XIV
Т. пришёл в себя.
И сразу же понял, что напрасно это сделал — вокруг ничего не было.
Не было ни Ариэля, сидящего за машиной Тьюринга, ни самой машины Тьюринга, ни той ватной черноты, которую обычно называют словом «ничего». Вернее, чернота появлялась, но только после того, как Т. начинал вглядываться в окружающее и убеждался, что там не видать ни зги. А всё остальное время не было даже её.
Так прошло несколько секунд — а может быть, веков или тысячелетий.
В одну из этих секунд Т. понял, что видит вечность — и она именно такая, смутная, неопределённая и безмысленная, не имеющая о себе никакого понятия.
Поняв это, он испугался. А испугавшись, убедился, что всё-таки существует.
«Надо постоянно что-то думать, а то исчезну совсем, растворюсь, как сахар… Думать что угодно…»
Но в окружающей неопределённости не было ничего, за что могла бы зацепиться мысль — и, после нескольких бессильных содроганий ума, Т. снова провалился в вечность.
«…Оптина Пустынь…»
Эта мысль привела его в себя. В вечности всё было по-прежнему.
«Вот ещё раз так нырну, — понял Т., — и никогда не вынырну… И на этом всё? Неужели я просто возник на мгновение из серого сумрака, чтобы опять раствориться в нём без следа? И обещание чуда и счастья, которое было в небе, в листьях, в солнце — всё ложь? Нет, не может быть… Думать! О чём угодно… Кстати, выясняются интересные вещи. Главные вопросы современности вовсе не „что делать?“ и „кто виноват?“. Они совсем другие — „где я?“ и „кто здесь?“. И в любой жизни рано или поздно наступает момент, когда это больше невозможно от себя скрывать. Но когда это наконец доходит, общественности уже ничего не объяснишь…»
Даже самая короткая остановка в мышлении была жуткой, потому что сознание начинало исчезать. Как выяснилось, оно было чем-то вроде напряжения между полюсами магнита: для его существования нужна была мысль и тот, кто её думает, иначе сознавать было нечего и некому. Поэтому, чтобы сознание не исчезло, следовало постоянно его расчёсывать, заново создавая весь магнит.
«Недаром, — подумал Т., — в мире столько суеты. Именно этим люди и занимаются — постоянно расчёсывают себя и так называемую вселенную, чтобы не пропасть безо всякого следа. Граблями, телескопами, чем угодно. Прячутся от вечности, в которую не пронести ни крупицы того, чем мы когда-то были… А вот русский крестьянин не размышляет о загробном, а спокойно обустраивается в настоящем. И не надо искать ничего сверх простого народного разумения, ибо оно спасает от бездны. Когда умирает мужик, в бездну просто падать нечему. Это и есть единственное спасение, какое бывает. А вот жизнь, посвящённая умствованию, как раз создаёт того, кто с ужасом в бездну рушится, не имея ни малейшего шанса, потому что какой тут, спрашивается, может быть шанс? Пока сохраняется тот, кто входит, оставь надежду, всяк сюда входящий… Верно сказано — будьте как дети. Ибо дети в подобных обстоятельствах никуда не падают — они сами бездна…»
Ум, лишённый опоры на органы чувств и предоставленный сам себе, оказался чем-то вроде листа бумаги, стремящегося повернуться к вечности под таким углом, чтобы вся его площадь исчезла, стянувшись в неощутимо тонкую линию.
«И сразу видно, — испуганно думал Т., — что никакого мыслителя за этими спазмами нет, а все спирали колеблющихся умопостроений — просто жульническая попытка заставить существовать то, чего на самом деле никогда не было. Мало того, что не было и нет, ему даже взяться неоткуда. Однако, хоть попытка совершенно жульническая, она всё же какое-то время работала… Вот это и была жизнь».
Мысли приходилось вызывать насильно, словно рвоту — собственно, существование и казалось теперь подобием такой насильно вызываемой рвоты.
«Я думаю — следовательно, я существую», — вспомнил Т. — Кто это сказал? Картезий. Поразительно, какие головокружительные прыжки над безднами ухитряются совершать эти французы, выпив красненького. Или они этих бездн не видят? «Я думаю…» А вдруг думает кто-то другой? Кто-то вроде Ариэля? Ну откуда он, дурашка, знает, что это он сам? Впрочем, Картезий прав в том смысле, что это его «я» существует только до тех пор, пока он про него думает. Французу надо было говорить не «я думаю», а «думаю „я“. А само это „я“ ни думать, ни существовать не может, потому что исчезает сразу, как только Картезий перестаёт о нём размышлять, решив выпить красненького…»
Додумав эту мысль, Т. с ужасом понял, что за ней не заготовлено следующей — и с размаху исчез.
Чудовищным усилием воли он заставил себя вновь появиться из ниоткуда. Было очень страшно, потому что он не понимал, как он это сделал — и не знал, получится ли ещё раз.
«Думать только о простом и конкретном, — решил он. — Просто вспоминать, что было раньше. И за это держаться…»
Т. вспомнил, как выглядела белая усадьба на холме из окна поезда. Потом он заставил себя во всех подробностях увидеть купе, Кнопфа у окна, реку, мост и корабль княгини Таракановой.
Это действительно позволяло держаться на плаву.
Чем сильнее Т. сосредотачивался на воспоминаниях, тем вещественней они делались — и постепенно ему стало казаться, что он видит подобие сна наяву. Кое-что было осознано и замечено только сейчас: например, у одного из спутников Кнопфа на пиджаке был значок общества Михаила Архангела, а в столовой корабля княгини Таракановой еле заметно пахло пачулями.
Вспомнился ещё господин в котелке, с сигарой во рту, в коляске проехавший мимо Т. по улице в Коврове: господин, явно уверенный в надёжности своего места в мире и незыблемости самого этого мира. И ещё очень отчётливо нарисовалась трогательная девочка в розовом платье, пробежавшая по коридору гостиницы «Дворянская».
Однако воспоминания были подобны керосину в лампе: они постепенно выгорали. Неизвестно, сколько прошло времени, но, когда память стукнулась в последнее доступное — взрыв у заброшенной лодочной станции, — весь контур только что отшумевшей жизни обрёл окончательную завершённость. На её последней странице уже стояла точка; теперь нельзя было поменять ни единого знака. Воспоминания кончились, и Т. с тоской догадался, что вот-вот вновь провалится в несуществование опять: пища, позволявшая рассудку существовать, подошла к концу.
«Может быть, — подумал Т., — это даже не я сам вспоминал? Может, кто-то меня на начало перематывал? Что теперь делать-то? Как задержаться? Будить желанья? Пусть самые тёмные и низменные… А они у меня есть? Вот Аксинья… Хороша, да… Любил ли я её на самом деле? И помнит ли она обо мне? Не тяготится ли разлукой? Впрочем, найдёт себе кого-нибудь другого… Не говоря уже о том, что это всё равно не она, а чёртов Митенька…»
Но Аксинья всё равно вспомнилась так ослепительно-ярко, что на миг заслонила собой нависающее со всех сторон небытие.
«А жизнь ведь и правда подобие текста, который мы непрерывно создаём, пока дышим. Как это Ариэль говорил, машина Тьюринга? Нам кажется, мы что-то делаем, решаем, говорим, а на деле просто каретка бежит над бумагой, считывает один значок и печатает другой. Это и есть человек…»
Сделав усилие, Т. вспомнил слова Ариэля в точности:
«А потом этот непонятно кем написанный текст пытается сам что-то такое сочинять и придумывать — ведь просто уму непостижимо. Дедушка говорил, человек настолько призрачное существо, что для него вдвойне греховно плодить вокруг себя новых призраков…»
«Греховно? — подумал Т. с надеждой. — Грех? Вот это уже интересно. Ведь если будет грех, тогда будет и грешник. Тут никаких сомнений. Может, хоть за это зацепимся? Вот только как нагрешить без тела? Проблема… Богохульство? Вряд ли. Кому оно тут нужно… Разве действительно новых призраков наплодить. Что для этого делает Ариэль? Берёт и пишет. А тут ни пера, ни руки, ни стола, ни бумаги…»
Т. попробовал представить себе гусиное перо.
Это получилось.
Тогда Т. вообразил деревянный письменный стол со стопкой бумаги.
Это тоже вышло сразу, и очень удачно — стол получился таким отчётливым, что на его рабочей поверхности виден был рисунок косо пройденных годовых колец, складывающихся в подобие женской фигуры с преувеличенно толстыми ногами и множественным ожерельем на длинной шее. Бумага тоже получилась отлично, видна была даже фактура. А рядом с бумагой без особых усилий возникла горящая свеча и бронзовая чернильница в виде лебедя, у которого между крыльями поблёскивало маленькое чёрное озеро.
Но после этого исчезло перо. А когда удалось вернуть перо, исчезли стол, бумага и чернильница.
«Вот стол, — подумал Т., усилием воли возвращая стол на место. — Где он стоит? Стол должен стоять в комнате…»
Однако вместо комнаты вокруг возникла совершенно отчётливая брезентовая палатка вроде армейской. Но Т. не успел испугаться — палатка сразу исчезла.
На миг он почувствовал такое безграничное одиночество, что оно показалось ему физической болью.
«Не сдаваться. У комнаты должны быть стены. Хотя бы одна стена».
Он посмотрел туда, где следовало быть стене, и действительно её увидел — не столько увидел, сколько создал своим взглядом. Потом он точно так же увидел остальные стены. Комната словно появлялась вслед за перемещением его внимания — вернее, пока ещё не комната, а четыре поочерёдно возникающие стены, покрыте дубовыми панелями. На одной из них висела импрессионистская зарисовка Елисейских Полей в золочёной раме: приблизительные лошадиные крупы, а над ними — жёлтые и красные пятна огней, размытые вечерним туманом.
Т. поднял взгляд, затем опустил его, и у комнаты появились пол и потолок — но исчезли стены. Когда он перевёл взгляд на стену, она послушно возникла, но теперь без картины. И ещё исчез потолок.
Через несколько минут ему всё-таки удалось собрать комнату воедино. Она напоминала гостиничный номер, чисто убранный и вполне обычный — только без окон и дверей, как в детской загадке.
«И хорошо, — решил Т. — Не нужны никакие двери и окна. Кто его знает, что за ними…»
Думать об оставшемся за стенами не следовало — бездна могла ворваться внутрь. Меньше всего Т. хотелось снова исчезнуть без всякой гарантии, что удастся вернуться назад.
«Впрочем, — подумал он, — почему бездна? Я ведь „бездну“ вообразил точно так же, как эту комнату, чтобы хоть во что-то упереть взгляд. Потому что на самом деле… Даже не знаю, как сказать… Впрочем, я опять думаю не о том, о чём надо…»
Т. торопливо осмотрел комнату, желая убедиться, что в силах поддерживать её существование. Усилие оказалось чрезмерным — комната мгновенно наполнилась множеством предметов, которых секунду назад не было. Теперь на стенах висели тирольская шляпа с пером, рога оленя, двустволка, красные бархатные шторы (окон за ними так и не появилось), и ещё две керосиновые лампы, дававшие яркий до белизны свет. Двери по-прежнему не было.
Т. перевёл взгляд на стол.
«Перо не может просто висеть в воздухе, — подумал он. — И само бегать по бумаге. Нужна рука…»
Представить собственную ладонь оказалось сложнее всего. Выяснилось, что Т. совершенно не помнит, как она выглядела: все прошедшие перед его мысленным взором руки — пухло-короткопалые, красные, бледно-тонкие, смуглые, тронутые азиатской желтизной, — явно принадлежали другим. В конце концов Т. вообразил кисть в белой лайковой перчатке.
Рука в перчатке после некоторой неловкой паузы подняла перо, макнула его в чернильницу и провела по бумаге короткую черту.
Перо бросало на бумагу двойную тень. В ярком керосиновом свете лист был чётко виден; различимы были даже мелкие поры бумаги и тончайшие, почти невидимые чёрные волоски вокруг оставленной пером линии — наивные попытки чернил вырваться на свободу, ускользнув в капилляры бумаги. Т. усмехнулся.
«Вот так и человек, — подумал он. — Куда бежать? Действительно, куда бежать, если всё на свете — просто текст, а лист, перо и чернила у того, кто чертит буквы? Впрочем, сейчас их чёрчу я сам… Но кто тогда я сам? Уж не Ариэль ли?»
