. Ты скажи, комары тебя закусай, дядя Мирон, чем я не артельщик?
— Знамо дело, — согласился Мирон. — Ты испокон веков артельный… один никогда не пьешь, все в артели…
— И больше на чужое, — вставил дядя Егор.
Яшка насупился, хмуро произнес:
— Чужого сроду не беру!
Запрокинул голову к звездам и прокричал:
— А сво-во… не отда-ам!
— Иди, иди, проспись! Жена тебя небось ждет.
— Минадорка?.. Я ей, лихорадке, волосы выдеру…
— Ладно, ладно, — отмахнулся Мирон, — иди.
Но Яшка не унялся.
— Стало быть, примете меня?
— Примем, знамо дело. Готовься к работе. Заставим тебя так ворочать, спина затрещит.
Абыс, меняясь в голосе, игриво спросил:
— Ра-або-о-та-ать?.. У ва-ас ра-бо-тать?
— А ты думал, гулять?
Тогда Яшка махнул рукой и удивленно протянул:
— Ну-у-у… Во-он что-о? Работать? Работа дур-ра-ков любит.
И снова, качаясь из стороны в сторону, хриплым, надсадным голосом завел.
Он-на уж да-ажида-аетца
Кр-раса-ави-ица м-меня…

Пели петухи, выли собаки, светила луна.
Абыс Яшка скрылся за амбарами, нырнул на огороды и пошел в гореловский лес отсыпаться.
Утром придет туда Минодора с метлой и, как всегда, разбудит его.

 

За гумнами, в большом здании, похожем на ригу, неумолчный гул. Тяжелые ворота открыты настежь, и в них виднелось несколько телег с возами. С противоположной стороны из-под повети клубами вилась седая пыль.
Работал не только обдирочный барабан, издававший этот гул, но и постав, размалывающий пшено в муку. Юрко суетился Афонька: то бегал к ящику и следил, все ли просо прошло в барабан, и тогда засыпал новое, то выгребал пшено из ларя.
Черный, в пыли, с воспаленными глазами, он то и дело покрикивал на лошадей, переступавших на большом бревенчатом кругу.
Мужики, дожидаясь очереди, сидели сзади дранки на старом бревне, когда-то служившем передаточным брусом ветряной мельницы. Разговоры велись об урожае, о предстоящем жнитве, а потом сами собой перешли на артель.
Посередке мужиков — Нефед. У него густой пламень огненной бороды, два горящих фитиля усов, ровно заправленных под прямым, с синими прожилками, носом; глаза, цвета подсолнечного масла, мерцали ровно под тяжелыми бровями. Говорил тихо, спокойно, глядел за мельницу, на дозревающие ржи.
— Алексей нам правильно внушал на сходе. Его слова на ветер пускать не след. В артели большая сила заложена, ежели дружно взяться, а не как мы, врозь в разны огороды. Вот погляди, отрежут самую что ни на есть лучшую землю…
— А если не дать? — горячился Сидор.
Нефед сжал бороду, склонил голову набок, в сторону Сидора.
— Как не дашь? Как не дашь, раз, говорю, сила на их стороне. На цепь ляжешь?
— Лягу! — решительно заявил Сидор.
— Ложись! — едва заметно усмехнулся Нефед. — Ложись, а они через тебя перешагнут.
Сидор был черен, с округлым беспокойным лицом, коротконогий, подвижной. Он шаркал по траве сапогом и нетерпеливо возражал:
— Не перешагнут, не посмеют. Сила не в них, сила в народе. А наро-од…
— Кто народ? — спросил Нефед, лукаво подмигнув мужикам.
— Мы народ. Мы-ы! — ударил Сидор кулаком себя в грудь. — Что захочем, то и будет. Народна власть.
Помолчав, Нефед спокойно произнес:
— Э-эх, народна вла-асть, наро-од! Стадо овечье, вот кто вы, не народ. Поорете, в мать-перемать выругаетесь, а как чуть коснись — друг дружке бороды за спины.
Бугай, лобастый мужик, успокоительно вставил:
— Ничего у них с артелью не получится.
— На каких картах гадал? — повернул к нему бороду Нефед.
— Кто у них собрался? Рвань-дрянь…
— Во-она! — протянул Нефед. — Я думал, ты еще что скажешь.
