16
В ночь на 17 ноября немцы снова бомбили столицу. Лишь далеко за полночь начальник штаба ПВО позвонил по прямому проводу в кремлевское бомбоубежище и доложил, что опасность миновала и что из восьми прорвавшихся к городу самолетов три сбиты и сейчас догорают — два в районе Химок и один неподалеку от завода «Динамо». Пяти вражеским бомбардировщикам удалось уйти.
Сталин покинул убежище, не дожидаясь, пока голос диктора объявит отбой воздушной тревоги — произнесет слова, которых в эти минуты ждали сотни тысяч москвичей, укрывшихся под сводами станций метро или в подвалах домов: «Граждане! Угроза воздушного нападения миновала. Отбой!..»
В незастегнутой шинели, в шапке-ушанке Сталин медленно пересекал Ивановскую площадь, направляясь к зданию Совнаркома.
Проходя мимо воронки от взорвавшейся здесь прошлой ночью бомбы, Сталин остановился и какое-то время неотрывно смотрел в неглубокую черную яму.
Двое сотрудников охраны привычно заняли свои места в некотором отдалении — справа и слева, с тревогой переводя взгляды с его одиноко маячившей посредине пустой площади фигуры на небо, по которому еще ползали лучи прожекторов.
О чем думал в эти минуты Сталин? Может быть, о том, что это первое попадание фашистской бомбы на территорию Кремля является плохим предзнаменованием?
Но Сталин был рационально мыслящим человеком и из того, что немецкому самолету удалось пролететь над Кремлем и сбросить фугаску, скорее всего мог сделать вывод, что следует наказать зенитчиков, охраняющих правительственные здания Москвы, и командование истребительной авиации.
А может быть, он думал о том, что летчик, сбросивший бомбу, сумел сфотографировать взрыв и завтра, если не сегодня, снимок появится во всех немецких газетах?
Но начиная с 22 июля, с той ночи, когда нескольким вражеским самолетам удалось прорваться в московское небо, берлинские газеты и радио уже не раз кричали об успешных бомбардировках Москвы. В первом же сообщении, опубликованном и переданном в эфир 23 июля — Сталину тогда показали его радиоперехват, — говорилось, что «пожары в Москве бушевали всю ночь, а наутро москвичи увидели руины Кремля, по которым бродили в поисках чего-то какие-то люди».
Нет, глядя в воронку, Сталин, вероятнее всего, думал не о бомбе, разорвавшейся в Кремле. Он смотрел в черную яму, но мыслями был далеко отсюда, под Клином, где врагу удалось прорвать фронт.
Сталин никогда не бывал в этом городке, расположенном в восьмидесяти пяти километрах от Москвы, и не представлял себе, как он выглядит. На карте Клин был обозначен маленькой точкой на змеевидной линии, тянущейся от Москвы на северо-запад, к Ленинграду. До сих пор эта линия, если она попадала в поле зрения Сталина, когда он смотрел на карту, настойчиво напоминала ему об одном: железнодорожное сообщение с Ленинградом перерезано, город задыхается в блокаде.
В Ленинграде Сталин последний раз был в 1934 году. Это была мрачная поездка, связанная с похоронами Кирова, и Сталин старался не вспоминать о ней. Но сейчас, мысленно пытаясь представить себе, что происходит в эти минуты в Клину, он подумал о том, что тогда, в тридцать четвертом, проезжал этот городок…
Сталин поднял голову, точно с трудом отрывая взгляд от зиявшей у его ног ямы, запахнул, не застегивая, шинель и, будто сердясь, что бесцельно потратил несколько дорогих минут, быстро зашагал к зданию Совнаркома.
Поскребышев был уже в приемной, он покинул бомбоубежище несколько раньше Сталина и теперь встречал его у входа в кабинет.
— Сведения о разрушениях есть? — спросил Сталин.
— Еще не поступали, — ответил Поскребышев. — Отбой дали только сейчас.
— Хоменко — к телефону, — приказал Сталин, открывая дверь в примыкавшую к его кабинету комнату, где стояли кровать, небольшой стол с телефонами, параллельными тем, которые были установлены в кабинете, и вешалка. Он снял шинель и ушанку, повесил их на вешалку и, вернувшись в кабинет, увидел, что Поскребышев все еще там.
— Я просил вызвать к телефону Хоменко! — недовольно повторил Сталин и направился к длинному столу с картами.
— С тридцатой армией связи пока нет, — виновато ответил Поскребышев, — я сразу же, когда пришел…
— Жукова! — не оборачиваясь, прервал его Сталин.
Через несколько минут Поскребышев доложил, что командующий Западным на проводе.
— Что нового, товарищ Жуков? — спросил Сталин, и казалось, что нарочито спокойным тоном, каким он говорил это, ему хотелось стереть из памяти Жукова те, другие слова, произнесенные им совсем недавно. — Я понимаю, что прошло немного времени, — продолжал он. — Но мне пока не удается соединиться с Хоменко. Я хотел сказать ему то, чего он заслуживает. Но, может быть, вы знаете…
— По моим данным, Хоменко продолжает отход к Волге. Южнее Калинина, — сказал Жуков.
— Значит… бегство?
— Товарищ Сталин, — громко сказал Жуков, — противник бросил против тридцатой не менее трехсот танков. Вам известно, сколько машин у Хоменко?
Да, Сталину это было известно. Всего пятьдесят шесть легких танков со слабым вооружением. Но вопрос Жукова прозвучал упреком, и Сталин уже резче сказал:
— О превосходстве противника в танках я осведомлен не хуже вас. Но… — Он сделал невольную паузу и глухо закончил: — Но позади — Москва…
— Я знаю это, товарищ Сталин, — спокойно ответил Жуков. И добавил: — И Хоменко знает. Я хочу внести предложение.
— Какое? — поспешно спросил Сталин.
— Передать тридцатую армию из состава Калининского фронта мне.
— Но это же расширит линию обороны Западного фронта, — с сомнением произнес Сталин. — Или у вас положение стабилизируется? — В его голосе прозвучала надежда.
— О стабилизации пока не может быть и речи, — ответил Жуков. — Идут отчаянные бои.
— На каких участках?
— Основной удар противника принимают на себя стрелковые дивизии — триста шестнадцатая генерала Панфилова, семьдесят восьмая генерала Белобородова и восемнадцатая генерала Чернышева. Упорные бои ведут наши танковые бригады и кавалерийский корпус генерала Доватора. Перевод в состав Западного фронта тридцатой армии даст нам большую свободу маневра.
— Хорошо, — после короткого молчания сказал Сталин. — Сегодня вы получите приказ.
Он положил трубку и вернулся к столу с картами.
Из районов Истры и Волоколамска танковые бригады немцев рвались к Москве. От того, выстоят ли перечисленные Жуковым дивизии, зависела судьба столицы…
Был ли прорыв, осуществленный немцами 16 ноября, полной неожиданностью для Сталина? Застал ли он его врасплох так же, как не предвиденное им вторжение гитлеровских войск 22 июня? Свидетельствовал ли вырвавшийся из глубины его души трагический, исполненный глубокой горечи вопрос Жукову: «Вы уверены, что мы удержим Москву?» — о том, что перед лицом грозной опасности Сталин потерял самообладание?
Нет, такое утверждение было бы неправильным.
Опыт уже несколько месяцев длившейся войны подсказывал Сталину, что достигнутое в первых числах ноября относительное равновесие сил под Москвой лишь временное, что рано или поздно противник возобновит свое наступление, снова попытается прорваться к столице.
Однако тот факт, что впервые после смоленских боев врага удалось остановить на главном, решающем направлении, вселил в душу Сталина скорее подсознательную, чем основанную на реальном анализе ситуации, веру в то, что упреждающим ударом можно резко склонить чашу весов в пользу Красной Армии. Но упреждающего удара не получилось. А проведенная по настоянию Сталина перегруппировка резервов ослабила армии Жукова. И день 16 ноября преподал Сталину новый горький урок.
И тогда медленно, но неуклонно происходившие сдвиги, изменения в его, казалось бы, раз и навсегда отлитом, непоколебимом характере дали о себе знать воочию.
…Пройдут годы, красное знамя Победы взовьется над берлинским рейхстагом, благодарное человечество будет славить великий советский народ… А народу этому придется поднимать свою страну из руин и снова, как в начале тридцатых годов, отказывать себе в самом необходимом, чтобы укрепить и умножить силу и мощь своей Родины. По-прежнему во главе партии и народа будет стоять Сталин. И противоречия характера его, казалось бы стертые войной, оживут снова…
Но все это будет потом.
А сейчас он страстно желал получить поддержку, помощь, совет, это и вызвало немыслимый для прежнего Сталина вопрос о судьбе Москвы…
…В те дни, когда власть этого человека казалась беспредельной, а дар его предвидения неоспоримым, в те предвоенные годы, когда не только миллионы людей, но прежде всего он сам убежденно верили в это, Сталин не ощущал потребности в советах. Он не сомневался, что понимает больше, чем другие, и дальше, чем другие, видит.
Был народ, и был его вождь Сталин. Строки известных стихов: «Мы говорим Ленин, подразумеваем — партия, мы говорим партия, подразумеваем — Ленин» — он, несомненно, распространял и на себя. Не случайно в первой своей после начала войны речи он призывал сплотиться вокруг «партии Ленина — Сталина».
Да, ему казалось: есть народ и есть Сталин, который знает, что нужно народу, по какому пути должен идти народ и что на этом пути совершить. Даже ближайших своих соратников он рассматривал прежде всего как посредников, главная задача которых состоит в том, чтобы неустанно разъяснять партии и народу то, что было высказано им, Сталиным, проводить в жизнь его указания.
И ход истории во многих случаях укреплял Сталина в подобной позиции. Разве нападки на него оппозиционеров всех мастей не были всегда связаны с их попытками навязать народу иной, уводящий в сторону от социализма путь? И разве, громя их, он тем самым не выражал волю народа?..
Но из фактов, реально свидетельствовавших, что он был прав во многом, Сталин делал вывод, что он прав и всегда будет прав во всем.
И, укрепившись в этой мысли, в этом сознании, Сталин все реже и реже ощущал потребность в советах других людей, в их опыте, уме, интеллекте. Уже иные критерии стали определять его симпатии и антипатии.
Не учитывая всего этого, невозможно понять, как повлияла на характер Сталина война. Она, точно безжалостный хирург, день за днем отсекала те наросты, те деформированные ткани, которыми этот характер в последние годы оброс. Отсекала жестоко, точно ударами ножа, не щадя крови, но расковывая душу, открывая ее людям.
День 16 ноября нанес Сталину один из таких тяжких ударов.
И вопрос о судьбе Москвы, обращенный к Жукову, немыслимый для прежнего Сталина, вырвался теперь из глубины его души, жаждавшей слитности с людьми, несущими, как и он сам, на своих плечах неимоверно тяжелый груз войны…
Да, драматический ход войны, тяжелейшие испытания, выпавшие на долю первого в мире социалистического государства, страстная решимость партии коммунистов, всего народа отстоять свою страну, решимость, которую невозможно было ни подавить гусеницами танков, ни выжечь огнем, ни разметать бомбами, снарядами, выдвигали на передний край великой битвы все новых и новых полководцев, политработников, организаторов промышленности, конструкторов, инженеров… Их вызвал к активной деятельности, способствовал их росту объективный ход Истории.
Но был еще и субъективный фактор, неразрывно связанный с первым: все сильнее с каждым днем ощущаемая Сталиным потребность в ежедневной, ежечасной связи с людьми, в их поддержке.
Когда-то одиночество тяготило Сталина только за обеденным столом или во время отдыха в поздние ночные часы. Теперь он не мог в одиночестве работать. И в его кремлевском кабинете редко теперь царила тишина, все больше и больше людей — военных и гражданских — переступало порог этого ранее недоступного для них кабинета, все чаще снимал Сталин трубки своих телефонов, чтобы переговорить с командующими фронтами, армиями, членами Военных советов, секретарями партийных комитетов, директорами заводов, конструкторами…
Три неотложных задачи стояли сейчас перед Сталиным и всеми теми, кто в эти дни возглавлял Красную Армию. И от решения этих задач во многом зависел исход войны. Надо было во что бы то ни стало отвести угрозу, нависшую над Москвой. Восстановить связь с Ленинградом, отрезанным двумя блокадными кольцами от страны. И наконец, закрыть врагу путь на Кавказ, к основным источникам советской нефти.
Но чтобы выполнить эти задачи, надо было ликвидировать или хотя бы свести к минимуму то преимущество в вооружении, которым все еще обладал враг.
Добиться этого было, казалось, невозможно. Невозможно потому, что огромные территории с расположенными там заводами, шахтами были заняты врагом. Невозможно потому, что многие из эвакуированных предприятий находились еще в пути, а прибывшие к месту назначения только разворачивали производство военной техники. Невозможно потому, что уровень промышленного производства в эти трагические дни, несмотря на все усилия, на сверхчеловеческий труд сотен тысяч людей, был самым низким за весь период с начала войны…
Трех месяцев передышки, двух, пусть одного хватило бы для того, чтобы создать материальную базу для ликвидации преимущества немцев в вооружении.
Но враг не дал ни трех, ни двух, ни даже одного месяца передышки…
Спустя неделю после прорыва фронта 30-й армии немцы подошли непосредственно к Клину, и нашим войскам пришлось оставить не только сам Клин, но, чтобы избежать окружения, и другой, расположенный в двадцати трех километрах от него небольшой городок со светлым, веселым, напоминающим о мирных временах названием Солнечногорск.
Через несколько часов после захвата Клина и Солнечногорска две немецкие танковые группы устремились к Яхроме и Красной Поляне. Яхрома находилась в шестидесяти трех километрах к северу от Москвы, Красная Поляна — всего лишь в тридцати пяти километрах.
Однако для того, чтобы преодолеть расстояние, отделяющее Яхрому и Красную Поляну от Клина и Солнечногорска, немецким танкам потребовалась неделя — столь упорным было сопротивление истекающих кровью советских войск.
Но противник рвался вперед, и в ночь на 30 ноября немецкие танки оказались всего в двадцати семи километрах от столицы Советского Союза.
О том, что с немецких наблюдательных пунктов можно в бинокль различить силуэты кремлевских башен, Гитлер объявил 30 ноября на весь мир.
Но существовал другой факт, известный лишь Сталину и узкому кругу партийных и военных руководителей. И именно этот факт определил ход событий.
То, что никогда не могли бы совершить люди в другом социальном мире — ни за деньги, ни под угрозой оружия, — оказалось под силу советским людям…
Начиная операцию «Тайфун», немцы имели двойное превосходство в артиллерии. Теперь, к концу ноября, оно едва достигало двух десятых процента.
Две тысячи танков двинули они на Москву — менее полутора тысяч из них дошли до ближних подступов к столице. Но к этому времени противостоящие им советские войска имели уже тысячу семьсот тридцать танков.
Две с половиной тысячи вражеских самолетов находились в воздухе или готовились к вылету с немецких полевых аэродромов, когда Гитлер отдал фон Боку приказ: «Вперед!» Но теперь таким же количеством боевых машин располагали и защитники Москвы.
Невозможное свершилось. Решающего превосходства под Москвой немцы к концу ноября уже не имели — ни в численном составе, ни в количестве и качестве вооружения.
…Пройдут годы и десятилетия. Время сотрет из памяти поколений подробности смертельной схватки, в которой в конце первой половины двадцатого столетия советский народ отстоял не только свободу и независимость своей Родины, но и будущее мировой цивилизации. Не останется в живых участников этого великого сражения…
Но будущие историки и писатели еще долго, очень долго будут возвращаться исследовательским взглядом своим к Великой Отечественной войне советского народа, споря, утверждая, опровергая, задаваясь десятками вопросов.
Они постараются проникнуть в мысли Верховного главнокомандующего Советской Армией, человека, в характере которого сконцентрировалось так много противоречий и, казалось бы, взаимоисключающих черт.
И среди вопросов, касающихся хода войны и причин поражения гигантской немецкой армии, дошедшей вначале до стен Ленинграда и почти до самой Москвы, среди всех этих вопросов, несомненно, будет такой: что думал, что ощущал Сталин в ночь на 30 ноября, узнав, что противник достиг Красной Поляны?
Думал ли он о том, что только кремлевская стена, лабиринт московских улиц и пространство менее чем в три десятка километров отделяют его от моторизованных полчищ врага и, следовательно, спустя считанные часы сюда, в его кабинет, может донестись лязг гусениц немецких танков?
Думал ли он о том, что пора покинуть Москву, чтобы руководить сопротивлением с другого, заранее подготовленного на всякий случай командного пункта? Возвращался ли памятью своей к тому роковому дню, к той ночи на 22 июня, когда оказалось, что он допустил такой крупный просчет в определении ближайших намерений гитлеровской Германии?..
Возможно, что кто-либо из будущих историков или писателей, руководствуясь чисто формальной логикой, возьмется утверждать: да, Сталин думал, не мог не думать обо всем этом в те роковые часы.
Но вероятнее всего, Сталин думал о другом — о том, что было в этот момент решающим. О цифрах, которые фигурировали в ежедневно получаемой им сводке о поступившем в войска вооружении.
Ценой беспредельных усилий превосходство врага в вооружении удалось наконец ликвидировать. Не полностью, в некоторых видах оружия у противника все еще оставался перевес. Но он был уже несравним с тем перевесом, которым обладал фон Бок, начиная свое октябрьское наступление на Москву и даже возобновляя наступление 16 ноября, то есть всего две недели назад!
«Две недели? — с удивлением и недоверием может воскликнуть будущий историк. — Вы хотите сказать, что за какие-то четырнадцать дней, в условиях непрекращающихся боев, сотрясаемой ударами войны стране удалось ликвидировать превосходство противника в вооружении?..»
«И да, и нет, — ответит ему История. — Нет — потому что огромные усилия, направленные на то, чтобы ликвидировать превосходство противника в численности войск и вооружении, прилагались Ставкой с первых недель войны. Да — потому что именно к концу ноября это превосходство было в основном ликвидировано».
И именно сознание, что войска, обороняющие Москву, обладают сейчас не только моральным преимуществом, которое всегда придает особую силу людям, защищающим свой родной дом от разбойничьего нападения, но и достаточным количеством танков, самолетов, орудий, несомненно помогло Сталину в эти грозные минуты сохранить выдержку и полное присутствие духа.
…Командующий Западным фронтом Жуков доложил, что на помощь отошедшей от Солнечногорска 16-й армии срочно перебрасываются войска с других участков фронта.
Сталин приказал забрать из Московской зоны ПВО и направить в распоряжение Жукова несколько артиллерийских батарей и зенитных дивизионов — для стрельбы прямой наводкой по танкам.
Потом он приказал немедленно перебросить на Западный фронт стоящую наготове в районе Серпухова стрелковую дивизию.
В распоряжении Сталина оставался еще резерв Ставки. Он хранил его как зеницу ока, отдавая себе отчет в том, что может настать такой критический момент, когда придется бросить на защиту Москвы все имеющиеся силы.
Этот момент наступил.
И все же Сталин решил направить Жукову только часть резерва Ставки — две армии и два противотанковых артиллерийских полка: он понимал, что война не кончится, даже если падет Москва…
Среди множества телефонных звонков, раздававшихся в ту ночь в кабинете Сталина, один был особенно тревожным: Берия сообщил, что, по полученным данным, в городе высадился парашютный десант. Сталин ответил резко:
— Парашютисты? Сколько? Рота? А кто видел? Проверь. Где точно высадились? Я спрашиваю: где? Не знаешь? Не поднимай тогда паники. Может быть, на твой кабинет тоже высадились?..
И бросил трубку.
В то, что немцы высадили десант, он действительно не поверил. Заняв Красную Поляну, противник пока не продвинулся дальше ни на шаг, в таких обстоятельствах высадка в городе парашютистов была бы со стороны немцев бессмысленной авантюрой — подобный десант был бы мгновенно уничтожен.
Бросив на рычаг трубку, Сталин прошелся по кабинету, потом снял трубку другого аппарата, набрал две цифры, подождал гудка и медленно набрал три остальных.
Нет, он звонил не в НКВД, не в горком партии и не в штаб МПВО, чтобы проверить сведения о парашютистах. Звонок аппарата ВЧ раздался в эту минуту за много километров от Москвы, в далеком Новосибирске, в кабинете директора авиационного завода, где секретарь обкома партии Кулагин и заместитель наркома авиапромышленности Яковлев проводили в это время совещание с руководящим активом завода.
— Здравствуйте, — сказал Сталин. — Кто у телефона?
Услышав голос Сталина, Кулагин объявил перерыв. Все, кроме него и Яковлева, вышли из кабинета.
— Что нового? — спросил Сталин. — Сколько за истекшие сутки?
Кулагин назвал цифру.
— Хорошо, — сказал Сталин. — Но мало. — И повторил: — Мало! Что мешает увеличить выпуск?
— Мы сейчас обсуждаем этот вопрос с руководителями завода.
— Где Яковлев? — прервал Кулагина Сталин.
— Здесь, рядом.
— Передайте ему трубку.
Сталин взял папиросу из раскрытой коробки «Герцеговины Флор», хотел закурить, но в этот момент раздался голос Яковлева:
— Здравствуйте, товарищ Сталин. Слушаю вас.
Сталин положил на стол незакуренную папиросу.
— Здравствуйте, — сказал он. — Мой вопрос все тот же. Нам срочно нужны истребители. Как можно больше. Что требуется, чтобы увеличить их выпуск?
— Мы только что говорили об этом с товарищем Кулагиным и пришли к единому выводу… — ответил Яковлев.
— Я слушаю, — сказал Сталин и плотнее прижал трубку к уху.
— Необходимо объединить базирующиеся здесь заводы. Сейчас, как вы знаете, на базе комбайнового развертывают производство четыре эвакуированных сюда из разных городов завода. Это значит — четыре рабочих коллектива, четыре директора, четыре главных инженера. Это создает разнобой в работе.
— Вы говорите, что существуют четыре директора и четыре главных инженера, — произнес Сталин. — Но заместитель наркома авиационной промышленности в Новосибирске сейчас находится один. Товарищ Яковлев. Что мешает ему употребить власть, если это приведет к увеличению выпуска самолетов?
— Требуется ваше одобрение, товарищ Сталин. Если оно будет, то в декабре, полагаю, завод сможет увеличить выпуск истребителей.
— Считайте, что оно имеется. Что еще?
— В данный момент это главное, товарищ Сталин. Если реорганизация, которую надо произвести немедленно и так, чтобы это не отразилось на бесперебойном выпуске машин, потребует дополнительных согласований, то…
— У нас нет времени для согласований, товарищ Яковлев. Решать уполномочены вы. Немцы не дают нам времени для согласований.
— Я понял.
— У вас все? — спросил Сталин.
— Да, товарищ Сталин, — ответил Яковлев, но, почувствовав, что тот не повесил трубку, продолжал держать в руке и свою. Наконец тихо спросил: — Как… с Москвой?
— Под Москвой идут бои, — после паузы ответил Сталин. — Главное, что вам надо сейчас знать и помнить, — это что исход сражения решается не только под Москвой. В не меньшей мере успех зависит от того, когда и сколько вы дадите истребителей. Вы поняли меня? В не меньшей.
— Да, я понял вас, товарищ Сталин.
— До свидания.
…Услышав щелчок, Яковлев медленно опустил трубку на рычаг.
— Ну, что он сказал?! — впиваясь глазами в Яковлева, нетерпеливо спросил сидевший рядом Кулагин.
— Истребители нужны, вот что он сказал, — помедлив, ответил Яковлев.
— А под Москвой, что он сказал о Москве?
И перед глазами Яковлева встала картина недавнего прошлого. Тогда он задал Сталину тот же вопрос…
Это было в октябре. Немцы начали свое генеральное наступление на Москву. А план эвакуации авиационных заводов, составленный еще до того, как началось это наступление, предусматривал их переброску на территории, которые в новых обстоятельствах могли оказаться под угрозой вражеского вторжения.
Необходимо было принять быстрое решение, меняющее уже принятый наркоматом план эвакуации. По этому вопросу у Яковлева с руководством наркомата возникли разногласия. И он решил обратиться к Сталину. Снял трубку «вертушки», набрал номер и, услышав знакомый бас Поскребышева, сказал, что просит приема у товарища Сталина по неотложному вопросу.
Не прошло и получаса, как в кабинете Яковлева раздался звонок и тот же Поскребышев сказал:
— Товарищ Сталин ждет вас к четырем часам. — И добавил: — На квартире.
Когда машина с постоянным кремлевским пропуском мчала Яковлева к Боровицким воротам, он думал не о том, что скажет Сталину относительно плана эвакуации заводов — этот вопрос был ему ясен, — а о том, в каком состоянии находится сам Сталин в эти трагические дни.
Яковлев видел Сталина в различной обстановке — на совещаниях в его кабинете, за обеденным столом в его кунцевском доме…
Да, он бывал и там, — нередко, закончив далеко за полночь затянувшееся совещание, Сталин говорил присутствующим: «А теперь можно и пообедать… Специально никого не приглашаю. Но кто хочет…» — и первым направлялся к двери.
Яковлев привык видеть Сталина спокойным, невозмутимым, почти никогда не повышающим голоса, даже когда он произносил жестокие, определяющие судьбы людей слова, привык к его манере прохаживаться по ковровой дорожке, ведущей от дверей кабинета к письменному столу, в то время как все остальные сидели, к привычке крошить в трубку табак из папирос «Герцеговина Флор», к оживленному, но всегда несколько напряженному застолью, где Сталин медленно потягивал вино или шампанское из узенькой рюмочки, где все говорили громко и как будто весело, но мгновенно замолкали, когда Сталин произносил первое слово…
«Каким я увижу его сейчас?!» — с тревогой и волнением размышлял Яковлев. Не отдавая себе в том отчета, он надеялся если не из слов, то по виду Сталина, по его поведению понять, каково реальное положение под Москвой.
Когда Яковлев вошел в комнату к Сталину, тот встал с дивана, покрытого белым чехлом, отложил в сторону книгу. Бросив мимолетный взгляд на ее корешок, Яковлев прочел: «М. Горький».
Поздоровавшись, Сталин направился к столу и стал набивать свою трубку…
Нет, Яковлев не заметил в нем никаких внешних перемен, разве что лицо его было бледнее обычного.
— Я слушаю вас, — сказал Сталин.
И то, что он проговорил эти слова таким тоном, как будто у него в запасе было много свободного времени, так, как произнес бы их полгода назад или еще раньше, в кажущиеся уже такими далекими мирные времена, вселило в Яковлева безотчетное чувство спокойствия.
— Ну, слушаю, — повторил Сталин.
Стараясь говорить сжато, коротко, Яковлев высказал свои соображения относительно плана эвакуации заводов.
Сталин выслушал его не перебивая, прохаживаясь взад и вперед по комнате. Иногда Яковлеву начинало казаться, что, удалясь в дальний конец комнаты, он перестает его слушать, занятый своими мыслями. Но как только Яковлев делал паузу, Сталин тотчас же оборачивался и давал понять, что ждет продолжения.
— Что мешает изменить план эвакуации? — спросил Сталин, когда Яковлев закончил.
— Главным образом то, что план этот уже утвержден, — ответил Яковлев.
— Но время неизбежно вносит коррективы в утвержденные планы, — слегка пожимая плечами, заметил Сталин.
— К сожалению, с этим не хотят считаться некоторые руководители авиационной промышленности, — резко сказал Яковлев.
— У всех людей в работе бывают ошибки, товарищ Яковлев, — произнес Сталин. — У них, — сделал он неопределенный жест в сторону, — у меня, — дотронулся он мундштуком до груди, — и у вас… — обратил он мундштук к Яковлеву. — Но эти недостатки не должны мешать, когда решается главное.
Он снова прошелся по комнате, остановился у стола и сказал:
— В принципе я согласен с вашими предложениями. Но важно не только разумно расположить эвакуируемые заводы. Важно, чтобы они как можно скорее начали выпуск самолетов. Истребителей, товарищ Яковлев, — добавил Сталин, чуть повышая голос. — Нам в первую очередь нужны истребители! Их мало, их еще очень мало, и вы хорошо знаете об этом.
— Враг продвигается? — глухо спросил Яковлев.
— Да, — ответил Сталин. — Пока да.
И это «пока» пробудило в Яковлеве надежду, что Сталин знает нечто такое, уверен в чем-то таком, что может в ближайшее время изменить положение в нашу пользу.
И Сталин, очевидно, почувствовал это и, как бы отвечая на его мысли, сказал:
— Пока положение очень тяжелое… Немцы захватили большую часть нашей земли. Есть люди, — он снова сделал неопределенное движение рукой, — и в самой Германии и в других странах, которые придают этому факту решающее значение. Мы — нет.
— Вы рассчитываете на резервы, товарищ Сталин? — спросил Яковлев.
— Не только. Я рассчитываю на то, что немцы не смогут выдержать такого напряжения длительное время. Наши неограниченные ресурсы, наши возможности, безусловно, сыграют решающую роль. Однако… — Он раскурил погасшую трубку и продолжал: — Однако важную роль играет не только объективный, но и субъективный фактор. К сожалению, не все наши военные оказались на высоте. Они надеялись на свою личную храбрость, на свою готовность отдать жизнь, если нападет враг… Они и готовы ее отдать. Но нам нужно большее. Нам нужно победить, разгромить врага. В этой войне воюют не только люди, но и машины. Это во многом война машин, и в этом ее отличие от предыдущих войн. Оружие у нас есть. Но его мало!
Сталин снова подошел почти вплотную к Яковлеву и жестко сказал:
— Нам нужно вооружение. Разных видов. И особенно истребители. И как можно скорее. Вы меня поняли?
— Да, товарищ Сталин, — ответил Яковлев.
Сталин кивнул и пошел к столу. Яковлев подумал: «Теперь нужно попрощаться и уйти. Разговор окончен».
И вдруг, как бы помимо воли, задал Сталину тот вопрос:
— Товарищ Сталин, а удастся удержать Москву?
Сталин медленно обернулся. Но застывший под его пристальным взглядом Яковлев не прочел на его лице ни гнева, ни удивления. Оно было спокойно.
— Думаю, — негромко произнес он, — что сейчас не это главное. Важно побыстрее накопить резервы. А они у нас есть. Мы еще… побарахтаемся с немцами немного и погоним их обратно. В этом сомнения быть не может. — И раздельно повторил это, казалось бы, столь неуместное слово: «по-ба-рахтаемся», вкладывая в него какое-то особое, грозное содержание…
— А под Москвой, что он сказал о Москве? — нетерпеливо повторил свой вопрос Кулагин.
— Под Москвой идут бои… — тихо ответил Яковлев.
В восемь часов утра в кабинет Сталина вошел Поскребышев и доложил, что звонил Берия, сообщил, что сведения о парашютистах оказались ложными.
Сталин недовольно поморщился. Потом, видя, что Поскребышев не уходит, спросил:
— Ну, что еще?
— Пока ничего, товарищ Сталин. Василевский будет с докладом через час.
— Все? — снова спросил Сталин и хмуро посмотрел на своего помощника.
— Есть письмо на ваше имя, товарищ Сталин.
— Какое письмо?
— От того человека, который был у вас в конце сентября. Реваз Баканидзе.
— Он в Москве? — быстро спросил Сталин.
— Нет. Письмо подняли наверх из комендатуры Кремля. Дежурный в бюро пропусков сказал, что его передал какой-то военный. Словом, оно пришло не по почте. Хрусталев хотел его забрать, чтобы проверить…
— Пусть не лезет не в свое дело, — оборвал его Сталин. — Где письмо?
— Одну минуту, товарищ Сталин.
Поскребышев поспешно вышел и тотчас же вернулся обратно, держа в руках конверт.
— Я его не распечатал обычным порядком, товарищ Сталин, потому что… — неуверенно начал Поскребышев.
— И правильно сделал, — прервал его Сталин. — Дай письмо.
На конверте было написано: «Москва, Кремль, товарищу Сталину. Лично». В правом углу, под дугообразной чертой, значилось: «От Р. Баканидзе. Отправитель известен тов. Сталину». Последние слова были дважды подчеркнуты.
Сталин невесело усмехнулся. Он понял, что для автора письма эти слова были единственной гарантией, что оно будет передано по назначению.
Конверт был толстый, явно самодельный, из серой шершавой оберточной бумаги.
Сталин положил письмо на стол и как бы в раздумье посмотрел на него. Почему-то он не торопился вскрывать конверт. Почему — он вряд ли мог бы объяснить даже самому себе. Он вспомнил, как Реваз стоял перед ним с расстегнутым воротом гимнастерки, видел красный шрам на его груди, выступавший из-под выреза нижней рубахи. И голос Реваза, его тихий вопрос, который тогда показался Сталину громче орудийных залпов, снова прозвучал в его ушах: «Значит, немцы приближаются к Москве?!»
Сталин встал и подошел к окну. Из окна были видны зубцы кремлевской стены, дальняя сторона Красной площади и серое здание ГУМа. В этом здании давно уже ничем не торговали. Там располагались различные учреждения. Во время октябрьских и майских праздников несколько комнат на втором этаже с окнами, выходящими на Мавзолей Ленина, предоставлялись радиокомитету. Оттуда журналисты и писатели вели репортаж о парадах и демонстрациях, все время внимательно наблюдая за трибуной Мавзолея, где стоял он, Сталин.
Сталину вдруг показалось, что он видит не пустую, покрытую снегом площадь, а весеннюю, первомайскую — море людских голов, колышущиеся над ними знамена и огромные, укрепленные на шестах его, Сталина, портреты.
Он всегда одинаково выглядел на этих портретах. Судя по ним, он не старел. На лице его не было рябин. Седина не покрывала его редеющие с годами волосы. На портретах время проходило для него бесследно. Он был всегда одинаков, всегда вечен, товарищ Сталин.
А демонстранты шли и шли… Только плакаты, транспаранты и панно, плывущие над их головами, постепенно менялись. Карикатура на Чемберлена — узкое, искаженное злобной гримасой лицо с моноклем в огромной глазнице. Мощный кулак, показывающий британскому премьеру фигу: «Наш ответ Чемберлену!..» Пузатый карлик в картузе, сапогах бутылками и жилете, путающийся в ногах у огромного человека в лаптях и посконной рубахе: «Ликвидировать кулака как класс!» И другие плакаты: «Даешь индустриализацию страны!», «Даешь коллективизацию!» Новые несметные толпы людей приближались сюда, к Мавзолею. Над колоннами возвышались макеты великих строек: кузнецкой, магнитогорской… «Выполним пятилетку в четыре года!..» И снова портреты его, Сталина. Гладкое лицо. Всюду одинаковый, точно выверенный излом брови над левым глазом. Черные усы. Черные густые волосы. Наглухо застегнутая тужурка с отложным воротником…
Все это было, было!..
Но, устремив свой мысленный взор в проплывавшее перед ним прошлое, Сталин ни на мгновение не забывал, что на его письменном столе лежит конверт из грубой, шершавой оберточной бумаги.
Он вернулся к столу и сел в кресло.
Теперь он смотрел на конверт с неприязнью, даже со злобой. Это было простым совпадением, что письмо доставили ему на исходе этой страшной ночи, когда немцы прорвали фронт Рокоссовского. И тем не менее в этом совпадении Сталину почудилось нечто зловещее.
«Ты снова хочешь упрекать меня? Сейчас, когда решается судьба Москвы? Когда напряжены все силы, когда каждый должен стоять насмерть? И в эти минуты ты, комиссар, писал это письмо?!»
Но все связанное с рефлексией, колебаниями было не только органически чуждо Сталину, но и ненавидимо им. И, поймав себя на мысли, что он боится прочесть письмо, Сталин схватил конверт к резким движением вскрыл его.
Листок был сложен вчетверо. Сталин развернул его и прочел:
Дорогой товарищ Сталин!
Бойцы нашей дивизии не посрамили чести Родины. Если нам приходится отступать, то враг заплатил за это тысячами жизней своих солдат.
Я пишу Вам это письмо с чувством большой радости. Сегодня мы получили десять новых танков — три «Клима» ленинградского производства и семь замечательных «тридцатьчетверок», которые мне уже доводилось видеть в бою.
Пополнилась наша дивизия и полковыми пушками, говорят, тоже питерской работы. Настроение у бойцов бодрое, и мне как комиссару приятно это сознавать. Конечно, все, от командира дивизии до рядового бойца, понимают, что опасность все еще очень велика, но что врага в Москву мы не пропустим, — в этом уверены мы все. И у меня появилось большое желание сказать Вам об этом.
Вынужден кончать — решил с комиссаром одного из полков пойти в роты, — есть основания полагать, что немцы скоро снова полезут.
Письмо я попросил отвезти в Кремль и сдать лично одного товарища, который едет в Москву на два дня по армейским делам.
Да здравствует наша партия! Да здравствует наш Сталин!
Реваз Баканидзе.
28 ноября 1941 года.
Первой реакцией Сталина было недоумение. Письмо звучало так, как будто автором его был не старый друг, не человек, который совсем недавно не побоялся говорить с ним, Сталиным, призывая его к ответу, а один из миллионов бойцов и командиров, для которых Сталин был только вождем. Такие примерно письма приходили в ЦК десятками и сотнями тысяч — коллективные и индивидуальные.
Сталин снова перечитал письмо, стараясь найти в нем скрытый смысл. Но никакого «подтекста» не обнаружил.
Почему же Реваз написал ему такое письмо? «Может быть, оно рассчитано на военную цензуру?» — подумал Сталин. Но штампа «Просмотрено военной цензурой» на конверте, естественно, не было — ведь шло письмо не по почте.
Но если Реваз знал, что минует цензора, то чем — опять-таки чем?! — можно объяснить, что он написал именно так?
Сталин в третий раз перечитал письмо.
И вдруг он понял. Все понял. Своим письмом Реваз хотел сказать, что тот разговор забыт, забыт на все время войны, что все, что не касается сейчас защиты Родины, отошло на задний план. Упоминая о поступившем вооружении, заверяя: «Врага в Москву мы не пропустим», Реваз хотел ободрить его, Сталина, влить в него новые силы.
Это было письмо не просто друга, а прежде всего бойца, одного из тех многих тысяч бойцов, от которых сейчас зависела судьба Москвы. И всем тоном, всем смыслом его Реваз хотел подчеркнуть, что армия сильна и охвачена одним стремлением, одним желанием — остановить натиск врага, отстоять Москву.
И хотя это письмо фактически ничего не прибавляло к тому, что знал Сталин, и никак не могло изменить того страшного факта, что оборона на дальних подступах к Москве прорвана немецкими танками, Сталин почему-то ощутил облегчение.
Он нажал кнопку звонка и сказал вошедшему Поскребышеву:
— Вызвать товарища Баканидзе в Москву.
— Слушаю, товарищ Сталин, — ответил Поскребышев. — А где он находится?
Сталин протянул ему письмо:
— Установите и вызовите. Немедленно.
Поскребышев взял письмо и быстро вышел из кабинета. В эту минуту позвонил по «вертушке» Василевский.
Услышав слова «докладывает Василевский», Сталин весь напрягся и сжал телефонную трубку с такой силой, точно хотел ее раздавить. Он приготовился к самому худшему.
— Вы слышите меня, товарищ Сталин? — раздался в трубке голос заместителя начальника Генерального штаба.
— Я слушаю вас, товарищ Василевский, — медленно и внешне спокойно проговорил Сталин.
— Звоню, чтобы доложить, товарищ Сталин, что я только что закончил переговоры с командующими фронтами. Ни на одном из фронтов дальнейшего продвижения противника не отмечено. У Жукова, например, впечатление, что немцы вообще перестали атаковать.
— Не слишком ли оптимистичен товарищ Жуков?.. Впрочем, я переговорю с ним сам. У вас все?
— Так точно, товарищ Сталин.
— Хорошо. Спасибо, товарищ Василевский, за хорошие вести, — сказал Сталин и опустил трубку на рычаг. Потребовалось усилие, чтобы разжать сжимавшие ее пальцы.
Затем Сталин повернулся левее, к аппарату ВЧ, и набрал номер Жукова.
Командующий Западным фронтом оказался на месте. Он подтвердил, что в середине минувшей ночи атаки немцев стали ослабевать и к настоящему моменту прекратились вообще.
— Может быть, это всего лишь маневр или просто передышка? — настороженно спросил Сталин.
— Возможно, — ответил Жуков. — Однако я только что лично допрашивал захваченного в плен немецкого майора, командира одного из полков. На мой вопрос, почему на его участке наступление прекратилось, майор ответил, что солдаты выдохлись, что в ротах осталось по тридцать—сорок человек и продолжать наступление такими силами было бы самоубийством. Я спросил его, — продолжал Жуков, — получил ли он от командования дивизии приказ прекратить наступление. Утверждает, что не получал, но что… Словом, переводчик сказал, что это соответствует нашей поговорке «выше головы не прыгнешь».
— А вы уверены, что этот пленный не врет? — спросил Сталин.
Жуков ответил не сразу.
И за мгновение молчания Сталин успел понять, что задавать этот вопрос ему не следовало. Он вспомнил, что подобный вопрос он задал стоявшим перед ним Жукову и Тимошенко 21 июня…
Но тогда эти слова произнес тот, прежний Сталин, уверенный в непогрешимости своих расчетов, не желавший считаться с реальными фактами, если они противоречили его точке зрения.
Сейчас аналогичный вопрос задал уже другой Сталин. Познавший горечь поражений. Много понявший и многому научившийся. Он боялся ошибки, опасался принять столь страстно желаемое за действительное.
— …Может, врет, а может, и нет, — сказал после паузы Жуков, и Сталину показалось, что Жуков в эти секунды вспомнил о том же, о чем вспомнил он сам.
— Что ж, будем надеяться, что не врет, — сказал Сталин. Он хотел добавить, что утвержденный накануне план контрнаступления, намеченного на пятое и шестое декабря, следовательно, остается в силе, но не произнес этих слов. Впереди была еще неделя, и она могла многое изменить.
17
…Почти до полудня вместе со всеми участниками партактива Звягинцеву пришлось пробыть в бомбоубежище райкома. Он сидел там рядом с Королевым, забрасывая его вопросами. На каждый из них ему хотелось получить немедленный ответ, а Королев отвечал не только тихо — кругом были люди, — но и не спеша, точно испытывал его терпение.
Тем не менее Звягинцев сразу же выяснил, что Вера жива и по-прежнему работает в госпитале. О жене Королев сказал только три слова: «Ее уже нет». Без всякой аффектации, без надрыва, скорее с какой-то злобой в голосе. Спросил о брате, которого давно не видел. Рассказал, что на заводе плохо, очень плохо, рабочих осталось совсем немного, однако они продолжают работу, ремонтируют танки, полковые пушки и налаживают производство мин.
Там же, в убежище, Королев познакомил Звягинцева с новым директором завода Длугачом. Тот беседовал о чем-то с Ефремовым, и Звягинцеву удалось лишь представиться им обоим и в нескольких словах объяснить, с каким заданием он прибыл. Он спросил, на месте ли главный конструктор Котин, который осенью был начальником штаба обороны завода и сделал тогда очень много для строительства укреплений и, к своему огорчению, узнал, что того совсем недавно направили в Челябинск вслед за Зальцманом и Козиным.
В отличие от Зальцмана, резкого, быстрого, категоричного в суждениях, Длугач, несмотря на свою молодость — ему было лет тридцать пять, — произвел на Звягинцева впечатление человека спокойного, даже медлительного.
На завод Звягинцев вернулся вместе с кировцами. Ему не терпелось как можно скорее приступить к осмотру территории, примыкавшей к Финскому заливу, но Королев сказал, что прежде всего надо оформиться, то есть выписать постоянный пропуск, сдать в ОРС продаттестат и получить в обмен карточки на питание.
Они зашли в партком, Королев куда-то позвонил, и через несколько минут явился парень лет двадцати. Впрочем, о возрасте его можно было догадаться лишь по еще не погасшему юношескому блеску в глазах и несколько угловатым, чисто мальчишеским движениям, лицо же его, землисто-серое, худое, с ввалившимися щеками, мало чем отличалось от лиц людей взрослых и даже пожилых.
— Слушай, Беглый, проводишь товарища майора в комендатуру, потом в ОРС. А потом… ну, будешь вроде связного при нем. Если что показать или куда проводить. С комитетом комсомола я договорюсь. Ясно?
— Ясно, Иван Максимович, — ответил парень и как-то странно, то ли с улыбкой, то ли с усмешкой, взглянул на Звягинцева.
Они вышли во двор. Было очень холодно. Звягинцев поднял воротник полушубка, а парень опустил уши своей шапки и завязал тесемки под подбородком.
— А ведь я вас знаю, товарищ майор! — неожиданно сказал он.
— Да? — рассеянно произнес Звягинцев.
— Вы же у нас на заводе укрепления строили. Ну, тогда, осенью.
— Было такое дело.
— Ну вот, — обрадованно сказал парень. — А я тогда на ремонте танков работал. Вспомнили меня?
«Смешной человек! — подумал Звягинцев. — Как будто я могу помнить всех, кто работал на ремонте танков».
— Помню, помню, — скороговоркой ответил он, — только давай не задерживаться. Время дорого.
Зашли в комендатуру, потом в ОРС. Увидев, что Звягинцев торопливо сунул продовольственную карточку в карман, парень заметил:
— Пуще глаза храните! Не возобновляется. — Потом спросил: — Куда теперь?
— К заливу пойдем, — сказал Звягинцев. — Посмотрим.
Территория завода была огромной, и, если бы не попутный грузовик, подбросивший их на западную окраину, идти туда пришлось бы не меньше минут сорока.
Было безлюдно. Метрах в ста впереди тянулся забор. Увязая в сугробах, Звягинцев с парнем добрались до него. Забор был невысоким, однако для того, чтобы заглянуть на ту сторону, Звягинцеву пришлось влезть на полузасыпанный снегом деревянный контейнер.
Теперь перед его глазами расстилалось ледяное пространство Финского залива. Где-то там, впереди, у невидимой отсюда, но близкой Стрельны, притаилась смерть. Звягинцев знал, что на льду залива — боевое охранение частей ВОГа, минные поля, проволочные заграждения, что подступы прикрывает артиллерия Балтфлота. Тем не менее его охватила тревога.
Он соскочил вниз и раздраженно сказал:
— Чем вы от противника отгорожены? Забором, что ли, этим?!
— Это почему же забором?! — неожиданно резко ответил парень. — Мы тут укрепления строили. Не видите? Идемте покажу.
Следуя за уверенно шагавшим по одному ему видным тропкам парнем, Звягинцев осмотрел несколько дзотов с амбразурами, обращенными в сторону залива, пулеметные гнезда и почти невидимые из-под снега металлические противотанковые надолбы.
Пробираться через сугробы было тяжело. Когда они наконец остановились, Звягинцев вытер рукавом полушубка выступивший на лбу пот.
— Это все? — спросил он.
— Все, — сумрачно ответил парень. И добавил: — Голодные люди строили, товарищ майор. Голодные!
В его голосе Звягинцеву послышался почти нескрываемый упрек.
— Враг не будет считаться с тем, кто строил, — сухо ответил он.
Мысленно прикидывая, успеет ли он до сумерек вернуться сюда с инженерами и обследовать все более основательно, Звягинцев посмотрел на часы. Они стояли — секундная стрелка на двигалась.
— А, черт! — выругался он. — Остановились. Трофейная дрянь. У тебя часы есть?
— Часы? — переспросил парень. — Имеются.
Он снял рукавицу, задрал полу ватника, полез в карман ватных же, заправленных в валенки штанов и вытащил оттуда что-то, завернутое в носовой платок. Снял и вторую варежку, прижав ее подбородком к груди, и осторожно развернул платок на ладони. Звягинцев увидел карманные часы в белом металлическом корпусе.
— Пятнадцать ноль-ноль! — объявил парень, зачем-то подышал на стекло, прикрывающее циферблат, потом бережно протер его платком.
— Неужели так рано? А уже вроде начало темнеть. Может, твои тоже стоят? Ну-ка, покажи! — сказал Звягинцев.
Спустя мгновение он уже читал выгравированную на задней крышке надпись: «Старшему лейтенанту В. К. Суровцеву за отличную военную службу от командования».
Кровь прилила к лицу Звягинцева. Боясь услышать ответ, он спросил:
— Как к тебе попали эти часы?
— Дареные, — ответил парень.
— И без тебя вижу, что дареные, — повысил голос Звягинцев, — поэтому и спрашиваю.
— А я и отвечаю: дареные. Мне подарены. Дайте-ка часы, товарищ майор.
— Не отдам, пока не объяснишь, как они у тебя оказались. Капитан Суровцев — мой друг. Мы воевали вместе, ясно? Как к тебе эти часы попали? Почему молчишь! Приказываю отвечать!
Часы могли попасть к парню случайно, он мог выменять их у кого-то на сухарь или пачку пшенного концентрата… Но что тогда с Суровцевым?!
— Товарищ майор, отдайте часы! — возмущенно повторил парень. — Как вам не стыдно?
Звягинцев растерянно протянул ему часы. Тот взял, бережно завернул их в платок и сказал, надевая варежки:
— Не один вы капитана Суровцева знали. Мы с ним в госпитале вместе лежали. Вот он и подарил. Велел фамилию его соскрести и свою написать. А я не стал. Вот и все.
Звягинцев перевел дыхание.
— Ну… прости меня за резкость, — сказал он. — Испугался я. Думал, что убит Суровцев. Ты знаешь, что он для меня значит?! Мы вместе первый бой на Луге принимали! А потом разошлись наши пути-дороги. Расскажи, что с ним! Он что, тяжело ранен?
— Да не волнуйтесь вы. Поправился он. В руку был ранен. Удрали мы с ним из госпиталя. Где теперь вот он, не знаю.
— Может, и он думает, что меня на свете уже нет…
— Ничего он такого не думает, товарищ майор. Знает, что вы живы-здоровы — были, во всяком случае.
— Кто же ему об этом сказал?
— Да я же сказал, товарищ майор, я!
— Ты?! Ничего не понимаю.
— Ну, в госпитале и сказал, что вы у нас на Кировском были.
— А как ты-то в госпиталь попал? Как твоя фамилия? Беглов? Беглый?
— Да никакой я не Беглый, Савельев моя фамилия. Это меня дядя Ваня в шутку Беглым зовет. Ну, прозвище такое дал.
— От немцев, что ли, сбежал? — спросил Звягинцев, подумав, что парень, возможно, был в ополчении и выбрался из окружения или из плена.
— Ну, от фрицев я не бегал! — оскорбленно проговорил Савельев. — Отступать, правда, приходилось, а драпать привычки нет.
— Как же ты в госпиталь попал?
— Эх, товарищ майор! — с обидой произнес Савельев. — Ничего-то вы не помните. Только вид сделали, что узнали меня. А ведь я тот головной танк вел. С заклиненной башней. Ну, взад-вперед гонял. Неужели не помните?
Вспомнил! Звягинцев все вспомнил! В сентябре, когда все со дня на день ожидали новой попытки немцев прорваться к заводу со стороны Пишмаша и больницы Фореля, Звягинцеву пришла в голову мысль вывести ночью из цехов на улицу Стачек танки. Машины были покалеченные, с пробитой броней, с заклиненными башнями, без вооружения, но с неповрежденными гусеницами и работающими моторами. Гул моторов и лязг гусениц должны были, по замыслу Звягинцева, ввести в заблуждение немцев, создать у них впечатление, что к заводу подошло мощное танковое подкрепление. И конечно же этот самый Савельев и вел головной танк…
— Ну, теперь я действительно вспомнил, — сказал Звягинцев. — А потом-то с тобой что приключилось?
— А потом, когда вас уже не было на заводе, в наш цех снарядом садануло. Пятерых рабочих насмерть, а меня в бедро. Вот я в госпиталь и попал. А на соседнюю койку капитана положили. Ну, Суровцева. Очень он мучился.
— Рука болела?
— Рука рукой. Главное, не это его мучило. Беспокоился он очень, что блокаду без него прорвут. Тогда, в конце октября, все ждали, что со дня на день… Если б не Вера…
— Кто?!
— Ну, девушка там была, Вера. Фельдшерица. Она…
— Стой, стой, погоди! — воскликнул Звягинцев. — Невысокая такая, молодая, большие глаза… Она?!
— Точно, товарищ майор, по описанию подходит. Неужели знакомая?
«Не может быть такого совпадения, — подумал Звягинцев. — Мало ли медсестер с таким именем!»
— А что она… хорошая была, эта Вера? — произнес он первые пришедшие на ум слова, чтобы только не молчать.
— Это вы у капитана Суровцева спросите, если война снова сведет, — хитро улыбаясь, ответил Савельев. — Больно уж он по ней сохнул.
— Вот как!..
— Только показать это боялся. Ну, передо мной. А я-то все вижу. Лежит на койке с закрытыми глазами, обмануть меня хочет, будто спит. А я-то знаю, что он к шагам в коридоре прислушивается. Ну, а когда в ходячие нас перевели, он все у сестринской комнаты топтался. А потом вернется в палату, ляжет на койку, глаза закроет и молчит. Шамовку принесут — почти не ест.
— Ну… а она? Вера-то эта?
— А что Вера? Видать, и она к капитану… ну, расположена была. Часто заходила. Володей звала. Меня — Савельев, а его — Володя… Только все это глупости. Разве когда война идет, есть время любовь крутить?.. Капитана одна мысль одолевала: скорее на фронт. Он и меня подбил, чтобы до срока из госпиталя удрать.
— Но… все-таки он любил ее? — с трудом выговорил Звягинцев.
— Я так полагаю, что он-то любил. Только у Веры, мне кажется, другой кто-то был. Все ждала его.
— А это… кто тебе сказал?
— Никто не сказал, кто про такое говорит? По виду капитана, по словам отдельным я понял, что не сладилось у них что-то.
Савельев помолчал немного, потом улыбнулся и громко сказал:
— А уж как он обрадовался, когда узнал, что я вас встречал! Все рвался по телефону вас разыскивать, а куда звонить — не знал. Ведь вас с завода-то в то время уже отозвали…
— Сколько на твоих дареных? — с каким-то ожесточением спросил Звягинцев.
Савельев поспешно вытащил завернутые в платок часы, взглянул на них и сказал:
— Пятнадцать двадцать семь. — И как-то совсем по-мальчишески добавил: — Ух-ух, ходят! Точно, как в аптеке!
Звягинцев завел свои часы и скомандовал:
— Пошли. В штаб обороны.
— …Итак, — сказал Звягинцев, — задача заключается в том, чтобы решительно укрепить все районы города, примыкающие к Финскому заливу. Для руководства строительством укреплений штаб ВОГа выделяет целый ряд военных инженеров — и на завод имени Жданова, и на стадион имени Кирова, и на другие уязвимые участки. Наша с вами задача — укрепить западную часть территории Кировского завода и подступы к ней. Работа предстоит трудоемкая. Построенные там укрепления преимущественно легкого, противоосколочного типа. Штаб же ставит задачу создать укрепления, неуязвимые для немецких снарядов. Для этого потребуются материалы и, конечно, рабочие руки. Понадобятся люди. Это все, что я могу пока сказать. Завтра с утра вместе с инженерами произведу более детальную рекогносцировку района. Тогда можно будет составить конкретный план работ. Но уже сейчас ясно: понадобятся люди. Не менее ста человек. А возможно, и больше.
Они сидели в подвальном помещении здания, где когда-то была поликлиника, а теперь разместилось заводоуправление: директор завода Длугач, секретарь парткома Алексеенко, возглавлявший теперь партийную организацию вместо Козина, начальник заводского штаба МПВО Дашкевич, представитель штаба обороны Южаков и он, Звягинцев.
Сюда, в бомбоубежище, их загнал начавшийся полчаса назад обстрел. Время от времени Дашкевич снимал трубку одного из телефонных аппаратов и, продолжая слушать говоривших, вполголоса спрашивал: «Как там?..»
— …Не менее ста человек, — повторил Звягинцев.
Никто не произнес ни слова.
Наконец Длугач спросил:
— Вы в цехах-то были, товарищ майор?..
— К сожалению, побывать в цехах я еще не успел, — ответил Звягинцев.
— Так вот, людей нет, товарищ майор, — тихо сказал Длугач и добавил еще тише: — Ну… пригодных для вашего дела.
«Как это нет? — хотел спросить Звягинцев. — Должны быть, раз требуются!» Но сдержался и, стараясь говорить спокойно, сказал:
— Вы, видимо, плохо представляете себе ситуацию, товарищи! Я не отрицаю, что кое-что для укрепления западной части заводской территории уже сделано. Но, к сожалению, с военной точки зрения эти укрепления не выдерживают критики. Пулеметные точки установлены так, что огонь можно вести лишь в одном направлении. Расчеты там могут укрыться лишь от осколков. А немцы, как правило, предваряют свои атаки артиллерийским обстрелом и воздушными налетами. В случае попадания в такую огневую точку, скажем, тяжелого снаряда от нее не останется даже следа. Теперь о дзотах, — продолжал Звягинцев. — Они у вас расположены здесь, здесь и здесь. — Он ткнул пальцем в отметки на карте, лежавшей на столе, вокруг которого они сидели. — Все на открытой местности. Но подобный дзот, если он не имеет броневого перекрытия, в случае направленного артобстрела не продержится и десяти минут. Следовательно, нужно сделать перекрытия. Это то, что касается дзотов. Однако необходимы также и доты. Я понимаю, что в существующих условиях их построить трудно. Но почему для этой цели не использовать расположенные на западной окраине пустующие заводские помещения? Полагаю, что это возможно. Итак, нужно усилить имеющиеся укрепления и построить новые. Для этого, как вы понимаете, нужны рабочие руки. Люди нужны. Минимум сто человек. И немедленно.
Снова наступило молчание.
В этот момент открылась дверь, и вошел Королев.
— Обстрел прекратился, — сказал он с порога.
Только сейчас Звягинцев, прислушавшись, уловил, что метроном снова стучит спокойно и размеренно.
— Ну как, товарищ майор, провел ревизию? — спросил Королев, опускаясь на табурет.
— Ревизия проведена, — с невеселой усмешкой ответил за Звягинцева Южаков, — обнаружена крупная недостача.
— Товарищи, — сказал Звягинцев, — я отлично понимаю, чего стоило при создавшемся положении построить и эти укрепления. Но все измеряется… ну, как бы это сказать… точкой отсчета.
— Здесь, майор, люди не военные и, как говорили в гражданскую морячки, академиев не кончали, — вмешался Королев, — ты попроще выражайся.
— При чем здесь академии? — вскинулся Звягинцев. — Просто я имел в виду… ну, как бы это сказать… критерий! Если мерой являются физические возможности изможденных, обессиленных людей, то сделано очень много. А если взять другую меру, ну, иную точку отсчета… способность построенных оборонительных сооружений противостоять возможному наступлению врага, то она… — Звягинцев хотел сказать «почти равна нулю», но сдержался и сказал: — …минимальна.
— Значит, на минимуме кировцы застыли, — с горечью сказал Королев.
— Дело не в словах, товарищ Королев, — несколько смутившись, сухо и официально сказал Звягинцев, — а в существе. В том, что оборона завода с запада слаба. Надо немедленно приступить к созданию таких оборонительных сооружений, которые смогут стать реальной преградой на пути противника.
— Товарищ Звягинцев, — возразил Длугач, — мы и сами прекрасно понимаем необходимость укрепления западной стороны нашей территории. Как видите, мы построили там оборонительные укрепления. Но, наверное, вы правы, они недостаточно совершенны. — В отличие от Королева Длугач говорил внешне спокойно. — Мы понимаем, — продолжал он, — что работы эти следует продолжить, тем более что теперь существует на этот счет приказ. Но нужно смотреть на вещи реально. А реальность эта такова, что значительная часть кадров, которыми мы располагали, теперь за тысячи верст отсюда, на востоке, ведь там, по существу, новый Кировский создавать пришлось! А рабочие, оставшиеся здесь, еле на ногах стоят!
— Но на заводе есть вооруженный отряд, — нетерпеливо прервал его Звягинцев.
— Есть отряд, — кивнул Длугач, — командует им начальник литейного цеха Лепель, а комиссаром до недавнего времени был сидящий перед вами Алексеенко. Бойцы вооруженного отряда не только несут дежурства по охране завода, ими и были построены те самые укрепления, которые вы критикуете. Более того, силами этого отряда с территории завода были вывезены тысячи тонн железных конструкций для возведения дотов в тылу сорок второй армии. Однако скажу вам прямо: за последнее время отряд поредел, люди заметно ослабели. Конечно, бойцы помогут вам. Но вы отлично знаете, что задача отряда — защищать завод, если враг действительно прорвется сюда, и превращать всех его бойцов в строителей — значит лишить отряд боеспособности. Ни о каких ста человеках не может быть и речи. Рабочим же, которые с трудом простаивают свою смену у станка, копать после этого мерзлую землю, месить бетон не под силу.
— Вот что, — решительно сказал Звягинцев, — я сам пойду по цехам. И найду людей.
В сегодняшнем Ленинграде все было невозможно, если мерить силы человеческие обычными мерками, — в этом Звягинцев уже отдавал себе отчет.
Но он понял и другое. Все невозможное здесь становится возможным. Невозможно было держаться на ногах, а люди держались. Невозможно было стоять у станков, но завод действовал. Невозможно было сдерживать врага на подступах к Ленинграду, но врагу не давали сделать вперед ни шага.
Следовательно, возможно построить и новые укрепления, убеждал себя Звягинцев.
Состояние ленинградцев он понимал умом, рассудком. Он еще не ощущал сосущего чувства голода, не испытывал головокружения, глаза его не застилал туман… Звягинцев жалел людей, которые его окружали, и восхищался ими. И все же он еще не был одним из них.
— Хорошо, — сказал Королев. — Пойдем вместе.
Они поднялись по лестнице и вышли во двор.
Небо было безоблачным, и все вокруг заливал мертвый, безжизненный лунный свет: здания заводских корпусов с пробоинами в стенах, снежные сугробы и автомобильную дорогу, проложенную в этих снегах.
— Плохая ночь… — вздохнул Звягинцев.
— Чем плохая?
— Луна. В случае воздушного налета…
— Нет их, налетов-то.
— Как нет?
— А зачем? Зачем Гитлеру на нас, доходяг, фугаски тратить? Да еще самолетами рисковать… Надеется, что сами перемрем, — зло сказал Королев.
— Много народу на Урал уехало?
— Много. Новые танки там будут выпускать.
— Новые? А «Климы»?
— Тяжелы наши «Климы» оказались, Звягинцев. И броня не та, и вооружены плохо, и скорость мала. Производство «тридцатьчетверок» там разворачивают.
— А ты почему не поехал?
— Я?.. — с тяжелым вздохом переспросил Королев. — Не могу я уехать. Отказался. Камень я лежачий, майор. Слишком глубоко в фундамент заложен. Нельзя меня с места трогать. Каждому — свое… Так куда для начала зайдем? Может, в механический? Погляди, полезно.
Из дверей цеха доносился негромкий, неритмичный стук. Королев вошел первым, Звягинцев последовал за ним. В прошлом он не раз бывал здесь и помнил, что тут стояли ряды станков, токарных и фрезерных. С потолка свисали прикрытые металлическими колпаками яркие электролампы, на стеллажах поблескивали металлические детали и аккуратно разложенные инструменты.
Ничего этого Звягинцев сейчас не увидел. Первое, что бросилось ему в глаза, это железная печка — маленький таганок. Дверца печки была открыта, и оттуда на пол падали желтые пятна света.
И на этом небольшом освещенном пространстве сидели люди — десятка полтора. Перед каждым из них стоял низкий деревянный брусок, на котором лежал кусок алюминия, и они медленно, точно нехотя, били по этому алюминию деревянными молотками.
Никто из них не взглянул на вошедших. Они продолжали свою странную, непонятную Звягинцеву работу: медленно поднимали молотки, ударяли по алюминию сверху или с боков и не сразу поднимали молотки для следующего удара, точно в предыдущий уже вложили все свои силы.
Глаза Звягинцева постепенно привыкли к сумраку, и он увидел, что там, где раньше стояли станки, сейчас пусто, от некогда стоявших здесь механизмов остались только следы на цементном полу.
— А где же станки? — тихо спросил он.
— Уехали, — так же тихо ответил Королев. — На восток уехали. Часть на самолетах перебросили, а остальные недавно через Ладогу. Впрочем, несколько осталось. — И он кивнул в темную сторону цеха.
— А… а что делают эти рабочие?! — недоуменно спросил Звягинцев.
— Что делают? — горько усмехнулся Королев. — А ты спроси. Спроси, не бойся!
Звягинцев молчал. Только теперь он заметил, что на дальних стеллажах вповалку лежат люди. Спят они или просто вконец обессилели?
— Здорово, ребята! — громко сказал Королев. — Вот товарищ майор с фронта приехал. Может, кто его помнит — в сентябре оборону нам помогал строить. Вот видите, стоит и молчит, понять не может, что это вы сколачивайте — танк или пушку полковую. Может, кто объяснит майору?
Несколько человек повернули головы, скользнули взглядом по Звягинцеву и снова начали обивать насаженные на деревянные болванки куски алюминия.
— Не желают объяснять, стесняются, — снова с усмешкой, на этот раз грустной, сказал Королев. — А почему стесняются, знаешь, Звягинцев? Потому что мастера они классные. Это вот токарь седьмого разряда, это слесарь шестого, а это фрезеровщик, мастер — золотые руки, — перечислял он, поочередно тыча пальцем в закутанных в бабьи платки поверх ушанок людей. — А что делают? Объясняю: тарелки алюминиевые делают, чтобы было из чего похлебку хлебать. До столовой довольно далеко, не все дойти могут, вот им сюда суп в котелках и таскают. Как буржуям — кофе в койку.
— Значит, станки… бездействуют?
— Почему бездействуют? Как энергию дают — люди к станкам становятся. По полтора часа в сутки ток дают. От движков. По норме. Можно сказать — по карточкам. Как хлеб насущный.
Звягинцев снова посмотрел на делавших тарелки рабочих, потом перевел взгляд на неподвижно лежавших на стеллажах людей. Надеяться, что кто-либо из тех, кого он здесь увидел, окажется в силах долбить мерзлую землю, таскать груженные цементом тачки, было бессмысленно.
— Пойдем отсюда, Максимыч! — сказал Звягинцев и первым направился к двери.
Несколько минут они молча шагали по облитому желтым лунным светом поскрипывавшему под их валенками снегу.
— Сколько же рабочих осталось на заводе? — спросил наконец Звягинцев.
— Всех считать? И тех, кто на стеллажах лежит и подняться не может? И тех, кто вчера на заводе был, а сегодня уже не вышел, до проходной не дошел, — их тоже считать? Тогда процентов пятнадцать от прежнего числа наберется. А может, и поменьше.
Они приближались к хорошо знакомому Звягинцеву длинному кирпичному зданию, где осенью ремонтировали танки. В нижних его окнах, забитых досками или заложенных кирпичом, чернели амбразуры для пулеметов.
— Зайдем? — полувопросительно сказал Королев и направился к дощатой двери.
Вслед за Королевым Звягинцев вошел в цех и остановился у порога, изумленный. В двух десятках метров от двери он увидел тяжелый танк «КВ», вокруг него столпились подростки — ребята и девушки в ватниках и надетых на них спецовках. Они держали кто инструмент — гаечные ключи, штангели, молотки, кто — коптилки. И все, задрав головы, смотрели на человека, который стоял на танковой башне. Нет, он не стоял, а скорее висел, потому что под мышками его были продеты ремни, прикрепленные к спускавшимся откуда-то с высоты цепям. В руках у него была дрель.
В тот момент, когда Королев и Звягинцев подходили к танку, человек этот сказал:
— Все, ребята. Снимайте. Ток кончился.
Передал кому-то дрель и медленно освободился от поддерживавших его лямок. Десятки ребячьих рук подхватили его и бережно опустили вниз. Оказавшись на полу, человек пошатнулся, но его снова поддержали.
— Что, Маркелыч, циркачом, что ли, заделался? — грубовато спросил Королев. — На трапеции стал работать?
— Не держат ноги-то… — сумрачно ответил тот.
— Познакомьтесь, — сказал Королев. — Это Губарев Василий Маркелович, знатный наш токарь. А это Звягинцев, майор, к нашему штабу обороны прикомандирован.
Звягинцев протянул руку, и Губарев вложил в нее свою холодную замасленную ладонь.
— Или профессию сменил? — продолжал спрашивать Королев. — Ты ведь пушкарь, до сих пор танками не занимался.
— Да вот ребята попросили помочь… Башню к чертям заклинило. И смотровой люк.
— Что же, ребята просверлить не могут? Токарь восьмого разряда для этого понадобился? — Королев обвел взглядом подростков.
— Мы можем, можем! — раздались нестройные голоса.
— Как же, можете! — не то с иронией, не то с горечью проговорил Губарев. — Вы всё можете… Пойдем-ка, Максимыч, разговор есть.
Они отошли к воротам. Звягинцев, поколебавшись, пошел за ними.
— Вот что, Максимыч! — сказал Губарев. — Менять систему надо.
— Какую еще систему? — не понял Королев.
— Забрать надо карточки у фабзайцев.
— Это… в каком же смысле?
— В прямом. Забрать и сдать в столовую. А им талоны на питание выдать. А так знаешь что получается? Они продукты на неделю вперед забирают и за два дня все съедают. Дети! А потом пять ден в кулак свищут. Ремни жуют, подметки старые в кипятке вываривают. Словом, на ногах еле держатся.
— Сам-то ты не больно крепко держишься, если тебя на кронштейне подвешивать надо.
— Я-то после стационара сейчас ничего. Недели на две сил хватит. А с ребятами худо. При мне один с брони наземь хлопнулся. Унесли. Голодный обморок.
— Ладно, Маркелыч, продумаем, — вздохнув, ответил Королев. — А под потолком тебе висеть хватит. Дело есть. Пушку выправить надо. Вчера с фронта доставили. Винт покорежен. Начали его вот такие же фабзайцы править, кувалдой взялись, а он возьми и тресни. Ну, пополам сломался. Новый надо выточить. И быстро.
— Быстро?! — хмыкнул Губарев. — Да ты винт-то пушечный видел? Он метров пять длиной! Где я тебе металл возьму? И опять же — где энергия? Рукой, что ли, станок вертеть прикажешь?
— Приказывать такую глупость права не имею, а посоветовать могу. Двигай на филиал. Там вчера новый движок пустили. Возьми себе токаря подручного. Металл из проката отыщешь. Словом, через сутки винт должен быть готов. А теперь бывай! Идти надо. Я человек подневольный. Вон у майора под началом состою. Пошли, майор…
Они вышли из цеха.
— Иван Максимович, — сказал Звягинцев, — я все видел и все понял. Но я получил приказ и должен его выполнить. Любыми средствами. Я должен заставить людей построить укрепления.
— Заставить? — воскликнул Королев. — Кировцев — заставить?!
— Но пойми, Иван Максимович. Ведь положение угрожающее! Может быть, сейчас, вот когда мы с тобой тут стоим, там, — он махнул рукой в сторону Финского залива, — немцы к штурму готовятся! Ведь нужно укрепить имеющиеся дзоты и построить новые, прорыть не меньше трех километров траншей. Это я тебе уже теперь, после первого, предварительного осмотра говорю! Как это сделать? Какими силами? Да, прав Длугач, еле на ногах люди держатся. Это ты мне хотел доказать? А что дальше?
— Жалко мне тебя, Звягинцев, если ты только это увидел. Не для того я тебя по цехам водил… Слушай, ты человек образованный, историю, наверное, изучал.
— Какую историю?..
— Ну, древнюю. Я вот помню, раз вечером книжки Веркины от нечего делать листать стал. Одна попалась про то, как люди раньше жили, ну, сотни или тыщи лет назад. Какие там царства-государства на земле существовали. Любопытно! Я-то церковноприходскую только закончил, а университеты мои совсем другие были, там древнюю историю не проходили, там ее, нынешнюю, делали…
— Холодно, Максимыч, — прервал его закоченевший Звягинцев, — давай куда-нибудь в помещение зайдем. Да мне пора в штаб обороны, ночь лунная, можно не откладывая с инженерами осмотреть территорию.
— Сейчас, майор, потерпи, — не двигаясь с места, продолжал Королев. — Я тебе досказать хочу. Вычитал я в книжке той Веркиной про парня одного. Решил он характер свой испытать. Ну, по-нашему, силу воли. Положил руку на огонь и стал терпеть. До кости руку сжег, а стерпел.
— Муций Сцевола, — подсказал Звягинцев.
— Во-во, кажись, так, Муций. Выходит, значит, не зря тебя учили.
— Это общеизвестный, хрестоматийный факт.
— Ну, для тебя известный, а я первый раз в жизни прочел. Может, правда, а может, байка. Только хочу тебе сказать, что таких Муциев на Кировском не одна сотня наберется.
— Эта война и не таких героев рождает. У нас в армейской газете писали, что на Западном один комсомолец грудью на пулеметную амбразуру лег.
— Про то и речь. Так вот скажи кировцу — руку на огонь положить, если для победы это нужно, или вот на амбразуру лечь, — ляжет. Только… только дойти до этой амбразуры у него сил не хватит.
— Так что же делать?
— Завтра в девять соберем отряд, — после минутного раздумья ответил Королев. — Ну и тех, кто от работы свободен. Выступишь, обрисуешь положение. А там посмотрим.
Почти половину ночи Звягинцев вместе с двумя членами штаба обороны завода, под руководством которых строились уже имеющиеся укрепления, осматривал западную часть территории.
Вернувшись в штаб, попробовали рассчитать, сколько потребуется брони, тавровых балок, труб, цемента, рабочей силы. Результаты оказались печальными. Выходило, что необходимо не сто, как предполагал Звягинцев, а не менее двухсот человек.
Было уже два часа ночи, когда Звягинцев вернулся в ту самую комнату — смежную с кабинетом директора, — где жил тогда, в сентябре. Королев еще днем сказал ему, что ночевать он сможет на том же месте. К своему удивлению, на соседней койке, где раньше обычно спал Козин, Звягинцев увидел не нынешнего секретаря парткома Алексеенко, как этого можно было ожидать, а самого Королева.
Когда Звягинцев вошел, Иван Максимович высунулся из-под шинели, которой был укрыт с головой, и ворчливо сказал:
— Подкинь уголька в печь. Утром один зуб другого не найдет.
Звягинцев молча снял полушубок, повесил его на вешалку, подошел к железной печурке и, опустившись на корточки, бросил в открытую дверцу один из рыхлых угольных брикетов, лежавших горкой возле печки. Хотел бросить еще один, но услышал предостерегающий возглас Королева:
— Поэкономнее, майор! Жизнь человеческую жгешь…
— Это в каком же смысле?
— В каком?.. А ты знаешь, откуда этот уголь берется?
Откуда берется уголь? Откуда берется вода? В прошлом, до войны, подобные вопросы просто не возникали. Никто из горожан над этим не задумывался.
Разумеется, теперь все стало по-иному. Все стало проблемой. В том числе и топливо. Дрова и уголь…
«В самом деле, — подумал Звягинцев, — откуда Кировский завод достает уголь? Ведь по Ладоге уголь в Ленинград вряд ли перебрасывают, машины перевозят продовольствие».
— Не знаю, Иван Максимович, — сказал он. — Очевидно, довоенные запасы еще остались?
— Из довоенных запасов, парень, у людей только души остались, — сумрачно ответил Королев. — А уголь этот кировцы в порту собирают. Не уголь, а пыль угольную. Ходят в порт, снег лопатами разгребают и из-под снега собирают крошку, пыль, действительно довоенную. В ведра, в корзины. Из пыли этой, из крошки брикеты делают. Прессуют. Вот этот самый Савельев, который тебя днем водил, сейчас в порту с комсомольцами рыскает… Хорошо, что сейчас хоть тихо. А то под обстрелом собирать приходится. Немец снаряды кидает и из Стрельны, и из Петергофа, и хрен его знает откуда еще. Бьет, а они собирают. И не все оттуда возвращаются… Так что ты поэкономней.
Звягинцев снова посмотрел на угольные брикеты, уже другими глазами.
— А ты что не спишь, Иван Максимович? — спросил он глухо.
— Не идет сон, парень, — тихо ответил Королев. — Сил нет спать.
— Вот и спи, чтобы сил набраться.
— Со сном у дистрофиков плохо. Сам спи. В девять собрание.
В комнате было тепло. Впервые с тех пор, как Звягинцев покинул блиндаж Федюнинского, он ощутил блаженное чувство тепла. Холодно было в машине. Холодно на Ладоге. Холодно было в Смольном. Холодно в цехах. И только сейчас Звягинцев почувствовал, что согревается.
Он стянул с ног валенки, размотал портянки, потом снял гимнастерку и бриджи и лег в постель.
Тяжелые думы овладели Звягинцевым. Когда он получил задание от штаба ВОГа, у него не было ни малейшего сомнения в том, что сумеет его выполнить. То, что он увидел и услышал на собрании партийного актива, укрепило эту уверенность.
Но факты, страшные факты, с которыми он столкнулся на заводе, постепенно подтачивали эту убежденность…
Звягинцев умел многое: финская кампания и месяцы этой войны не прошли для него даром. Он смог построить в срок укрепления на выделенном ему Лужском участке. Научился командовать людьми в бою. Поднимал бойцов в атаку, когда огонь пулеметов прижимал их к земле. Знал, как заставить преодолеть чувство страха. Он уже многое знал и многому научился…
Но как поднять рабочих Кировского завода, готовых — он не сомневался в этом ни минуты — пожертвовать всем, даже жизнью, во имя спасения своего завода, своего родного города, но не имеющих физических — именно физических — сил, чтобы это совершить, Звягинцев не знал.
— Спишь, майор? — услышал он голос Королева.
— Нет. Не сплю…
— Тогда… расскажи что-нибудь.
— Рассказать? — недоуменно переспросил Звягинцев. — Что рассказать?
— Ну… что-нибудь… Как там… на фронтах? Ты человек военный, больше нашего знаешь…
И Звягинцев понял, чего ждет Королев, что ему необходимо. Понял, что должен дать ему то, что хоть в какой-то мере могло заменить хлеб, которого не было, топливо, которое собирали по крупицам, погасший электрический свет…
— На нашем фронте, Иван Максимович, — сказал Звягинцев, приподнимаясь на локте, — я имею в виду пятьдесят четвертую, готовится наступление. Погоним немцев от Волхова. А потом восстановим сообщение между Тихвином и Волховом, и тогда доставка продовольствия в Ленинград сразу возрастет в несколько раз.
— А… Москва? Не знаешь?..
— Москва?..
Звягинцеву захотелось рассказать Ивану Максимовичу то, что он недавно услышал от его брата, полковника Королева, сообщить, что под Москвой наши войска ведут наступление, но он сдержался.
В штабе 54-й ему не раз доводилось слышать разговоры, что наступление немцев под Москвой выдохлось. Это говорили и в начале ноября, и особенно после речи Сталина на торжественном заседании и его выступления с трибуны Мавзолея, когда слова Верховного, что Германия продержится еще полгода, самое большее «годик», были восприняты как подтверждение того, что у нас уже накоплено достаточно сил и оружия, чтобы погнать врага вспять… Но проходили дни, а слухи о новом продвижении врага к Москве гасили вспыхнувшие в душах людей надежды.
Нет, Звягинцев боялся сказать что-либо определенное о положении под Москвой.
И Королев, очевидно, понял причину его молчания.
— Что ж, — твердо сказал он, — наша совесть чиста. Ленинградская совесть. Мы дали Москве все, что могли. Танки дали, пушки, мины… И будем давать…
— Не только это, — взволнованно сказал Звягинцев, — главное — мы армии немецкие здесь сковали.
Он помолчал, потом тихо, с явным сомнением в голосе произнес:
— Иван Максимович, скажи по совести, как ты думаешь, удастся завтра поднять людей на строительство? Честно скажи!
— Все, что в силах рабочих, они сделают. Но сил-то… сил нет, — угрюмо ответил Королев и, обрывая себя, добавил: — Ладно, майор, давай спать.
Звягинцев повернулся на бок, лицом к печке. Но сон не шел и не шел. Он смотрел на тлеющие угли, потом перевел взгляд на аккуратно сложенные брикеты, представил себе людей, разгребающих снег. И среди них того парня — Савельева. И недавний разговор с ним вновь зазвучал в ушах.
Часы… Суровцев… Вера, Вера, Вера!..
Неужели это все-таки она, Вера?! Да-да, это она, она…
Он-то, Звягинцев, знал, кого она ждет… Даже намек Савельева, что Суровцев влюбился в Веру, не ранил его столь больно, как эти слова: «Только, как я полагаю, у Веры другой кто-то был. Все ждала его…» Так, кажется, он сказал, этот парень?..
— Спишь, Максимыч? — спросил Звягинцев.
— Не сплю.
— Тогда расскажи мне еще о Вере.
— Я же тебе говорил, что не видел ее давно. С тех пор, как мать похоронили.
— Слушай, Максимыч, — с трудом подбирая слова, сказал Звягинцев, — а тот… ну, тот парень… Валицкий этот! Где он сейчас? Они… как думаешь, встречаются?
— Не знаю, майор, — ответил Королев и неожиданно спросил: — А ты… любишь ее?..
— Я… я… — растерянно проговорил Звягинцев. — Мне хочется, чтобы ей было хорошо. Я понимаю: сердцу не прикажешь… Но ей не будет, не может быть хорошо с этим Валицким. Он плохой человек!
— Война покажет… — после долгого молчания произнес Королев. — Что хорошо и что плохо. В каждом… От войны не скроешься. Ее не обманешь. Ты отца его помнишь? Он ведь одно время на нашем заводе работал.
Звягинцев вспомнил старика Валицкого, взъерошенного, без пиджака, с обрубком водопроводной трубы в руках.
— Помню, чудной какой-то старик… чудной. Но храбрый. И все-таки если у него такой сын, то…
— Знаешь слова: «Сын за отца не отвечает»?
— Так то сын…
— А бывает и наоборот. Все в жизни бывает, жизнь — штука сложная, ее штангелем не измеришь. Ты речь Валицкого, случаем, не слышал?
— Какую речь?
— По радио. Я вот слышал. Боевая речь. Настоящая. Послушал и даже вроде бы сильнее себя почувствовал… Говорю тебе, война настоящую цену людям определяет.
— Иван Максимыч! Как повидать Веру?
— Как повидать? Съезди к ней в госпиталь. Я вот никак не выберусь. Да и она, видно, не может оттуда отлучиться.
— Но у меня нет адреса.
— Адреса нет?.. Разве она тебе его не давала?
Что Звягинцев мог ему ответить? «Нет, не давала»? Или: «Давала, но я потерял блокнот…»? «Нет, неправда, я сменил блокнот, выбросил, уничтожил, чтобы забыть о ней, забыть навсегда…»?
Да разве только в адресе было дело!..
— Не нравится, говоришь, тебе парень этот, Валицкий? — спросил Королев.
— Да, не нравится! — убежденно произнес Звягинцев. — Он плохой человек. Он не мог, не имел права возвращаться, оставив Веру там, у немцев. Трус! Поверьте, я говорю это не из… Он трус!
— А ты? — неожиданно жестко спросил Королев.
— Я? Я трус?! — даже захлебнувшись, воскликнул Звягинцев.
— Выходит, что да, — ответил Королев. — Говоришь, что не из ревности того парня плохим считаешь. И в то же время шага не делаешь, чтобы Верку от плохого человека защитить. Разве это не трусость? Хоть двумя своими орденами и блестишь, все равно выходит, что трус.
— А что же… что я мог… Что я могу сделать? — растерянно проговорил Звягинцев.
Сначала старик ничего не ответил. Потом проговорил:
— Плохие ты сейчас слова сказал, Алешка.
— Плохие? — не понял Звягинцев. — Чем?
— Ну… как тебе объяснить? Опасные слова. Их человек от бессилия произносит. Или когда решиться на что-то важное не может. Вроде самооправдания они… Ну, давай спать.
И Королев повернулся лицом к стене.
— Нет, подождите, Иван Максимович, — торопливо проговорил Звягинцев. — Ведь действительно, что же я могу сделать? Разве сердцу прикажешь? Если она его любит?! Ну как бы вы поступили на моем месте? Иван Максимович, вы меня слышите?..
Королев молчал. Он явно давал понять, что разговор окончен.
Звягинцев тоже повернулся к стене и закрыл глаза. «Пойти туда?.. Разыскать ее?.. — лихорадочно думал он. — Спросить? Но о чем? Предостеречь? Но разве это поможет?..»
Он старался представить себе Веру, какая она сейчас. Но образ расплывался в каком-то красновато-желтом тумане.
И вдруг ему показалось, что он видит женские глаза. Нет, это были не ее глаза, не Веры. Это были глаза той, другой женщины, с мертвым ребенком на руках. И в них — упрек и мольба…
Когда Звягинцев проснулся, Королева в комнате уже не было. Он поспешно взглянул на часы. Стрелки показывали четверть девятого. В девять в помещении механического цеха было назначено собрание.
Звягинцев стал торопливо одеваться. И только тут заметил, что из голенища его валенка торчит клочок бумаги — записка. Поднес к глазам и прочел: «Вода в ведре за дверью. Поешь в цеховой столовой, Королев».
Печка давно прогорела, но Звягинцев не чувствовал холода. Зачерпнув стоявшей возле ведра кружкой ледяную воду, он умылся, потом наскоро побрился и побежал в механический цех.
Первое, на что он обратил внимание на заводском дворе, это то, что из невидимых репродукторов разносился не стук метронома, а какая-то веселая мелодия.
Звягинцев понимал, что музыка эта в любую минуту может оборваться и тогда на мгновение наступит молчание, а потом голос Дашкевича или другой, незнакомый, объявит, что начался обстрел. Но пока обстрела не было. А музыка вливала бодрость.
Заводской двор был не таким пустынным, как вчера. Время от времени по накатанной дороге проезжали полуторки с прикрытым брезентом грузом. На одной из машин ветер отогнул угол брезента, и Звягинцев увидел, что кузов нагружен корпусами мин.
С разных концов заводской территории к механическому шли люди с винтовками, карабинами, а кое-кто и с автоматом в руках. Ясно было, что это и есть бойцы вооруженного отряда. Звягинцев оглядел этих усталых, истощенных людей и подумал, что в 54-й подобного рода подразделение немедленно отправили бы в резерв на отдых.
Было без четверти девять, когда Звягинцев вошел в цех и снова, как и вчера, оказался в полумраке, едва рассеиваемом коптилками. Расставленные на стеллажах, на сохранившихся в дальнем конце цеха станках, они показались Звягинцеву похожими на звезды, мерцающие на низком ночном небосводе.
— А я боялся — проспишь, майор! — услышал он голос Королева. — Хотел уже Савельева за тобой послать. Ел что-нибудь?
— После успею, — ответил Звягинцев.
— Нет, майор, этим делом пренебрегать не полагается. Да с нашей едой долго и не задержишься, не бойся. Карточки с собой?
— Карточки? — переспросил Звягинцев: за два последних месяца он отвык от этого слова, но тут же вспомнил, что еще вчера получил взамен своего продаттестата коричневый листок, разграфленный на маленькие квадратики.
— Карточки есть, — кивнул он.
— Ну, тогда пойдем.
Звягинцев шел за Королевым и рассматривал глубокие, выдолбленные прямо в цементном полу щели, достаточно большие, чтобы в каждой мог уместиться во время обстрела десяток человек.
Здесь, в цехе, тоже были установлены репродукторы, и под каменным сводом музыка звучала особенно громко.
Следуя за Королевым, Звягинцев очутился в закутке, образованном с одной стороны кирпичной стенкой, с другой — дощатой перегородкой, в которой было проделано узкое окошко.
— Давай свою карточку, — сказал Королев.
Звягинцев торопливо полез за борт полушубка, вытащил из кармана гимнастерки сложенный вчетверо коричневый листок и протянул его Королеву.
— Питаться будешь при заводоуправлении, — пояснил Королев, — а сегодня здесь, с рабочим классом позавтракаешь… — И добавил с усмешкой: — Меню одинаковое.
Он склонился к окошку и сказал, отдавая карточку:
— Ну-ка, Таня, держи, покормить товарища майора надо…
Через минуту женщина протянула в окошко тарелку и карточку, из которой был уже вырезан уголок.
«Как шагреневая кожа!» — с горечью подумал Звягинцев, вспомнив вдруг еще в школе читанную им повесть Бальзака, и сунул карточку в карман.
В тарелке было ложки две жидкой каши. Звягинцев попробовал ее — смесь пшена с чем-то, напоминающим опилки.
Не разжевывая, Звягинцев проглотил эту горячую жижу, запил кипятком без сахара, и они с Королевым вернулись в основное помещение цеха.
Здесь уже собралось много народу. В полумраке трудно было отличить мужчин от женщин, подростков от взрослых — в ватниках и шапках-ушанках все выглядели одинаково.
Звягинцев поздоровался с Длугачом, Алексеенко, Дашкевичем.
— Значит, предложение такое, — сказал Алексеенко. — Я открою, директор скажет несколько слов о текущих делах, а затем слово вам, товарищ Звягинцев. Начинаем?.. — И обратился к стоявшему рядом незнакомому человеку: — Позвони на узел, чтобы громкость радио убавили, — говорить невозможно. Что ж, товарищи, пошли.
У дальней стены цеха на каменном возвышении, ранее служившем, очевидно, фундаментом какого-то станка, стоял стол, за ним — несколько табуреток. Руководители завода поднялись туда с трудом, поддерживая друг друга.
Алексеенко громко сказал:
— Начинаем, товарищи! Подходите поближе!
Люди столпились возле возвышения, задние тонули в полумраке.
Музыка была теперь едва слышна. Разговоры тоже смолкли.
— Савельев! — вполголоса позвал Алексеенко.
— Здесь Савельев! — раздалось в ответ, и Звягинцев, обернувшись, увидел своего вчерашнего знакомого, примостившегося сзади на полу, у самой стенки.
— Пойди встань у репродуктора, — сказал Савельеву Алексеенко. — Если обстрел объявят, дашь знать.
Тот молча ушел.
— Собрание членов вооруженного отряда Кировского завода и всех присутствующих здесь рабочих-кировцев объявляется открытым! — громко произнес Алексеенко. — Товарищи! Прежде всего я хочу передать вам привет от наших товарищей-кировцев из Челябинска. Вчера мы получили оттуда очередное письмо. На этот раз от токаря Василия Гусева, который у нас в цехе МХ-2 работал.
С этими словами Алексеенко вытащил из кармана ватника сложенный листок, развернул его и, наклонясь к стоявшей на столе коптилке, сказал:
— Ну, тут вначале поздравление с праздником Седьмого ноября — как видите, письмо шло долго. Дальше товарищ Гусев пишет, как добирались до Челябинска, как бомбил их враг по дороге, ну, об этом мы знаем из других писем. А вот дальше:
«Работаю я в цехе, который так же, как и на Кировском, называется МХ-2. Что мы тут делаем, объяснять не надо, сами знаете. В некоторых новых цехах еще крыши не достроены, так что, случается, и эмульсия замерзает, и кожа к металлу пристает, если голыми руками возьмешься. Кроме кировцев, тут много и местных работает, но скажу без бахвальства: мы, кировцы, — основной костяк, и все остальные на нас равняются. Работаем по двенадцать часов в сутки, и одна мысль у всех: что еще сделать, что предложить, чтобы хоть на одну деталь, на один…» — Алексеенко оторвался от письма и пояснил: — Ну, тут одно слово военной цензурой вымарано, но нам-то ясно, что о танках речь идет. Читаю дальше: «Иногда, чаще в ночные смены, приезжает к нам секретарь обкома товарищ…» Ну, тут снова черной тушью фамилия вымарана, чтобы, значит, нельзя было определить, где завод находится. И дальше: «…обойдет рабочих у станков, расспросит, выслушает, а потом объясняет, что значат для фронта несколько лишних, сверхплановых…» Тут снова вычерк, но понятно — опять о танках он. «Послушаешь его, и сердце гордостью наполняется, что из твоих деталей соберут сейчас…» Снова вычерк… «который станет грозой для фашистских убийц».
Ну, а дальше, — кладя письмо на стол, сказал Алексеенко, — идут личные пожелания отдельным нашим рабочим, знакомым Гусева, а в конце — рабочий кировский привет всему нашему коллективу. Предлагаю от вашего имени поручить комитету комсомола написать товарищу Гусеву ответ. Сказать нашим братьям-кировцам, что чести заводской не уроним… Словом, все, что надо, сказать. Нет возражений?.. Принято. Теперь, товарищи, о наших делах. С продовольствием все еще плохо, скрывать тут нечего. Вы знаете, что сейчас население получает фактически только хлеб, остальные продукты выдаются раз в декаду, да и то, будем говорить прямо, не всегда. Несмотря на Ладожскую трассу, с питанием пока плохо, хуже, чем осенью. Да, товарищи, это так. В сентябре, например, из ста сорока шести тонн общего расхода мяса примерно пятьдесят тонн выделялось в столовые, и рабочие получали кое-что дополнительно к пайку. А сейчас город в состоянии выделить для столовых лишь десять тонн мяса, да и то только важнейшим оборонным предприятиям, в том числе и нашему, конечно. Подавляющая часть населения снабжается еще хуже, чем мы. Для чего я это говорю, товарищи? Для того, чтобы вы знали, что городской комитет партии даже в этих тяжелейших условиях делает все, чтобы рабочий класс Ленинграда получал максимум возможного. — Алексеенко провел рукавом ватника по лбу, точно стирая выступивший пот, хотя в цехе было очень холодно. — Теперь о перспективах. Перспектива у нас одна: прорыв блокады. Не хочу, не имею права обнадеживать вас и утверждать, что это произойдет в ближайшие дни. Немцы рвутся к Москве, пытаются взять реванш на юге за потерю Ростова. Но Ставка, — Алексеенко повысил голос, — и лично товарищ Сталин ни на минуту не забывают о Ленинграде. Недавно товарищ Васнецов сказал мне, что у него не было ни одного разговора с товарищем Сталиным, в конце которого Верховный главнокомандующий не просил бы передать ленинградцам братскую, большевистскую благодарность за то, что мы сковываем здесь армии фон Лееба, не даем Гитлеру возможности перебросить дополнительные войска под Москву. Так вот о перспективах. Военный совет предпринимает все для того, чтобы увеличить пропускную способность Ладожской трассы. Продовольствие Ленинграду сейчас шлет вся страна; задача в том, чтобы, несмотря на обстрелы и бомбежки трассы, доставить его в город. Вот так, товарищи! Заниматься агитацией я не буду — на Кировском это излишне. Скажу лишь: надо выдержать! Выдержать, выстоять надо, товарищи!.. А теперь, — уже садясь на табуретку, устало, точно последние слова отняли у него все силы, закончил Алексеенко, — слово имеет товарищ Длугач.
Речь директора завода была очень короткой. Длугач сообщил, что дополнительное задание Ставки коллектив не только выполнил, но и перевыполнил. Сейчас задача состоит в том, чтобы приступить к выполнению нового задания Москвы, освоить выпуск новой продукции.
Звягинцев удивленно взглянул на директора. О какой новой продукции может идти речь на этом замирающем, теряющем последние силы заводе? И что это за продукция?
— Про что это он?! — не выдержав, спросил шепотом Звягинцев у Королева.
— Кому положено, тот знает, — не поворачивая головы, сухо ответил тот.
Звягинцев хотел было обиженно заметить, что он все-таки из штаба фронта, но, взглянув на Королева, понял, что это бесполезно. И тут услышал свою громко произнесенную фамилию: Алексеенко предоставлял ему слово.
Звягинцев поднялся и встал у края стола. Свет коптилок вырывал из полумрака исхудалые лица людей, их руки, сжимающие винтовки и карабины. Все сосредоточенно ждали, что скажет представитель штаба фронта.
Обдумывая свое выступление, Звягинцев решил, что нужно коротко сказать о главном — о том, какая опасность угрожает заводу со стороны Финского залива. Но теперь он вдруг почувствовал, что надо начинать не с этого.
— Товарищи! — произнес он. — Может быть, кто-нибудь из вас меня помнит. В сентябре я работал у вас на заводе, помогал строить оборонительные сооружения. А потом, в октябре, меня откомандировали на фронт, в пятьдесят четвертую армию. Положение тогда сложилось трудное. Враг рвался к Волхову с намерением пробиться к Ладожскому побережью и не только захватить скопившиеся там запасы продовольствия, но и лишить Ленинград единственного пути, связывающего город с Большой землей. Но воины Ленинградского фронта сдержали натиск врага. Не удалось немцам прорваться к Ладоге, и через Войбокало. Что дало нам силы устоять, не отступить? Сознание, что за нами Ленинград. Здесь секретарь парткома говорил о том, что Ставка помнит о Ленинграде, никогда не забывает о нем. Я хочу добавить, что мыслями о Ленинграде живет каждый боец и командир. Страшные испытания выпали на долю нашего родного города. Сердца бойцов обливаются кровью при мысли об этом… Но мы уверены, что вы, рабочие города Ленина, выстоите!
Звягинцев говорил громко и с пафосом, но в мозгу его билась мысль: «Нет, нет, не те слова! О чем я прошу их? Выстоять?. Но разве они нуждаются в этих просьбах? Разве это вдохнет в них силы?»
Он остановился, а потом сказал обычным, будничным тоном:
— Все, что я вам сейчас говорил, товарищи, вы хорошо знаете и без меня. А теперь хочу вам сказать вот что. Заводу угрожает враг. И угрожает не только с той стороны, с какой мы привыкли его ожидать. Финский залив — вот сегодня наше уязвимое место. Вы знаете, залив замерз, и, значит, немцы могут предпринять попытку прорваться по льду. А укрепления наши с этой стороны слабы, очень слабы. Чтобы усилить их, нужны люди. Не менее двухсот человек. Выбора перед нами нет. Мы должны построить надежную оборонительную линию!
Он умолк, впившись глазами в едва различимые лица. Люди молчали. «Что же делать? — пронеслось в его сознании. — Что же делать?!»
— Нужно построить надежные укрепления, товарищи! — уже с отчаянием повторил Звягинцев. — Это необходимо, жизненно необходимо. Понимаете?
— Тихо! — раздался вдруг на весь цех чей-то звонкий юношеский голос.
Не поняв, к чему относится этот возглас, и решив, что его последние слова, видимо, не были расслышаны в задних рядах, Звягинцев произнес еще громче:
— Для строительства надо выделить не менее двухсот человек!
— Тихо, я говорю! — снова крикнул тот же парень. — Радио, радио передает!
— Обстрел! — вполголоса произнес Алексеенко за спиной Звягинцева. — Это Савельев, он у репродуктора дежурит.
— Товарищи! — закричал Савельев. — Про Москву говорят, тихо! Да позвоните же кто-нибудь на узел, чтобы усилили звук!
Алексеенко с необычной для него поспешностью вскочил, спрыгнул с каменного возвышения и исчез в темноте.
Прошла минута, другая.
И вдруг раздался столь знакомый всем голос Левитана:
— …Теперь уже несомненно, что этот хвастливый план окружения и взятия Москвы провалился с треском. Немцы здесь явным образом потерпели поражение.
Люди рванулись к репродуктору. Но радио вдруг замолчало. Наступила тишина.
«Что случилось, почему прервали передачу?! — с тревогой подумал Звягинцев. — Неужели действительно начался обстрел и трансляцию отключили, чтобы объявить тревогу?!»
Но из репродуктора снова раздался все покрывающий голос диктора:
— Повторяем сообщение Советского Информбюро. В последний час. Провал немецкого плана окружения и взятия Москвы. Поражение немецких войск на подступах к Москве.
Эти слова Левитан произнес с суровой, сдержанной торжественностью.
Затем так же четко, но быстрее и суше он прочел:
— С шестнадцатого ноября тысяча девятьсот сорок первого года германские войска, развернув против Западного фронта тринадцать пехотных и пять мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву. Противник имел целью путем охвата и одновременного глубокого обхода флангов фронта выйти нам в тыл, окружить и занять Москву…
Звягинцев старался пробиться поближе к репродуктору, чтобы не пропустить ни слова из того, что говорил диктор, но его оттирали другие. С неизвестно откуда взявшейся силой люди работали локтями и плечами, стремясь подойти поближе к черному раструбу громкоговорителя. А оттуда неслись слова:
— …имел целью занять Тулу, Каширу, Рязань и Коломну… Клин, Солнечногорск, Дмитров… ударить на Москву с трех сторон… Для этого были сосредоточены…
Звягинцев стоял в толпе людей, стиснутый, сдавленный, испытывая такое счастье, какого не испытывал ни разу с начала войны… Он уже не вслушивался в голос диктора. Слова «поражение немецких войск на подступах к Москве» стучали в его мозгу, в сердце, в каждой частице его существа… И уже как бы издали доносилось до него:
— …уничтожено и захвачено 1484 танка, 5416 автомашин… войска генерала Лелюшенко… войска генерала Рокоссовского… войска генерала Говорова…
— …Германское информационное бюро писало в начале декабря: «Германское командование будет рассматривать Москву как свою основную цель…» — саркастически читал Левитан.
И, точно удары тяжелого молота, прозвучали слова:
— Теперь уже несомненно, что этот хвастливый план окружения и взятия Москвы провалился с треском. Немцы здесь явным образом потерпели поражение.
— Ура! — раздался чей-то возглас.
— Ура! Ура, товарищи! — подхватили десятки голосов.
Кто-то обнимал Звягинцева, и он обнимал кого-то, кто-то плакал.
И вдруг произошло чудо. По крайней мере, чудом это показалось Звягинцеву. В цехе неожиданно загорелся свет. Невидимые раньше, свешивавшиеся с потолка на длинных шнурах и прикрытые проволочными сетками лампочки загорелись вполнакала, но этого было достаточно, чтобы свет коптилок сразу же померк. И тогда Звягинцев увидел, что цех до предела наполнен людьми. У всех были изможденно-усталые, но счастливые, какие-то новые лица.
Лампы горели минуту, другую и погасли, — очевидно, электрики, услышав победный голос Москвы, на короткое время вне расписания включили движок.
Лампочки погасли, и в цехе сразу стало темнее, чем раньше. Но эта неожиданная вспышка света показалась Звягинцеву зовущим, прорвавшимся сквозь мрачные тучи войны напоминанием, что свет есть, он существует и нужно пробиться к нему, пробиться во что бы то ни стало…
А из репродуктора полились звуки любимой песни:
«Широка страна моя родная…»
Эта песня была символом мирного труда, непоколебимой уверенности в том, что Страна Советов живет и будет жить вечно…
Песня смолкла, и мерно застучал метроном.
И тогда Звягинцев во весь голос крикнул:
— Кто идет на строительство укреплений — собраться у штаба обороны! Вы слышите меня, товарищи?! Все, кто не работает в этой смене, — к штабу обороны!