Эта мысль показалась невозможно жуткой.
«Работать. Русскому крестьянину были бы смешны проблемы праздного барского ума, застрявшего в бесконечности. Потому что русский крестьянин знает только работу с утра до вечера. Вот и мы будем работать не отвлекаясь. Попробуем-ка что-нибудь написать…»
Перо коснулось бумаги и вывело: РЕКА
Т. сразу же увидел эту реку — она была изумрудно-зелёной и неслась мимо рыжих каменных уступов, над которыми поднимались черепичные крыши приземистых белых домов. Кажется, это было где-то в Италии.
«Интересно, — подумал Т. — Откуда взялось остальное — берега, дома? И можно ли всё это изменить?»
Обмакнув перо в чернильницу, он дописал:
РЕКА, СКОВАННАЯ ЛЬДОМ
И река стала другой. Вместо изумрудной ленты перед Т. возникло бескрайнее ледяное поле — река сделалась очень широкой. Рыжие камни берегов исчезли. Всё вокруг теперь покрывал снег. Стоял зимний вечер; в просвете жёлто-синих облаков горел красный глаз заходящего солнца.
Т. почувствовал, что его переполняет весёлая сверкающая сила, похожая на тот солнечный изумрудный поток, который явился ему в самом начале.
«Значит, я и правда всё могу, — подумал он. — И нет ни Ариэля, ни его подручных. Кто теперь мой создатель? Я сам! Наконец… Можно придумать себя заново. Впрочем, второпях ничего менять не будем. Для начала вполне сгодится граф Т. Первым делом следует выбраться из этого лимбо… Хотя бы туда же, откуда мы сюда попали. Попробуем-ка самый короткий маршрут…»
Перчатка приблизилась к листу и быстро застрочила:
Река, скованная льдом, несомненно, была Стиксом, отделявшим мир живых от того, для чего в человеческом языке нет слов. Трёхглавый Кербер, страж загробных врат, был где-то рядом — это делалось ясно по тоскливому ужасу, волнами проходившему сквозь душу. Но граф Т. пока что не видел стража. Он шёл по берегу, направляясь к заснеженным руинам, видневшимся на краю ледяного поля. Берег, по которому он шёл, был берегом смерти…
Грозные цвета заката ворвались в сознание с такой силой, что рука в перчатке исчезла. Было непонятно, откуда возник целый мир, реальный и ослепительно-яркий: Т. никогда в жизни не видел ничего подобного.
Огни заката постепенно померкли, и Т. опять стал видеть вокруг комнату. Она изменилась. Тирольская шляпа и оленьи рога исчезли, бархатные шторы тоже — зато появилась целая коллекция изображений кошек.
Самым большим была чёрная африканская маска с загадочно чернеющими провалами глаз и усами из жгутов соломы. Под ней на стене висела полка, на которой стояли самые разнообразные коты из терракоты, крашеной глины и фаянса — особенно выделялся среди них благородный ориентальный зверь жёлтого цвета с колотушкой в одной руке и веером в другой.
Почему-то одна из стоящих на полке кошек — небольшая египетская статуэтка чёрного цвета, очень древняя по виду, — показалась Т. невыразимо жуткой. В её тёмно-зелёных миндалевидных глазах было что-то засасывающее: Т. почудилось, что он может стечь в них, как дождевой ручей в канализационную решётку, и он быстро отвёл взгляд.
«Однако тут неуютно, — подумал он. — Но зачем мне теперь эта комната? Главное помнить, откуда берётся мир. Раньше его создавала чужая воля, а сейчас… Посмотрим, на что я способен сам…»
Вокруг тем временем появилось ещё несколько полок с кошками. Избегая смотреть на них, Т. перенёс внимание на руку в белой перчатке. Рука обмакнула перо в чернильницу и поднесла его к бумажному листу. С пера на бумагу упала капля чернил и превратилась в аккуратную круглую кляксу. Мокрая поверхность кляксы, отразив огонёк лампы, стала на миг совсем белой — и Т. почудилось, что на бумаге перед ним лежит серебряная монета.