— Бают, — вмешался один мужик, стоявший возле угла дранки, — на казенную землю они метят. В аренду ее снять хотят. Правда, што ль?
Тяжело переступая кривыми, негнущимися ногами, с гумна шел тучный Лобачев. Возле него увивался Митенька. Он суетливо размахивал руками, в чем-то убеждал Лобачева, а тот словно не слушал его, лишь мерно раскачивался тяжелым телом.
Увидев мужиков, Митенька оставил Лобачева и чуть не вприпрыжку побежал к дранке.
— Слыхали, какое дело-то! — закричал он, еще не добегая.
— Аль с цепи сорвался? — спокойно остановил его Нефед.
— Ефима Сотина крутят!
Мужики настороженно переглянулись. Нефед чуть качнулся и, помедлив, произнес:
— Это ты зря…
— Ей-богу, правда. Всю ночь сидели у него.
А он что, поддается?
— Подумаю, слышь.
Лобачев, усаживаясь и сдвигая двух мужиков на самый край бревна, заключил:
— Я и говорю, зря орешь. Чтобы Ефима уговорить, надо за один присест котел каши без соли слопать.
— А ежели пойдет? А ежели согласье дал? — кипятился сухопарый Митенька.
— Тогда отговорить надо, — спокойно произнес Нефед. — Ефима нельзя упускать. Вам так и надо. Говорил, свою артель организовать, а вас на отруба понесло. Вы в голову возьмите, какой нынче дурак на отруба идет? А Столяров накрутит вам хвосты. Он председатель у них.
— Это мы еще поглядим, кто кому накрутит, — погрозился Митенька жилистым кулаком.
— Чего глядеть-то, — презрительно прищурился на него Нефед. — Храбрость в тебе петушиная, а устою нет. В февральску ты в комитете был, а ведь сшибли вас, эсеров, большевики.

 

Из гореловского леса веяло мягкой прохладой зелени, густым запахом дуба, и дышалось после жаркого дня легко, во всю грудь.
С опушки канавы, через плавные потоки желто-спелой ржи, словно впадающей в «Левин Дол», тянулись по низине кусты ивняка, зеленой лентой обрамлявшие извилистую реку, от которой еле заметно поднимался туман; влево чуть виднелась соседняя деревушка с ветряной мельницей, вскарабкавшейся на предгорье. От Дубровок слышалось спокойное мычанье коров, блеянье овей, щелканье пастушьих кнутов.
Сотин привязал мерина к вбитому колу длинным канатом и пустил его пастись. Фыркая, мерин жадно хватал траву.
«Почесать бы гребенкой его надо», — подумал Ефим, проводя ладонью по шершавым бокам лошади.
— Федотычу-у, — еще издали, выйдя из леса, снял картуз Лобачев. Раскачиваясь, медленно подошел к Сотину и кивнул на лошадь. — Погулять пустил?
— Надо, — ответил Ефим. — Днем слепни едят.
— Слепни — беда, — согласился Лобачев. — Так и жалят, как наколюшками. Да здоровые какие. Откуда только взялись.
— Рожь поспевает, вот они и появились. Ржи-то, вишь?..
— Ржи, чего не ржи, — заулыбался Лобачев, повертывая голову в поле. — Хороши. Старательны хозяева опять с хлебом будут.
— У меня одна тридцатка с загона лезет.
Ну, у кого, у кого, а у тебя плохого хлеба никогда не родилось, — проговорил Лобачев. — Нешто ты по работе своей кому-нибудь чета? Ты так за землей ухаживаешь, как мать за дитем не глядит. Будь у тебя хошь самый суглинок — и тот уродит.
Продолжительно посмотрел на чуть смутившегося Ефима и, словно вспомнив только, спросил:
— Чего болтают мужики, — ты, слышь, в артель к Алексею метнуться хошь?
Сотин отвел глаза на лошадь и сжал губы. Лобачеву была видна его могучая шея с толстыми складками, словно шея эта выложена из небольших крепко прокаленных кирпичиков.
Лобачев терпеливо ждал ответа. Наблюдал, как Ефим, подойдя к лошади, поправил канат, потрогал кол. И потом уже угрюмо отозвался:
— Говорили мне.
— И ты дал согласье? — полушепотом спросил Лобачев.
— Не-эт, — закрутил Ефим головой, — согласья моего пока нет.
