Я провожаю ее взглядом: скрип, цок, скрип, цок, скрип, цок. Светлый парик колышется в такт движениям. Левая нога присогнута под странным углом.
Нырнув за угол банка, опускаюсь на корточки и быстро обыскиваю ее рюкзак. А что мне остается? Внутри все наспех скомканное. Шмотки, бинты, таблетки. Кошелек с наличными, временное водительское удостоверение со старой фотографией: длинные волосы, вишневая помада, улыбка как с рекламы. Она из тех красавиц, ради которых пойдешь на все, лишь бы получить такую улыбку в награду. И я бы хотел, чтобы она мне так улыбалась. Но не такой же ценой.
Нахожу мобильник. На букву «М» нет никакой Мэри; на букву «Т» нет никакой тети. Ни одного исходящего звонка за десять дней. Сохранилось несколько старых сообщений – все от матери, которая спрашивает, куда она пропала. Ни одного ответа.
Ну уж нет. Я не стану еще одним болваном в длинной череде болванов, которых она привыкла очаровывать и использовать. Не знаю, что она затеяла, но денег она не получит.
Я слышу скрип, цок, оповещающий о ее возвращении, быстро застегиваю молнию на рюкзаке и выхожу ей навстречу. Мы останавливаемся в районе мясной лавки.
– Хорошо-то как! – смеется Мия. Даже сейчас, когда она в дешевом парике и на костылях, улыбка у нее совершенно сногсшибательная. Наверное, она привыкла получать от жизни все, чего захочет. Перед такой внешностью нереально устоять.
– Прости, у меня какая-то сложная связь между мочевым пузырем и мозгом, – объясняет она. – Если хочу в туалет, башка отключается.
– Осталось всего тридцать баксов, – говорю я, показывая ей карточку, как бы в доказательство. Улыбка моментально исчезает с ее лица, и мне это не нравится. Это неправильно, что я всерьез помышляю отдать ей свои сбережения в обмен на иллюзию, что улыбка адресована лично мне.
– Я все потратил. Вылетело из головы, прости.
Мия реагирует не так, как я ожидал. Она не топает костылем, не ругается, не кричит на меня. А просто как-то обмякает и закрывает глаза.
– Можешь переночевать у меня… или в хостеле здесь неподалеку.
Она отворачивается и прижимается лбом к витрине магазина.
– Там неплохо, – продолжаю я. – Могу заплатить, на ночевку хватит: они берут двадцатку за ночь.
Она качает головой, не отрываясь от витрины, так что парик слегка съезжает набок. Она не пытается его поправить.
– Двадцать пять, – произносит она. – Я там была до того, как притащилась к тебе.
– Там было слишком шумно? Или что?
Она почти шепчет, и я еле различаю ответ:
– Я заплатила, но у них были только верхние коики.
Вот оно. Невыразимое.
С Мией случилось что-то, что опустошило ее. Превратило в девицу на костылях, в плохом парике, с потребностью врать; привело в чужое место, где ее никто не ждал. Возможно, ее никто нигде не ждет. И я ничего про нее, действительно, не знаю, но чувствую, что она не плохой человек. Я почему-то в этом уверен.
Что бы сделал папа?
А мама?
Я делаю то, что нужно было сделать давно, хотя, возможно, и не мне. Я обвиваю ее руками и прижимаю к себе, хотя она вся сжалась в комок, словно объятие ее пугает. Она первым делом пытается высвободиться, но я крепко держу и терпеливо жду, когда она перестанет дергаться, вырываться и бормотать что-то смущенное мне в футболку. Наконец, она выдыхается и перестает сопротивляться.
Верь мне, думаю я. Верь мне.
Она приникает ко мне, и я чувствую, как это для нее непривычно.
На обратной дороге я стараюсь не разгоняться, потому что то и дело оглядываюсь через плечо: боюсь, что она исчезнет. Мия держится одной рукой за поручень, а второй старается не дать слететь парику. Она зажмурилась, будто вот-вот накатит волна, и остается покорно ждать, когда она накроет.
Мы проезжаем сады, пивоварню и сворачиваем к нашей ферме. Мимо вальсируют наши оливы, потом фисташки Петерсонов, потом новая агроусадьба с винодельней. Где-то в районе виноградников Мия обхватывает меня рукой за талию.
У меня нет никакого плана. Я бы ехал и ехал вот так целый день, а потом еще целую ночь, но квадроцикл эту идею не разделяет. Мы останавливаемся на дороге среди диких зарослей. Бак опустел.
– Все плохо? – Мия грызет ноготь в ожидании ответа.
Я качаю головой, но не столько в ответ, сколько от недоумения. Никак не привыкну, что она здесь.
– Ну… зато неплохо прокатились.
Я киваю, на этот раз в ответ, и сажусь рядом с ней. Прокатились и правда неплохо.
– И как теперь быть?
Я начинаю ржать. Это отличный вопрос. Я никогда в жизни так не влипал. Но есть один человек, который знает, как выгребать из таких историй.
Я в гостиной у его сестры. Они думают, что мне не слышен их разговор.
– Ты не можешь оставить ее здесь, как бездомного щенка. Она не щенок.
– Я знаю. Но хотя бы на время…
– Что скажет ее мать?
Зак понижает голос.
– Они не ладят. Мия съехала после…
– Она что, сбежала из дома?!
– Возможно. Я понятия не имею.
– Ладно. Но какого лешего ты влез на квадроцикл? Мама тебя придушила бы.
– Н-ну, ты же ей не расскажешь? Пусть это будет наш секрет.
Кенгуренок обнюхивает мои джинсы. Я отгоняю его, но он возвращается. Он совсем маленький, но мне неспокойно, что он подходит так близко к моей ноге.
– Так. У меня кончаются дрова.
– Давай я схожу за топором?
– Ага, чтобы мама придушила нас обоих? Просто стырь немного из их поленницы.
После этого Зак заглядывает ко мне. Он выглядит чуть встревоженным, и его как будто успокаивает, что я еще не свалила.
– Пойду схожу за дровами для Бекки.
– Да, я слышала.
– Она, если что, не кусается. Я про кенгуру. Но Бекки тоже.
– Все нормально.
Дверь за ним закрывается, и я снова остаюсь одна. В комнате все из дерева: пол, тумба под телевизором, кофейный столик, часы. В камине потрескивают остатки дров. Пахнет дымом и мокрой шерстью.
Кажется, я раньше никогда не видела открытого огня. Говорят, он должен успокаивать. Но на языки пламени больно смотреть, приходится отвернуться. Нужно убираться отсюда.
Бекки красивая. Но это не выверенная красота фотомоделей, а что-то другое. Выгоревшие на солнце волосы никак специально не уложены, пряди живописно спадают на джинсовую рубашку, из-под которой выпирает живот. Она заходит и протягивает мне бутылочку с соской.
– Можешь покормить кенгуренка, если хочешь.
Я качаю головой. Бекки подхватывает кенгуренка, и тот жадно впивается в соску.
– Что сломала-то?
– В каком смысле?
– Ты на костылях.
– А… да вот, играла в нетбол, доигралась до разрыва сухожилия. Но ничего, уже заживает.
В камине взмывает вверх столп искр, потом все стихает. Вот бы и с жизнью было так просто: потрещало и погасло. Стать бы мне сейчас дымом – и раствориться.
– Значит, слушай. Зак волнуется за тебя, я волнуюсь за него, потому что я старшая сестра. Он сказал, что вы давно знакомы, это правда?
Я киваю и очень надеюсь, что этим допрос закончится. Она продолжает:
– Смотри, у меня целых две свободных комнаты, но в одной стена пока еще в образцах краски. Там будет детская.
– Да мне нужны только…
– …деньги на автобус, знаю, знаю. Но зачем ехать через всю страну на костылях? Уверена, твоя тетя поймет, если ты задержишься на несколько дней.
Черт.
– Короче, мне нужно, чтобы Зак не волновался. Потому что иначе буду волноваться я. А следом будет волноваться ребенок. И чего доброго родится раньше времени, и тогда волноваться будут вообще все. Плохой расклад, – констатирует Бекки.
Я киваю, делая вид, что согласна насчет расклада, но мысленно уже пересекаю Налларборскую равнину. Бекки не виновата, что не понимает настоящий расклад. А он таков, что я необратимо пропала.
– Хочешь чего-нибудь горячего? У меня, правда, нет кофе. Мы все больше по чаю.
Снова хлопает дверь, и появляется Зак. У него вязанка дров в руках и довольная ухмылка на физиономии.
– Я прирожденный ниндзя! Мама даже ухом не повела.
Он подбрасывает поленья в камин, а я наблюдаю и думаю о том, что ему и правда можно верить. И я верю. Даже сестре его верю.
Только в себе сомневаюсь.
Хорошо, что в спальне можно запереться. Я на всякий случай запираю даже окно, а потом снимаю парик, сую его под подушку и провожу рукой по голове. Волосы начали отрастать, но как-то неравномерно. Совсем не как у Зака. Впрочем, у него прошло пять месяцев с последнего цикла. У меня только два.
Телефон трынькает: пришло сообщение.
Мия, до тебя доходят сообщения? Где ты? Выйди на связь.
Скорее бы мать уже забила на меня. Удивительный человек: во что ни вмешается – все делает только хуже.
Я ставлю будильник на четыре утра и отключаю телефон. Надеюсь удрать, пока не рассвело, чтобы Зак не кинулся меня тут же искать. Доберусь до города, дождусь автобуса, билет до Аделаиды еще действителен. Это важно: свалить, пока люди к тебе просто добры и еще не начали лезть в твою жизнь. Мать регулярно путала заботу с вмешательством.
Проглотив последние две таблетки обезболивающего, я в который раз проверяю упаковку: вдруг мне еще положена пачка по тому же рецепту.
Увы.
Завтра мне будет больно.
Но я уговариваю себя, что автобус увезет мою боль за тридевять земель, и мне станет полегче от одной этой мысли. Почему-то в пути всегда меньше болит.
Я укладываюсь в постели гостевой комнаты. Матрас такой мягкий. От одеял чуть-чуть тянет нафталином, и я вспоминаю бабушку. Я тянусь к лампе и несколько раз нажимаю кнопку, пока свет не гаснет. Тогда я устраиваюсь поудобнее и жду, когда таблетки снимут остатки дискомфорта.
На потолке мерцают четыре звездочки. Они пластиковые, но почему-то подрагивают, как настоящие. Когда я моргаю, они как будто даже крутятся вокруг своей оси, или растворяются в темноте, а потом выплывают из нее снова и капают на подушку вместе со слезами, которые всегда невовремя.