Часть вторая
2005
Времени у него оставалось в обрез. И у всех – это было общее состояние, но Майкл Биэрд, раздувшись от нежеланного обеда, ерзая под ремнем безопасности, мог думать только об утекающих часах его удачи и о том, что ему предстоит потерять. Была половина третьего, и его самолет, уже опоздавший на час, бестолково и тяжеловесно кружил по часовой стрелке в зоне ожидания над югом Лондона. Не в силах читать из-за тревоги, тщетно кусая под неудобным углом раздраженную остренькую заусеницу на большом пальце – нарождающийся панариций, он наблюдал за вращавшимся внизу знакомым краешком Англии. Что еще оставалось делать? Не время предаваться пространным ретроспекциям и обозрению жизни, когда он должен был бы мчаться сейчас по улицам, по коридорам, – но большая часть его прошлого и многие занятия лежали там, внизу, в трех километрах под его дорогим креслом, как всегда оплаченным другими.
А тут был обычный вид, который изумил бы Ньютона или Диккенса. Биэрд смотрел на восток сквозь огромную оправу рыжеватой грязи – как будто ее отделили от немытой ванны и подвесили в воздухе. Он видел за Сити разбухающую, расширяющуюся Темзу, за нефте– и газохранилищами – коричневые равнины Кента и Эссекса, и места своего детства, и непомерно большую больницу, где умерла его мать вскоре после того, как рассказала ему о своей тайной жизни, и дальше – раскрытую пасть приливного эстуария, и Северное море, младенчески голубую гладь под февральским солнцем. Потом его взгляд повернул на юг к серебристой дымке над Суссексом и грядой меловых холмов, в чьих мягких складках прятался его шумный первый брак, синестезия покривившейся любви, какашек и воя близнецов и пьянящих квантовых размышлений, которые пятнадцатью годами и двумя разводами позже принесли ему премию. Премию, наполовину осветившую, наполовину погубившую его жизнь. За этими холмами лежал Ла-Манш в розовых оборках облаков, скрывавших Францию.
Вот новый наклон крыла повернул его к солнцу и западной части Лондона, и прямо под двигателем, подвешенным к крылу, показался его невероятный пункт назначения, микроскопический аэропорт со своими артериями, в которых пульсировал транспорт, М4, М25, М40 – необаятельные названия практичного века. Закатный свет милосердно смягчал вид промышленного лишайника. Он увидел долину Темзы, бледную зимнюю зелень, петляющую между Беркширскими и Чилтернскими холмами. Дальше, невидимый, лежал Оксфорд, и лабораторные труды студенческих лет, и тонко рассчитанное ухаживание за будущей первой женой Мейзи. И вот он появился снова, в шестой раз, колоссальный диск Лондона, вращающийся величаво, самодостаточный, как покрытая замысловатыми прорезями космическая станция. Выросший без плана, как термитник или тропический лес, и прекрасный, стянувший громадную человеческую энергию к центру вдоль заново открывшейся реки между Вестминстером и мостом Тауэра, насыщенному самоуверенной, игривой архитектурой, новыми игрушками. На минуту ему показалось, что тень самолета пронеслась, как вольная птица, по Сент-Джеймс-парку, по крышам – но с такой высоты это могло только казаться. Он знал свойства света. Среди миллиона крыш четыре покровительствовали его второму, третьему, четвертому и пятому бракам. Эти союзы определяли его жизнь и все – нет смысла отрицать – были авариями.
Нынче, подлетая к большому городу, он всякий раз бывал заворожен открывшимся зрелищем и немного напуган. Эти гигантские бетонные раны, затянутые сталью, эти катетеры бесконечного транспорта, тянущегося к горизонту и от горизонта, – остатки природного мира могли только съеживаться перед ними. Давление чисел, навал изобретений, слепые силы желаний и потребностей казались неостановимыми и генерировали тепло, современный вид теплоты, ставший путем искусных перемещений предметом его занятий. Горячее дыхание цивилизации. Он чувствовал его – все его чувствовали – на затылке, на лице. Биэрд, глядя вниз со своей удивительной и удивительно грязной машины, верил в хорошие минуты, что знает решение задачи. Наконец-то у него была цель, она поглощала его целиком, а время было на исходе.
Снова появилось в поле зрения его эссекское детство – как же он опаздывал! – и в переплетении миниатюрных улиц, четко прорисованных зимним солнцем, как на печатной плате, он проследил весь маршрут, которым ему давно полагалось бы проехать. Ему казалось, что он увидел даже здание на Стрэнде, где он должен был сейчас находиться. Потом оно исчезло. И уходящим наклоном, дальше, на северо-западе, невидимые – еще две крыши. Под одной – его ледяная запущенная квартира в Марилебоне. Мысленным взглядом он видел затемненную комнату, недоеденный ужин, который он вместе с полузабытой подругой бросил из-за какого-то срочного вечернего дела. С тех пор он не возвращался и не видел ее. Квартира была клоакой. Рядом в нетопленой спальне – чувственный беспорядок постели, подушки на полу, на проигрывателе оранжевый огонек ждущего режима, разбросанные книги и журналы, которые он читал тогда (он попробовал вспомнить какие), газеты за тот день, бутылка от шампанского, два бокала, не допитые в спешке, с отметками бывшего уровня на высоте трех-четырех сантиметров. На них, на тарелках в столовой, на кастрюлях в кухне, на мусоре в ведре, на разделочной доске и даже на высохшей фильтровальной бумаге с осадком молотого кофе будут буйные грибковые заросли разных оттенков от кремово-белого до серо-зеленого, цветение на забытом сыре, морковках, на затвердевшем соусе. Летучие споры, параллельная цивилизация, невидимая и немая, удачливые живые организмы. Да они давно уселись, каждый за свою особую трапезу, и когда топливо иссякнет, высохнут в угольную пыль.
Под другой крышей обитала Мелисса Браун, его немного беспризорная любовь, и под этой крышей он намеревался провести сегодняшнюю ночь. Она была так добра, так мягка и терпелива с ним, так хороша собой – единственная стойкая любовь в его жизни. Как многие женщины, она думала, что он блестящий ученый, гений, которого надо спасать. А он, безалаберный, беспечный, ненадежный друг, уклончивый и твердо решивший больше не жениться, он даже не позвонил ей. Она готовила ужин. Он ее не заслуживал. Чувство вины и новый приступ нетерпения – противная смесь – вынудили у него стон. Неужели это он произвел такой звук, перекрывший шум двигателей? А вот и снова показалась южная меловая гряда – напоминанием, чтобы он никогда не сдавался, не отменял своего решения. Шестого брака его организм не вынесет.
Куда бы ни упал его взгляд, это все был его дом, его родной уголок земли. Живые изгороди и поля, возделывавшиеся средневековыми крестьянами или батраками восемнадцатого века, до сих пор расчерчивали землю на неправильные четырехугольники, и каждый ручей, каждый хлев, каждая изгородь и фактически каждое дерево были известны и, возможно, названы в Книге Судного дня, когда завоеватель Вильгельм, посовещавшись с советниками, разослал своих людей по всей Англии. И жили по сей день все эти земли, кому-то принадлежа, переименованные, используемые, оцениваемые, продаваемые, отдаваемые в залог, выдержанные, как сыр стилтон с толстой коркой, населенные разнообразными племенами, как Вавилон, исторические, как дельта Нила, кишащие призраками, как склеп, оглашаемые гамом публичных речей и споров, как птичий базар. Однажды это хрупкое древнее царство уступит силе мириадов желаний, смутных соблазнов гигантского мегаполиса, Мехико, Сан-Паулу и Лос-Анджелеса, вместе взятых, расползшегося от Лондона до Медуэя, до Саутгемптона, до Оксфорда и опять до Лондона, – новый прямоугольник погребет под собой все прежние живые изгороди и деревья. Как знать, может, это будет торжество расовой гармонии, мировой город сверкающих зданий, самый восхитительный город на свете.
Как, спрашивал себя Биэрд, когда самолет, накренясь, покинул наконец предписанный эшелон и по касательной начал спуск к северу от Темзы, – как и когда мы научимся себя ограничивать? С этой высоты мы выглядим как ползучий лишайник, как хищные водоросли, как плесень, обтянувшая квелый плод, – безусловные победители. Летите, споры!
Получасом позже берлинский рейс выпустил пассажиров, Биэрд вышел четвертым и, везя за собой ручную кладь, на затекших ногах, торопливым шагом, немужественно, вприпрыжку (его колени, тело и сам мозг потеряли способность к простому бегу), по герметическим капиллярам, стальным трубам с ковром устремился сквозь внутренности аэропорта к иммиграционному залу. Гораздо быстрее топать вдоль стометровой движущейся дорожки, чем протискиваться между сонными, неподвижными пассажирами с багажом, загораживающими дорогу. По пути его обогнал как минимум десяток более подвижных молодых людей с его самолета – поджарых, коротко стриженных, делового типа, без одышки разговаривающих на ходу, с плащами через руку и увесистыми сумками через плечо, не мешающими ходу. Мельтешащая реклама банковских и конторских услуг, назойливо броская и с посягательствами на юмор (ясно, что реклама – бизнес для третьесортников), еще больше увеличила его раздражение в душных, чересчур ярко освещенных переходах. Ему хорошо было знакомо это чувство психического удушья от встречи с агрессивной тупостью. А теперь планетарная глупость стала его бизнесом. И опаздывая, он сам показал себя глупцом. В лучшем случае он опоздает на час пятнадцать. Опоздание – особый род современного страдания, эта смесь нарастающего беспокойства, вины и жалости к себе, мизантропии и тоски по тому, что немыслимо вне теоретической физики, – обращению времени вспять. И, веля себе быть стоиком, все равно не поспеешь раньше.
За противоестественно большой гонорар он должен был выступить на энергетической конференции с участием институциональных инвесторов, менеджеров пенсионных фондов, солидных господ, которых нелегко будет убедить, что мир, их мир, в опасности и они должны распределить свои инвестиции соответственно. Из-за инерции, слепой профессиональной привычки они прикипели к старым знакомым – нефти, газу, углю, дровам. Он должен внушить им, что нынешние источники их прибыли однажды их погубят. В таких случаях надо, конечно, изъясняться в самом общем плане, но если Биэрду, обладателю уже десятка с лишним патентов, удастся хоть отчасти убедить слушателей, его собственная компания пойдет в рост. Они ждали его в «Савое» в сдвоенных апартаментах с видом на реку и, хотя заранее получили извинения за задержку, вскоре непременно растекутся по другим своим совещаниям, и хрупкое чудо календарной координации, сотворенное за четыре месяца, будет убито возросшим скепсисом и фатальным уходом. Другой причиной его приезда в Лондон было завтрашнее подписание в посольстве США опциона на двести гектаров кустарниковой пустыни в Нью-Мексико – песчаный пятачок среди прокаленного простора. Если инвесторы будут довольны и пойдет финансирование, и будут предоставлены налоговые льготы, начнется строительство крупномасштабной опытной модели. При мысли об этом голова у Биэрда начинала кружиться от нетерпения.
Десять минут спешки, и Биэрд, запыхавшийся, вспотевший в своем пальто, застрял перед иммиграционным контролем, в очереди толщиной в десять человек и в сотни длиной, движущейся черепашьим темпом, – один из претендентов на дозволение вернуться в свою страну. Шли долгие минуты, и он ощущал, как слабеет в нем голос рассудка. В голове возник образ драгоценной жидкости – крови, молока, вина, – вытекающей из бака. Он не мог бороться с растущим чувством, что ущемлены его права: должен был явиться кто-то и поставить его в начало очереди, перед рядовой публикой, избавить от формальностей, проводить к лимузину. Тут что, никому не известно, кто он такой? Разве он не VIP, в конце концов? Да, VIP, как и все остальные. В такие минуты мизантропия обостряла его восприятие людей, теснившихся вокруг, уже не спутников, а противников, соперников в медленной гонке. И он не мог удержаться: высматривал нахала, всовывающегося где-то на периферии зрения, заходящего сбоку и как бы не заходящего, лезущего с хитрым шарканьем, тихонько вклинивающегося плечом. Обременяя других, воруя у них время.
Биэрд достиг места, где десять переплетенных очередей разделились на три, – к столам иммиграционных чиновников. И тут как тут он – тощий, длинный, с пергаментным лицом, в обдергае (Биэрд терпеть не мог такие пальто) – подлезает слева, пользуясь своим ростом, выставив на уровне колен здоровенный портфель, как клин. Резко и без стеснения, движимый моральной правотой, Биэрд шагнул вперед, закрыв брешь перед собой, и портфель ударил его по колену. Биэрд повернулся, обратил на него взгляд и сказал вежливо, хотя сердце забилось чуть быстрее:
– Извините ради бога.
Упрек, плохо замаскированный под извинение, вежливость с человеком, которого в эту минуту готов убить. Как хорошо, что мы снова в Англии.
Но при взгляде на лицо человека обнаружилось, насколько древен этот прохвост. Восьмидесяти пяти лет как минимум, в коричневых печеночных пятнах от бескровного лба до морщинистого горла, с бессмысленно приоткрытым ртом и отвисшей нижней губой, мокрой и слегка дрожащей. Конечно, старикам надо вперед. У них меньше времени. Они почти мертвы. Они спешат больше, чем он, и надлежит простить его, даже попросить прощения. Но старик растворился, остался где-то сзади, исчез с позором из поля зрения. Поздно предложить ему место перед собой.
И так, бездушный гонитель слабых, Биэрд явился к иммиграционному столу несколько раскаявшимся, с легким отвращением к себе и не был удивлен тем, что его фото, его рост, дата рождения и ближайшие родственники стали подозрительными данными, объектом хмурого профессионального изучения. Чиновница быстро перелистала его паспорт, взглянула на Биэрда, перелистала обратно, затем, подумав секунду, положила документ лицом вниз на сканер. Ей было меньше тридцати – наверное, вдвое моложе его. Родители, предположил он, – из Эфиопии. Если бы она слезла со своего высокого табурета, вышла из-за стола и сбросила туфли на высоких каблуках, то все равно оказалась бы сантиметров на пятнадцать выше его.
Он был кругленький, розовый от жары, двигался медленно – и опаздывал. Она была ровно настроена на свою текущую работу – охрану порталов своей страны от незваных. Он наблюдал за тем, как она проверяет его данные на экране; ее правая ладонь, слегка лиловая, порхала над клавиатурой в поисках другого ракурса на него – может быть, более детального портрета, вдруг подумал он с надеждой. С высоких лесов внутри зала будто спустилась тишина, подобно густому снегу, восхитительный холодок, и спешка отпустила его. Эта тонкой выделки, светопоглощающая, светолюбивая кожа, скульптурный очерк высоких скул (он видел только одну) с мягкой впадиной под ними, эти карие глаза, внимательно читающие его гражданский портрет, это счастливое соединение, как представлялось ему, ума и изящества… Тысячелетия назад под прохладным пологом, в каком-то тайном пустынном убежище к местному человеческому генофонду примешались гены газели. Фантазия о таком смешении кровей могла быть порождена и расизмом, и простым обожанием; в любом случае он не желал ее отбросить. Фантазия длилась, пока он смотрел на черное левое запястье и кисть, длинную и узкую, как кухонная лопатка, неподвижно лежащую рядом с пятнистой обложкой его перевернутого паспорта.
В этих делах он по-прежнему был дерзновенным дураком с давно закрепившимся рефлексом, ни на йоту не умнее себя же двадцатипятилетнего, без надежд на исправление, как считали все его бывшие жены, – и за секунды до того, как она заговорит, у него сработал рефлекс: предложить иммиграционной контролерше вместе поужинать. Он предлагал поужинать многим женщинам, совершенно незнакомым, и не все говорили «нет». Его отношения с Патрицией начались за такой трапезой и вылились в цепь настолько позорных событий, что даже теперь, десять лет спустя, он помнил то меню. Оно было предвестием грядущего, проклятием: скат с каперсами под растопленным маслом, пересоленный салат из руколы, «Пино Гриджо» с дрожжевым привкусом – натуральное, закупоренное, а он в роковом экстазе даже не вызвал сомелье.
Молодая женщина встретила его взгляд и сказала:
– Вы много путешествовали по Ближнему Востоку.
«Много» прозвучало гортанно, а утвердительное предложение – как вопрос. Лингвисты называют это «ПУС», повышением интонации на последнем ударном слоге, как недавно узнал Биэрд. В последнее время он стал языковым снобом – снобом наоборот, поскольку ввиду возраста и ограниченного круга общения плохо понимал соотношение выговора и социального статуса в нынешние дни. Год назад у него завязался роман с лондонской официанткой, которая представлялась ему бойким неприрученным созданием с дремучих городских окраин. Оказалось, что выросла она в Суррей-Хиллс, в особняке, построенном Латьенсом среди высоких лавров, а отец ее – пожалованный в дворянство математик, член Королевского общества. Биэрд бежал. И вот опять – в радостном предвкушении чего-то народного или пряного. Он ответил нейтрально:
– Да, вы правы.
– Ливия, Египет, Судан. И так далее. По делам?
Он кивнул.
– И каким же?
Его спрашивали много раз за такими столами.
– Консультант по энергетике.
– По нефти?
И опять на гортанный призвук отозвалась в нем какая-то нездоровая струнка.
– Нет, по солнечной энергетике.
– Совет по научной политике?
Не совсем – но он кивнул. Осведомленная. В дурмане романтической надежды и плотской корысти его воображение скакнуло за ужин в то время, когда она, уволившись из иммиграционной службы, разъезжает вместе с ним, деловитая и толковая, работает с ним и для него, живет для него и с ним и с его мечтой о мире, очищенном, охлажденном, обновившемся благодаря фотоэлектричеству, сконцентрированной солнечной энергии и прежде всего благодаря созданному им лично искусственному фотосинтезу, с централизованной или распределенной системой. Он научит ее всему, что знает сам о тонких пленках, гелиостатах, поощрительных тарифах. В рабочее время она будет неоценимым сотрудником, а в остальное – щедрой, атлетичной, с грубыми вкусами.
Он начал непринужденно:
– Так вы интересуетесь…
Она не дала договорить:
– Благодарю вас, мистер Биэрд.
И протянула ему паспорт правой рукой поверх левой, неподвижной, на столе. Ну конечно! Недействующая, непригодная, высохшая. Его нелепая фантазия дернула дальше, распустилась в покровительственную родительскую, жалостливую любовь к бесполезной от рождения левой руке. За ужином она будет держать вилку в правой руке и он, конечно, так же.
Приглашение было уже на кончике языка, но она взглянула поверх его головы на очередь сзади и, сбросив улыбку, произнесла:
– Следующий!
С этой слабостью ему приходилось жить, с собственной сухой рукой, с мысленными пьесками, совершенно инфантильными, которые обычно ни к чему не вели, иногда приносили неприятности и очень редко – радость. Но из похожих грез, маниакальных озарений, кратких нервных вспышек, уплотненных, но туманных эпизодов, сплетавших нереальное с действительностью, нанизывавших яркие бусины невозможного, возмутительного, противоречивого на мысленные нити смутной логики, – из них и родилась формулировка его Сопряжения. Поэтическое, научное, эротическое – не все ли равно фантазии, какому хозяину служить? Он торопливо прошел мимо скрипучих каруселей с багажом, мимо скучающей публики под информационными табло, мимо пустующей таможни со зловещим односторонним стеклом и досмотровыми столами из нержавеющей стали, похожими на столы в морге, потом вдоль шеренги мертвоглазых водителей с их плакатиками: «Воздушные приключения в Кувейте», «Епископ Долан», «Тед мистера Киплинга» и пересек зал вылета, вполне сознавая, что движется не в сторону лестницы, ведущей к его поезду, но и не совсем к неряшливому аэропортовскому магазину, где продаются газеты, багажные ремни и другая путевая дребедень. Проявит ли он слабость и завернет туда, как обычно? Он решил, что нет. Но траектория его загибалась в ту сторону. Он был в некотором роде фигурой общественной, ему полагалось быть информированным и, следовательно, надлежало купить газету, хотя времени в обрез. Когда принимаются важные решения, мозг можно рассматривать как парламент, зал дебатов. Состязаются разные фракции, сиюминутные интересы неприязненно сталкиваются с долговременными. Предложения не только выдвигаются и оспариваются, некоторые оглашаются для того, чтобы замаскировать другие.
Биэрд слишком хорошо знал этот магазин и, кажется, шел прямо туда. Он хотел только заглянуть, испытать свою силу воли, купить газету и ничего кроме. Если бы искушением была лишь порнография и он не устоял бы, это было бы полбеды. Фотографии девушек и частей девушек его уже не очень волновали. Его соблазн был гораздо банальнее глянца с верхней полки. И вот он стоял перед прилавком, выбирая на ладони британские монеты из евро, с четырьмя газетами под мышкой, а не с одной, словно излишество в одном предприятии могло предохранить его от другого излишества, и когда он подал газеты для считывания штрих-кодов, на периферии зрения, внизу полки за кассой, блеснула вещь, которую он хотел и не хотел хотеть – десяток их рядком, – и, не приняв решения взять, уже брал – такую легкую! – и положил на свои газеты, частично закрыв премьер-министра, приветствующего публику из дверей церкви.
Это был пакетик из пластиковой фольги с тонко нарезанным картофелем, сваренным в масле, посыпанным солью, сдобренным промышленными порошковыми добавками, консервантами, разрыхлителями, усилителями вкуса и аромата, регуляторами кислотности и пищевыми красителями. Чипсы «Соль с уксусом». Он был сыт после обеда, но этого особого химического яства не найти ни в Париже, ни в Берлине, ни в Токио, и он жаждал его сейчас, жаждал остренького укуса этих тридцати граммов – мерки наркодилеров. Последняя встряска системе, и он больше никогда не прикоснется к этой дряни. Он решил, что есть все шансы воздержаться, пока не сядет в лондонский поезд. Сунул пакетик в карман, взял свои газеты и чемодан на колесиках и двинулся к выходу. Он весил на шестнадцать килограммов больше нормы. Насчет своей будущей стройности он принимал много общих решений, давал обеты, часто после обеда, с бокалом в руке, и все парламентарии согласно кивали. Но побеждало всегда настоящее, живая встреча с призывным лакомством, добавочным блюдом, уже лишним – фракция сиюминутных брала верх.
Типичной осечкой был этот полет из Берлина. Вначале, поместив свой широкий зад на сиденье, всего через два часа после мясного немецкого завтрака он принял резолюцию: никаких напитков, кроме воды, никаких закусок, зеленый салат, порция рыбы, никаких пудингов, и тут же, как только приблизился серебряный поднос и зазвучал гостеприимный женский голос, его рука сама собой обняла ножку бокала со взлетным шампанским. Получасом позже он срывал целлофан с посыпанной солью, облитой мясной глазурью сосиской в румяном кукурузном тесте размером с початок, поданной с богатырской порцией джин-тоника. Затем перед ним расстелили белую салфетку, сработавшую как стартовый пистолет для его желудочных соков. Джин растопил остатки его решимости. На закуску то, от чего хотел воздержаться: перепелиные ножки, завернутые в бекон, с чесночным соусом. Затем кубики грудинки на холме из масленого риса. Слово pavé – второй выстрел стартера: тротуарная плита шоколадного бисквита в шоколадной оболочке под шоколадным соусом, козий сыр, коровий сыр в гнезде из белого винограда, три булочки, мятная шоколадка, три бокала бургундского и наконец, словно во искупление всех предыдущих грехов, вернулся в начало меню к утопшему в прованском масле салату, который подавался к перепелу. Когда забрали его поднос, на нем оставались только виноградины.
Он купил билет и уселся за столик в полупустом поезде. Напротив сидел молодой человек лет тридцати с чем-то, круглолицый, с бритой головой и накачанной шеей – из тех, кого, на невнимательный взгляд Биэрда, невозможно отличить друг от друга. Этот, впрочем, отличался пирсингом в ушах. Несколько секунд происходила необъявленная дележка под столом, вежливый балет в поисках места для ног. Затем молодой человек продолжил набивать письмо на мобильнике, а Биэрд, просматривая первые полосы газет, ощутил привычное сужение умственного горизонта при возвращении на родину. Это точно были те же самые газеты, которые он читал перед отъездом несколько недель назад. Те же заголовки над теми же фотографиями, с теми же вопросами. Когда уйдет Блэр? Завтра? Сразу после выборов, буде он их выиграет? Через год, через два или по окончании всего четвертого срока? И не точно ли такое же число шиитов в Багдаде было перебито «Аль-Каедой», когда они стояли в очереди за хлебом? Помимо этого репортажа (Биэрд листал свою кипу), цунами унесло четверть миллиона жизней, что ставило перед некоторыми, как и в прошлом месяце, вопрос о существовании Бога. В остальном сообщалось, как всегда, что страна гибнет, ее руководство, финансы, здравоохранение, судебная система, образование, вооруженные силы, транспортная инфраструктура и общественная мораль – в заключительной стадии распада. Он привычно поискал статьи об изменении климата. Сегодня ничего. О солнечной энергии? Ничего – но скоро будут.
Биэрд положил газеты рядом с собой на сиденье и занялся своим карманным компьютером, прокручивая пятнадцать сообщений, накопившихся со времени его отлета из берлинского Тегеля. Четырнадцать касались его проекта. Его американский партнер Тоби Хаммер подтверждал, что документы поданы на Гровенор-сквер. Владелец ранчо хотел, чтобы деньги за участок были переведены на его счет в Эль-Пасо, а не в Аламогордо. Местная торговая палата вежливо просила «уточнить» количество рабочих мест, которые предоставит его установка для жителей Лордсбурга. Всякий раз, когда он видел название этого городка, настроение у него улучшалось. Ему захотелось оказаться сейчас там, на северной окраине, снова увидеть этот головокружительный простор, прямую дорогу на Силвер-Сити, где начнутся их работы. Лордсбургский «Холидей-инн» подтверждал, что его всегдашний номер забронирован за ним в будущем месяце и плата, как верному клиенту, снижена. Записка от Джока Брейби, третья за месяц, с предложением встретиться. Должно быть, прослышал о хороших результатах в Импириал-колледже и теперь хочет долю в успехе. И это человек, который добился его увольнения из Центра. Еще одно вдогонку от Тоби Хаммера. Он нашел дешевый источник железных опилок. И только одно личное: «Не забудь, ужин в 8. Главное блюдо – ты. Люблю, Мелисса».
Люблю. Она писала и говорила это много раз, а он ни разу не ответил ей тем же, даже в минуты самозабвения. И не потому, что думал, что не любит. На этот счет у него никогда не было полной ясности. Давным-давно он взял за правило никому не признаваться в любви. С Мелиссой он страшился вопроса, который будет вызван этим сверхъестественно обязывающим словом. Будет ли он с ней до конца жизни и станет ли отцом ее ребенка? Она очень хотела ребенка, а жизнь до сих пор ей в этом отказывала. Биэрда же собственная биография убеждала в том, что если он согласится, то принесет одно лишь разочарование этой простодушной красивой молодой женщине, на восемнадцать лет его моложе. Она была в том возрасте, когда бездетной женщине надо поспешить. Если он не хочет исполнить свой долг, то должен откланяться. Ей, конечно, понадобится время, чтобы привыкнуть к разлуке, а потом время, чтобы найти ему замену. Но она не хотела расставаться, а он не мог заставить себя уйти. И все же… снова быть неполноценным мужем, в шестой раз, и в шестьдесят лет завести ребенка. Смехотворная ювенилизация!
Обсуждать это с ней было мучительно. Последний раз в ресторане на Пикадилли она со слезами на глазах сказала, что лучше останется без ребенка, чем потеряет его. Невыносимо. Прямо для жалобных колонок в газете. Невозможно поверить. Если он действительно любит, то должен освободить ее, уйти сейчас же – так он думал. Но она ему нравилась, а он был слаб. Можно ли отказаться от такого сказочного дара? Какая еще молодая женщина так нежно примет мужчину нелепого, низенького, пузатого, стареющего, ошпаренного публичным позором, с душком неудачника, поглощенного чудаческим романом с солнечными лучами?
И он выбрал линию, худшую из всех возможных. Даже не линия это была – инстинкт увиливания. Не порвал с ней, но держался на дистанции, тем более что работал за границей. Виделся с другими женщинами и отчасти надеялся и вполне страшился услышать от нее по телефону, что на периферии ее существования возбужденно рыщет талантливый молодец и вот-вот войдет или уже вошел в ее жизнь. И тогда, если достанет слабости, он бросится назад, защищать то, что вдруг решил считать своим, и она будет благодарна, молодца отошлют (молодцу от ворот поворот!), неразбериха продолжится, и он еще на шаг приблизится к ошибочному решению.
Он отложил карманный компьютер, откинулся на спинку и прикрыл глаза. Прямо перед ним на столике мерцали сквозь смеженные ресницы чипсы с солью и уксусом, а за пакетом стояла принадлежащая молодому человеку пластиковая бутылка с минеральной водой. Биэрд подумал, не просмотреть ли ему свои заметки к речи, но из-за дорожной усталости и выпитого за обедом поленился, решив, что материал знает, а карточка с полезными цитатами у него в верхнем кармане. Что до чипсов, хотелось их меньше, чем раньше, но все равно хотелось. И он был уверен, что их промышленные добавки взбодрят его обмен веществ. Не столько желудок, сколько нёбо предвкушало уксусный укус пыльцы, покрывавшей хрупкий лепесток. Он уже проявил определенную сдержанность – поезд несколько минут как тронулся, – и воздерживаться дальше не имело особого смысла.
Он оторвался от спинки, наклонился вперед, поставил локти на стол и, подперев подбородок ладонями, устремил задумчивый взгляд на пестрый пакетик – серебряно-красно-синий с хороводом мультяшных зверушек под британским флагом. Какое ребячество в этом его пристрастии, какая вредная слабость – микромодель всех прежних его ошибок и безрассудств, его нетерпеливого желания получать желаемое немедленно. Он взял пакетик обеими руками, разорвал ему шею, и тот дохнул на него липким запахом жареного жира и уксуса. Искусная лабораторная имитация соседнего магазинчика с рыбой и жареным картофелем, пробуждающая приятные воспоминания и желания, чувство национальной принадлежности. Этот флаг был осознанным выбором. Он аккуратно вынул один лепесток двумя пальцами, поставил пакетик на стол и сел поглубже. Биэрд был из тех, кто относится к своим удовольствиям серьезно. Прием заключался в том, чтобы поместить чипсину на середину языка и, сперва ощутив ее вкус, раздавить о нёбо. По его теории, твердые неровные осколочки оставляли микроцарапинки на слизистой, в них поступала соль и химикаты, отчего и происходила эта мягкая, сладкая боль.
Как дегустатор на важных пробах, он закрыл глаза. Когда открыл, его взгляд встретился со спокойным взглядом серо-голубых глаз напротив. Чуть-чуть устыдившись, совсем немного, Биэрд досадливо махнул рукой и отвернулся. Он представлял себе, как это выглядит со стороны: толстенький немолодой дурак в интимных отношениях с кусочком съедобной дряни. Ведет себя так, как будто рядом никого нет. Ну и что? Никому не помешал, никого не обидел – он в своем праве. Его теперь мало волновало, что о нем думают. Есть у старости небольшие преимущества, и это – одно из них. Скорее из желания утвердить свою независимость, нежели удовлетворить низменную потребность, он протянул руку за еще одной чипсиной, и снова его встретил взгляд спутника. Взгляд внимательный, твердый, немигающий, он почти ничего не выражал, кроме свирепого любопытства. Биэрд подумал, что напротив, быть может, сидит психопат. Ну и ладно. Он сам может быть немного психопатом. Соленый осадок от первой порции создавал ощущение кровоточащих десен. Он развалился на сиденье, открыл рот и положил в него вторую порцию, но на этот раз глаза не закрыл. Вторая на вкус, естественно, была менее пикантной, менее удивительной, менее острой, чем первая, и именно этот недобор, это вкусовое разочарование подстегнуло знакомую наркоманам потребность увеличить дозу. Он съест две чипсины разом.
В это время он поднял голову и увидел, что его спутник, по-прежнему устремив на него жутковатый взгляд, подался к столу и утвердил на нем локти, видимо пародируя Биэрда. Затем его предплечье опустилось подобно стреле подъемного крана, он вынул чипсину, вероятно самую большую в пакете, подержал ее перед лицом секунды две, отправил в рот и стал жевать, не утонченно, как Биэрд, а вызывающе, не закрывая рта, так что видно было, как она превращается в кашу на языке. И смотрел на Биэрда, не моргая. Поступок был настолько дерзок, настолько шел вразрез с общепринятыми нормами, что даже Биэрд, способный мыслить вполне неортодоксально – иначе как бы он получил премию? – застыл от изумления и, только чтобы не потерять достоинства, старался сохранить невозмутимость, не выдать своих чувств.
Они по-прежнему смотрели в глаза друг другу, и теперь Биэрд твердо решил не отводить взгляд. Поведение этого человека было явно агрессивным – неприкрытая кража, пусть и банален ее объект. А если дойдет до физического столкновения, Биэрд не сомневался, что через три секунды окажется на полу со сломанной рукой или разбитой головой. Но не исключен был и элемент игры за этой дерзостью, насмешки над нелепой слабостью пожилого человека к дрянному продукту. Или старомодной классовой издевки над надутым буржуем. Или хуже: тот решил, что Биэрд голубой, и это – призыв, некий современный заход, принятый в определенных кругах, где фиолетовый галстук предположительно может служить косвенным сигналом – откровенный акт соблазнения. Серьга в левом ухе или правом – он забыл в каком, – не является ли она знаком нетрадиционной сексуальной ориентации? А у этого по две серьги в обоих ушах. Физик многое знал о свете, но формы самовыражения в современном социуме были для него – темный лес. В конце концов Биэрд вернулся к первоначальной гипотезе, что спутник его – психбольной, устроивший себе отдых от лития, и в таком случае смотреть ему в глаза лучше не надо. Биэрд отвел взгляд и сделал единственное, что пришло ему в голову: взял еще одну чипсину.
Чего он ожидал? Едва картошка легла ему на язык, как рука соседа снова опустилась, и на этот раз он взял две чешуйки, как намеревался сам Биэрд, и слопал их все так же развязно. Схватить пакет со стола определенно не стоило – слишком резкий ход, слишком силовой. Перевести дело в новую плоскость опасно – может кончиться дракой. Кто его тогда спасет? Биэрд оглянулся вокруг. Пассажиры читали, оцепенело смотрели в пустоту или на зимние лондонские предместья, не ведая о происходящей драме. Что интересного в двух мужчинах, молча поедающих чипсы из одного пакетика? Пусть нелепо, решил Биэрд, но лучше уж держаться прежней линии. У него и в мыслях не было уклониться от конфронтации, уступить более сильному весь пакетик. Он не даст себя запугать. Пусть он толст и ростом мал, но у него развито чувство справедливости и он не привык отступать. Он был способен на отчаянные поступки. Последствия бывали и пагубными. Он взял еще лепесток жареной картошки. Противник, глядя на него, ответил тем же. Потом еще раз и еще; их руки залезали в пакетик по очереди, решительно, но неторопливо, и ни разу не соприкоснулись. Когда осталось всего два лепестка, молодой человек взял пакетик и издевательски любезным жестом протянул Биэрду. Ответить на это последнее оскорбление можно было единственным образом: отвернуться.
Это было возмутительно. Поезд уже замедлял ход, люди снимали с вешалок свои пальто, механический голос напоминал им, чтобы они не забыли багаж. В довершение своего торжества молодой человек смял в кулаке пакет и бросил в урну под столом. Затем прилежно стер ладонью со стола соль и крошки. Биэрд был окончательно унижен. Вот что значит постареть: тебя третируют молодые, более сильные, а ты не можешь с ними поквитаться. С теплой жалостью к себе он ощутил, что в этом моменте сконцентрировались все несправедливости истории, все угнетение, все тиранские измывательства над законом, ничем не оправданные вторжения, безумства военных диктатур, и поэтому самоуважение, долг перед всеми слабыми на земле обязывают его дать отпор. В противном случае как ему уважать себя дальше? Он резко подался вперед, схватил бутылочку противника, свинтил пробку и выпил – пить ему, кстати, хотелось, – выпил все двести пятьдесят миллилитров до дна, до последней капли. И с вызовом – на тебе – швырнул бутылку на стол. Синяя крышечка скатилась на пол.
Молодой человек подумал секунду, выпрямился во весь рост – под метр девяносто – и шагнул в проход. Биэрд уже жалел о своей дерзости, но продолжал сидеть, ничем не выдавая страха. А тот поднял мощную руку, одним плавным движением спустил чемодан Биэрда и мягко поставил на пол рядом с хозяином. Если это и был жест раскаяния, то Биэрд все равно не смягчился и наградил врага злобно-презрительным взглядом. Тот помешкал, глядя на Биэрда то ли с грустью, то ли с жалостью, и пошел прочь.
Биэрд сидел, пока молодой не скрылся из виду. Он никогда больше не хотел видеть этого человека. Целая минута прошла, прежде чем он ступил на платформу. Слегка дрожа от гнева, или от пережитого потрясения, или от того и от другого, он не без труда влез в пальто – пояс закрутился вокруг рукава. Шнурок на туфле развязался. Он присел и, завязывая его не вполне еще послушными пальцами, вспомнил, что забыл газеты в вагоне, но решил не возвращаться. Наконец, более или менее успокоившись, он пошел по платформе к билетному контролю. Этот момент останется с ним навсегда и будет всплывать как символ при каждой его попытке пересмотреть прошлое, обрести новый или более правильный взгляд на собственную историю, собственную глупость и на побуждения других людей. Биэрд остановился за десять шагов от барьера. Он поставил чемодан стоймя и полез под пальто в карман пиджака за билетом. В кармане было что-то еще, что-то целлофановое, пузатенькое, хрустящее. И возникло смутное детское воспоминание о фокусе на поселковом празднике, когда заезжий чародей достал из уха десятилетнего Майкла Биэрда то ли яйцо, то ли кролика или цыпленка, словом, что-то физически невозможное, как эти чипсы, которые он уже съел. Он вытащил пакет и оцепенело смотрел на него, на британский флаг, на пляску мультяшных зверушек, желая, чтобы они исчезли. А тот другой пакет? Какой каскад переоценок каждого момента, каждого душевного движения и личности человека, которого он никогда больше не хотел видеть, и того, как он сам, Биэрд, должен был выглядеть в его глазах… Злобным сумасшедшим!
Он был настолько не прав во всем, что испытывал сейчас чувство освобождения, странную радость. Не могло быть никаких оправданий, никаких доводов в его защиту. В груди набухал невеселый смех. Настолько очевидной, вопиющей была его ошибка, настолько обнажился он в собственных глазах, круглый дурак, что чувствовал себя очистившимся, как кающийся грешник, как ликующий средневековый флагеллант со свежими рубцами на спине. Этот несчастный парень, который отдал тебе свою еду и питье, поделился последними крошками, снял для тебя чемодан, – он был другом человечества. Нет, нет, не сейчас, муки ретроспекции надо отложить на потом.
Сейчас надо было торопиться, но он долго стоял на платформе под высокой стеклянной крышей, среди множественных эхо, и пассажиры обходили его, а он прижимал пакет с чипсами к груди с ощущением, совершенно ошибочным, что озарен ярким светом.
В такси, по дороге с Паддингтонского вокзала к «Савою», он напоминал себе, что надо быть осторожным: день не заладился, а ему выступать перед публикой, и в перерыве конференции по контракту он должен общаться с участниками и может столкнуться с журналистами, мужчинами и женщинами, под личиной человеческого участия и понимания прячущими бездушное, хищническое нутро. По прежним своим успехам они знали, что его легко спровоцировать на опрометчивое заявление, на рискованную гипотезу – свобода мысли не его ли долг? – которые будут выглядеть в печати глупыми или сумасшедшими, если отрезать все оговорки, сослагательность, шутливость. Одно теоретическое высказывание уже стоило ему такого заголовка: «Нобелевский профессор: конец близок».
Самому ему конец – так тогда казалось – пришел не далее, как в прошлом году, и любопытно, что люди уже начали об этом забывать. Это было равносильно своего рода прощению. Помнился какой-то шум, какие-то новостные колыхания вокруг имени Майкла Биэрда, но подробности смазались. Оказался он в чем-то не прав или же прав был с самого начала? Напал он на кого-то или сам был потерпевшим? Арестовали там кого-то? А тогда, когда эта буря разразилась, один коллега, видный специалист по компьютерному моделированию, сказал ему, что фотографию нобелевского лауреата, уводимого в наручниках под презрительные выкрики толпы, напечатали четыреста восемьдесят три газеты. Биэрд запомнил число, унижение его было всесветным, но остальные об этом, кажется, забыли. Память публики заполнил новый материал; свежие скандалы, спортивные события, признания, война, цунами и сплетни о знаменитостях начисто стерли его имя с доски. Двенадцатимесячный поток, непрерывно набухавший, вынес его на безопасный берег.
Дробились даже его воспоминания о тех событиях, о собственных тогдашних переживаниях. Оказавшись в центре внимания прессы, он ощущал замешательство, больше похожее на головокружение. К счастью, темный осадок в его памяти постепенно растворился, превратился в расплывчатый водяной знак. Но некоторые детали сохранились четкими и живыми благодаря тому, что он о них рассказывал. Биэрд считал, что всякие историйки – сорняки беседы, и тем не менее продолжал их рассказывать. Например, когда наручники сомкнулись на его руках, он вовсе не ощутил холод стали, как это описывают в детективных романах. Его наручники долго грелись утром под габардиновым жилетом полицейской дамы, которая его арестовала. И зловещим было как раз тепло чужого тела, уютно обнявшее запястья. Также принято думать, что если читаешь в газете статью о чем-то известном по собственному опыту, то по меньшей мере один важнейший факт непременно будет перевран. С ним было иначе. Он изумлялся тому, сколько точных сведений о нем откопали. Искажение заключалось в том, как их сопоставляли, чтобы вложить в них порочащий смысл, удерживаясь в миллиметрах от подсудной клеветы. Поражала дотошность неугомонных газетных ищеек, за день или два проникших в темные уголки, трущобы густонаселенной частной жизни, мигом вытащивших на свет залежи злобы из старшего брата его третьей жены, почти немого анахорета, который терпеть не мог Биэрда и жил без телефона у проселочной дороги на пустынном северо-западном мысу брунейского острова у берегов Тасмании.
Пресса вывернула жизнь Биэрда, как мусорную корзину. Раза два встряхнуть – и посыпались всякие полузабытые клочки. В других обстоятельствах за такое не жалко было бы и заплатить. Независимо друг от дружки его бывшие жены, добрая старушка Мейзи, Рут, Элеонора, Карен и Патриция, отказались разговаривать с газетчиками. Это глубоко его тронуло. Большинство бывших любовниц повели себя лояльно, только охвостье высказалось – одна лаборантка, одна конторская администраторша. И еще двое ученых, обе неудачницы и ничтожества. К удивлению, нашлись и самозванки. Протрубила последняя труба, и эта крохотная компания бывших любовниц и самозванок повылезала из могил и катакомб на свет, чтобы предстать перед своим Создателем, журналистом с чековой книжкой, и разоблачить Биэрда как женоненавистника, эксплуататора и мелкого паразита.
Но ни молчание, ни лояльность не спасали от крючка. Охват был полный. Пока внимание прессы не переключилось на спортивный скандал, Биэрд был ее любимой игрушкой. На первой полосе одной газеты он был изображен в виде похотливого козла, который манит кого-то вялым копытом, и надпись: «Далее: женщины Биэрда». С упавшим сердцем он развернул газету, окинул взглядом галерею лиц – сотрудниц, старых подруг, жен, Мелиссы, – и что-то шевельнулось в нем, и внутренний голос, твердый, без униженности, шепнул, что не так уж плохо прожил он эти тридцать или сорок лет, что все они были достойными женщинами, с большой выдержкой. Что до самозванок, авантюристок, то их было всего три и не очень красивые. Но разве не любопытно, как проводили они с ним вымышленные ночи? Он был польщен.
Но в целом это было несчастное время. Все началось невинно, со щелчка мышью в ответ на предложение возглавить правительственную программу по пропаганде физики в школах и университетах, с тем чтобы привлечь в эту область больше выпускников и преподавателей, осветив ее достижения и представив физиков интеллектуальными героями. В этот период он был занят как никогда и легко мог отказаться. В Импириал-колледже у него работала над искусственным фотосинтезом группа из пятнадцати человек; он еще числился в Центре, но только получал там зарплату. Важно было не подпустить к его новому делу Джока Брейби. Биэрд создал собственную компанию, он приобретал патенты на некоторые каталитические процессы и нашел пробивного Тоби Хаммера, жилистого бывшего пьяницу, посредника и делягу, знающего подход к университетским бюрократам, законодателям штатов и венчурным компаниям. Биэрд и Хаммер искали солнечное место для своей установки, сначала в ливийской Сахаре, потом в Египте, потом в Аризоне, в Неваде и в конце концов остановились на приемлемом компромиссе – Нью-Мексико. Биэрд был увлечен новой задачей и отказался от многих прежних синекур. Но это приглашение пришло из Института физики, и его отвергнуть было трудно.
И вот открылось первое заседание его комиссии в аудитории Импириал-колледжа. Коллегами его были три профессора физики из Ньюкасла, Манчестера и Кембриджа, два учителя старших классов из Эдинбурга и Лондона, два директора школы из Белфаста и Кардиффа и профессор науковедения из Оксфорда. Биэрд попросил участников представиться и вкратце рассказать о своем образовании и работе. Это было ошибкой. Профессоры физики говорили слишком долго. Они были высокого мнения о своих трудах и обладали сильным соревновательным инстинктом. Если первый стал рассказывать подробно, то второй и третий решили не отставать.
Речь профессора науковедения раздражала его не только из-за устоявшихся привычек – сам предмет был для него новостью. Она говорила последней и представилась как Нэнси Темпл. Лицо у нее было круглое и не то чтобы красивое, но приятное и открытое с хорошим детским очерком щеки от скулы до подбородка. Он подумал, что не вредно было бы пригласить ее поужинать. Профессор начала с того, что она здесь единственная женщина и комиссия олицетворяет собой как раз одну из тех проблем, которыми, возможно, захочет заняться. Присутствующие, включая Биэрда, который и пригласил их всех, кроме Нэнси Темпл, поддержали ее дружным ропотом. В голосе ее была убаюкивающая ольстерская напевность. Она сообщила, что выросла в благополучном пригороде Белфаста и окончила Королевский университет, где изучала социальную антропологию.
Она сказала, что проще всего объяснить ее предмет на примере ее последнего проекта – четырехмесячного всестороннего изучения работы генетической лаборатории в Глазго, задачей которой было выделить и описать ген льва Трим-5 и его функцию. Ее же цель заключалась в том, чтобы продемонстрировать, что этот ген, как и любой другой, в конечном счете есть социальный конструкт. Без разнообразных «текстуализирующих» инструментов – однофотонного люминометра, проточного цитометра, иммунофлуоресценции и так далее – о существовании гена говорить невозможно. Эти инструменты дороги, обучение работе с ними дорого, и потому они насыщены социальным значением. Ген не является объективной сущностью, всего лишь дожидающейся, когда ее раскроют ученые. Он является исключительно продуктом их деятельности – их гипотез, их изобретательности, их инструментария, без которого его нельзя обнаружить. И когда он описан в терминах его так называемых пар оснований и его вероятной роли, это описание, этот текст обладает смыслом и обретает реальное наполнение в ограниченном сообществе генетиков, которые могут о нем прочесть. Вне этого сообщества Трим-5 не существует.
Эти рассуждения Биэрд и физики из школ и университетов слушали в замешательстве. Из вежливости они не переглядывались. Они держались традиционной точки зрения, что мир со всеми его тайнами существует независимо от нас, ожидая описания и объяснения, что не мешает наблюдателю оставлять отпечатки пальцев на всей области наблюдений. До Биэрда доносились слухи, что на гуманитарных факультетах имеют хождение странные идеи. Говорили, что студентам-гуманитариям внушают, будто наука – всего лишь система верований, не более и не менее истинная, чем религия или астрология. Он всегда подозревал, что это поклеп на коллег, приближенных к искусствам, насмешка. Ведь результаты сами за себя говорят. Кто пойдет прививаться вакциной, сделанной священником?
Когда Нэнси Темпл закончила, Ньюкасл и Кембридж заговорили одновременно, скорее с удивлением, чем с гневом. «Как быть тогда с хореей Хантингтона?» – сказал один, а другой спросил: «По-вашему, в самом деле то, чего вы не знаете, не существует?»
Биэрд как истинный рыцарь счел своим долгом заступиться за нее, но профессор Темпл терпеливо ответила сама.
– Хорея Хантингтона тоже вписана в культуру. Когда-то это был нарратив о Божьей каре, об одержимости дьяволом. Теперь это история о дефектном гене, а однажды она преобразуется во что-то иное. Что касается генов, о которых мы ничего не знаем, то, понятно, я и сказать о них ничего не могу. Те же гены, которые описаны, они даны нам через посредство культуры.
Безмятежный ее ответ вызвал бурю. На этот раз председатель вмешался решительно – он был опытен в этих делах – и напомнил комиссии, что время у них ограничено и пора перейти ко второму пункту повестки дня. Есть предложение провести тринадцать встреч за двенадцать месяцев, после чего выдать рекомендации. А сейчас надо наметить приблизительные даты.
Во второй половине дня они собрались за длинным столом в Королевском обществе на первую пресс-конференцию; правительственный отдел по связям с общественностью окрестил их орган «Физика Британии». У них уже был свой логотип, выставленный на пюпитре, – веселенькая монограмма из букв Е, М и С2, насаженных на знак равенства так, что это напоминало неровную живую изгородь. Биэрд представил своих коллег, произнес несколько вступительных фраз и предложил задавать вопросы. Журналисты, угнетенные ответственностью задания и обидным отсутствием полемики, вяло сидели со своими блокнотами и диктофонами. Кто наберется смелости выступить против того, чтобы физиков стало больше? Вопросы были скучными, ответы – старательными. Предприятие, к сожалению, – вполне достойным. Вся затея выглядела, увы, слишком правильной. Зачем оказывать любезность правительству, расписывать это в красках?
Потом женщина из среднетиражной газетки задала вопрос, тоже формальный, навязший в зубах, и Биэрд ответил, как ему казалось, мирно. Да, женщин в физике маловато и всегда было маловато. Эта проблема часто обсуждалась и, разумеется (тут он имел в виду профессора Темпл), комиссия тоже ею займется и подумает над тем, какие еще есть способы привлечь молодых женщин в физику. На его взгляд, никаких социальных препятствий и предрассудков на этот счет больше нет. В некоторых областях науки женщины хорошо представлены, в некоторых даже доминируют. А затем, заскучав от собственной речи, он добавил, что однажды все-таки будет признано, что достигнут потолок. Хотя есть много одаренных женщин-физиков, можно, по крайней мере, предположить, что они всегда будут оставаться в этой области меньшинством, пусть и многочисленным. Возможно, всегда будет больше мужчин, чем женщин, желающих заниматься физикой. В когнитивной психологии существует согласие, основывающееся на широком спектре экспериментальных работ относительно того, что статистически мозг мужчины существенно отличается от женского. Это ни в коем случае не вопрос гендерного превосходства или социальной обусловленности, хотя и она играет известную роль. Различие в познавательных способностях – факт, подтвержденный множеством наблюдений. Исследования и метаисследования показывают, что женщины в среднем лучше владеют речью, у них лучше зрительная память, отчетливее эмоциональные суждения и бо́льшие способности к математическим вычислениям. Мужчины имеют лучшие показатели в решении математических задач, в абстрактных рассуждениях и визуально-пространственной ориентировке. У мужчин и женщин разные жизненные приоритеты, они по-разному относятся к риску, к статусу, к иерархии. И прежде всего самое разительное отличие, проверенное статистически, оно приблизительно соответствует одному стандартному отклонению: девочки больше интересуются людьми, мальчики – вещами и абстрактными правилами. И это различие проявляется в науках, которые они склонны выбирать: женщин больше в науках, связанных с жизнью и социальных, мужчин – в технических и физике.
Биэрд заметил, что внимание аудитории рассеивается. На журналистов так и действовали обычно термины вроде «стандартного отклонения». Сзади некоторые переговаривались. В переднем ряду почтенного вида репортер закрыл глаза. Биэрд поторопился закончить речь. Безусловно, надо многое сделать, чтобы привлечь женщин в физику и дать им почувствовать свою нужность. Но не исключено, что попытки достичь равенства в будущем окажутся напрасной тратой усилий, поскольку есть другие области знаний, к которым женщины более склонны.
Журналистка, задавшая вопрос, сонно кивала. Кто-то сзади хотел было задать другой вопрос. Так все это и кануло бы в забвение, как обычно, но тут, вдруг вспыхнув, поднялась профессор науковедения, с громким стуком выровняла пачку своих бумаг о стол и на весь зал объявила:
– Прежде чем я выйду отсюда и меня стошнит – я имею в виду буквально вырвет – от того, что я сейчас услышала, хочу заявить, что отказываюсь работать в комиссии профессора Биэрда.
Под гомон вскочивших журналистов и скрежет отодвигаемых по паркету стульев она зашагала к выходу. С проснувшимся профессиональным интересом, обрадованные, они наперегонки устремились за ней.
Когда люди стали расходиться, профессор Джек Поллард, специалист по квантовой гравитации из Ньюкасла, недавно выступавший с Рейтовскими лекциями и, кажется, знавший все на свете, сказал Биэрду на ухо:
– Теперь вы вляпались. Понимаете, она постмодернистка, убежденная социал-конструктивистка, для нее человек начинается с чистого листа. Они, знаете ли, все такие. Не выпить ли нам кофе?
Тогда эти термины мало что значили для Биэрда. Мысль у него была одна. Так не подают в отставку. А потом – вторая, еще проще: надо как можно скорее уйти, – хотя он понимал, что Поллард хочет посплетничать. В иных обстоятельствах Биэрд с удовольствием посидел бы с ним часок в кафе. Это было сообщество, подвижная международная группа людей, любовно, ревниво, собственнически привязанных друг к другу, и с героических времен рождения теории струн все они, за исключением умерших и отступников, вместе разъезжали по свету в поисках своего Грааля – объединения тех фундаментальных взаимодействий с гравитацией. Они поняли ограниченность струнной теории, придумали суперструны, гетеротические струны, чтобы этими тропами прийти под просторный материнский кров М-теории. Каждый прорыв порождал новый ряд проблем, противоречий, физических несообразностей. Тогда, значит, десять измерений; с оглядкой на супергравитационщиков – одиннадцать! И семь из них туго свернуты. Заново открытые Калуца и Клейн двадцатых годов; восхитительные сложности многообразий и орбиобразий. Пространства Калаби-Яу! И Большой взрыв, Вселенная в первую сотую долю секунды своего существования! Биэрд не играл в этом созидательной роли, недостаточно владел нужной математикой, но общую картину себе представлял. По разговорам и анекдотам. Струнный теоретик, застигнутый в постели с любовницей, успокоил жену: «Дорогая, я все могу объяснить!» Какой долгий и трудный был путь и еще ждал впереди – на краю возможностей человеческого ума и полный человеческих, слишком человеческих историй. Теоретик забыл об умирающей жене и все-таки не смог переформулировать задачу. Никому не известный недавний выпускник разрешил ряд противоречий в теории, но приступ вдохновения отнял у него здоровье. Знаменитая конференция постыдно проигнорировала старого корифея. Бездарный подхалим получил супергрант. Ссора двух гигантов, некогда работавших в одной лаборатории.
Да, он с удовольствием поболтал бы, но чувствовал, как стягивается вокруг него что-то вроде темноты или ее эмоционального аналога. Он попал в беду и должен раствориться, пока еще больше все не испортил. Он наспех извинился перед Поллардом и остальными, взял портфель, вышел из зала и через вестибюль и парадную дверь – на улицу. Солнечный свет и шум города приглушили его беспокойство. Так же мог бы подействовать вид гор. Может быть, из ничего весь этот шум. Проходя мимо, он расслышал обрывки уличной пресс-конференции профессора Нэнси Темпл, напевные и рассудительные: «…попытка возродить евгенику… низменный взгляд на человеческую природу… неолиберальное наступление на коллективизм…» Эффектные фразочки для бульварных газет. Некоторые журналисты использовали в качестве письменных столов крыши автомобилей, другие уже передавали материал по телефону. Она, наверное, не понимала, что мишень здесь отчасти – правительство. В одной из его комиссий скандал. Очередная оплошность Блэра.
Переходя улицу, Биэрд не обернулся на голоса, окликавшие его по имени. Не дари прессе материал на себя. Но на другой день, прочтя, что он «с позором бежал», под заголовком «Нобелиат говорит ученым барышням “НЕТ”», подумал, что, пожалуй, стоило тогда вернуться.
Поначалу казалось, что история эта дохлая, однодневка. После небольшого извержения утренних заголовков на два дня все стихло. Он решил, что пронесло. Но за это время одна газетка провела изыскания. В субботу была вскрыта «любовная жизнь» Биэрда и искусно сплетена с мотивом «нет – женщинам в белых халатах». В воскресенье тему подхватили другие газеты, где он фигурировал теперь как «новый Казанова», ученый сатир, «неуемный лауреат». Упоминалось убийство Олдоса, но прежняя инкарнация Биэрда как безобидного, рассеянного рогоносца, простака и игрушки своей ветреной жены была для удобства забыта. Теперь он был неприглядным персонажем, соблазнителем женщин, которых изгонял из науки. Более серьезные газеты представляли его как физика, скатившегося к «генетическому детерминизму», фанатичного социобиолога, чьи идеи о гендерных различиях восходят к социальному дарвинизму, который, в свою очередь, породил расистские идеи Третьего рейха. А затем какой-то лихой журналист, скорее из злого озорства, чем по убеждению, предположил, что Биэрд – неонацист. Никто этого обвинения всерьез не принял, однако другие газеты ухватились за ярлык, как бы не соглашаясь с ним и для страховки употребляя в кавычках. Биэрд стал «неонацистским» профессором.
Одна левоцентристская газета напечатала статью, где утверждалось, что большинство различий между мужчинами и женщинами суть социальные конструкты. В ответ Биэрд написал слабенькое саркастическое письмо, всего шесть строк, истратив четыре часа и двадцать черновиков: в наши дни мужчина не может забеременеть, и вина за это целиком лежит на обществе. Письмо напечатали, но никто его как будто не заметил.
Через неделю та же газета опубликовала дискуссию Биэрда с Темпл и союзниками на тему «Женщины в физике» в Институте современного искусства. Он решил прекратить кривотолки насчет его взглядов. Трибуну делили с ним университетские гуманитарии, в большинстве мужчины, и все настроенные враждебно. По необъявленным причинам профессор Темпл отсутствовала и прислала вместо себя коллегу. А где все естественники? – допытывался он перед началом у организаторов. Никто не знал.
Театр был распродан. В другом зале зрители могли наблюдать по мониторам. Прессе удалось создать ажиотаж. Люди хотели увидеть современного монстра во плоти и ужаснуться. Когда он встал, послышались даже охи. Под презрительные стоны Биэрд прошелся по той же территории, ссылаясь на те же когнитивные исследования, но в бо́льших подробностях. Когда он упомянул о результатах метаисследований, показавших, что речевые способности девочек выше, чем у мальчиков, его подняли на смех, а один из оппонентов грозно встал и обвинил в «примитивном объективизме, с помощью которого он хочет сохранить и упрочить социальное господство белой мужской элиты». Когда этот человек сел, его приветствовали такими бурными криками, что можно было подумать, на носу революция. Озадаченный Биэрд не уловил связи. Он растерялся. Позже он раздраженно спросил у собравшихся, считают ли они гравитацию тоже социальным конструктом, вслед за чем из публики поднялась женщина и суровым учительским голосом потребовала, чтобы он задумался над «гегемонистским высокомерием» своего вопроса. Какое он имеет право? С соизволения каких инстанций он считает для себя возможным ставить вопрос таким образом? Он опешил, он не знал, что ответить. «Гегемонизм» был распространенным ругательством. Еще одним было «редукционалист». Биэрд с досадой заметил, что без редукции не было бы науки. Кто-то крикнул с места «Вот именно!», и в ответ раздался продолжительный смех.
Профессора Темпл замещала Сусанна Аппельбаум из Тель-Авивского университета, читавшая лекции по когнитивной психологии. Она была легонькая, как птичка, в своем красно-синем платье и со щебечущим голосом под стать. Она нервничала на публике и начала неловко. Отношение к ней аудитории, видимо единодушной во всех вопросах, было двойственным и подозрительным. Тут имелись свои «за» и свои «против». С одной стороны, женщина, она была слабый гегемон, а из-за своей неуверенности – тем более слабый. (Биэрд подумал, что, кажется, осваивается с этим термином.) Кроме того, через несколько минут стало ясно, что она все-таки возражает Биэрду. С другой стороны, она была еврейка, израильтянка, то есть принадлежала к угнетателям палестинцев. Возможно, была сионисткой, возможно, когда-то служила в армии. По ходу ее речи враждебность зала росла. Публика была постмодернистская, с антеннами, чутко улавливавшими колебания идеологической линии. Если ей говорили не то и не те, сердце ее обращалось в камень. Дама из Тель-Авива откровенно признала реакционность своей позиции, поскольку разделяла с Биэрдом многие исходные допущения. Она была объективисткой, то есть полагала, что мир существует независимо от языка, который его описывает, она одобряла редукционистский анализ, она была эмпириком и с гордостью объявила себя «рационалистом в традиции Просвещения», что, как почувствовал Биэрд по растущему недовольству в рядах, попахивало уже регрессией, если не прямо гегемонизмом. От биологического когнитивного отличия полов никуда не деться, настаивала она, но мы должны основываться только на эмпирических данных. Есть человеческая природа, и у нее есть эволюционная история. Мы не рождаемся в виде tabula rasa. К тому времени, когда она закончила вступительную часть, ей уже было трудно удержать внимание публики.
Она перешла к возражениям против доводов Биэрда, но теперь ее мало кто слушал. Ей известны все эти исследования и много других. Некоторые выполнены ею самой. Вся литература свидетельствует: нет существенной разницы в познавательных способностях, которая давала бы мужчинам преимущество в математике и физике. Различия между мальчиками и девочками, мужчинами и женщинами выявляются только в сложных тестах, когда испытуемым предлагается несколько путей к решению: мужчины и женщины выбирают разные. Выбор между людьми и вещами – миф, основанный на искаженной трактовке некорректно поставленных, но часто цитируемых экспериментов. О социальных же факторах, напротив, исследования свидетельствуют красноречиво: восприятия и ожидания играют гораздо бо́льшую роль, нежели объективно измеряемые различия между мужчинами и женщинами. Это должно было бы понравиться слушателям, но они уже потеряли нить и пропустили мимо ушей ее рассказ об экспериментах, где младенцам произвольно давали мужские и женские имена и взрослым предлагали оценить их поведение. Или родителей просили предсказать, насколько успешно справятся их дети с определенной задачей. Или преподавателям и ученым предлагали оценить мнимых кандидатов, мужчин и женщин одинаковой квалификации. Это, сказала она, статистически значимые данные, и они свидетельствуют о том, что восприятие пола в громадной степени определяет познавательные установки. И существуют хорошо исследованные самовоспроизводящиеся петли: люди желают поступить на работу в отдел, где работают «такие же, как они» и где они с большей вероятностью добьются успеха.
Когда Аппельбаум перешла к заключению, Биэрду казалось, что слушает он один. Статистика явно не входила в круг интересов постмодерна, так же как исторические примеры. Аппельбаум сослалась на биографию Фанни Мендельсон, обладавшей, по общему мнению, исключительным музыкальным талантом, не меньшим, чем у ее брата Феликса. Как известно, отец объяснил ей в письме, что музыка будет профессией брата, а для нее – лишь украшением, для воскресных вечеров. Сто лет назад приводилось много «научных» причин, почему женщины не могут быть врачами. И сегодня распространена тенденция подсознательно и ненамеренно понимать и оценивать мальчиков и девочек, мужчин и женщин по-разному. Эмпирические исследования показали, что с колыбели до поступления на первую работу, по всей дуге развития культурные факторы играют несравненно более важную роль, чем биология. Ясно, почему так мало женщин в физике.
Аплодисментами ее не наградили. Но все были рады, что она закончила. Через десять минут собрание закрылось. Биэрд сразу направился к выходу с чувством, что приговор отсрочен. Кто-то сказал бы, что его взгрели, кто-то – что он победил. Пойди пойми. В конце концов, он физик, а не когнитивный психолог. Но что приятно, здесь, в Институте современного искусства, его ненавидели не больше, чем тогда, вначале. Эти люди не пойдут на поводу у израильтянки. Не очень-то красиво с их стороны, но что поделаешь. А он не посрамлен, он уцелел. Когда он шел по коридору, перед ним расступались – с неприязнью, конечно, но через считаные секунды он был уже у двери на Мэлл и вышел на яркое солнце к маленькой толпе встречающих – трем десяткам голосистых демонстрантов с плакатами: «Евгенике – нет!», «Долой профессора-наци!», дюжине репортеров, в большинстве с камерами, и четырем представителям лондонской полиции.
Может быть, все обернулось бы не так скверно, если бы он вышел с диспута не таким веселым и задорным. Среди протестующих было пять-шесть пожилых женщин. Одна из них высунулась из-за полицейского, достала из бумажного пакета помидор и бросила в Биэрда. Она стояла в пяти шагах, Биэрд не успел уклониться. Гнилые помидоры – городская классика. Этот, хотя и мягкий, выглядел вполне съедобным. Он шлепнулся ему на лацкан, задержался на мгновение. А когда упал, Биэрд поймал его на ладонь и сразу рефлекторным движением кинул обратно – игриво, как объяснял он потом, без гнева и злобы. Иначе зачем бросал бы снизу? Помидор, уже лопнувший, угодил ей в лицо, справа от носа. Со странным звуком, жалобным музыкальным гудком, женщина, примерно сверстница Биэрда и почти такая же полная, поднесла ладони к лицу, несколько задержав и размазав помидор по щеке, и одновременно опустилась на колени.
В цвете фотография смотрелась эффектно. Снимок был сделан из-за спины Биэрда: он громоздился над припавшей к земле женщиной, жертвой кровавого нападения. В Германии фото появилось на обложке журнала под шапкой: «Профессор “неонацист” набросился на демонстрантку». На заднем плане довольно четко виден был соответствующий плакат. Другой снимок, сделанный из-за головы несчастной и тоже широко разошедшийся, запечатлел бездушную улыбку профессора. Биэрд не мог удержаться, ему в самом деле было смешно. Помидор был таким мягким, бросок таким слабым, реакция женщины настолько комически преувеличенной, полицейский так заботливо склонился над ней, другой так встревоженно вызывал по рации «скорую помощь». Уличный театр. Женщина-полицейский тронула Биэрда за руку и невыразительным голосом сказала, что арестует его за нападение. Вторая стала рядом и притиснулась к нему плечом, давая понять, что сопротивление бесполезно. Под добродушные выкрики демонстрантов на запястьях его сомкнулись наручники, согретые теплом молодого женского тела. Несколько фотографов пятились перед ним, когда его вели к патрульной машине. Машина тронулась, и они с громким топотом побежали рядом, снимая Биэрда, сидящего сзади в криминальном сумраке.
Машина проехала мимо Национальной портретной галереи, потом на Чаринг-Кросс-роуд и остановилась у книжного магазина «Фойлз». Сидевшая рядом с Биэрдом сняла с него наручники, а та, что за рулем, обернулась и сказала:
– Сэр, вы можете идти.
– Я думал, вы предъявите мне обвинение.
– Просто увезли вас с места происшествия, где могли возникнуть беспорядки. Ради вашей безопасности.
– Очень предусмотрительно с вашей стороны надеть на меня наручники перед журналистами.
– Вы очень любезны, сэр. Просто делаем свою работу. Но все равно, спасибо, сэр.
Ему открыли дверь, и он стоял на тротуаре, раздумывая, не надо ли ему купить какую-нибудь книгу. Оказалось, не надо. Он пошел домой, лег в ванну с осадочными горизонтами на стенках и лежал, созерцая сквозь пар архипелаг своей расчлененной персоны – выпуклое пузо, конец пениса, разнокалиберные пальцы ног, – продолговато высунувшийся из серого мыльного моря. Он сказал себе, что дела иногда обстоят не так плохо, как кажется. Это было верно. Но иногда они обстоят хуже: угасавший, казалось, скандал раздували.
Всю следующую неделю фотографии скованного нобелевского лауреата, его смиренной жертвы на коленях перед обидчиком, его гнусной улыбки распространялись по мировой Сети, как ретровирус. Джок Брейби воспользовался-таки удобным случаем и заставил Биэрда уволиться из Центра. Цикл лекций с негодованием отменили, отменены были и разные собрания, где присутствие Биэрда могло повредить репутации института или почетного гостя или, как минимум, вызвать волнение среди студентов и младших преподавателей. Биэрду позвонил вежливый чиновник и спросил, предпочитает ли он добровольно покинуть «Физику Британии» или быть уволенным. Один исследовательский центр взял на себя труд уведомить его, что имя Биэрда, смешанное с грязью, отныне не будет значиться на фирменных бланках. В преподавательской гостиной оксфордского колледжа, куда он пришел за утешением и кофе, три преподавателя литературы при виде него вышли с гордо поднятыми головами, оставив свой кофе остывать перед покинутыми стульями. Телефон у него звонил редко – приятели молчали или, подобно бывшим женам, были озадачены или скрытны. Зато Импириал-колледж, довольный лабораторией, которую он организовал, и финансами, которые ему удалось привлечь, от него не отрекся. И он получил теплое, дружеское письмо со штампом австрийской тюрьмы – от неонациста, отбывающего срок за убийство журналиста-еврея.
Две недели он не мог думать ни о чем другом. Не читать газет, как советовала ласковая Мелисса, было выше его сил. Когда в двухкилограммовой кипе утренней прессы не появлялось ничего нового, он испытывал странное, болезненное разочарование от предстоящей пустоты, оттого что на весь день оставлен без пищи. У него возникла тяга к чтению об этом чужаке, об этой аватаре с его фамилией, о селадоне-монстре-соблазнителе, отказывающем женщинам в праве заниматься наукой, о проповеднике евгеники. Он не мог понять, каким образом к нему прилип этот последний ярлык. Но после нескольких прогулок в непогоду, среди детских колясок и пускателей змеев, у него родилось возможное объяснение. Третий рейх бросил нехорошую тень длиною в пятьдесят с лишним лет на ту часть генетики, которая касалась людского материала, – по крайней мере, в глазах людей, близко не знакомых с предметом. Допустить, что гены, генетические различия, эволюционное прошлое в какой-то степени влияют на познавательные способности мужчин и женщин, на культуру, для некоторых было все равно что войти в концлагерь и принять участие в трудах доктора Менгеле.
Когда он поделился этой догадкой с приятелями-биологами, они над ним посмеялись. Это древность, семидесятые годы, теперь пришли к единой точке зрения, не только в генетике – вообще в ученом мире. Ты ожесточился. Выпей еще стаканчик! Но что они знали о журналистах и о постмодернистах? Биэрд решил просто. Держись своих фотонов: нулевая масса покоя, нулевой заряд, никаких препирательств в человеческой плоскости. Его работа по искусственному фотосинтезу двигалась хорошо, в лабораторной модели солнечный свет уже эффективно расщеплял воду на водород и кислород. Человечество нуждается в новом, безопасном источнике энергии, и здесь он может принести пользу. Это – его спасение. Да будет свет!
При всей своей решимости он думал, что позор будет преследовать его многие годы. И чем же кончилось? Ничем. Его аватара исчезла. За ночь Биэрда сдуло с газетных страниц – его место занял скандал вокруг договорного футбольного матча, и началась медленно заживляющая амнезия. Первое время к его услугам мало обращались, но через четыре месяца он выступил с шестью короткими беседами об Эйнштейне по Всемирной службе Би-би-си. Исследовательская группа в Германии соблазнила его украсить своей фамилией ее фирменный бланк. Кембридж воспользовался случаем, чтобы сманить его из Импириал-колледжа; Импириал ответил козырем, предоставив ему еще двух сотрудников и еще больше денег. Заполучить его пожелал и лондонский Юниверсити-колледж, в качестве наживки присудив почетную степень; не пожелал отстать от него Калифорнийский технологический, и позвали к себе старые знакомые в Массачусетском.
Как великодушно было общественное мнение, как приятно действовал на ученый мир блеск нобелевской медали, как славно смазывались шестеренки механизма грантов!
К тому моменту, когда его такси, обогнув Трафальгарскую площадь, уткнулось в дорожную пробку на Стрэнде, он уже опаздывал на полтора часа с лишним. Прошло пять минут, никакого продвижения. Он вдруг понял, что последние четыре часа все его мысли вертелись исключительно вокруг задержки и собственного раздражения, но сейчас это безвылазное сидение в неподвижном автомобиле стало для него поистине невыносимым. Он просунул двадцатифунтовую бумажку в щель шоферу, отделенному от него перегородкой, вылез из машины вместе со своим багажом и покатил его в сторону отеля «Савой». Пешком он может опоздать еще больше, но ему было легче уже оттого, что он действует как человек, который спешит, а не просто думает о том, что спешит. К тому же тащиться с грузом, лавируя среди пешеходов и обгоняя их, это та разминка, о какой он мечтал не один год. Растрепанный, с перекошенным узлом пурпурно-красного галстука, в дорогом неглаженом шерстяном костюме и пальто, слишком жарком для нынешней английской зимы, кривобоко продвигаясь вперед, когда одна нога бодро шагала, а другая неуклюже подволакивалась, он прыгал кузнечиком по Стрэнду, этакий жирный мальчик с пружинной ходулей. Через минуту его напугал кинжальный укол в груди, где-то в самом низу левого легкого, меж забытых, редко посещаемых альвеол, и он сбавил шаг. Не стоит жертвовать жизнью ради собрания, каким бы важным оно ни было. Машины снова задвигались, и его освободившееся такси проехало мимо, пока он телепался к отелю.
В холле его поджидали два организатора конференции. Молодой забрал у него чемодан, а старик в блейзере, с посмертной маской вместо лица в пигментных пятнах, тяжело опиравшийся на трость, показал на свои часы и повел его вверх по лестнице.
– Все хорошо, – проскрипел старикан, с усилием вытаскивая свое тело из роскошного отельного гравитационного поля. – Мы переиграли порядок выступлений. Ваша речь через пять минут.
Биэрд выслушал его не без удовольствия, чувствуя себя рядом с ним моложавым и неприступным; было приятно ступать по толстому ковру, и боль в груди прошла.
Еще один официальный представитель, более молодой, но рангом повыше, по виду индус, распахнул перед ним легкие двустворчатые двери, за которыми их встретила разноголосица чайного перерыва. После ритуальных вежливостей – огромная честь, спасибо вам, мы вас так ждали, насчет опоздания можете не волноваться – этот молодой человек, Салил, чье имя Биэрд запомнил во время обмена мейлами, рассказал ему о том, какая его ждет аудитория: корпоративная публика, госслужащие, несколько университетских ученых и никаких журналистов.
Но Биэрд слушал вполуха, его взгляд, скользнув поверх плеча молодого человека в темном костюме, обшаривал холл с гомонящей толпой. На покрытых белыми скатерками столах в обрамлении высоких окон с видом на темнеющую Темзу стояли квадратные фарфоровые тарелки с горкой бутербродов – минимум хлеба, максимум деликатесов, совершенно восхитительные оладьи. Даже с такого расстояния он разглядел толстые розоватые ломтики копченой семги. Вокруг были искусно расставлены блюдечки с ломтиками лимона, этими желтыми ротиками, раскрытыми в завлекательной улыбке, но на них почему-то никто не обращал внимания. Нельзя сказать, что он хотел есть, скорее это была фаза, которую он сам определял как «предголод». Иными словами, он представил себе, как будет приятно через какой-нибудь час положить несколько таких бутербродиков себе на тарелку и жевать их, поглядывая на реку. А еще какое разочарование он испытает, если закуски унесут раньше времени, как только закончится перерыв, а это наверняка произойдет, когда придет его черед выступать. Лучше перестраховаться и съесть несколько бутербродов прямо сейчас.
А Салил продолжал вводить его в курс дел:
– Это консервативная публика – корпоративные инвесторы, не ученые, – так что желательно не слишком вдаваться в технические детали.
Разворотом плеча Биэрд дал понять о своем желании распорядителю, человеку, несомненно, тонкому и сметливому, и тот, протягивая ему белый конверт, воскликнул:
– Вам обязательно надо подкрепиться! А это ваше вознаграждение.
Через минуту Биэрд держал в руке тарелку, а на ней мясистые куски копченой семги с укропом и молотым черным перцем, проложенные тонкими ломтиками белого хлеба, девять увесистых тарталеток – число лишь потенциально опасное, поскольку он не обязан был смести всю партию. Но он смел, и довольно быстро, хотя и без большого удовольствия и даже не вспомнив о реке, поскольку какой-то тихий заика вознамерился рассказать ему о том, как сын сдавал экзамен по физике, а потом ему представился высокий сутулый мужчина с торчащей рыжей бородкой и неправдоподобно широко расставленными огромными глазами, в которых читалось обвинение. Джереми Меллон специализировался на городских проблемах и городском фольклоре. Биэрд, к тому времени приступивший к шестому бутерброду, задал напрашивавшийся вопрос: что привело Меллона сюда?
– Вообще-то меня интересуют повествовательные формы, порожденные климатологией. Это такой эпос, за которым стоит миллион авторов.
У Биэрда его слова сразу вызвали недоверие. Рассуждения в духе Нэнси Темпл. Люди, разглагольствующие о повествовании, воспринимают реальность словно под хмельком, так что все ее проявления для них имеют одинаковую ценность. Но ему даже не пришлось говорить «как интересно», поскольку народ уже дружно ставил на стол тарелки и стаканчики и спешил занять свои места, а старик с тростью делал ему гримасы и снова постукивал пальцем по циферблату, и времени осталось только на то, чтобы избавиться от тарелки с тремя последними тарталетками.
Биэрда провели на специально воздвигнутую сцену и посадили на оранжевый пластиковый стул за вазоном с тошнотворными красными и желтыми тюльпанами. Он старался на них не глядеть. Все происходящее казалось нереальным. Перед ним пологим полукругом сидели две сотни человек. Столько розовых лиц – какой-то абсурд. Говорок отзывался в зале эхом. Отель «Савой» тихо качался, как на волнах, словно соскользнул в реку и его подхватил прилив. Он не удержал зевоту и только сумел ее замаскировать за счет напрягшихся ноздрей. Признаться, его слегка подташнивало, и когда одышливый техник с крапчатой кожей и тяжелым запахом изо рта то ли из-за гнилого зуба, то ли по причине воспаленных десен наклонился к самому его лицу, чтобы прикрепить к лацкану микрофон, лучше от этого не стало.
Пока Биэрд сидел нога на ногу, с дежурной застывшей полуулыбкой, делая вид, что слушает велеречивое пересахаренное вступительное слово Салила, и еще в большей степени потом, когда он наконец встал под равнодушные аплодисменты и занял место на трибуне, вцепившись в края обеими руками, он испытывал маслянистую тошноту от какой-то монструозной морской гнили, принесенной приливом из застойного устья и вот уже разлагавшейся у него в желудке с выходом газов, от которых помутилось его дыхание, его слова, а теперь и мысли.
– Планета больна, – начал он неожиданно для самого себя.
Аудитория встретила это стоном и ропотом – дескать, приехали. Менеджеры пенсионных фондов предпочитали более нюансированные формулировки. Но что касается Биэрда, то сказанное вслух слово «больна» принесло ему мгновенное облегчение, как если бы он на самом деле стравил.
– Лечение пациента не терпит отлагательств и обойдется недешево, возможно, до двух процентов общего ВВП, и гораздо больше, если дело затянется. Я убежден, и поэтому стою перед вами, что те, кто желает помочь с терапией, кто готов участвовать в процессе и вложиться, заработают очень большие деньги, сумасшедшие деньги. На кону стоит новая промышленная революция. Это ваш шанс. Уголь, а затем нефть создали нашу цивилизацию, эти великолепные ресурсы вытащили нас, сотни миллионов людей, из интеллектуальной темницы деревенского прозябания. Освобождение от повседневной рутины вкупе с нашей природной любознательностью за какие-то двести лет привели к ускоренному росту наших базовых знаний. Процесс начался в Европе и Соединенных Штатах, на наших глазах распространился в разных регионах Азии, теперь добавились Индия, Китай и Южная Америка, на очереди Африка. Наши всевозможные проблемы и конфликты заслонили очевидный факт: мы сами не отдаем себе отчета в том, насколько все для нас успешно сложилось.
Так что нам следует себя поздравить с собственной изобретательностью. Мы оказались весьма сообразительными обезьянами. Но мотором нашей промышленной революции была дешевая доступная энергия. Без нее мы бы топтались на месте. Смотрите, как классно. Литр бензина – это, грубо говоря, тринадцать киловатт-часов электроэнергии. Лучше некуда. А мы хотим заменить бензин. Какие варианты? Самые лучшие аккумуляторы дают около трехсот ватт-часов на килограмм. Таков масштаб проблемы: тринадцать тысяч против трехсот. Несопоставимо! Но к сожалению, выбирать нам не приходится. Мы должны найти быструю замену бензину по трем убедительным причинам. Первая и простейшая: нефть закончится. Никто точно не знает когда, но все согласны с тем, что мы достигнем пика добычи в ближайшие пять – пятнадцать лет. После чего добыча пойдет на спад, в то время как потребность в энергии будет только увеличиваться в связи с ростом народонаселения и возрастающими стандартами жизни. Вторая: многие нефтедобывающие регионы являются политически нестабильными, и мы не можем себе позволить зависеть от них. Третья и главная: полезные ископаемые, сгорая, выбрасывают в атмосферу углекислый и другие газы и неуклонно нагревают нашу планету, а последствия этого мы только начинаем понимать. Но на помощь приходит фундаментальная наука. Либо мы сбавляем обороты, а потом и вовсе останавливаемся, либо уже наши внуки столкнутся с экономической и гуманитарной катастрофой планетарного масштаба.
Отсюда напрашивается центральный вопрос, огнедышащий вопрос. Как нам сбавить обороты и остановиться, при этом сохраняя цивилизацию и продолжая вытаскивать миллионы из нищеты? Не за счет добродетели, не за счет пополнения контейнера для пустых пластиковых бутылок и понижения градусов в термостате или покупки машины поменьше. Все это лишь оттянет катастрофу на год-другой. Оттяжка сама по себе дело хорошее, но она не решает проблему. Тут одной добродетелью не отделаешься. Добродетель – это слишком пассивно, слишком узко. Добродетель способна мотивировать отдельных людей, но для больших групп, общества, цивилизации этой силы недостаточно. Народы не бывают добродетельными, хотя порой они думают иначе. Человечество в массе своей демонстрирует торжество алчности над добродетелью. Поэтому, принимая решения, давайте учитывать обычные движущие мотивы эгоизма и давайте воздадим должное всему новому, изобретательскому зуду, радостям находок и совместных усилий, удовлетворению от полученных доходов. Нефть и уголь являются энергоносителями, и то же самое, в абстрактном смысле, можно сказать о деньгах. Поэтому на огнедышащий вопрос, а куда, собственно, должны пойти деньги, ваши деньги, можно ответить так: на доступную и экологически чистую энергию.
Представьте, что я стою перед вами двести пятьдесят лет назад – перед собранием деревенских сквайров и их жен – и, предсказывая грядущую промышленную революцию, советую вам вкладываться в уголь и железо, в паровые машины, в бумагопрядильные фабрики, а еще позже в железные дороги. Или, столетие спустя, с изобретением двигателя внутреннего сгорания, я, предвидя растущую важность нефти, уговариваю вас вкладывать деньги в нее. Или, еще через столетие, в микропроцессоры, персональные компьютеры и Интернет со всеми их возможностями. Так вот, дамы и господа, сейчас настал такой момент. Не тешьте себя иллюзией, что мировая экономика и ее фондовые биржи могут существовать отдельно от окружающей среды. Наша планета Земля конечна. У вас в руках цифры, вам предстоит сделать выбор: предлагаемый проект должен быть обеспечен надежным «топливом» или он провалится. Либо вы, рыночники, окажетесь на высоте положения и попутно обогатитесь, либо вы вместе со всеми пойдете ко дну. Волею судьбы мы все оказались на одной скале, отсюда вам некуда податься…
Он слышал неодобрительный шепоток в разных концах зала, кажется возникший на его словах «нагревают планету». Тошнота поднималась вверх, где-то в нем шевелилась непомерно раздутая мерзкая туша. Слушая вступительное слово Салила, он обратил внимание на то, что в середине бархатного занавеса за его спиной есть просвет – то, что нужно для бегства в случае чего. Он умолк, сделал глубокий вдох и, распрямившись, обвел взглядом аудиторию в надежде выявить инакомыслящих. За многие годы публичных выступлений он успел узнать цену продуманной паузы. Вполне серьезные финансовые институты в Сити поощряли протестную культуру иррационального отрицания физических основ и проверенных временем данных. Ниспровергатели, как и большинство людей, предпочитали делать бизнес по старинке. Они опасались угроз для акционерной стоимости, а в каждом ученом-климатологе подозревали своекорыстного дельца, ничем не отличающегося от них самих. Биэрд презирал их всем сердцем, как всякий неофит.
Втянув в легкие воздуха, перед тем как продолжить, он вдруг почувствовал, как по пищеводу поднимается вверх рыбная отрыжка, вроде соленых анчоусов, сдобренных порцией желчи. Он закрыл глаза, переглотнул и зашел с другого боку.
– Во вчерашней газете я прочел, что через четыре года мы будем праздновать двухсотлетнюю годовщину со дня рождения Чарльза Дарвина и сто пятьдесят лет со дня выхода первого издания «Происхождения видов». Торжества наверняка заслонят работу другого великого викторианского ученого, ирландца Джона Тиндаля, который приступил к серьезному изучению атмосферы в том же тысяча восемьсот пятьдесят девятом году. Одним из его научных интересов был свет, почему я испытываю к нему родственные чувства. Он первым высказал мысль, что именно рассеяние света в атмосфере делает небо голубым, и он первым описал и объяснил парниковый эффект. Он создал экспериментальное оборудование, продемонстрировавшее, как водяные испарения, углекислый и другие газы препятствуют возврату полученного нами солнечного тепла обратно в атмосферу и, таким образом, делают жизнь на Земле возможной. Уберите это газовое покрывало, и, я цитирую его знаменитое высказывание – Биэрд достал карточку из нагрудного кармана пиджака и прочел вслух: «Вы, без сомнения, уничтожите всякое растение, погибающее при минусовой температуре. Тепло наших садов и полей выплеснется, невостребованное, в окружающее пространство, и солнце взойдет над островом в железных тисках мороза».
К началу двадцатого столетия кое-кто уже понимал, что индустриальная цивилизация загрязняет атмосферу углекислым газом. В последующие годы пришло ясное понимание того, как молекула этого газа поглощает и удерживает длинные волны солнечного света и улавливает тепло. Чем больше углекислого газа, тем теплее планета. В шестидесятых беспилотный спутник показал, что атмосфера нашей соседки Венеры на девяносто пять процентов состоит из углекислого газа. И температура на поверхности планеты выше четырехсот шестидесяти градусов, при ней уже плавится цинк. Если бы не парниковый эффект, температура на Венере не сильно отличалась бы от земной. Пятьдесят лет назад мы ежегодно выбрасывали в атмосферу тринадцать миллиардов тонн углекислого газа. Сегодня эта цифра возросла почти вдвое. Прошло более двадцати пяти лет с тех пор, как ученые впервые предупредили американское правительство об антропогенных климатических изменениях. В течение последующих пятнадцати лет межправительственная группа экспертов по изменению климата представила три доклада о необходимости безотлагательных мер. Прошлогодний экспертный обзор почти тысячи научных работ по этой теме не показал ни одной оценки, которая бы расходилась с общепринятой позицией. Забудьте про солнечные пятна и Тунгусский метеорит, забудьте про нефтяных лоббистов с их мозговыми центрами и прикормленными журналистами, делающими вид, подобно табачному лобби, что существует оборотная сторона медали, что ученые по этому поводу разделились на два лагеря. Наука – вещь достаточно простая, односторонняя и не ведающая сомнений. Дамы и господа, вопрос обсуждался и анализировался на протяжении ста пятидесяти лет, ровно столько, сколько существует в печатном виде «Происхождение видов» Дарвина, и с ним все так же ясно, как с естественным отбором. Нам известны механизмы, а изученные нами цифры говорят сами за себя: Земля нагревается, и мы знаем почему. Нет никакой научной полемики, только очевидные факты. Это может вас опечалить или напугать, а может помочь вам твердо определиться и обдумать ваш следующий шаг.
Снова накатила тошнота, грозя конфузом. Его прошиб холодный пот, тело ломило, спина сгибалась. Чтобы отвлечься, надо говорить. И говорить быстро. Когда за тобой гонятся, остается одно – бежать.
– Итак, – сказал он, проталкивая слово сквозь клейкую мембрану в горле. – С вашего позволения, несколько советов. По моим данным, компании, которые вы здесь представляете, суммарно могут инвестировать порядка четырехсот миллиардов долларов. Для глобальных рынков наступили золотые деньки, порой даже кажется, что эта гулянка никогда не закончится. Но вы могли не обратить внимания на один сектор экономики, опережающий все прочие и демонстрирующий двукратный прирост каждые два года. Или обратили и скользнули взглядом дальше. Не достаточно солидно, преходящая мода, возможно, решили вы, слишком много в это дело втянуто плутократов из Стэнфорда, бывших хиппарей. А как насчет «Бритиш петролеум», «Дженерал электрик», «Шарп», «Мицубиси»? Возобновляемая энергия. Революция началась. Бизнес обещает быть даже более прибыльным, чем угольный или нефтяной, так как объемы мировой экономики увеличились многократно, а перемены происходят быстрее. Люди сделают себе колоссальные состояния. Дух предприимчивости и изобретательности – а главное, духовного роста – всколыхнул отрасль. Уже тысяча малоизвестных компаний разрабатывает новые технологии. Ученые, инженеры, конструкторы устремились в этот сектор. В патентных бюро и в сетях поставщиков выстраиваются очереди. Мы окунулись в океан сбывающихся грез, реальных мечтаний о производстве водорода из водорослей, авиационного топлива из генетически модифицированных микробов, электричества из солнечного света, ветра, приливов, волн, целлюлозы, бытовых отходов, o заборе двуокиси углерода из воздуха и превращении его в топливо, o копировании тайной жизни растений. Инопланетянин, высадившись на нашей планете и увидев, что она буквально купается в солнечном свете, будет поражен, когда узнает, что мы пережили энергетический кризис и чуть сами себя не отравили, сжигая полезные ископаемые и вырабатывая плутоний.
Представьте, что мы встретили человека на опушке леса во время ливня. Человек умирает от жажды. В руке у него топор, и он валит деревья, чтобы напиться соком. Каждое дерево – несколько глотков. Вокруг него полный разор, мертвые деревья, умолкли птицы, и он знает, что лес погибает. Почему бы ему не запрокинуть голову и не напиться? Потому что он рубит лес со знанием дела, он всегда так поступал, потому что к тем, кто призывает пить дождевую воду, он относится с подозрением.
Этот дождь – солнечный свет. Мощная энергия заливает нашу планету, влияя на климат и саму жизнь. Она обрушивается на нас сплошным потоком, благодатный фотоновый дождь. Фотон, столкнувшись с полупроводником, высвобождает электрон, и вот вам электричество, так просто, из солнечного луча. Фотоэлектрическая энергетика. Эйнштейн описал этот феномен и получил Нобелевскую премию. Если бы я верил в Бога, я бы сказал, что это Его величайший подарок человечеству. Но поскольку я не верю, то скажу: да здравствуют законы физики! Солнечного света, падающего на Землю меньше чем за час, достаточно для удовлетворения годовых потребностей всего человечества. Малая часть раскаленных пустынь могла бы обеспечить энергией нашу цивилизацию. У солнечного света нет владельцев, его нельзя приватизировать или национализировать. Скоро все будут снимать этот урожай – с крыш домов, с парусов шхун, с детских рюкзаков. В самом начале я говорил о бедности, так вот, многие беднейшие страны богаты солнечной энергией, а мы могли бы помочь им, покупая у них мегаватты. Нашим внутренним потребителям понравится, что ее производят и подают в сеть. Это на уровне инстинкта.
Существуют десятки апробированных способов добычи электричества из солнечного света, но главная цель еще не достигнута, и это как раз по моей части. Речь идет об искусственном фотосинтезе, о копировании методов, которые сама природа совершенствовала на протяжении трех миллиардов лет. Мы используем свет непосредственно для получения дешевых водорода и кислорода из воды, чтобы наши турбины вращались денно и нощно, или создадим топливо из воды, солнечного света и двуокиси углерода, или построим опреснительные заводы, производящие не только свежую воду, но и электричество. Так будет, поверьте. Солнце зарядит планету, а с вашей помощью – притом что все обогатятся, и вы, и ваши клиенты – это произойдет куда быстрее. Фундаментальная наука, рынок и критическая ситуация говорят о том, что будущее за солнцем – это продиктовано не идеализмом, а элементарной логикой.
Мелькнула мысль, что сейчас его стошнит. Наступил мгновенный ступор, и, чтобы совсем не проглотить язык, он рассказал первое, что пришло в голову, анекдот из жизни.
Поначалу вполголоса, как человек, проверяющий микрофон с помощью перечня съеденных за завтраком блюд, он припомнил свой сегодняшний маршрут из аэропорта. И быстро убедился в том, что сделал не такой уж плохой выбор. Ему еще только предстояло установить настоящий контакт с аудиторией, он пока не сказал ничего забавного, а ведь это Англия, где люди ждут, что оратор их непременно развлечет, хотя бы самую малость. Описывая, как в аэропорту он покупал газеты в киоске, он сумел отогнать позывы к тошноте. А его признание в пристрастии к определенному виду чипсов вызвало среди деловых костюмов приглушенный ропоток. Возможно, сочувствия.
Он разогревался, подбираясь к самой истории, в убеждении, что она в процессе приведет его к полезному выводу. Он дал расклад: переполненный поезд, на столике бутылка воды и рядом зловещий пакетик, который он открыл собственными руками под немигающим взглядом крепкого молодчика. Рассказ о том, как два соперника пожирали содержимое, сопровождался хихиканьем – аудитория оценила ситуацию. Биэрд не добавлял виньеток, а просто передал напряжение момента, когда он мстительно схватил со стола бутылку воды, осушил ее в три глотка и, пустую, швырнул на стол. Он задержался на том, как мужчина снял его чемодан с багажной полки и как сам он тихо кипел от бессильной ярости. И наконец, описал мгновения на железнодорожной платформе и сделанное им неожиданное открытие; у него участился пульс и гордо зарделись щеки в ответ на смешки и даже хохот в зале, когда он решительным жестом предъявил второй пакетик с чипсами, держа его перед собой, как Гамлет череп Йорика. Да, в их отношении к нему как будто появилось больше тепла.
Теперь оставалось только сделать быстрое заключение, оправдав уместность рассказанной байки. Была ли тут некоторая натяжка или в самом деле напрашивались два важных вывода? Времени на раздумья не оставалось.
– На Паддингтонском вокзале я осознал, во-первых, то, что в трудной ситуации, в кризисный момент до нас доходит, порой слишком поздно: проблема заключается не в других людях, не в системе и не в природе вещей, а в нас, в нашем недомыслии и поспешных умозаключениях. И второе: наступают моменты, когда получение новой информации заставляет нас пересмотреть ситуацию коренным образом. Как раз такой момент наступил для индустриальной цивилизации. Мы входим в зазеркалье, где все выглядит иначе, старая парадигма уступает место новой.
Но за пышной риторикой последних фраз скрывалась безнадежность, голос был какой-то худосочный, да и выводы прозвучали не слишком убедительно. И куда теперь? Его тело знало точный ответ. Он отлепился от трибуны и повернулся, чтобы через просвет в занавесе сомнамбулой ретироваться в мрачноватое пространство с колоннами, по-видимому, из поставленных друг на друга стульев. Раздались уважительные аплодисменты, под которые он согнулся пополам, и обуза в желудке, обильно сдобренная рыбьим жиром, беззвучно поползла наружу. Несколько секунд он находился в этой позе, ожидая продолжения. Каковое не последовало. Тогда он шагнул на авансцену и остановился, чтобы с важным видом промокнуть губы носовым платком, пока Салил произносил благодарственные слова от имени присутствующих.
Менеджеры пенсионных фондов и прочие слушатели переместились в большой холл, где официанты обносили всех вином. Условия гонорара обязывали Биэрда по крайней мере полчаса пообщаться со слушателями. Он стоял с бокалом очистительного шабли, а к нему подплывали лица с галстуками. Благожелательно настроенные и вежливые люди произносили слова о том, что его выступление было «интересным», даже «превосходным», но было ясно, что их инвестиционную стратегию оно не поколебало. Как выяснилось, выступавший до него нефтяной аналитик убедил аудиторию в том, что с учетом бурения битуминозного песчаника и глубоководного морского бурения разведанных запасов нефти хватит еще лет на пятьдесят.
Молодой человек с пугающе бледным лицом и буроватыми усами-щеточками сказал:
– И вообще, наши острова практически состоят из угля. Добродетель тоже что-нибудь да значит. С какой стати наши клиенты должны рисковать, вкладывая свои деньги в какие-то сомнительные, нестабильные энергоресурсы?
Стоявшая рядом с Биэрдом женщина взяла его под свою защиту:
– Каменный век закончился не из-за нехватки камней.
Эту плоскую шутку шейха Ямани он слышал столько раз, что сейчас у него не было никакого желания смеяться над ней вместе с остальными.
Другой сказал:
– В Великобритании просто недостаточно солнца и ветра, чтобы обеспечить свою экономику.