— И не надо, — подхватил Лобачев, — не надо. Ты, Ефим, не срами людей, не конфузь себя перед миром. Те мужики, кои соблазнились на язык Алешки, с ума сошли. Баить они, дьяволы, вот как ловко научились, силов наших нет. Только стелят перину, а спать придется на камнях. Не будь, Ефим, дураком, не лезь в эту кабалу. Ну чего у тебя нет, чему нехватка? В шею их гони, послушайся меня…
— Подожди-ка, — остановил его Сотин, — а ты что, учить меня вздумал?
Лобачев не обратил внимания на его слова. Оглядываясь на лес и кладбище, продолжал:
— Старательный мужик на это дело не пойдет, не-эт. Всех не уравняешь, как они хотят. Пальцы на руке — и те не равны, лес, гляди, и то кое дерево выше и толще, кое ниже, а кое совсем чахло. А уж на што солнышко для всех поровну светит. Вбери в голову: что получится? Один, хоть, к примеру, ты, встанет раньше, другой будет потягиваться, а третьему и вовсе лень. А жрать давай всем. Придет время делить — тоже поровну.
— О чем хлопочешь, не пойму. Что тебе надо? — спросил Ефим.
— Мне, мил друг, ничего не надо, не-эт, не надо. Совет нынче держали хороши мужики, и велели они один на один поговорить с тобой. Больно народ встревожился за тебя. За хозяйство твое опасаются.
— Спасибо, — пробурчал Сотин, глядя в землю.
— Не стоит, Федотыч, не стоит. А только еще велели передать тебе, что артель эта самая — путей бы ей не было! — целится на фондовскую землю. Но только, скажу один на один, не видать им этой земли. Решили давно ее заарендовать мы и заявленье такое подали. Стало быть, просят мужики, ежели, мол, хочет он, то пущай пай принимает. Про тебя, то есть. Артели у нас никакой не будет, а, говорю, по желанью можно эту работу вместе объединить. Будет вроде товарищество. Почему? Поэтому. С волками жить — по-волчьи выть. Мы для близиру подвывать будем. Окромя того, пока они будут собираться, да уговаривать, да ладиться, что у кого есть, а у них ничего нет, мы — р-ра-аз — товарищество, понял? Совецка власть — р-ра-аз — нам землю, понял? А опосля наша воля. Можем мы свою-то землю, как и допрежь, на отруба, а ту поделим…
— Знамо дело, — ответил Ефим.
— Стало быть, Сотин, с нами? — тяжело задышал и насторожился Лобачев.
— Стало быть… — вскинул на Лобачева лохматое крупное лицо Ефим. Подшагнул и тяжелой рукой указал на кладбище.
— Деды жили одни? Жили!.. И греча невпроворот родилась… А вас всех дурной слепень укусил.
— Значитца, ни к нам, ни к ним? — допытывался Лобачев.
— Скажи мужикам, Сотин сам себе хозяин.
— Спасибо, — ответил Лобачев.
Раскачиваясь, пошел он опушкой леса. Ефим провел рукой по шее, проследил, пока не скрылась качающаяся туша за деревьями, пробормотал вслед:
— Тоже… ходатай…

 

После обеда Алексей отдыхал в штаб-погребице. Сквозь сон слышались ему то громко встревоженные, то шепотно успокаивающие голоса.
— Пущай спит, — приглушенно говорил один. — Зачем зря булгачить человека. Может, ничего и нет.
— Как же нет, ежели я сам с ним говорил! — кричал другой.
— И я с ним говорил, — раздался третий голос. — Ах ты, грех какой, надо бы разбудить.
Алексей открыл глаза. В дверку погребицы глядели три мужика, члены артели. У них были испуганные лица.
— В чем дело? — сбрасывая ноги с постели-ящика, спросил он.
Филипп, маленького роста мужичонка, тоненьким голоском, чуть не плача, запросил:
— Выпиши, Алексей Матвеич, меня из артели, выпиши скорее.
— Что случилось?
— Ничего, только ты выпиши. Не хочу я в артель, хочу один.
За ним, тяжело выговаривая, всунулся курчавой головой Фома Трусов, молодой мужик, недавно отроившийся от семьи.
— Меня тоже… исключи.
— Постой, постой, — застегивал Алексей и никак не мог застегнуть ворот рубахи. — Вы что, белены обожрались? А ты, — кивнул он головой на понурого, но всегда с веселыми глазами Кузьму, — тебя тоже выписать?
— Так точно! — по-военному ответил Кузьма. — Баба на всю улицу ревет.
— Как же не реветь, ну как не реветь? — скороговоркой подхватил Филипп и задергал маленькой головой. — Эдакое дело выходит. Как плохо ни жили, а по миру с сумкой не ходили.
— От сумы нас, Матвеич, Христа ради, избавь. Хоть хлеб с водой, хоть горе с бедой, только не с сумой, — тяжело ворочая языком, говорил Фома.
— Про какую суму вы болтаете? Кто вас сюда созывал?
— Бабы прогнали! — прямо заявил Кузьма. — Сразу: марш нам по шеям!
— Бабы? — удивился Алексей.
— Так точно!
— Не понимаю, — пожал плечами Алексей. — При чем тут бабы?
— Слышь, не хотим, говорят, как атмисски артельщики, нищими быть, с сумой ходить.
— Опять эти атмисски…
Запыхавшись, словно за ней гнались бешеные собаки, бежала Зинаида. Лицо ее было испуганное, бледное, на глазах слезы. Прямо с разбега ошарашил ее Алексей:
— Выписать?
— Выпиши, Алешенька, вы-пиши-и!..
И залилась:
— О-ох, горе ты мое-о! И што я, дура така, наделала! И к кому я теперьче пойду-у, с какими глазами!
Немного погодя, в одних трусах, вбежал Петька, за ним вдогонку Ефимка.
— Что, струсили? Эх, черт вам, артельщики!
— В чем дело? — хватая Ефимку за рубашку, спросил Алексей.
Ответил за него Петька:
— Нищий по селу ходит! Говорит, был в артели, все хозяйство в нее вложил, артель распалась, и он по миру пошел.
Алексей вышел из погребицы.
— Где нищий?
— По Ивановке ходит. Теперь небось возле Сотиновой избы будет.
— Приведите его сюда!
— Так дело не пойдет, — поддергивая трусы, ответил Петька, — лучше нам зайти вперед и подкараулить его у кого-нибудь.
— Пошли к Сотину! — предложил Ефимка.
Огородами, один за другим, направились на Ефимову усадьбу. Не доходя, в прогалине между изб, Петька заметил нищего.
— Вон, глядите!
Через двор прошли в сени к Ефиму. Он строгал черен больших навивальных вил. Неожиданный приход артельщиков его озадачил. Вопросительно посмотрел на встревоженные лица.
— Что такое?
— Ничего, дядя Ефим, — успокоил Петька. — Мы охоту устроили.
— Какую охоту?
— Нищего ловим.
Выглянув из прогала двери, испуганно и радостно передал:
— Идет!
Сначала нищий, помахивая толстой палкой, за которую старалась и никак не могла ухватиться собака, прошел мимо сеней, затем, когда в окне избы никого не увидел, вернулся обратно. Снял картузишко и протянул:
— Подайте, родимы, Христа ради, милостинку. Не оставьте, кормильцы, и сам бог вас не оставит.
Мужики настороженно молчали, косясь на Алексея.
Нищий, продолжая отгонять назойливую собаку, еще попросил:
— Семейство большое, а нет ни лошади, ни коровы, ни избы. Пожалейте, ради бога.
Сдерживаясь от трясущейся злобы, Алексей, насколько мог, спросил нищего ласково:
— Ты, дядя, откуда?
— Ась? — прищурился нищий.
— Чей, говорю, будешь?
Глубоко вздохнув, он сокрушенно заявил:
— Лучше, милый, не спрашивай. Из артели я. В артели допрежь был…
Тревога пробежала по лицам мужиков. Они быстро-быстро зашептались, но Алексей махнул на них рукой:
— Замолчите.
И опять опросил:
— Стало быть, тебя артель до сумы довела?
— Она, родимый, она, — не глядя в лицо, согласился старик.
— Ну и артель у вас! Где это такая?
— В Атмисе, — сумрачно протянул нищий, — в Атмисе, родимый.
— Что же, распалась она или как?
— В разор пошла, — охотно заговорил нищий, переступая с ноги на ногу. — Да нешто это дело поведет к доброму? Кака была скотина, избенка — все пошло с торгов. Хуже, чем на пожаре. Там хоть головешки останутся, а тут только по миру ходить. Сроду не ходил, глядь — будь она проклята! — в кои-то веки просить пришлось.
Алексей оперся о перила крыльца и разглядывал этого оборванного, увешанного сумками человека. Быстрым взглядом определил, что сумки на нем были старые, заплатанные, палка толстая, с пикой на конце и обита острыми гвоздями от собак.
— Давно побираешься? — спросил Алексей.
— Первую весну господь наказал.
«Врет. За весну так не истреплешь сумок, а палка побывала в ходу».
— Вот что, дядя, — суровым голосом приказал Алексей, — предъяви-ка нам от сельсовета удостоверение личности.
Нищий чуть попятился, одернул сумки и, удивленно оглянувшись на народ, который уже собрался, спросил:
— А кто ты такой будешь?
Алексей повысил голос:
— Я — председатель артели. А ты кто такой будешь? Показывай удостоверение!
— Нет у меня, нет его, — двинулся было нищий уходить.
— Постой, постой, — уже выскочил из сеней Кузьма, — погоди, мы тебя, едрена феня, задержим! Мужики, — обернулся он к собравшимся, — кто-нибудь бегите за милиционером. Скажите, аль бродягу поймали, аль шпиёна!
Нищий повернулся боком и, как подрубленный, бухнулся на колени.
— Ослобоните, родимы, Христа ради…
Ко двору Сотиных все больше и больше подходил народ. Некоторые уже знали нищего, с удивлением ждали, что будет дальше, а те, у кого он еще не был, спрашивали:
— За что его?
— На артельщиков нарвался.
У Алексея багровело лицо.
— Чей, говори! — зычно крикнул он на нищего.
Тот, заплетаясь, сознался:
— Кевдинский, родимый, я из самой-то Кевды.
Толпа шумно ухнула.
— Вот тебе атмисский!
Кто-то спросил его:
— Зачем же болтал, что артельный?
Другой предложил:
— Собаками его затравить!
— На лошадино кладбище в яму свалить!
Перепуганный, он захныкал и, отирая потное, покрытое пылью лицо, прогнусавил:
— Родимы, не сам я, научили меня. Бают, сжалютца, подадут больше.
— Кто научил?
— Не знаю я его, а только живет он на том конце улицы, другой дом под красной жестью. Сам полтину дал. Говорит: «Проси, слышь, как из артели ты, больше давать будут».
— Митенька! — весело крикнул кто-то. — Это ловко он подстроил.
Алексей, указывая на нищего, сердито проговорил:
— Видите, чем начали орудовать кулаки?
Нищему внушительно, строго приказал:
— Ты, старик, уходи из нашего села и забудь сюда дорогу. А то, если в тюрьме не был, побудешь.
Радостно вскочив, нищий торопливо, не оглядываясь, направился с улицы на дорогу.
Филипп засучил рукава и попросил:
— Дайте я ему шею намылю!
— Не трожь! — отсоветовали ему. — Сожгет…
Сотин, наблюдавший за всем этим и не проронивший ни слова, когда ушел нищий, тяжело покачал головой:
— Вот так… обормоты!
Алексей принялся распекать артельщиков:
— Ну, дорогие товарищи, а с вами что прикажете делать? Какие же вы колхозники, если первой кулацкой галки испугались? Как же с вами работать? Нет, так дело не пойдет. Сидеть все время с карандашом и как чуть что — «выписывать»?
Вечером в избе дяди Егора собралась вся артель. Алексей говорил:
— Товарищи, нечего нам ждать у моря погоды. Пока там устав утвердят да землю отрежут… Я предлагаю ковать железо сейчас. Начинается косьба ржи. Опять все врозь, по своим загонам. Давайте проведем косьбу совместно, разобьемся на группы. Это будет первый урок. В работе узнаем друг друга, и какие ошибки выявятся — исправим их.
До самого света горел огонь в Егоровой избе. Этой ночью артель «Левин Дол» обсуждала первый план своей работы, — план общей уборки хлеба на разрозненных загонах. Косами и жнейками свалить хлеба, расчистить и утрамбовать на лугу общий ток, поставить конную молотилку…
Назад: Часть вторая
Дальше: Часть третья