Часть первая
2000
Он принадлежал к той разновидности мужчин – невзрачных, часто лысых, низкорослых, толстых, умных, – которые необъяснимо нравятся некоторым красивым женщинам. По крайней мере, он верил, что нравится, и благодаря этому как будто действительно нравился. К тому же некоторые женщины верили, что он гений, которого надо спасать. Но нынче Майкл Биэрд был человеком с суженным сознанием, не радующимся жизни, человеком одной темы, ушибленным. Пятый брак его распадался, и ему полагалось бы знать, как себя вести, видеть вещи в перспективе, сознавать свою вину. Разве женитьбы, его женитьбы, не были похожи на прибой? Едва одна откатывалась, тут же накатывалась другая. Но в этот раз было иначе. Он не знал, как себя вести, перспектива его мучила, и вины за собой он не видел. Это жена его завела роман – завела вызывающе, в отместку ему и без малейших угрызений совести. В сумятице чувств он обнаруживал у себя острые приступы стыда и любовного томления. Патриция встречалась со строителем, их строителем, который перекрасил их дом, оборудовал кухню, настелил плитку в ванной, – с тем самым дюжим мужиком, который однажды в перерыве показал Майклу фото своего дома, в тюдоровском стиле, собственноручно оттюдоренного, с моторкой на прицепе под викторианским фонарным столбом, бетонной дорожкой и местом, на котором будет воздвигнута списанная красная телефонная будка. Биэрд с удивлением обнаружил, как непросто быть рогоносцем. Страдать нелегко. Пусть никто не скажет, что человек в его возрасте защищен от непривычных переживаний.
Дождался. Четыре его прежние жены, Мейзи, Рут, Элеонора, Карен, все еще интересовавшиеся издали его жизнью, торжествовали бы, и он надеялся, что им не расскажут. Ни один из его браков не длился больше шести лет, и это было своего рода достижение, что он остался бездетным. Его жены быстро понимали, насколько печальна или пугающа перспектива иметь в доме такого отца, они предохранялись и уходили. Ему нравилось думать, что если он и приносит несчастья, то ненадолго, не зря же какие-то отношения со всеми бывшими женами у него сохранились.
Но не с нынешней. В лучшие времена он мог бы вообразить, как мужественно устанавливает для себя двойные стандарты, с приступами грозной ярости, возможно, с эпизодом пьяных криков ночью в садике за домом или разгромом ее машины и рассчитанным ухаживанием за женщиной помоложе, этакое самсоновское обрушение матримониального храма. Но теперь он был парализован стыдом, размерами своего унижения. Хуже того, он изумлялся своей несвоевременной страсти к жене. Вожделение нападало вдруг, как желудочный спазм. Ему приходилось посидеть в одиночестве, пока оно не отпустит. Видимо, есть такая порода мужей, которых возбуждают мысли о том, что жена сейчас с другим. Такой мужчина мог бы попросить, чтобы его связали и с кляпом во рту посадили в шкаф в трех метрах от его лучшей половины, занятой этим делом. Или Биэрд обнаружил в себе наконец склонность к сексуальному мазохизму? Ни одна женщина не была еще так желанна, как эта жена, которой он вдруг не мог обладать. Он демонстративно отправился в Лиссабон, к старой подруге, но это были безрадостные три ночи. Ему нужна была жена, и он не осмеливался оттолкнуть ее угрозами, или криками, или яркой вспышкой безумства. Но и умолять было не в его характере. Он оцепенел, он был жалок, он не мог думать ни о чем другом. В первый раз, когда она оставила ему записку: «Сегодня ночую у Р. ц. ц. П», – отправился ли он к псевдотюдоровскому дому с запеленатой моторкой и горячей ванной на заднем дворике, чтобы размозжить хозяину голову его же разводным ключом? Нет, он пять часов в пальто смотрел телевизор, выпил две бутылки вина и пытался не думать. Не удалось.
Но ему только и оставалось, что думать. Когда другие жены узнавали о его романах, они гневались, холодно или слезливо, устраивали собеседования до рассвета, чтобы изложить свои мысли об обманутом доверии, потребовать развода и всего, что из него вытекало. А Патриция, наткнувшись на несколько электронных писем от Сюзанны Рубен, математика из Гумбольдтовского университета в Берлине, вопреки ожиданиям возликовала. В тот же день она перенесла свою одежду в гостевую спальню. Он был потрясен, когда раздвинул дверцы гардероба и убедился в этом. Он понял сейчас, что эта шеренга шелковых и хлопчатобумажных платьев была роскошью и утешением, слепками ее, выстроившимися для его удовольствия. Их больше нет. Даже вешалок. В тот вечер за ужином она улыбалась, объясняя ему, что намерена тоже быть «свободной», и не прошло недели, как она завела роман. Что ему оставалось? Однажды за завтраком он стал извиняться, говорить, что эта случайная интрижка ничего не значит, давал ей широкие обещания, всерьез веря, что может их сдержать. Он никогда еще не был так близок к пресмыкательству. Она сказала, что ничего не имеет против его поступка. Она делает то же самое – тут она и назвала своего любовника, строителя со зловещим именем Родни Тарпин, который был чуть не на двадцать сантиметров выше и на двадцать лет моложе рогоносца и еще тогда, когда он смирно штукатурил и подтесывал у Биэрдов в доме, похвастался, что не читает ничего, кроме спортивного раздела бульварной газетенки.
Одним из первых симптомов горя у Биэрда была дисморфия или, наоборот, внезапное излечение от дисморфии. Он наконец-то понял, что́ собой представляет. Выходя из душа и мельком увидев в запотевшем высоком зеркале розовую коническую массу, он протер стекло, встал перед ним и уставился на себя изумленно. Какие механизмы самовнушения помогали ему столько лет пребывать в уверенности, что подобное выглядит соблазнительно? Эта дурацкая полоска растительности от уха до уха, подпирающая лысину, оладьи сала под мышками, невинные выпуклости утробы и зада. Когда-то он мог улучшить свою зеркальную персону, расправив плечи, выпрямившись и втянув живот. Теперь этот смальц сводил на нет его усилия. Как он мог удержать такую красивую женщину? Неужели он правда думал, что статуса для этого достаточно, что его Нобелевская премия привяжет Патрицию к брачной постели? Голый, он позорище, идиот, квашня. Он не в силах даже восемь раз отжаться. А Тарпин взбегает по лестнице в их спальню с пятидесятикилограммовым мешком цемента под мышкой. Пятьдесят? Это приблизительно вес Патриции.
Она держала его на дистанции убийственной веселостью. Это были добавочные оскорбления: ее напевные «здравствуй», утренние перечни домашних дел и ее вечерних отлучек, и все это ничего бы не значило, если бы он мог хоть немного ее презирать или намеревался отделаться от нее. Тогда они приступили бы к короткому, неприятному демонтажу пятилетнего бездетного брака. Конечно, она его наказывала, но когда он сказал об этом, она пожала плечами и ответила, что с таким же правом могла бы сказать то же самое о нем. Она просто дожидалась повода, сказал он, а она засмеялась и сказала, что в таком случае она ему благодарна.
В помраченном своем состоянии он был убежден, что перед лицом потери нашел идеальную жену. Этим летом 2000 года она одевалась по-другому, дома выглядела по-другому – в обтягивающих линялых джинсах, вьетнамках, грубой розовой кофте поверх футболки, с коротко остриженными светлыми волосами и возбужденно потемневшими голубыми глазами. Она была худенькая, и теперь стала похожа на подростка. По магазинным пакетам с веревочными ручками и упаковочной бумаге, которые она оставляла на кухонном столе для его ознакомления, он заключил, что она покупает новое нижнее белье, чтобы снимал его Тарпин. В свои тридцать четыре года она сохранила молочный румянец двадцатилетней. Она его не дразнила, не изводила насмешками, не кокетничала с ним – это было бы хоть какое-то общение, – но неуклонно упражнялась в бодром безразличии, дабы его уничтожить.
Ему нужно было избавиться от нужды в ней, но желание не отступало. Он хотел ее хотеть. Однажды душной ночью, сбросив одеяло, он попробовал освободиться мастурбацией. Его беспокоило, что он не видит своих гениталий, если не подложит под голову двух подушек, и в фантазии его беспрестанно вмешивался Тарпин – словно бестолковый рабочий сцены, который влезает со стремянкой и ведром во время акта. Хоть один человек на планете, кроме него, пытался сейчас удовлетворить себя мыслями о жене, находящейся от него в десяти шагах? Этот вопрос отвлекал Биэрда от цели. И было слишком жарко.
Друзья говорили ему, что Патриция похожа на Мэрилин Монро, по крайней мере, в определенных ракурсах и при определенном освещении. Он с удовольствием принимал это престижное сравнение, но сам особого сходства не видел. Прежде. Теперь увидел. Она изменилась. Нижняя губа стала полнее; когда она опускала взгляд, это обещало неприятность; подстриженные волосы призывно, по-старомодному курчавились на затылке. Конечно, она была красивее, чем Монро, когда плыла по дому и саду в выходные дни белокурым, розовым и голубым облаком. На какую же подростковую цветовую гамму он стал падок – в его-то возрасте.
В июле ему исполнилось пятьдесят три; она, естественно, игнорировала его день рождения и будто бы вспомнила через три дня, весело, по теперешнему обыкновению. Подарила ему широченный галстук люминесцентного зеленого колера, сказав, что этот стиль «возрождают». Да, выходные были хуже всего. Она входила в комнату, где он сидел, не для разговора, а, вероятно, для того, чтобы ее увидели, озиралась с легким удивлением и рассеянно удалялась. Она все оценивала заново, не только его. Он видел ее в конце сада под конским каштаном – она лежала с газетами на траве, в густой тени, дожидалась, когда начнется ее вечер. Тогда она уходила в гостевую комнату, чтобы принять душ, одеться, накраситься и надушиться. Словно читая его мысли, она жирно красила губы красной помадой. Возможно, Родни Тарпин приветствовал модель Монро – и Биэрд теперь был обязан разделять его вкусы.
Если он оставался дома, когда она уходила (он очень старался уезжать по делам вечерами), то не мог устоять перед желанием обогатить свою страсть и муку наблюдением за ней из окна наверху, за тем, как она выходит на вечерний воздух Белсайз-Парка, идет по садовой дорожке – и какой же изменой звучал теперь всегдашний несмазанный взвизг калитки, – садится в свою машину, маленький, шустрый черный безалаберно приемистый «пежо». Она с таким нетерпением давала газ, отъезжая от бордюра, что его douleur удваивалась: он знал, что она знает про его наблюдательный пост. Затем ее отсутствие повисало в летних сумерках, как дым садового костра, – эротический заряд ненаблюдаемых частиц заставлял его застыть бесцельно на долгие минуты. Это не сумасшествие, твердил себе Биэрд, но понимал, что хватил его горький глоток, почувствовал его вкус.
Его поражало то, что он ни о чем другом не может думать. Читая книгу, выступая с докладом, он на самом деле думал о ней или о ней и Тарпине. Нехорошо было оставаться дома, когда она уезжала к любовнику, но после Лиссабона у него пропало желание видеться со старыми подругами. Вместо этого он прочел цикл вечерних лекций по квантовой теории поля в Национальном географическом обществе, участвовал в дискуссиях на радио и телевидении и эпизодически подменял заболевших коллег. Пусть философы науки морочат себя сколько угодно, физика свободна от человеческих наносов, она описывает мир, который все равно бы существовал, если б мужчины, и женщины, и горести их исчезли. В этом убеждении он был солидарен с Эйнштейном.
Но, даже ужиная допоздна с друзьями, он возвращался домой обычно раньше нее и, хотел того или нет, вынужден был ждать ее возвращения, притом что оно ничего не меняло. Она шла прямо в свою комнату, а он оставался в своей, не желая встретиться с ней в ее сонном посткоитальном состоянии. Даже лучше, наверное, было, когда она оставалась ночевать у Тарпина. Может быть, и лучше, но стоило ему бессонной ночи.
Однажды в два часа ночи, в конце июля, он лежал в халате, слушал радио и, услышав, как она вошла, тут же, без предварительного плана, разыграл сцену для того, чтобы вызвать ее ревность, лишить ее уверенности, чтобы она захотела вернуться к нему. По Всемирной службе Би-би-си женщина рассказывала о деревенских обычаях турецких курдов – убаюкивающий бубнеж о жестокостях, несправедливостях, нелепостях. Уменьшив громкость, но не снимая пальцев с регулятора, Биэрд произнес нараспев отрывок из детского стишка. Он рассчитал, что она в своей комнате услышит его голос, но не расслышит слов. Закончив фразу, он на несколько секунд сделал громче женский голос, потом прервал его отрывком из своей сегодняшней вечерней лекции, после чего дал женщине высказаться подольше. Он проделывал это минут пять: его голос, затем женский, иногда искусно накладывая один на другой. Дом безмолвствовал и, конечно, слушал. Он пошел в ванную, открыл кран, спустил воду в унитазе и громко засмеялся. Патриция должна понять, что любовница у него с юмором. Потом он негромко, радостно ухнул. Патриция должна понять, что ему весело.
В ту ночь он спал мало. В четыре, после долгого молчания, знаменовавшего безмятежную близость, он открыл дверь своей спальни и с оживленным шепотком стал спускаться задом по лестнице, согнувшись и отшлепывая ладонями по ступеням шаги своей спутницы вперебивку с собственными. Это был по-своему логичный план, который мог прийти в голову только сумасшедшему. Проводив подругу до передней, с неслышными поцелуями попрощавшись и захлопнув входную дверь так, что звук разнесся по всему дому, он поднялся к себе и после шести погрузился наконец в дрему, тихо приговаривая: «Судите меня по моим результатам». Поднялся он через час, чтобы наверняка столкнуться с Патрицией перед ее уходом на работу и показать ей, как он вдруг повеселел.
В дверях она остановилась с ключами от машины в руке и набитой книгами сумкой, лямка которой врезалась в плечо ее цветастой блузки. Никаких сомнений: вид у нее был расстроенный, изнуренный, хотя голос звучал, как всегда, бодро. Она сказала ему, что приглашает сегодня Родни на ужин, возможно, он останется на ночь, и она будет признательна Майклу, если он не будет появляться на кухне.
В этот день ему надо было ехать в Центр, в Рединг. Обалделый от усталости, он смотрел в грязное окно вагона на лондонские пригороды с их удивительным сочетанием хаоса и унылости и проклинал себя за дурацкую затею. Его очередь прислушиваться к голосам за стеной? Немыслимо – он где-нибудь заночует. Выгнан из собственного дома любовником жены? Немыслимо – он останется и встретится с ним лицом к лицу. Драться с Тарпином? Немыслимо – его втопчут в паркет передней. Ясно было, что он не в том состоянии, чтобы принимать решения и строить планы, и с этой минуты он должен учитывать ненадежное состояние своей психики, действовать консервативно, пассивно, честно, не нарушать правил, избегать крайностей.
В последующие месяцы он нарушил каждый пункт своего решения, но оно забылось уже к вечеру, потому что Патриция приехала с работы без продуктов (в холодильнике было пусто) и строитель на ужин не явился. В этот вечер он увидел ее только раз, когда она шла по передней с кружкой чая, понурая и серая, не столько кинодива, сколько усталая учительница начальной школы, чья личная жизнь дала трещину. Может быть, зря корил он себя в поезде, и план его удался, и она от огорчения отменила ужин?
Он размышлял о прошлой ночи и удивлялся тому, что после стольких настоящих измен ночь с воображаемой любовницей оказалась ничуть не менее волнующей. Впервые за эти недели он немного повеселел и даже насвистывал эстрадную песню, разогревая в микроволновке ужин. А в прихожей, увидев себя в зеркале с золотой рамой, подумал, что лицо его чуть похудело, выглядит значительным и появился даже намек на скулы. При свете тридцативаттной лампочки в нем проступило нечто благородное – возможно, сказался сладкий антихолестериновый йогурт, который он заставлял себя пить по утрам. В постели он не включил радио, притушил свет и лежал, дожидаясь покаянного стука ноготков в дверь.
Стука не последовало, но он не обеспокоился. Пусть проведет бессонную ночь, пересматривая свою жизнь и что в ней было существенно, пусть взвесит на весах человеческой ценности мозолистого Тарпина с его запеленатой моторкой и всемирно известного, одухотворенного Биэрда. Следующие пять вечеров, насколько он мог судить, она оставалась дома, у него же была лекция, другие встречи и ужины, и, приезжая домой, обычно после двенадцати, он надеялся, что его уверенные шаги в темном доме прозвучат так, будто он возвращается со свидания.
Шестой вечер у него был свободен, он остался дома, и тогда ушла она, потратив больше обычного времени в душе и с феном. Со своего места на промежуточной лестничной площадке перед вторым этажом из утопленного маленького окна он наблюдал, как она проходит по садовой дорожке, задерживается у кустов алых роз, задерживается так, как будто ей неохота уходить, протягивает руку, чтобы осмотреть цветок. Она сорвала его двумя пальцами с только что накрашенными ногтями, подержала, рассматривая, и уронила под ноги. Летнее платье, бежевое, без рукавов, с одной складкой на пояснице, было новым, и он не знал, как истолковать этот знак. Она пошла к калитке; ему показалось, что шагает она сегодня тяжелее, что нетерпения в походке меньше обычного и «пежо» взял с места не так резво.
Однако ночью он дожидался ее приезда в менее приподнятом настроении, он сомневался в своих расчетах и думал уже, что, кажется, был прав – проделка с радио сыграла против него. Чтобы лучше думалось, он налил виски и стал смотреть футбол. Вместо ужина съел ванночку клубничного мороженого и расшелушил полкилограмма фисташек. Спокойствия не было, тревожило безадресное вожделение, и он пришел к выводу, что стоит, пожалуй, завести новый роман или возобновить какой-нибудь старый. Он листал свою телефонную книжку, долго смотрел на телефон, но трубку так и не снял.
Он выпил полбутылки, около одиннадцати уснул на кровати одетый, не выключив верхний свет, и несколько секунд не мог понять, где находится, а потом вдруг ночью его разбудил голос внизу. Часы на тумбочке показывали половину третьего. Внизу Патриция разговаривала с Тарпином, и у Биэрда под бодрящим действием выпитого возникло желание объясниться. Он стоял посреди комнаты и, пошатываясь, заправлял рубашку в брюки. Потом тихо открыл дверь. Свет горел во всем доме, и это было кстати; он стал спускаться по лестнице, не задумываясь о последствиях. Патриция еще разговаривала, и по пути через переднюю к открытой двери гостиной у него создалось впечатление, что она смеется или поет и сейчас он нарушит их маленький праздник.
Но она была одна и плакала, сидела, согнувшись, на диване, а на длинном стеклянном журнальном столике лежали, повалившись набок, ее туфли. Звук был непривычный – задавленный и горестный. Если она когда-нибудь и плакала так из-за него, то в его отсутствие. Он остановился в дверях, и она увидела его не сразу. На нее было больно смотреть. В руке – скомканный платок или салфетка, хрупкие плечи согнуты и вздрагивают – Биэрда охватила жалость. Он понял, что час примирения настал, достаточно только нежного прикосновения, ласковых слов и никаких вопросов, и она припадет к нему, и он заберет ее наверх, хотя даже в этом приливе теплых чувств он сознавал, что отнести ее туда не сможет, даже на обеих руках.
Когда он шагнул в комнату, под ним скрипнула половица, и Патриция подняла голову. Глаза их встретились, но всего на секунду, потому что она поспешно закрыла лицо руками и отвернулась. Он произнес ее имя, а она помотала головой. Потом неловко, спиной к нему, поднялась с дивана и, двигаясь почти боком, споткнулась о шкуру белого медведя, вечно скользившую по вощеному полу. Однажды он сам чуть не сломал из-за нее лодыжку и с тех пор терпеть ее не мог. Ему не нравилась и оскаленная пасть с пожелтелыми от долгого пребывания на свету зубами. Они так и не потрудились закрепить ее каким-нибудь образом на полу, а о том, чтобы выбросить, не могло быть и речи – это был свадебный подарок ее отца. Патриция удержалась на ногах, схватила со стола туфли и, прикрыв свободной рукой глаза, торопливо прошла мимо него; он хотел тронуть ее за плечо, но она отпрянула и снова заплакала, уже в голос, и побежала наверх.
Он погасил в комнате свет и лег на диван. Бессмысленно идти за ней, раз она его не хочет – но теперь это не имело значения, потому что он видел. Она не успела закрыть ладонью синяк под правым глазом, стекавший на скулу, черный с красной оторочкой, набухший под нижним веком, так что глаз закрылся. Он громко вздохнул, покорившись судьбе. Выбора не было, долг требовал, чтобы он сел сейчас в машину, поехал в Криклвуд и жал на звонок, пока не поднимет Тарпина с постели, и там, прямо под четырехгранным фонарем, он ошеломит отвратного соперника своей быстротой и натиском. Сузив глаза, он продумывал это снова и снова, задерживаясь на том, как хрустнет носовой хрящ под его правым кулаком, а потом, с незначительными поправками, разыгрывал эту сцену с закрытыми глазами и не пошевелился до утра, когда был разбужен стуком захлопнутой двери – это Патриция уезжала на работу.
Он занимал почетный университетский пост в Женеве, но там не преподавал; его имя и титул, профессор Биэрд, лауреат Нобелевской премии, значились на бланках, в научных организациях, фигурировали в международных «инициативах», в Королевской комиссии по финансированию науки, популярным языком он рассказывал по радио об Эйнштейне, фотонах и квантовой механике, помогал составлять заявки на гранты, был редактором-консультантом в трех научных журналах, рецензировал работы коллег, интересовался сплетнями, политикой науки, карьерными новостями, расстановкой сил, распределением фондов, устрашающим национализмом, выбиванием колоссальных сумм у невежественных министров и чиновников на очередной ускоритель или аренду приборного пространства в очередном спутнике, присутствовал на гигантских конференциях в США – одиннадцать тысяч физиков в одном месте! – выслушивал доклады пост-докторантов об их исследованиях, читал с минимальными вариациями циклы лекций о математическом аппарате, использованном в Сопряжении Биэрда – Эйнштейна, принесшем ему Нобелевскую премию, сам присуждал премии и медали, принимал почетные степени, произносил послеобеденные речи и панегирики выходящим на пенсию или ожидающим кремации коллегам. В закрытом, специализированном мире он благодаря Стокгольму был знаменитостью и катился по инерции из года в год, слегка уставший от себя, лишенный альтернатив. Все волнующее и непредсказуемое осталось только в личной жизни. Возможно, большего и не требовалось, возможно, он достиг всего, чего мог достигнуть, за то единственное ослепительное лето в молодости. Одно было несомненно: двадцать лет прошло с тех пор, когда он последний раз сидел в тишине и одиночестве с карандашом и блокнотом и часами думал, нянчил оригинальную гипотезу, крутил ее, подманивал к жизни. С тех пор не представлялось случая… нет, это слабое оправдание. У него не было воли, не было материала, искры не было. У него не было новых идей.
Но было новое государственное исследовательское учреждение на окраине Рединга, вплотную к шумному восточному шоссе и в подветренной стороне от пивного завода. Центр замышлялся как аналог Национальной лаборатории возобновляемых источников энергии в Голдене, Колорадо, недалеко от Денвера – с такими же задачами, пусть не такими площадями и фондами. Майкл Биэрд был первым главой нового центра, хотя реально занимался работой ответственный чиновник Джок Брейби. Административные здания, часть перегородок в которых содержала асбест, не были новыми; не были новыми и лаборатории, созданные в свое время для исследования вредных стройматериалов. Новым был только трехметровой высоты забор из колючей проволоки с бетонными столбами и размещенными на равных расстояниях знаками «Вход воспрещен», построенный вокруг Национального центра возобновляемых источников энергии без согласования с Биэрдом или Брейби. Как они вскоре выяснили, забор съел семнадцать процентов бюджета первого года. У местного фермера было куплено десять гектаров сырого, заболоченного поля, и уже начались проектные работы по дренажу.
Биэрд не вполне скептически относился к глобальному потеплению. Это была одна из постоянного перечня проблем или надвигающихся горестей, составлявших фон новостных сообщений. Он читал об этом со смутным осуждением и полагал, что правительства должны объединиться и предпринять какие-то действия. Он знал, разумеется, что молекула двуокиси углерода поглощает энергию в инфракрасном диапазоне и что человечество выпускает эти молекулы в атмосферу в нарастающих количествах. Но ему и без того было над чем подумать. Его мало трогали панические пророчества, что Земля «в опасности», что человечество катится к катастрофе, когда прибрежные города скроются под водой, урожаев не будет и сотни миллионов беженцев, гонимые засухой, наводнениями, голодом, бурями, нескончаемыми войнами за скудеющие ресурсы, хлынут с континента на континент. В этих предостережениях слышалось нечто ветхозаветное, мотив нашествия жаб и язвенной напасти, знаменовавший глубинную и вечную потребность, проявлявшуюся из века в век, – потребность верить, что ты живешь в конце времен, что твоя личная гибель связана с гибелью мира и поэтому в ней больше смысла или уместности. Конец света никогда не назначался на сегодня, где и показал бы себя фантазией, а всегда на близкое завтра; завтра он не наступал, и тогда возникала новая тема, новая дата. Старый мир очистится пламенем войн и отмоется кровью неспасенных – так это было с христианскими миллениаристскими сектами: смерть неверным! И у советских коммунистов – смерть кулакам! И у нацистов с их фантазией о тысячелетнем рейхе – смерть евреям! А теперь истинно демократический современный эквивалент, ядерная война – смерть всем! Войны не случилось, и после того, как советскую империю сожрали внутренние противоречия и не осталось других всеомрачающих проблем, кроме надоевшей неукротимой глобальной бедности, апокалипсическое мышление вызвало к жизни очередного зверя.
Но Биэрд всегда присматривал себе официальную роль с прилагающимся жалованьем. Пара долговременных синекур недавно закрылись, его университетская зарплата, гонорары за лекции и выступления по радио и телевидению оставляли желать большего. К счастью, в конце века правительство Блэра пожелало или возвестило о своем желании практически, а не только риторически озаботиться проблемой изменения климата и объявило о некоторых инициативах, в том числе – о создании Центра для фундаментальных исследований во главе со смертным, увенчанным стокгольмскими лаврами. На политическом уровне был назначен новый министр, честолюбивый манчестерец с популистским флером, гордящийся индустриальным прошлым своего города. На пресс-конференции он заявил, что «обратится к гению» британского народа, предложив людям присылать свои идеи и чертежи, касающиеся использования чистой энергии. Он пообещал перед камерами, что каждое предложение будет изучено. За полтора месяца команда Брейби – полдюжины плохо оплачиваемых молодых физиков со степенью, размещенных в четырех временных домиках посреди моря грязи, – получила сотни проектов. По большей части – от одиноких людей, проектирующих в садовом сарае, и несколько – от новорожденных компаний с затейливыми логотипами и патентами «на стадии оформления».
Зимой 1999 года во время своих еженедельных визитов в Центр Биэрд просматривал кипы проектов, рассортированных на импровизированном столе. В этой лавине грез ясно обозначались сквозные мотивы. В некоторых проектах в качестве автомобильного топлива использовалась вода, а выхлоп – водяной пар – утилизировался и поступал обратно в двигатель. В некоторых проектах электромотор или генератор давали больше энергии, чем потребляли, черпая энергию вакуума, якобы найденную в космосе, или, насколько понял Биэрд, за счет нарушения закона Ленца. Все это были варианты вечного двигателя. Изобретатели-самоучки, по-видимому, не знали долгой истории своих устройств и того, что если бы они работали, то разрушили бы физику до основания. Изобретатели страны сражались с первым и вторым законами термодинамики – с глухой свинцовой стеной. Один из сотрудников предложил сортировать проекты в соответствии с тем, какой закон они нарушают – первый, второй или оба сразу.
Была еще одна общая тема. Некоторые конверты не содержали чертежей, а только письма, иногда на полстраницы, иногда на десять. Автор с сожалением объяснял, что он – это всегда был он – решил не прилагать детальный план, поскольку хорошо известно, что правительственные организации боятся такого рода бесплатной энергии, которую будет производить его машина, ибо это перекроет важные источники налоговых поступлений. Или же военные ухватятся за его идею, засекретят ее и употребят для своих нужд. Или поставщики обычной энергии пошлют бандитов, чтобы избить изобретателя до полусмерти и тем сохранить свое господство в бизнесе. Или кто-то украдет идею и заработает на этом состояние. Такие печальные случаи известны, иногда добавлял автор. Посему с чертежами может ознакомиться по определенному адресу сотрудник Центра, прибывший единолично, – и только с привлечением посредников.
Стол в «Хижине два» представлял собой пять досок, положенных на козлы, и нес на себе тысячу шестьсот писем и распечаток электронной почты, рассортированных по датам. Чтобы не подвести министра, на все надлежало ответить. Брейби, сутулый мужчина с большой челюстью, был возмущен напрасной тратой времени. Возмущен, но покорился. Биэрд предлагал пересылать письма в аппарат министра в Лондоне, присовокупив несколько типовых ответов. Но Брейби полагал, что стоит в очереди на рыцарское звание, миссис Брейби очень хотела звания, а недовольство министра, известного близостью к премьеру, чревато потерей места в очереди. Так что молодых физиков усадили за работу, а первый проект Центра – ветряной генератор для городских крыш – был отложен на несколько месяцев.
Тем больше возможностей для Биэрда в полунемом эндшпиле его пятого брака отвлечься на изучение «гениев», как их прозвали между собой физики. Его привлекал душок одержимости, паранойи, бессонницы, исходивший от этих кип. И главное, они навевали грусть. Ему пришло в голову, что в каких-то письмах он встречает себе подобных, двойников Майкла Биэрда, только из-за пьянства, секса, наркотиков или просто невезения не изучивших систематически физику и математику. Необразованных, но думающих. Некоторые из них были в самом деле умны, но непомерные амбиции побуждали их изобретать колесо, а потом, через сто двадцать лет после Николы Теслы, – индукционный мотор, потом читать, не понимая и с неоправданной надеждой, о квантовой теории поля, чтобы найти эзотерическое топливо прямо у себя под носом, в вакууме, в пустом воздухе своих сараев или свободных спален – свою нулевую энергию.
Квантовая механика. Какое хранилище, свалка человеческих порывов, пограничье, где суровая математика отменяет здравый смысл и необъяснимым образом сплавляются рассудок и фантазия. Здесь мистик мог бы найти все, что ему требуется, и в доказательство своих идей привести науку. И какой дивной, призрачной музыкой в часы досуга должна она быть для этих изобретательных умов – спектральная асимметрия, резонансы, нелокальные взаимодействия, квантовые гармонические осцилляторы – обманчивыми древними напевами, гармонией сфер, способной превратить свинцовую стену в золото и создать двигатель, который будет работать фактически ни на чем, на виртуальных частицах, не будет испускать ничего вредного, снабдит энергией человечество и спасет его. Биэрда трогали чаяния этих одиноких людей. А почему он решил, что они одиноки? Думать так заставляла его не снисходительность или не только она. Они знали недостаточно, но знали слишком много, чтобы найти собеседника. Какой приятель из паба или Британского легиона, какая жена, задерганная работой, детьми и домашним хозяйством, последует за ними по кротовым норам, червоточинам пространственно-временного континуума, кратчайшим путем к единственному и окончательному решению планетарной энергетической проблемы?
По примеру американского Бюро патентов Биэрд разработал стандартную отписку, где говорилось, что ко всем проектам вечного двигателя и машин с КПД больше ста процентов должна прилагаться действующая модель. Но ни одной не прислали. Помня о своей перспективе, Брейби надзирал за физиками, разгребавшими вороха проектов. На каждое предложение надо было ответить конкретно, серьезно, вежливо. Но на досках не лежало ничего нового, вернее, полезного нового. Изобретатель-революционер, изобретатель-одиночка был фантазией поп-культуры – и министра.
Неспешно, вяло Центр обретал форму. По земле проложили дощатые настилы – большой прогресс, затем землю разровняли, засеяли газоном, летом здесь уже были лужайки и дорожки, и со временем Центр стал выглядеть так же, как все остальные скучные институты на свете. Лаборатории были переоборудованы, и времянки наконец увезены. Прилегающее поле осушили, вырыли котлованы под фундаменты, и началось строительство. Набрали новых работников: сторожей, уборщиц, администраторов, монтеров, даже ученых и группу кадровиков для поиска таких людей. Когда была достигнута критическая масса, открыли столовую. В опрятном кирпичном домике рядом со шлагбаумом в белую и красную полоску разместился десяток с лишним охранников в темно-синей форме; они были приветливы друг с другом, строги почти со всеми остальными и, по-видимому, считали, что Центр, по сути, принадлежит им, а все остальные – пришельцы.
За это время ни один из шести молодых физиков не перешел на лучше оплачиваемую работу в Калифорнийском или Массачусетском технологических институтах. В этой области, изобилующей талантами, их образованность и достижения были исключительными. Биэрд, плохо запоминавший лица, особенно мужские, долго не мог или не старался их различать. Все они были в возрасте от двадцати шести до двадцати восьми лет и за метр восемьдесят ростом. У двоих были хвостики, у четверых очки без оправы, двоих звали Майками, у двоих – шотландский акцент, у троих – цветные шнурки на запястьях, все носили линялые джинсы, кроссовки и спортивные фуфайки. Лучше всего обходиться с ними одинаково, чуть отстраненно, или как если бы они были одним человеком. Лучше не оскорблять одного Майка, возобновляя беседу, возможно начатую с другим, и не предполагать, что парень с шотландским акцентом, хвостиком, в очках и без шнурка на запястье – только один такой и зовется не Майком. Даже Джок Брейби именовал всех шестерых «хвостами».
И ни один из этих молодых людей, по-видимому, не испытывал благоговения перед Майклом Биэрдом, нобелевским лауреатом, как им полагалось бы, на его взгляд. Они, конечно, знали о его работе, но на заседаниях упоминали о ней вскользь, мимоходом, проборматывая, как будто она давно была превзойдена – что отнюдь не соответствовало действительности. Сопряжение Биэрда – Эйнштейна, неопровержимое, подтвержденное экспериментально, входило во все учебники. Когда «хвосты» были дипломниками, им, несомненно, демонстрировали «Фейнмановский плед», иллюстрирующий топологическую суть работы Биэрда. Но в неформальных дискуссиях в столовой эти дети-великаны превращались в первопроходцев теоретической физики, разговаривали, минуя Сопряжение, словно это была какая-то покрытая пылью формулировка сэра Гемфри Дэви, роняя что-то односложное о БЛГ, а потом о какой-нибудь тонкости М-теории или З-алгебре Намбу-Ли, как будто это не было переменой темы. И тут была неприятность. Очень часто он не понимал, что они говорят. «Хвосты» разговаривали с постоянно повышающейся вопросительной интонацией, из-за которой в горле у Биэрда напрягался какой-то неведомый мускул. Они ничего отчетливо не формулировали, глотали слова, мысль излагали только до тех пор, пока кто-нибудь из остальных не буркнет: «Правильно!» – после чего перескакивали к следующему высказыванию, которое даже трудно назвать фразой.
Хуже того. Физика, о которой они говорили, была ему отчасти незнакома. Дома он читал об этом, и его раздражала длина и сложность выкладок. Ему нравилось думать, что все это он знает вдоль и поперек, что в теории струн и главных ее вариантах он вполне ориентируется. Но оказалось, что в последнее время было много добавлений и модификаций. Когда ему было двенадцать лет, их школьный учитель математики сказал: если на экзамене вы получили в ответе одиннадцать девятнадцатых или тринадцать двадцать седьмых, знайте, что ответ неправильный. Слишком корявый для правильного. По два часа морща лоб, так что утром еще видны были на нем розовые линии, он читал о новейших результатах, о Баггере, Ламберте и Густафссоне – ну конечно! БЛГ, оказалось, не сэндвич, и их описание совпадающих М2-бран через лагранжиан – тоже не конфета. Играет Бог в кости или не играет, он наверняка не так заумен или не станет так пускать пыль в глаза. Материальный мир не может быть таким сложным.
А домашний – мог. В череде распавшихся брачных уз ни один распад не затягивался так глупо и надолго – из-за него, Биэрда, – ни один не принижал его так, не порождал таких нелепых грез, прибавления в весе и тайных безрассудств, как этот пятый и последний. За эти долгие месяцы не было часа, когда он ощущал бы себя вполне самим собой, а кроме того, он скоро забыл этого себя и погрузился в состояние вялого длящегося психоза. Как-никак он слышал голоса и видел элементы в ситуации – например, внезапную сияющую красоту Патриции, – которых, как он решил впоследствии, не существовало. Соматические проявления развивались прямо по учебнику. Одно за другим, легкие заболевания обманывали его иммунную систему, которая должна была бы его защитить. Орды патогенных микроорганизмов переплывали крепостной ров, лезли на стены замка, неся лихорадки на губах, язвочки во рту, усталость, боль в суставах, жидкий стул, прыщи на носу, блефарит – этот был новостью, воспаление век, разрешавшееся белоголовыми фудзиямами ячменей, которые давили на глазное яблоко, мешая видеть. Бессонница и монома тоже искажали зрение, и на грани сна, когда сон все-таки приходил, Биэрд слышал голос телевизионного диктора, напоминавший ему о его печальном состоянии, но не в словах, которые можно было бы расслышать. Помимо этого его мучило обыкновенное отчаяние рогоносца: жена, несмотря на бледнеющий синяк под глазом, все так же ходила по дому победительницей, с наигранной веселостью и уклонялась от любого серьезного разговора. Рот, как известно, с особой обстоятельностью представлен в мозгу, и крохотная язвочка посредине нижней губы ощущалась как жуткий рубец, знак его судьбы. Разве может Патриция поцеловать его когда-нибудь? Ее невозможно втянуть в отношения, в спор, невозможно обвинить, она не желает, чтобы ее любили – чтобы он любил.
Да, да, он был лжец и бабник, этого и надо было ожидать, но теперь, когда дождался, что ему делать кроме того, что нести наказание? Какому богу приносить извинения? Хватит с него. Он долго и мрачно нянчил глупые надежды, а потом стал просматривать почту и электронную почту на предмет приглашения, которое уведет его подальше от Белсайз-Парка и вдохнет какую-то независимую жизнь в его печальный остов. Приходило их весь год по полдюжины в неделю. Но ничто не привлекало его среди увещеваний читать лекции на берегу плутократического озера в Северной Италии или в неинтересном немецком шлоссе, а чтобы обсуждать Сопряжение с сотнями коллег на конференциях в Нью-Дели или Лос-Анджелесе, он чувствовал себя слишком слабым и уязвимым. Он не знал, чего ему хочется, но думал, что поймет, когда оно подвернется.
А пока что успокоение приносили только еженедельные поездки в грязноватом поезде с Паддингтонгского вокзала в Рединг, где на викторианской станции, затесавшейся среди приземистых многоквартирных башен, его встречал один из неразличимых «хвостов» и вез за несколько километров на предсерийной модели «приуса» в Центр. Покидая дом, Биэрд был напряженной вибрирующей однотонной струной, но по мере того, как он удалялся от дома и приближался к дорогостоящей ограде, колебания ее затухали. Они прекращались совсем, когда он поднятым указательным пальцем отвечал на дружеское приветствие охранника – как они обожают supremo! – и проезжал под красно-белым шлагбаумом. Брейби обычно выходил его встречать и с легчайшим оттенком иронии церемонно открывал дверь машины, ибо приехал не рогоносец, а важный визитер, Шеф, который будет говорить от имени Центра с прессой, побуждать энергетические компании к сотрудничеству и вытягивать из экспансивного министра очередные четверть миллиона.
Сначала они вдвоем пили кофе. Брейби рассказывал об успехах и задержках, Биэрд записывал, что от него требовалось, а потом совершал обход. Еще в самом начале он, не подумав как следует, сказал, что будет легче добывать финансирование, если он от лица Центра предложит один броский проект, понятный и налогоплательщику, и журналистам. И началась разработка ИВУ – Индивидуальной Ветряной Установки, турбины, которую хозяин дома мог установить на крыше и благодаря этому существенно сэкономить на счетах за электричество. На городских крышах, в отличие от высоких ветряков на открытой местности, направление ветра переменчиво, поэтому физикам и инженерам предстояло найти оптимальную конфигурацию лопастей для условий турбулентности. Биэрд договорился со старым приятелем в Королевском авиационном центре в Фарнборо, что им дадут воспользоваться аэродинамической трубой, но прежде надо было выполнить сложные аэродинамические расчеты, связанные с каким-то подразделом теории хаоса, в которые он не очень хотел вдаваться. Техникой он интересовался еще меньше, чем климатологией. В его представлении дело сводилось к тому, чтобы произвести расчеты, изготовить три-четыре опытные модели и продуть их в трубе. Но пришлось набирать новых сотрудников: по ходу дела возникали одна за другой новые проблемы – вибрация, шум, стоимость, высота, сдвиг ветра, гироскопический эффект, циклическая нагрузка, прочность крыши, материалы, приводной механизм, эффективность, синхронизация с сетью, согласование с архитектурным надзором. То, что казалось удачной находкой, превратилось в монстра, пожиравшего умственные и финансовые ресурсы недостроенного Центра. А давать задний ход было поздно.
Биэрд предпочитал обходить Центр в одиночку и виновато наблюдал последствия своего непродуманного предложения. К началу лета 2000 года у каждого физика появился свой кабинетик. Разделение на группы, а также таблички на дверях облегчили жизнь, после семи или восьми месяцев каждый из молодых людей стал приобретать индивидуальные очертания, но Биэрд приписал это собственной восприимчивости. В шестой или седьмой поездке с редингской станции в Центр, оторвавшись от текста речи, с которой ему предстояло выступить вечером в Оксфорде, он сообразил, что, конечно, подвозил его каждый раз один и тот же водитель. Один из тех двоих, кто в самом деле ходил с хвостиком, – высокий парень с худым лицом, чрезмерным количеством крупных зубов во рту и дурацкой улыбкой. Как выяснилось в этом первом индивидуализированном разговоре, происходил он из окрестностей Суоффхема в Норфолке, учился в Импириал-колледже, потом в Кембридже, потом два года в Калифорнийском технологическом в Пасадине, и ни одно из этих легендарных мест не изменило мелодики его деревенского выговора, падений, перебивок и настойчивых повышений интонации, которые ассоциировались у Биэрда с живыми изгородями и стогами. Звали его Том Олдос. В этом первом лицеприятном разговоре он сообщил Шефу, что захотел работать в Центре потому, что планета в опасности и его подготовка в области физики частиц может оказаться кстати. А узнав, что возглавлять работы будет сам Биэрд, автор Сопряжения Биэрда – Эйнштейна, он, Том Олдос, обрадовался: можно было надеяться, что Центр в первую очередь займется солнечной энергией и тем, что он назвал наносолярным подходом, в будущее которого он твердо верит…
– Солнечной энергией? – вежливо повторил Биэрд.
Он прекрасно знал, о чем идет речь. Но само словосочетание было окружено сомнительным ореолом, и на ум приходили друиды нового извода, пляшущие в балахонах вокруг Стоунхенджа в сумерках Иванова дня. Кроме того, он не доверял людям, ритуально употреблявшим слово «планета» в доказательство того, что мыслят масштабно.
– Да! – В зеркале заднего вида возникла многозубая улыбка Олдоса. Ему и в голову не пришло бы, что Биэрд может быть неспециалистом в этой области. – Она вот она, ждет, когда мы научимся ее использовать. А когда научимся, сами изумимся тому, что придумали жечь уголь, нефть и усё такое…
Биэрда заинтриговало это «усё». Оно прозвучало насмешкой над тем, что молодой человек хотел выразить. Они ехали по четырехполосной кольцевой дороге с цветущим боярышником на разделительном газоне, напрасно предлагавшим свой аромат торопливому транспорту. Прошлой ночью, не надеясь уснуть, он лежал в халате и читал, а она всю ночь отсутствовала. Читал он неопубликованные письма Поля Дирака разным коллегам – письма человека, полностью захваченного наукой, чуждого болтовни и всяческих мирских условностей. Без четверти семь Биэрд отложил пачку машинописных листов и пошел в ванную бриться. Солнечный свет уже пронизывал крону березы в саду и пятнал мраморный пол у него под ногами. Какое расточительство и бесхозяйственность – так высоко подниматься солнцу в такую рань. Убирая бритвой кустик волосков между бровей, чтобы выглядеть моложе, Биэрд думал: страшно сосчитать, сколько световых часов было упущено каждым летом. Но что он мог сделать, что вообще делать молодому человеку в семь утра в любое время года? Спать или идти на работу. Он недосыпал уже много недель.
– Вы думаете, мы когда-нибудь сможем обойтись без угля, без нефти и газа? – спросил он, подавляя зевок.
Олдос гнал по развязке, огромной, как ипподром; она центробежно выбросила их на съезд и дальше на шоссе, в удвоенный грохот встречного транспорта, фур размером в пять домов с террасами, мчащихся со скоростью сто десять километров в час в сторону Бристоля, и очереди машин, норовящих их обогнать. Вот именно – сколько еще это может продолжаться? Биэрд, слабый и нервный от бессонницы, чувствовал себя маленьким. Автострада М4 демонстрировала страсть к существованию, которой он не мог соответствовать. Он был за проселок, за гужевую дорогу, за тропинку. Съежившись в твидовом пиджаке, он слушал Тома Олдоса, а тот рассуждал с веселой уверенностью отличника, знающего, что хочет услышать от него учитель.
– Уголь и нефть создали нас, но теперь нам понятно: сжигая их, мы себя погубим. Нам нужно другое топливо, иначе конец, крышка. Речь идет о новой промышленной революции. Без нее не обойтись, будущее – за электричеством и водородом, только эти два энергоносителя из нам известных не загрязняют среду на месте потребления.
– Значит, больше атомных станций.
Парень отвлекся от дороги, чтобы встретить взгляд Биэрда в зеркальце, – но слишком надолго, и старший, напрягшись на заднем сиденье, отвел взгляд, чтобы водитель сосредоточился на чертовщине впереди.
– Грязные, опасные, дорогие. А вообще-то у нас уже работает атомная станция, она давно и без сбоев производит бесплатную чистую энергию, превращая водород в гелий, и удачно расположена в ста пятидесяти миллионах километров отсюда. Знаете, что я думаю, профессор? Если бы на землю прилетел инопланетянин и увидел, сколько у нас солнечного света, он удивился бы тому, что мы озабочены энергетической проблемой. Фотоэлектричество. Я читал о нем у Эйнштейна, читал у вас. Сопряжение – это блеск. И лучший дар Бога нам, конечно, – это фотон, вышибающий из полупроводника электрон. Законы физики такие щедрые, такие милостивые. Смотрите. Человек в лесу, идет дождь, а он умирает от жажды. У него топор, и он рубит деревья, чтобы пить сок. Одно дерево – один глоток. Вокруг пустоши, ни одного живого существа, и он понимает, что скоро сведет весь лес. Так почему он не откроет рот и не попьет дождь? Потому что он мастерски валит лес, он всегда этим занимался, а людей, которые предлагают пить дождь, считает чудаками. Дождь – это наш солнечный свет, профессор Биэрд. Он омывает нашу планету, рождает ее климат и жизнь на ней. Чистый дождь фотонов, и нам надо только подставить чашки! Знаете, я у кого-то прочел, что час облучения Земли солнечным светом обеспечил бы годовые потребности человечества.
На Биэрда это не произвело впечатления.
– Какую он взял меру энергетической освещенности?
– Четверть солнечной постоянной.
– Слишком оптимистично. От этого надо взять еще половину.
– Но суть не меняется, профессор. Солнечные панели на маленьком участке мировых пустынь обеспечат всю энергию, которая нам нужна.
Буколические интонации норфолкского парня, так не вязавшиеся с содержанием речи, начинали действовать на расшатанные нервы Биэрда. Он хмуро возразил:
– Если сможете ее доставить.
– Да! Новые линии постоянного тока! Вопрос только денег и усилий. Планета того стоит. И наше будущее, профессор!
Биэрд схватил листки со своей речью, показывая, что разговор окончен.
В основе фантазии было, во-первых, убеждение, что все мировые проблемы можно свести к одной и решить. И во-вторых – что надо тужиться над ней без передышки.
Но Том Олдос с ним еще не закончил. Когда они подъехали к Центру и поднялся шлагбаум, он сказал, словно и не было перерыва в разговоре:
– Вот почему – не сочтите за неуважение, – вот почему я думаю, мы напрасно тратим время с этим микроветряком. С инженерной стороны все обстоит прилично. Правительству надо заинтересовать в нем людей – это один росчерк пера, рынок сделает остальное. На этом можно много заработать. Но солнечная… искусственный фотосинтез, это передний край, тут предстоят огромные фундаментальные исследования в нанотехнологии. Профессор, это можем быть мы!
Олдос открыл дверь, и Биэрд устало вылез из машины. Он сказал:
– Благодарю вас за ваши соображения. Но, знаете, вам надо научиться следить за дорогой. – И отвернулся, чтобы пожать руку Брейби.
Поэтому во время еженедельных обходов он надеялся избежать встреч с Олдосом наедине: молодой человек постоянно пытался склонить его к овладению солнечной энергией или донимал квантовыми объяснениями фотоэлектричества и вообще угнетал своим дружелюбием и энтузиазмом, по-видимому не замечая угрюмости Биэрда, когда убеждал его, что надо отказаться от ИВУ. Конечно, ее надо было забросить, поскольку она съедала почти весь бюджет, все больше обрастала сложностями и все меньше вызывала интереса. Но это была идея Биэрда, и отказ от нее стал бы личной катастрофой. Так что в нем росла неприязнь к этому молодому человеку, к его крупному простецкому лицу и раздутым ноздрям, к его хвостику, браслету из перевитых грязно-красного и зеленого шнурков, к его святошеской диете в столовой – салату и йогурту, к его привычке садиться без приглашения со своим подносом поближе к Шефу, на которого нагоняли тоску сообщения, что Олдос боксировал за Норфолк на чемпионате графств, греб в команде своего колледжа в Кембридже и пришел седьмым в марафоне в Сан-Франциско. Были романы, которые, по его мнению, Биэрду необходимо прочесть – романы! – события в современной музыке, о которых ему следовало знать, и кинофильмы, прямо касающиеся их работы, документальные ленты об изменении климата, которые Олдос видел как минимум дважды и был бы счастлив посмотреть еще раз, если бы Шеф счел возможным уделить им внимание. Ум у Олдоса был устроен таким образом, чтобы через посредство норфолкской речи без устали давать советы, что-то рекомендовать, убеждать в необходимости перемен и выражать энтузиазм по поводу какой-нибудь поездки, или отпуска, или книги, или витамина, что само по себе было формой проповеди. Ничто так не подрывало доброжелательности Биэрда, как настоятельные советы провести месяц в долине Свата.
В здании, где прежде проверяли на вредность кирпичную пыль и стекловату, он ходил по лабораториям и выслушивал недельные отчеты инженеров, конструкторов и неких загадочных энергоконсультантов, создавших пространный документ под названием «Мотивировка микроветра 4,2», – Биэрд не нашел в себе сил прочесть даже первый абзац. За это лето отдел по набору персонала, сам только что набранный, нанял столько народу, что каждую неделю Биэрду приходилось объяснять пяти-шести незнакомцам, кто он такой. Не участвовали в ИВУ считаные единицы, и, обходя лаборатории, Биэрд все больше унывал. Несмотря на все труды, для испытаний в Фарнборо не было ничего готового, никто так и не занялся вплотную проблемой турбулентности, никто всерьез не задумывался над тем, что делать при отсутствии ветра, – ни у кого даже проблеска идеи не было, как накапливать электричество дешево и эффективно. Требовался отдельный большой проект по разработке емкого аккумулятора для дома, но предлагать его было поздно: почти все работали над ИВУ, а кроме того, о разработке аккумулятора как раз и жужжал все время Олдос. Гораздо лучше построить на юрском побережье Дорсета складненький реактор, чем погубить миллион крыш вибрацией, срезающей нагрузкой, опрокидывающим моментом бесполезной машинки, для которой ветер редко будет достаточно сильным, чтобы дать сколько-нибудь полезный ток.
Как такое могло случиться, не без жалости к себе удивлялся Биэрд, переходя из одной комнаты в другую, – как могло его случайное замечание бросить всех в погоню за призраком? Ответ был прост. За его предложением последовали разъяснительные записки, детальные планы в сто девяносто семь страниц длиной, наброски бюджета, таблицы, и все он подписывал, не читая. А почему? Потому что Патриция затеяла роман с Тарпином и он больше ни о чем не мог думать.
Он возвращался по коридору мимо кабинета Брейби, чтобы поговорить со специалистом по материалам, но на пути его вырос сам Брейби – Брейби стоял в дверях и возбужденно манил его к себе. В кабинете один из двух «хвостов» по имени Майк прикреплял липкой лентой к доске чертеж.
– Кажется, у нас что-то есть, – сказал Брейби, закрывая за Биэрдом. – Майк только что принес.
– Не подумайте, профессор, – сказал Майк. – Это не я нарисовал. Я нашел.
Брейби взял Биэрда за рукав и подвел к доске.
– Посмотрите. Хочу знать ваше мнение.
На большом листе был правильный чертеж, окруженный десятком набросков – рисуночков, выполненных четкой, но нетвердой линией наподобие того, что можно увидеть в записных книжках Леонардо. Под внимательным взглядом двоих Биэрд рассматривал центральный чертеж – толстую колонну с пересекающимися линиями и сечениями, увенчанную счетверенной одновитковой спиралью, а внизу менее детальное, в виде ящика, изображение генератора. На одном рисуночке изображена была крыша с телевизионной антенной и спиралью на коротком шесте, привязанном к дымоходу, – так себе крепление. Две минуты он рассматривал чертеж молча.
– Ну что? – спросил Брейби.
– Да, есть что-то, – буркнул Биэрд.
Брейби засмеялся.
– Я так и подумал. Как он действует, не понимаю, но понял: что-то тут есть.
– Это вариант турбины Дарриуса, похожей на старую сбивалку для яиц. – В давние дни, когда он был счастливо или менее одержимо женат, Биэрд посвящал половину дня изучению истории ветряков. Тогда физика этого дела представлялась ему сравнительно простой. – Но отличие тут в том, что лопасти стоят на спирали под углом шестьдесят градусов. Их четыре, что позволяет распределить крутящий момент и, может быть, облегчает запуск. Должна неплохо действовать в косом восходящем потоке. Возможно, годится для крыши – кто знает? Так кто ее придумал?
Но он уже знал ответ и почувствовал себя еще более усталым. Слушать ликование Сирены Суоффхема по поводу научного прорыва, зари новой эры в конструкции ветряков, сегодня было выше его сил. Это – до следующей недели; сейчас ему хотелось только посидеть в тиши, подумать о Патриции, не волноваться из-за пустяков. