ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Министр иностранных дел Великобритании Антони Иден, его заместитель Кадоган и посол Великобритании в СССР Криппс сидели по одну сторону длинного стола, на котором стояли бутылки с боржомом и хрустальные фужеры, а Сталин и советский посол в Англии Майский — по другую. Майский выполнял обязанности переводчика.
— …Если по ряду вопросов мы уже договорились, — удовлетворенно произнес Сталин, — я полагаю, что господин Иден не будет возражать против подписания еще одного документа…
С этими словами он не спеша опустил руку в карман своей наглухо застегнутой серой тужурки.
Майский несколько неуверенно перевел эти слова. Они были для него неожиданностью. Он не знал, о чем идет речь. Во время предварительной беседы с ним Сталин не упоминал ни о каком дополнительном документе.
А Сталин вынул из кармана сложенный вчетверо лист бумаги, протянул его Майскому и сказал:
— Переведите.
Тот пробежал глазами текст и, стараясь скрыть недоумение, взглянул на Сталина, но встретил твердый, холодный его взгляд.
Громко, раздельно, как бы испугавшись, что Сталин прочел его мысли, Майский перевел документ на английский.
Наступило молчание.
Сталин смотрел на Идена и ждал.
Наконец Иден тихо произнес:
— Это… невозможно.
Сталин едва заметно повел плечами. Потом жестко сказал:
— Тогда все остальные соглашения представляются мне бессмысленными.
Майский едва сдерживал волнение. Неужели встреча, с таким трудом организованная, так хорошо начавшаяся, неожиданно закончится крахом?.
— Переведите! — сказал Сталин, и Майскому показалось, что в голосе его прозвучала скрытая угроза.
Торопливо, комкая слова, он перевел.
Со страхом и смятением Майский подумал о том, что рядом с ним сидит прежний Сталин, жесткий и неумолимый. Видимо, война, тяжелые испытания никак не повлияли на его характер, не изменили его.
Но советский посол ошибался…
Переговоры между Сталиным и Антони Иденом начались 16 декабря.
Поначалу они протекали успешно. Иден вручил Сталину подготовленные в Лондоне проекты двух соглашений между Великобританией и Советским Союзом. Сталин, в свою очередь, передал Идену советские проекты договоров.
Первый договор — относительно взаимопомощи между двумя государствами — должен был заменить то соглашение о совместном ведении войны, которое было заключено на двадцатый день после вторжения Гитлера на советскую землю, он распространялся и на послевоенные отношения.
Проект второго договора касался послевоенного устройства мира и, в частности, предусматривал признание довоенных границ СССР 1941 года.
Перед началом переговоров Сталин ознакомил Майского с советскими проектами договоров.
— Как вы полагаете, примут это англичане? — поинтересовался он мнением посла.
Майский ответил, что по некоторым вопросам возможны споры, но что серьезные разногласия вряд ли возникнут и можно будет выработать устраивающие обе стороны варианты.
И действительно, ознакомившись с советскими проектами договоров, Иден сказал, что в основном они кажутся ему приемлемыми, хотя в процессе переговоров он, очевидно, предложит внести некоторые поправки некоренного характера.
Дальнейшие переговоры касались репараций, которые должна будет выплатить Германия после победы союзников, и возможности подписания после окончания войны пакта о военной взаимопомощи между всеми державами, заинтересованными в сохранении мира на земле.
И вот теперь Сталин неожиданно для Майского предложил еще один документ. Это был протокол о признании Англией довоенных советских границ 1941 года — не после окончания войны, а безотлагательно.
— …По каким же причинам вы считаете подписание этого протокола невозможным, господин Иден? — не сводя взгляда с англичанина, спросил Сталин. — Ведь проект договора, с которым вы в основном согласились, также предусматривает признание этих границ?
Иден посмотрел на Кадогана. Тот невозмутимо молчал. Перевел взгляд на Криппса. Английский посол чуть заметно развел руками, точно желая сказать: «Я же вас предупреждал, что значит вести переговоры с этим человеком!..»
— Видите ли, господин Сталин, — произнес наконец Иден, — проект договора предусматривает признание границ после окончания войны. Представить себе послевоенную ситуацию во всей ее конкретности сейчас… — Иден сделал паузу, потому что хотел сказать: «когда немцы находятся все еще неподалеку от вашей столицы», но вместо этого окончил фразу иначе: — …когда конца войны еще не видно, трудно…
— Вы хотите сказать, что в зависимости от того, в каком состоянии придет к окончанию войны Советский Союз, можно будет подтвердить некоторые из тех соглашений, о которых мы договариваемся сейчас, или отказаться от них?
Сталин поставил вопрос жестко, с прямолинейностью, обычно не принятой в практике дипломатических переговоров.
«Зачем, зачем он это сказал? — стучало в мозгу Майского, когда он переводил слова Сталина. — Разве это сегодня главное?! Синица в руках лучше журавля в небе! Обнародование того факта, что встреча прошла успешно и заключено два важных соглашения, несомненно произвело бы большое впечатление во всем мире, в то время как признание, что переговоры оказались безрезультатными, только усилит надежды Гитлера на разлад внутри антифашистской коалиции… Зачем, к чему эта прямолинейность, категоричность, негибкость?!»
Будучи советским послом в Великобритании, Майский с первого дня войны делал все от него зависящее, чтобы расположить английское общественное мнение в пользу страны, которую он представлял, укрепить военный союз между Великобританией и Советским государством. Всем сердцем своим он был с советским народом, с истекающей кровью Красной Армией. И все же тот факт, что все это время Майский, исполняя свой долг, находился далеко за пределами Родины, не мог не сказаться сейчас на его состоянии. Он не понимал Сталина, хотя и боялся признаться себе в этом. А не понимал он его потому, что не знал, какие бури происходили в душе Сталина в эти страшные месяцы войны.
Конечно, Майскому было известно о разногласиях, которые время от времени возникали между Сталиным и британским премьером Черчиллем, он сознавал, как больно переживает Сталин отсутствие второго фронта.
И тем не менее сейчас, когда Майский мысленно осуждал Сталина за жесткую прямолинейность, за недвусмысленно высказанный Идену упрек в двойной игре, в нем прежде всего говорил дипломат.
«О чем он думает, на что надеется? — спрашивал себя Майский. — Или абстрактный принцип ему дороже сегодняшних, конкретных выгод?»
Этот же вопрос, хотя и по другим причинам, задавал себе и растерявшийся Иден.
До сих пор ему казалось, что в переговорах со Сталиным он идет по относительно прямой, хотя отнюдь не гладкой дороге. Но еще издали разглядывать ямы и осторожно обходить препятствия Иден умел — это уже давно стало его профессией.
Ему казалось, что он уже видит благополучный конец пути. Но в этот самый момент перед ним возникла стена. Ему хотелось обойти ее, найти в ней лазейку или вообще остановиться, объявить, что он испытывает достаточное удовлетворение от того, что удалось преодолеть какую-то часть пути. Но ни лазеек, ни обходов не было, а предложенная Сталиным в столь категорической форме альтернатива — идти дальше или признать бесполезным то, о чем уже удалось договориться, — исключала для Идена возможность закончить беседу какой-либо оптимистической, но ни к чему его не обязывающей фразой.
Мысль Идена лихорадочно работала в поисках каких-то слов, с помощью которых можно было бы сохранить, хотя бы внешне, свое достоинство и от обороны перейти к наступлению… Ему хотелось отвернуться, чтобы не ощущать на себе мешавший сосредоточиться пронизывающий взгляд Сталина. Но этим он выдал бы свое замешательство.
«Что дает ему силы вести себя подобным образом?! — с раздражением, порожденным ощущением собственного бессилия, подумал Иден. — То, что непосредственная угроза Москве как будто миновала?..»
Да, он знал о поражении немецких войск под Москвой. Сообщение Советского Информбюро торжествующе прочел ему Майский, как только они высадились в Мурманске. Но в тот момент Иден находился под впечатлением полученного в пути известия о нападении Японии на американскую базу Пирл-Харбор. И основной вывод, который он сделал, выслушав текст сообщения Совинформбюро, заключался в том, что встреча со Сталиным состоится не в Куйбышеве или Тифлисе, как полагал Черчилль, а все-таки в Москве.
«О чем же думает, на что надеется этот человек, позволяя себе держаться так, будто он уже выиграл войну?» — спрашивал себя сейчас Иден.
Ни Иден, ни Майский — по разным, естественно, причинам — не могли понять ход мыслей Сталина, линию его поведения.
Обмен последними телеграммами между Сталиным и Черчиллем свидетельствовал о том, что конфликт, возникший между ними в начале ноября, как будто начинал улаживаться.
Причиной конфликта явилось следующее. Советское правительство через дипломатические каналы обратилось к английскому премьеру с просьбой, чтобы Великобритания, которая до сих пор помогала Красной Армии лишь поставками военной техники, официально объявила войну трем союзникам Гитлера — правительствам Финляндии, Венгрии и Румынии — и этим актом продемонстрировала бы миру растущее единство в лагере антигитлеровской коалиции.
Черчилль ответил уклончиво. Выражая в принципе готовность объявить войну этим союзникам Германии, он тут же высказывал сомнение в целесообразности подобного шага, пространно мотивируя это тем, что Великобритания и так фактически участвует в войне против этих стран своей морской блокадой и поэтому официальное объявление им войны «было бы лишь формальностью». Английский премьер ссылался и на то, что «у Финляндии много друзей в Соединенных Штатах», а «что касается Румынии и Венгрии, то эти страны полны наших друзей».
В том же письме содержался слегка завуалированный упрек в том, что английские военные поставки якобы несвоевременно вывозятся из Архангельска.
Наконец, в этом же послании Черчилль выдвигал предложение прислать для встречи «в Москве, Куйбышеве, Тифлисе или в любом другом месте, где вы будете находиться», двух английских генералов — Уэйвелла и Пэйджета, «чтобы внести в дела ясность…».
Однако за два дня до получения письма Сталин узнал, что его совершенно секретное предложение Черчиллю относительно объявления Великобританией войны Финляндии, Румынии и Венгрии стало достоянием западной прессы и активно комментируется на страницах газет, особенно американских.
Письмо Черчилля пришло 7 ноября и ожидало Сталина в его кремлевском кабинете, когда он вернулся туда с трибуны Мавзолея, после окончания парада.
…Для посланий, вернее, телеграмм, которыми обменивались Сталин и Черчилль, было характерно то, что руководитель истекавшей кровью Советской страны с трудом подавлял в себе раздражение в связи с отсутствием второго фронта в Европе, а также медленными темпами и недостаточным количеством поставок союзнического вооружения, однако телеграммы его были сдержанными и корректными. Послания же английского премьера были полны велеречивых заверений в преданности англо-советскому военному союзу и достижению той основной цели, ради которой он заключен, — разгрому гитлеровской Германии. Но, когда речь касалась выполнения взятых на себя Великобританией обязательств, как правило, содержали завуалированное, но неизменное «нет».
Письмо Черчилля, полученное Сталиным 7 ноября, привело его в ярость, особенно строки, в которых был явный намек на то, что к моменту прибытия посланцев Черчилля в Советский Союз Москва может оказаться уже в руках немцев.
На другой же день, 8 ноября, Сталин ответил английскому премьеру холодно-непреклонным посланием.
Он начал с того, что согласен с Черчиллем: «Нужно внести ясность, которой сейчас не существует во взаимоотношениях между СССР и Великобританией», поскольку, во-первых, «не существует определенной договоренности между нашими странами о целях войны, о планах организации дела мира после войны» и, во-вторых, «не существует договора между СССР и Великобританией о военной взаимопомощи в Европе против Гитлера».
Далее следовало недвусмысленное предупреждение; «Если генерал Уэйвелл и генерал Пэйджет приедут в Москву — о куйбышевском или тифлисском вариантах Сталин даже не упоминал, — для заключения соглашений по указанным основным вопросам, то, разумеется, я готов с ними встретиться и рассмотреть эти вопросы. Если же миссия названных генералов ограничивается делом информации и рассмотрения второстепенных вопросов, то я не вижу необходимости отрывать генералов от их дел и сам не смогу выделить время для таких бесед».
Сталин отвечал и на высказанный в послании Черчилля упрек, что направляемое в Архангельск вооружение не всегда якобы своевременно достигает пунктов конечного назначения. Он писал:
«Можете не сомневаться, что нами принимаются все меры к тому, чтобы поступающее из Англии в Архангельск вооружение своевременно доставлялось по месту назначения. Нельзя, однако, не сказать, хотя это и мелочь, что танки, артиллерия и авиация приходят в плохой упаковке, отдельные части артиллерии приходят на разных кораблях, а самолеты настолько плохо упакованы, что мы получаем их в разбитом виде».
…Будущие историки, изучая переписку Сталина с Черчиллем осенью 1941 года, возможно, задумаются над вопросом: что руководило Сталиным, когда он направлял в Лондон свои холодные, вежливые, но категорические по существу послания? Наступивший перелом в войне?
Но ведь единственно, чего удалось добиться советским войскам к началу ноября, это остановить продвижение врага к Москве. И при этом Сталин не мог не понимать, что Гитлер наверняка постарается усилить группу армий «Центр» и новая отчаянная попытка ворваться в Москву будет предпринята противником если не завтра, то через неделю…
Однако положение, в котором находилось в эти дни Советское государство, казалось, совершенно не отражалось на тоне посланий Сталина Черчиллю.
Кое-кто из будущих историков, возможно, увидит в этом своего рода «антилогику». Чем объяснить твердость и спокойную настойчивость, в которой Сталин требовал от Черчилля выполнения союзнических обязательств? Стремлением убедить главу английского правительства в том, что положение Советской страны, вопреки всему, непоколебимо? Надеждой заставить Черчилля открыть второй фронт или хотя бы перебросить морским путем на советско-германский фронт несколько дивизий? Волей Сталина, дававшей ему силы не проявлять в переписке с главой другого государства ни одной ноты неуверенности, зависимости, страха?
Ни одно из этих предположений не даст исчерпывающего ответа на вопрос.
Лишь целым комплексом факторов, объективных и субъективных, в их диалектическом сочетании, можно объяснить линию поведения Сталина в его отношениях с Черчиллем.
Сталин сознавал, что иного выхода нет. Он отдавал себе ясный отчет в том, что ни просьбы, ни уговоры не могут повлиять на Черчилля.
То, что Черчилль, стремившийся задушить большевизм еще в колыбели, ныне оказался по одну сторону баррикад с Советским Союзом, не удивляло Сталина. Фашистская Германия угрожала самому существованию «владычицы морей», и Черчилль не мог не сознавать, что, если бы Гитлер не был вынужден держать свои основные силы на востоке, его армии, несомненно, пересекли бы Ла-Манш.
Сговора Черчилля с Гитлером, столь возможного в предвоенные месяцы, Сталин сейчас не боялся, — дело зашло слишком далеко, и теперь Гитлера вряд ли бы прельстил мир с Англией, за который следовало бы платить признанием права на ее дальнейшее существование. Перспектива овладеть территорией от Атлантического океана до Уральского хребта, чтобы выйти потом к побережью другого океана, Тихого, в эти дни казалась Гитлеру реальной.
Крах Советского государства означал бы на данном этапе смерть для Англии.
Это прекрасно понимал Сталин. Он понимал и то, что Черчилль в отношениях с ним исходит из убеждения, что Советский Союз находится на грани катастрофы, видит только поражения Красной Армии, хотя не скупится на комплименты ее храбрости.
Сталин же, отдавая себе отчет в том, что над страной, ее народом, всем делом социализма нависла смертельная опасность, тем не менее возможности поражения Советского Союза и торжества гитлеровской Германии не допускал.
Не допускал не потому, что недооценивал мощь противника. Вера Сталина в то, что Советское государство, Красная Армия разгромят фашистскую Германию, основывалась на реальном анализе положения вещей.
Продвижение противника в глубь советской территории не могло заслонить того факта, что план Гитлера добиться победы максимум за шесть недель провалился. Красная Армия оказалась единственной из всех армий, способной выстоять, несмотря на горечь поражений; битва под Смоленском и героическое сопротивление Ленинграда были яркими тому доказательствами.
Черчилль полагал, что лишь чудо может спасти Советский Союз, а Сталин знал, что напряжение, ценой которого фашистской Германии удалось достигнуть своих побед, не может длиться бесконечно, что ее людские и материальные ресурсы, сколь значительны бы они ни были, истощаются с каждым днем, в то время как потенциальные возможности Советского Союза практически неисчерпаемы, и вопрос заключается в том, чтобы как можно скорее, ценой усилий, пусть нечеловеческих, превратить эти возможности в реальность…
Но сколь ни велика была способность Сталина к реальному расчету, к анализу и оценке перспектив, она не могла защитить его от огромной личной трагедии, которую он в эти дни и месяцы, несомненно, переживал. Горькое сознание, что страна, народ, которые верили и продолжают верить ему, истекают кровью, не оставляло Сталина ни на минуту.
И послания Черчилля, сочувственные и даже дружественные, когда в них выражались общие благие пожелания, и холодно-расчетливые, когда доходило до дела, до обязательств, взятых на себя Великобританией, снова и снова настораживали Сталина-политика и ранили Сталина-человека. Ему хотелось припереть Черчилля к стене, заставить его обнаружить свои истинные намерения… Но он сдерживался, потому что понимал, какую радость доставила бы Гитлеру весть о серьезных разногласиях в стане противника.
Однако, узнав, что содержание его доверительной просьбы к союзническому правительству стало достоянием прессы, Сталин не сдержался.
Его письмо Черчиллю от 8 ноября выдавало состояние крайнего возмущения. Не содержащее резких выражений, оно дышало гневом, звучало, как обвинительный акт.
Когда Майский вручил Черчиллю это послание Сталина, английский премьер пришел в бешенство или, по крайней мере, попытался продемонстрировать это перед Майским.
Может быть, Черчилль и в самом деле не мог понять, что же все-таки позволяет Сталину говорить с ним в таком тоне в то время, как немцы находятся в считанных десятках километров от Москвы?
Но Черчилль был слишком умен, чтобы не отдавать себе отчета в том, что, несмотря на тяжелейшее положение Советского Союза, судьба Великобритании находится в прямой зависимости от сопротивления Красной Армии гитлеровским войскам.
Поэтому он решил не осложнять отношений со Сталиным в послать в Советский Союз министра иностранных дел Великобритании. Он полагал, что один только факт приезда Антони Идена с проектом новых, хотя и мало что добавляющих, по существу, соглашений умиротворит советского лидера, что в данной ситуации Сталин удовлетворится одной лишь демонстрацией доброй воли английского правительства.
Но Черчилль просчитался.
Даже двумя неделями раньше это не удовлетворило бы Сталина. Теперь же тем более. Потому что в то время, когда крейсер «Кент», имея на борту английского министра и сопровождавших его лиц, раскачивался на бурных океанских волнах, держа курс на Мурманск, на занесенных снегом полях Подмосковья произошло событие, которому предстояло стать переломным во всем ходе войны: перешедшие в наступление советские войска нанесли сокрушительное поражение армиям генерал-фельдмаршала фон Бока.
Пройдет несколько дней, и Антони Иден, сойдя по корабельному трапу на мурманскую землю, узнает о разгроме немцев под Москвой. Но он никогда не узнает и не поймет, чего стоили Сталину предшествовавшие этому месяцы и недели.
И потому, в частности, в такое замешательство приведет его столь неожиданное для участников встречи выдвинутое Сталиным требование…
…Сталин глядел на Идена неотрывно, точно сознательно не желая дать английскому министру возможности сосредоточиться, собраться с мыслями.
Об этом сорокапятилетнем дипломате, сидевшем сейчас напротив него, он знал все или почти все.
Знал об его аристократическом происхождении, о блестящей карьере, которую тот сделал. Бакалавр искусства, а потом член парламента, Иден в середине двадцатых годов снискал себе популярность в наиболее реакционных кругах Англии тем, что, ссылаясь на пресловутое «коминтерновское письмо Зиновьева» — знаменитую фальшивку, сфабрикованную в недрах английской секретной службы, выступал против каких бы то ни было договоров с Советским правительством. Сталин знал и о том, что Иден, ставший в тридцать шесть лет лордом — хранителем печати, был первым из руководителей великих держав, встретившимся в Берлине с Гитлером — еще в 1934 году — и после этой встречи объявившим, что фюрер «искренне стремится к примирению с Англией и Францией».
Шесть лет назад, в 1935 году, Иден впервые посетил Советский Союз. Решив проверить искренность намерений Великобритании, Сталин поручил тогда Наркоминделу предложить Идену заключить соответствующий пакт на случай нападения агрессора.
В ответ на это предложение Иден произнес уклончивую речь, смысл которой сводился к тому, что визит его носит предварительный характер, что существование Лиги Наций является достаточной гарантией мира, а участие в этой международной организации Советского Союза делает эту гарантию еще более прочной.
Сталин тогда колебался — принять ли ему Идена лично. Решил принять. Результатом встречи было коммюнике, гласившее, что «в настоящее время между английским и советским правительствами нет противоречий ни по одному из основных вопросов международной политики». Это было ни к чему не обязывающее Англию коммюнике. Но исходивший из реального анализа международной обстановки Сталин считал его полезным.
Когда начавшаяся вторая мировая война смела вдохновителя мюнхенского предательства Чемберлена и премьер-министром стал Черчилль, он поручил Идену, который был военным министром, иностранные дела…
И вот сейчас этот человек сидел перед Сталиным, и как тогда, в далеком 1935 году, в ответ на предложение предпринять реальные шаги отвечал отрицательно. И при этом, как и тогда, отвечал деликатно, даже с нотками сожаления в голосе.
…Идену казалось, что Сталин смотрит с ненавистью и вот-вот обрушит на него свой гнев.
Но этого Иден мог не опасаться. В переговорах с представителями иностранных держав Сталин никогда не давал воля эмоциям. Он мог быть сухим, холодно-ироничным, но неизменно оставался сдержанно-вежливым.
Предложив подписать протокол о признании довоенных границ Советского Союза, Сталин вряд ли рассчитывал на то, что Иден изъявит готовность немедленно сделать это. Но ему хотелось проникнуть взглядом в будущее, представить себе поведение Англии и других союзников после того, как Германия будет повержена, а в том, что такой день в конце концов настанет, Сталин не сомневался.
Категоричностью своего отказа Иден подтвердил опасения Сталина, что, выиграв войну руками Советского Союза, Англия и Соединенные Штаты попытаются поставить под сомнение довоенные советские границы и навязать измученному, воинов вчерашнему союзнику свою волю.
Сталин понимал, что убеждать Идена бессмысленно.
Перед ним сидел представитель чужого мира. Он родился в семье баронетов, в фамильном поместье, он учился в привилегированных школах в то время, когда Сталин скитался по сибирским ссылкам и пересыльным тюрьмам.
Он был буржуазным политиком, а значит, занимался деятельностью, так или иначе направленной против интересов социализма.
Он был красив, отлично одет, хорошо причесан, его галстук был подобран в тон костюму, белый платок выглядывал из нагрудного кармана пиджака ровно настолько, чтобы быть замеченным, у него были холеные белые руки с длинными, аристократическими пальцами, и он, этот, по утверждению английских газет, самый элегантный, самый воспитанный и самый молодой из всех политических деятелей Англии, не желал признать права истерзанной, обливающейся кровью страны, ее многострадального народа восстановить после победы те границы, которые в июне 1941 года взломал враг.
Он был представителем капиталистического государства, которое, даже объявив себя союзником Советской страны в борьбе против общего врага, «дозировало», «отпускало» свою помощь тщательно скалькулированными порциями…
Об этом думал сейчас Сталин, думал с гневом, горечью, презрением.
— …Я не уверен, что господин Сталин прав, ставя вопрос в столь категоричной форме, — сказал наконец Иден. — Вы должны согласиться, — продолжал он, переводя взгляд с Майского на Сталина, но стараясь смотреть не в глаза ему, а поверх головы, — что по столь важному вопросу я должен предварительно проконсультироваться с кабинетом министров Великобритании и прежде всего с премьер-министром…
— Но вы же не возражали, чтобы вопрос о границах был решен положительно, когда мы обсуждали проект предложенного нами договора? — с едва заметной усмешкой произнес Сталин.
— Да, но после окончания войны! — быстро ответил Иден.
— Не хочет ли господин Иден сказать, — обращаясь к Майскому, произнес Сталин, — что все вопросы, которые мы решаем сейчас, когда еще гремят пушки, предстоит в иной обстановке решать заново?
Это было едва завуалированным обвинением Англии в двуличии.
Но Иден, выслушав перевод Майского, сделал вид, что не понял намека, и, как бы просто развивая свою мысль, продолжал:
— Кроме того, еще до того, как Гитлер напал на Россию, Рузвельт просил нас не вступать ни в какие соглашения, касающиеся европейских границ, без предварительной консультации с ним. Я не думаю, что господину Сталину, находящемуся в столь лояльных отношениях с президентом, было бы приятно увидеть его разочарование, когда после войны ему станет известно, что такой важный вопрос решался без предварительной консультации с Соединенными Штатами.
— Я глубоко ценю вклад президента Рузвельта в долю борьбы с гитлеризмом, — ответил Сталин. Он понял намерение Идена укрыться за спину Рузвельта. Это, кроме всего прочего, давало потом Черчиллю возможность сообщить американскому президенту, что, вопреки настояниям Сталина, Англия твердо соблюдала интересы Соединенных Штатов. — Однако, — продолжал он, — я не вижу причин, мешающих нашим странам обсуждать вопросы, касающиеся их собственной послевоенной безопасности. В данном случае я имею в виду послевоенную безопасность Советского Союза.
— Разумеется, — согласился Иден, внутренне радуясь, что конкретный вопрос о немедленном признании советских границ 1941 года, кажется, удается перевести в русло общих разговоров. — Конечно, мы все имеем на это право. Но если говорить, скажем, об основах будущего мирного договора, мы должны встретиться втроем. Я имею в виду Соединенные Штаты, Советский Союз и Великобританию.
— Ну, разумеется, — сказал Сталин и улыбнулся.
Это была не то улыбка, не то усмешка, и Иден понял, что этот с виду медлительный человек, с лицом, так непохожим на привычные для англичанина лица «высоколобых» интеллектуалов или профессиональных политиков, угадал его намерение уйти от главного и теперь снисходительно дает почувствовать это.
Тем не менее Иден продолжал:
— Вопрос о границах, разумеется, относится именно к таким проблемам мирового масштаба. Мы не возражали бы против подтверждения границ Советского Союза тридцать девятого года и…
— Нет! — резко произнес Сталин, не дав Майскому закончить перевод.
От этого громко, как свист бича, прозвучавшего слова Иден вздрогнул еще до того, как Майский, невольно повторяя интонацию Сталина, столь же резко сказал по-английски: «No!»
— Я не вполне понимаю вас, господин Сталин, — в некотором замешательстве сказал Иден.
— Нет, вы меня понимаете, — раздельно проговорил Сталин. — Гитлеровская Германия нарушила наши границы в сорок первом году. За это она понесет заслуженное наказание, — добавил он, и Идену показалось, что лицо Сталина в этот момент стало страшным. — Следовательно, — уже более спокойно продолжал Сталин, — речь может идти о восстановлении именно этих границ. Границ сорок первого года. И никаких других.
— Тогда я могу повторить только то, что сказал раньше… — тихо произнес Иден.
— Значит, нам не о чем больше говорить, — сухо ответил Сталин.
…Нет, эта фраза не отражала истинных намерений главы Советского правительства — он не собирался прерывать переговоры. Но и сказана она была не случайно.
Сталин хотел уже сейчас четко дать понять лидерам капиталистического мира, чтобы они не лелеяли надежд на то, что после разгрома Германии смогут диктовать Советской стране свои условия послевоенной жизни.
И он достиг поставленной цели.
Однако это было не все. Сталин хотел, чтобы Иден, несмотря на преподанный ему только что урок, первым проявил заинтересованность в продолжении переговоров.
Он достиг и этой цели.
— Но, помимо нового документа, существуют другие, по которым мы уже почти договорились, — поспешно сказал Идеи. — Имеется два ваших проекта и два наших. Каким из них следует, с точки зрения господина Сталина, отдать предпочтение?
— Мне кажется, — как бы в раздумье ответил Сталин, — что представленные вами проекты звучат как своего рода… декларации. Наши же документы являются проектами договоров. Будем считать форму деклараций наиболее возвышенной формой, своего рода алгеброй в дипломатии. Но я, практический человек, в данном случае предпочитаю арифметику, в которой все ясно, как дважды два четыре.
Он подождал, пока Майский закончит перевод, и продолжал:
— Как известно, Гитлер потрясает договорами, которые он заключил с Японией, с Италией и другими своими европейскими марионетками. Не кажется ли господину Идену, что нам, союзникам по антигитлеровской коалиции, пора от общих деклараций перейти именно к договорам, точно фиксирующим то, о чем нам удалось договориться?..
…Переговоры возобновились через день, 18 декабря, и продолжались 20-го. В перерыве между беседами Иден, обратившийся к Сталину с просьбой разрешить ему побывать в местах недавних боев, посетил район Клина.
Он вернулся в Москву потрясенный увиденным: количеством уже полузанесенных снегом трупов немецких солдат, разбитой немецкой техники.
Договоры так и не были подписаны, — каждый раз, когда речь заходила о послевоенном устройстве мира, Сталин возвращался к вопросу о безотлагательном признании довоенных границ Советского Союза, подчеркивая, что это является основой основ. Иден же ссылался на необходимость предварительных консультаций.
В конце концов Сталин со снисходительной усмешкой заметил, что ошибся, полагая, будто Великобритания обладает большей свободой действий, чем это оказалось в действительности, и предложил ограничиться коммюнике о переговорах.
Ошеломленный картиной недавних боев не меньше, чем холодной неуступчивостью Сталина, Иден с готовностью признал, что советский проект коммюнике точнее сформулирован и лучше отредактирован, чем английский.
Сталин неожиданно улыбнулся и сказал:
— Будем считать не только на бумаге, но и на деле, что мы расстаемся как друзья. Не хотели бы вы с вашими сопровождающими пообедать со мной? Какое время вас устроит? Девять вечера? Десять?..
Иден внимательно посмотрел на Сталина. Он пытался разглядеть в его лице высокомерие или снисходительность. Но не увидел ничего, кроме улыбки. Мягкой и обезоруживающей.
…29 декабря крейсер «Кент», доставивший Идена обратно в Англию, бросил якорь в Гриноке, у берегов Шотландии.
Через час после того, как телеграфная шифровка о благополучном возвращении министра иностранных дел Великобритании была получена в Москве, все радиостанции Советского Союза, а одновременно — согласно договоренности — и английские, передали текст подписанного в Москве коммюнике. Оно начиналось словами:
«Беседы, происходившие в дружественной атмосфере, констатировали единство взглядов обеих стран на вопросы, касающиеся ведения войны, в особенности на необходимость полного разгрома гитлеровской Германии…»
2
Большой, некогда черный, а с наступлением зимы выкрашенный в бело-серые защитные тона генеральский «хорьх» мчался из Ясной Поляны в Орел.
Рядом с шофером на переднем сиденье застыли, прижавшись друг к другу, два автоматчика в тонких шинелях. Им было холодно.
На просторном заднем сиденье ссутулился человек средних лет в низко надвинутой почти на самые глаза фуражке. У него было мясистое лицо, над верхней губой топорщились щетинистые треугольные усики, а нижнюю оттягивали тяжелые вертикальные складки. Несмотря на то что под генеральскую шинель его был подстегнут мех, ему тоже было холодно.
Дорога оказалась отвратительной, а времени оставалось в обрез: двести километров, отделяющие Орел от Ясной Поляны, нужно было преодолеть за три с половиной часа с тем, чтобы в 15:30 генерал смог вылететь с орловского аэродрома туда, куда он так стремился и одновременно так боялся попасть, — в ставку Гитлера «Вольфшанце».
В ушах генерала все еще звучала фраза, произнесенная вчера на прощание генерал-фельдмаршалом Браухичем:
«Монашек, монашек, тебе предстоит трудный путь…»
Это были слова из напутствия, с которым четыреста с лишним лет назад фон Гуттен обратился к Мартину Лютеру, отправляющемуся в Вормс, где его ожидал грозный суд короля Карла.
Время от времени машина подпрыгивала на ухабах. Толчки выводили генерала из состояния оцепенения. И тогда он поднимал голову и поворачивался к покрытому легким инеем боковому стеклу машины.
Чтобы увидеть смерть.
Смерть неотступно преследовала его, глядела на него отовсюду. Разбитые танки с горделивым когда-то, а сейчас таким жалким опознавательным знаком «G» на броне, свидетельствовавшим о принадлежности их к армии, которой этот генерал командовал. Танки, мертвые танки, опаленные огнем, с сорванными гусеницами, со свернутыми набок, развороченными башнями… Если люки башен были закрыты, генерал понимал: люди сгорели в тесных бронированных клетках заживо. Если открыты, — возможно, им удалось спастись. Удалось ли?..
Смерть следовала по пятам за этой точно пытающейся убежать от нее машиной. Обгоняла ее, давая знать о себе повсюду. В разных обличьях маячила и там, впереди. Она словно салютовала командующему армией. Задранными жерлами разбитых орудий. Руками его солдат, скрюченными, окостеневшими на морозе руками, как бы специально высунутыми из-под снега, чтобы приветствовать генерала… или послать ему последнее проклятие?..
Он носил одно из самых громких имен в немецкой армии, этот генерал, — еще до того, как началась война, его имя стало символом танковой мощи Германии. А с тех пор как на Европейском континенте заговорили пушки, оно упоминалось почти в каждой сводке Оберкоммандовермахт, когда сообщалось о глубоких прорывах немецких танковых войск, о танковых клиньях, вонзавшихся в неприятельские фронты, чтобы рассечь их, внести смятение, посеять панику…
На многочисленных фотографиях, столь часто появлявшихся в немецких газетах и журналах, генерал, как правило, был запечатлен высунувшимся из люка танковой башни или на фоне танков.
Он и в самом деле редко ездил в машине, этот прославленный геббельсовской пропагандой генерал, предпочитая танк всем средствам передвижения. Гул моторов, лязг гусениц — эти звуки казались ему гармоничней любой симфонии. Запах бензина и перегретого машинного масла пьянил его больше, чем аромат цветов.
Этого генерала боготворил Гитлер. С ним были связаны представления фюрера о несокрушимой силе немецкой армии, покорившей Европу.
Всего неделю назад этот генерал, находясь в первом эшелоне своих войск, лично руководил операцией по обходу Тулы, проклятой Тулы, которую так и не удалось захватить и которую он решил обойти, чтобы затем устремиться к Москве.
Всего две недели назад единственное, чего опасался генерал, — это, что не его танки, а танки 4-й армии Хепнера, ближе всех подошедшие к Москве, первыми пройдут по брусчатке Красной площади. Когда этому генералу на КП позвонил сам Хепнер и торжествующе сообщил, что одному из его командиров, взобравшемуся на крышу избы, будто бы удалось увидеть в стереотрубу людей на московских улицах, он поздравил своего соперника с едва сдерживаемой ненавистью…
Он хотел быть первым всегда и во всем, этот генерал по имени Гейнц Гудериан, командующий 2-й танковой армией немецких вооруженных сил. С конца июня 1941 года он признавал только один путь — на восток. Если этот путь преграждали препятствия — живая сила противника или воздвигнутые им оборонительные сооружения, — генерал бил по ним своим бронированным кулаком. Если продвижению танков по фронтовым магистралям мешали образованные на пути своими же, немецкими, войсками «пробки» — на мостах, на фашинных дорогах, — он без колебаний приказывал смести автомашины, обозы, сбросить их на обочины, в грязь, в снег, в трясину — никто не имел права задерживать танки Гудериана.
Его конечной целью была Москва, и он пробивался к ней неуклонно, преодолевая яростное сопротивление советских войск и не сомневаясь, что достигнет этой цели, как достигал многих других целей в своей жизни…
Но теперь подпрыгивавшая на ухабах машина мчала его не к Москве, а в противоположном направлении. И он не просто ехал. Он спешил сообщить фюреру о поражении.
Где-то там, за спиной, еще догорали его танки, еще заживо жарились в объятых пламенем машинах его солдаты.
А Гейнц Гудериан, одно имя которого совсем недавно звучало для немецких танковых войск как победный клич, как призыв к атаке, сидел ссутулившись и низко опустив голову, и слова Браухича, тихо сказанные им вчера после совещания в Рославле, все еще звучали в его ушах…
«Но как все это произошло, как?!» — уже в который раз спрашивал себя Гудериан.
Не так давно победа представлялась столь близкой, что казалось: достаточно энергично протянуть руку, чтобы обрести ее.
Две танковые группы — Хепнера и Гота — и его, Гудериана, танковая армия рвались к советской столице. Прямо на Москву были нацелены войска «умного Ганса» — фельдмаршала Ганса Гюнтера фон Клюге. Южнее стояли войска «покорителя Франции» Вейхса. Личный друг фюрера, один из создателей Люфтваффе, Кессельринг, чьи самолеты в мае 1940 года превратили в руины Роттердам, а позже громили английские города, командовал авиацией группы армий «Центр»…
Успехи сопутствовали начавшемуся 16 ноября наступлению. Успехи, успехи, успехи…
Танковой группе Гота удалось ворваться в Калинин и захватить мост через Волгу. Пехота генерала Руоффа овладела Солнечногорском. Солдаты 5-го корпуса продвигались к каналу «Москва — Волга» — последней естественной преграде на пути к советской столице. К этому же каналу с кровопролитными боями, медленнее, чем этого хотелось бы фон Боку, но все же неуклонно пробивались танки 56-го корпуса генерала Шааля…
27 ноября полковник Хассо фон Мантейфель с ударным отрядом из 6-го пехотного и 25-го танкового полков наконец прорвался к каналу, переправился через него под Яхромой и создал небольшой плацдарм на другом берегу у Перемилова.
Правда, через два дня русские выбили войска Мантейфеля с плацдарма за каналом, но наступление на Москву продолжалось. Теперь к столице от Калинина рвались соединения 41-го танкового корпуса, а 2-я танковая дивизия генерала Вебеля угрожала ей с северо-запада…
Гудериан хорошо помнил, как Вебель докладывал фон Боку, что его ударный отряд, продвигаясь по шоссе Рогачево — Москва, ворвался в местечко Озерецкое, ранее соединенное с Москвой автобусным маршрутом, и что солдаты в предвкушении победы острили: «Когда же придет этот проклятый автобус? Он, кажется, опаздывает!..»
«…Как же все это произошло, как?!» — спрашивал себя сейчас Гудериан.
Еще недавно, приказав расположить свой штаб в Ясной Поляне, в доме, где некогда жил русский писатель Лев Толстой, Гудериан наслаждался своим могуществом.
Нет, он не принадлежал к числу тех дремуче необразованных офицеров, которые, будучи захваченными в плен, поражали советских командиров незнанием не только произведений, но даже имен немецких писателей, художников, музыкантов. Гудериан знал имя Толстого и даже читал его книги. Но, может быть, именно это обстоятельство и вызвало в нем злорадное желание обосноваться в бывшем поместье писателя. Он расположил там свой штаб.
Обычно требовавший соблюдать в служебных помещениях порядок, чистоту, Гудериан на этот раз поощряюще наблюдал за тем, как постепенно разрушается занятая его штабом яснополянская усадьба. На первом этаже царил хаос — повсюду валялись грязные, засаленные, разорванные книги, в кучу были свалены картины с разбитыми рамами.
Офицеры штаба, обслуживавшие их денщики, вестовые и связные, видя, как их начальник носком сапога отбрасывает случайно оказавшуюся на его пути книгу или связку каких-то писем, как, поставив ногу на плюшевую обивку дивана, спокойно ждет, пока солдат вытрет ему мокрые от снега сапоги, — с каким-то тупым остервенением били, рвали, топтали все, что попадалось им под руку.
Впрочем, одну картину Гудериан сохранил. Собственно, это была не картина, а литография, изображавшая человека в длинной крестьянской рубахе, подпоясанной тонким пояском, в нелепых бесформенных брюках, заправленных в сапоги. Гудериан велел повесить ее в своем кабинете, чтобы картина всегда была перед глазами.
Этот бородатый старик, бывший хозяин усадьбы, водя пером по бумаге, осмеливался воображать, что он движет армиями, проникает в умы и души полководцев, и силился доказать, что любая армия, вторгнувшаяся в пределы России, обречена на гибель и поражение. Но он мог представить себе лишь армию самонадеянного французика Наполеона, не способную к внезапным мощным прорывам, вытянувшуюся в длинную кишку и постепенно увязшую в русских снегах.
Гудериан мысленно хватал этого старика за его русскую бороду и, приближая к себе его морщинистое лицо, кричал: «Ты воевал с Наполеоном? Ты двигал своей жалкой кавалерией, всеми этими уланами и драгунами в опереточном одеянии? Тебе казалось, что нет силы, способной сокрушить огромное стадо крестьян, одетых в военную форму и вооруженных допотопными ружьями или кольями и топорами? Так смотри! Мог ли ты себе вообразить что-либо подобное?» И представлял себе, как подтаскивает старика к окну, чтобы тот увидел танковую армаду, с грохотом несущуюся вперед, сокрушая на своем пути все живое…
Гудериан был убежден в превосходстве силы над духом, в неминуемости победы силы. Сила была тем божеством, которому Гудериан поклонялся, а танки — воплощением этого божества.
Когда-то он прочел книги англичан Фуллера, Лиделля Гарта и Мартеля, и содержавшаяся в них мысль о могуществе танка захватила его. Тогда он воспринял ее прежде всего романтически. Но в начале двадцатых годов превратности военной судьбы закинули Гудериана в Инспекторат транспортных войск — в отдел моторизованного транспорта, и здесь он понял, что на танки нельзя просто молиться, — в отличие от всех других, эта религия требовала не только веры, но и серьезных специальных знаний. Гудериан добился, чтобы его прикрепили к 7-му Баварскому батальону моторизованного транспорта. До сих пор он ни разу не спускался в танковый люк. Теперь же проводил в танках почти весь свой служебный день.
В 1929 году он вступил в командование моторизованным батальоном. Через два года инспектор транспортных войск военного министерства генерал Лутц оценил стремления молодого специалиста и сделал Гудериана начальником своего штаба… С тех пор Гудериан использовал любую возможность, чтобы убеждать генералов и министров в том, что именно в танках — военное будущее Германии.
Консервативная военная мысль готова была примириться с танками как средством поддержки пехоты. Гудериан был одержим идеей превращения танков в самостоятельный род войск.
Реализации его идей препятствовали условия Версальского договора, накладывавшие жесткие ограничения на развитие армии.
Но после прихода к власти Гитлера ситуация резко изменилась. Создавались новые мощные вооруженные силы. Для Гудериана пробил желанный час.
Собственно, это был не час, а всего лишь тридцать минут. Именно это время было отведено Гудериану, чтобы продемонстрировать Гитлеру на военном смотре в Куммерсдорфе возможности моторизованных войск.
Гудериан показал фюреру взвод мотоциклистов, противотанковый взвод, взвод легких танков, носивших название «Панцер-1», и взвод тяжелых бронированных машин.
Гитлер пришел в восторг. «Вот что мне нужно, вот что я хочу иметь!» — воскликнул он.
Весной 1934 года было официально учреждено Управление моторизованными войсками. Генерал Лутц стал их командующим, а Гудериан — начальником штаба. Поэт танков, романтик моторизованных сил становится фактическим руководителем танковых войск.
Гинденбург умер. Обладавший теперь всей полнотой власти Гитлер провозгласил себя главой государства. Гудериан воспринял это и как свое собственное возвышение. И предчувствие не обмануло его. Через несколько месяцев он был произведен в генерал-лейтенанты, а спустя каких-нибудь два года стал командующим танковыми войсками Германии.
Гитлеру нужен был тяжелый молот, который он смог бы опустить на головы соседних народов. И человек, умеющий владеть этим механизированным молотом и до конца преданный своему фюреру. Для этой роли прекрасно подошел Гудериан — грубый, решительный, самовлюбленный, одержимый идеей разрушения.
Гитлер не ошибся, сделав на него ставку. Танки Гудериана промчались через Зальцбург и Пассау в Вену, подминая под свои гусеницы еще вчера независимое государство, сметая его с карты Европы. Правда, они не встречали на своем пути сопротивления — «аншлюсс» был хорошо подготовлен заранее.
Гитлеру хотелось, чтобы грохот гусениц немецких танков разнесся по всему миру. Он хотел вселить страх в сердца королей, президентов, министров, в души миллионов людей, парализовать волю народов.
В 1940 году танки Гудериана первыми устремились по наведенному за ночь понтонному мосту через реку Маас на запад, к Парижу.
И именно бронетанковым соединениям Гудериана была оказана фюрером честь проложить путь группе армий «Центр» на восток, к Москве…
У фюрера было несколько фаворитов в армии. Он благоволил к фон Клюге, к Хепнеру, впоследствии — к Манштейну, Но к Гудериану он испытывал особые чувства. Этот танковый генерал был для него не просто умелым полководцем, каких он получил немало и в наследство от кайзеровской армии и от рейхсвера. Гудериан был его собственным, им «созданным» генералом. Он, фюрер, вдохнул в него жизнь, вызвал к действию. Гудериан и танковые силы в сознании Гитлера были слиты воедино. Гудериан — это была война, нет, больше, — залог победы в войне!
И Гудериан платил Гитлеру взаимностью. Он понимал, что стал таким, каким его знала теперь вся армия, весь мир, благодаря фюреру. Самоуверенный, самовлюбленный, тщеславный, он ощущал себя не просто верным рабом Гитлера, а как бы проявлением одной из сторон его существа. Он оставлял другим дипломатию, идеологию, мистику — эти сферы его не интересовали, он был убежден, что танковые войска — оплот силы Гитлера, — и это наполняло Гудериана сознанием своей значимости и незаменимости.
…Путь на восток оказался далеко не похожим на ту укатанную дорогу, по которой в свое время с грохотом промчались танки Гудериана на запад. Здесь, на востоке, они встретили сопротивление столь яростное, что более трезвые умы неминуемо должны были бы призадуматься над тем, чем это чревато. Но и Гитлер и Гудериан были убеждены, что нет на земле силы, способной остановить бронированные полчища рейха.
И факты, казалось бы, подтверждали это.
У немецкой армии было гораздо больше танков, чем у любой другой армии мира. Сотни заводов покоренной Европы отливали броню, собирали моторы, производили вооружение. Одному советскому танку приходилось сражаться с тремя немецкими. И хотя нередко и в таком неравном бою советские танкисты выходили победителями, тем не менее количественное преимущество сыграло свою роль. Немецкие войска продвигались вперед, к Москве…
…«Как же все это произошло, как?!» — спрашивал себя сейчас Гудериан. Снова и снова он вспоминал тот день, когда все началось…
…В тот день он вернулся из части, которая никак не могла овладеть местечком со странно-сказочным названием — Серебряные Пруды. Буквально в дверях его ждал начальник штаба армии с сообщением, что советские войска нанесли неожиданный удар по дивизиям, находящимся южнее Каширы.
Каширская группировка была одним из четырех клиньев, на которую разделилась армия Гудериана после того, как он принял решение обходить Тулу. Первый из этих клиньев был направлен на окружение Тулы с севера, второй устремлен к Кашире, третий — к Серебряным Прудам и четвертый — резко на восток.
Каширская группировка продвинулась к советской столице ближе, чем остальные соединения 2-й танковой армии, и угрожала Москве с юга. И вот, судя по словам начальника штаба, именно на эти танковые части противник обрушил свой удар.
Грохоча сапогами, Гудериан взбежал на второй этаж, приказал телефонисту соединиться с командиром корпуса, в который входили дивизии, стоявшие в районе Венёва и Каширы, а сам устремился в свой кабинет, где на столе, за которым когда-то обедал Толстой, были разложены карты.
Он еще не верил, что удар, нанесенный русскими, столь силен, как об этом доложил начальник штаба армии. Не верил, потому что не хотел верить.
Он, конечно, чувствовал, что наступление его войск выдыхается. Но пытался объяснить себе топтание армии на месте морозами, снегами, нехваткой антифриза для моторов, несвоевременным подвозом горючего в далеко оторвавшиеся от тылов передовые части.
Но морозы в последние дни ослабли, ртутный столбик термометра не опускался ниже 4–5 градусов, и хотя горючее поступало по-прежнему с перебоями, а солдаты мерзли из-за нехватки зимнего обмундирования, это само по себе не могло так катастрофически отразиться на боеспособности его частей.
До сих пор Гудериан вонзал танки в гущу неприятельских войск, не опасаясь за свои фланги, — он не сомневался в том, что противник не сможет отрезать танки и немецкая пехота, войдя в прорыв, расширит его до безопасных размеров.
Но теперь ситуация изменилась. Гудериан еще не отдавал себе отчета, в чем причины этого. В том ли, что число советских танков почему-то не уменьшалось, а увеличивалось, в то время как количество немецких машин сокращалось; в том ли, что русские не только научились не бояться танковых клиньев, но и сами стали применять подобную же тактику?..
Он все еще ничего не понял и ничему не научился, этот прославленный немецкий генерал.
Когда октябрьское наступление на Москву фактически провалилось, он говорил всем и каждому, что приостановка его — лишь тактический маневр, и сам верил в это.
Приказ Гитлера возобновить наступление 16 ноября, казалось бы, подтвердил правильность предсказаний Гудериана.
Но теперь танкам Гудериана удавалось продвинуться лишь на несколько километров за сутки, а к концу ноября продвижение прекратилось вообще.
Где-то в глубине души Гудериана поднимался едва ощутимый холодок, и едва слышный голос шептал, что все идет не так, совсем не так, как должно быть. И вот…
…Вошедший адъютант доложил, что командир корпуса у телефона. Гудериан быстро прошел в соседнюю комнату, вырвал трубку из рук связиста и, не здороваясь, спросил:
— В чем дело? Докладывайте.
Голос на другом конце провода отвечал торопливо и испуганно, и Гудериан не мог понять — то ли командир просто боится за свою шкуру, то ли волнение его вызвано чрезвычайностью событий.
Как бы то ни было, после двух минут разговора Гудериану стало ясно, что произошло. Два русских танковых соединения совместно с кавалерийским нанесли внезапный удар южнее Каширы, и теперь находившиеся там части отступают без приказа.
Первым желанием Гудериана было пригрозить командиру корпуса военно-полевым судом и потребовать любой ценой восстановить положение. Но что-то удержало его. Может быть, все тот же жуткий и необъяснимый холодок, который охватывал Гудериана все сильнее и сильнее.
Наконец он сказал:
— Вы получите указания через пять минут. Ждите у телефона. — Сунул трубку связисту и быстро вернулся в кабинет, к картам. Ясно было одно: у Каширы русские скопили свои основные силы. До сих пор никто не сомневался в том, что советские войска будут сопротивляться особенно упорно на западе, где 4-я танковая группа Хепнера ближе всего подошла к столице.
Сталин, видимо, обманул всех. Обманул фон Бока. Обманул командующего 4-й… Обманул даже его, Гудериана, неожиданно обрушив свой главный удар именно на его дивизии.
Гудериан вызвал начальника штаба и приказал передать ожидавшему у телефона командиру корпуса: любыми мерами остановить отступление и занять оборону.
Почему он не отдал приказ лично?..
Потому что в эти минуты, глядя на карту, думал уже о другом. О том, что контрудар русских южнее Каширы является лишь предвестником новых ударов, которые в любую минуту могут обрушиться на другие его танковые соединения, совершенно не защищенные с флангов.
Мысль о том, что, сконцентрировав войска на юге, русские тем самым ослабили свои позиции на севере и западе от столицы и достаточно рывка 4-й армии, чтобы ворваться в город, не утешала Гудериана. Победа, купленная ценой разгрома его — его! — армии, не улыбалась Гудериану, он не хотел платить за победу своим престижем, славой, репутацией непобедимого воина.
После долгого, мучительного раздумья он вызвал к телефону командира своего 53-го корпуса, находившегося на правом фланге, и приказал ему прекратить попытки дальнейшего продвижения к Москве и занять оборону. Аналогичный приказ он отдал командиру 47-го корпуса, чья 10-я моторизованная дивизия находилась в самом острие стрелы, устремленной на север, к советской столице.
Последующие три дня Гудериан метался по своим войскам. Он убедился в том, что ни одна из частей 2-й танковой армии продолжать наступление не может. Огромная убыль в личном составе и технике, с каждым часом усиливающийся нажим противника делали дальнейшее продвижение невозможным.
Мрачный, подавленный вернулся Гудериан в Ясную Поляну. Не глядя на встретившего его начальника штаба, велел ему немедленно подготовить приказ по армии о переходе к обороне.
Сознавал ли он, что этот приказ знаменует собой начало конца всей операции «Тайфун»?..
Вряд ли.
Но Гудериан понимал, что его армия — в катастрофическом положении.
Ночью он написал отчаянное письмо в Берлин, семье. «Русские наступают, и есть все основания ожидать новых несчастий, — писал он. — Наши потери, особенно от мороза и болезней, велики», хотя «можно надеяться, что часть их будет восполнена, когда солдаты вернутся из госпиталей…». Гудериан писал, что «потери в технике из-за морозов огромны» и что он «никогда не смог бы поверить, что такое блестящее военное положение может так измениться за какие-то два месяца».
Запечатав письмо, в котором он излил душу, Гудериан подумал о том, что оправдаться в глазах собственной семьи куда легче, чем быть оправданным фюрером…
Но писать о поражении Гитлеру Гудериан не решался.
После долгого раздумья он сел за письмо своему другу, адъютанту Гитлера Шмундту, в надежде, что Шмундт, поняв ситуацию, подготовит фюрера…
Писал он ему не меньше часа. В результате получился странный документ — смесь сухой, лаконичной военной реляции с истерическими жалобами, переходящими в вопль. Гудериан был уже не в силах совладать со своими нервами. Он писал, что был «вынужден отступить и прекратить попытки дальнейшего наступления», потому что «мороз здесь достигал сорока градусов, и люди, животные, моторы были скованы льдом», что не хватает антифриза, что масло в моторах замерзает, что люди голодают, а мясо и масло приходится рубить топором, что зимней одежды нет и боеспособность армии упала больше чем наполовину…
В последующие дни части 2-й танковой армии не смогли закрепиться на своих позициях и продолжали отступать.
14 декабря Гудериан направился в Рославль, в штаб группы армий «Центр». Там уже находились прибывший из «Вольфшанце» командующий сухопутными войсками вермахта Браухич, командующий 4-й армией Клюге, генералы Хепнер и Рейнхардт.
Гудериан требовал дать ему подкрепления. Он говорил, что между 24-м и 53-м танковыми корпусами образовалась брешь шириной не менее тридцати пяти километров…
Командующий группой армий «Центр» генерал-фельдмаршал фон Бок слушал Гудериана внимательно, но как-то безучастно. То ли потому, что здесь присутствовал его начальник Браухич, то ли потому, что события последних дней полностью спутали все планы командующего, но он смотрел на взволнованного Гудериана каким-то отсутствующим взглядом и только один раз прервал его вопросом:
— А где, в сущности, находится сейчас ваш штаб?
— В Ясной Поляне, — растерянно, точно его остановили на бегу, ответил Гудериан.
— А я думал, в Орле, — каким-то блеклым голосом проговорил фон Бок.
Это замечание окончательно вывело Гудериана из равновесия.
— Я привык находиться там, где мои солдаты, а не за двести километров от них, господин фельдмаршал! — резко ответил он и перевел взгляд на Браухича, ища у того сочувствия и поддержки.
Но Браухич безучастно молчал.
Затем слово было предоставлено Хепнеру и Рейнхардту.
То, что услышал Гудериан, ужаснуло и вместе с тем утешило его. Утешило потому, что выяснилось, что и танковая группа Хепнера и 3-я группа Рейнхардта подвергаются жестоким контратакам русских и вынуждены прекратить наступление. Выдохлись не только его, Гудериана, войска.
Молча слушал он о том, что в секторе 9-й армии русские с двух сторон наступают на город Калинин. Противник занял Рогачево и окружил Клин, им захвачена Яхрома, отбит Солнечногорск, занята Истра… Он, Гудериан, мог бы к этому добавить, что потерян Елец, что враг наступает на Ливны и наращивает силы у Ефремова…
Было ясно: надо отступать. Впервые за шесть месяцев войны Гудериан мысленно произнес это чуждое ему слово «отступать»!
«Да, да, — говорил он себе, — другого выхода нет, надо отойти на линию Шуша — Ока, занять там старые оборонительные позиции, чтобы сберечь армию…»
Привыкший приказывать, требовать, грозить, Гудериан теперь умолял.
Он обращался уже не к фон Боку, потому что понимал: от него мало что зависит, — приостановить наступление и перейти к обороне была вынуждена фактически вся группа армий, — а к Браухичу. Он кричал, что бессмысленно держать столько войск под этим проклятым Петербургом, что там они бездействуют, в то время как достаточно было бы перебросить оттуда под Москву хотя бы несколько дивизий, чтобы спасти положение…
Еще не оправившийся от недавно перенесенного инфаркта, бледный, с отеками под глазами, фон Браухич отвечал, что генерал Гудериан плохо информирован, что фон Лееб сейчас не бездействует, поскольку русские перешли в наступление не только под Москвой, но и на юго-востоке от Петербурга…
Совещание в Рославле подходило к концу. Гудериан получил под свое командование еще и 2-ю полевую армию, с задачей держать фронт перед Курском и по линии Орел — Павловское — Алексин, отходя в случае необходимости к Оке.
Было принято еще несколько частных решений, предусматривающих планомерное отступление и остальных армий группы «Центр» на более удобные для обороны позиции.
Но, договариваясь о том, кому, куда и когда следует отступить, участники совещания понимали, что не они, люди в генеральских мундирах, с железными крестами на груди и витыми серебряными погонами на плечах, определяют сейчас дальнейшую судьбу — и свою собственную и сотен тысяч солдат и офицеров, находящихся под их командованием, а противник, вот уже вторую неделю ведущий наступление, остановить которое они не в состоянии.
Каковы будут дальнейшие действия русских? Как велики резервы, которые им удалось собрать? На эти вопросы не мог дать ответа никто.
Возникал и другой немаловажный вопрос: утвердит ли фюрер принимаемые сейчас здесь, за этим столом, решения? Ведь речь шла об отступлении! Согласится ли на это Гитлер?
Все сходились на том, что надо немедленно доложить фюреру о реальном положении дел. Доложить не письменно, не телеграммой, а лично. И сделать это должен человек, которому фюрер верит, в храбрости и компетентности которого не сомневается…
И тут Гудериан почувствовал, что все взгляды устремлены на него.
«Хотите сделать меня козлом отпущения? — со злобой подумал он. — Трусы, все трусы! Боитесь гнева фюрера и хотите быть подальше от него в этот момент?! Трусы!»
Он уж готов был высказать все это вслух, не стесняясь в выражениях, как делал это не раз. Но подумал о том, что фюрер все равно узнает о неудаче, постигшей группу армий «Центр», в том числе и о разгроме дивизий 2-й танковой армии. И кто может поручиться, что тот, кому доведется докладывать об этом фюреру, не постарается очернить командующих армиями и, в частности, его, Гудериана?
Нет, от опасности нельзя бежать, надо идти ей навстречу! Только не скрыв от фюрера, сколь мощные силы удалось сконцентрировать противнику под Москвой, только описав муки и страдания немецких солдат, только доказав, что не войска, а русская зима и интенданты, не позаботившиеся о снабжении солдат теплой одеждой, виноваты в срыве наступления, можно отвратить гнев фюрера, внушить ему, что единственный выход состоит в том, чтобы отступить, занять прежнюю, хорошо оборудованную линию обороны, переждать эту проклятую зиму и весной с новыми силами ударить по Москве.
Сказать все это Гитлеру нужно с солдатской прямотой, не забывая при этом напоминать, что войска благоговеют перед своим фюрером и готовы выполнить любой его приказ…
Когда после долгого молчания Гудериан твердо произнес: «Я поеду в „Вольфшанце“, — все облегченно вздохнули.
В передней, у вешалки, к нему подошел Браухич.
— Вы взяли на себя трудную задачу, Гейнц, — вполголоса проговорил он, — однако… это задача, достойная солдата. Ведь солдатский долг не только в том, чтобы сообщать о победах…
Видимо, он хотел ободрить Гудериана. Но слова, срывавшиеся с его посиневших губ, звучали жалко и походили на самооправдание. И Гудериан вдруг подумал, что перед ним стоит конченый человек и что не только болезнь доконала Браухича…
— Я выполню свой долг, — сухо ответил он.
Браухич протянул руку, и, пожимая ее, Гудериан ощутил, как холодна, безжизненна рука фельдмаршала.
А Браухич как-то странно улыбнулся и уже совсем тихо сказал:
— Монашек, монашек, тебе предстоит трудный путь…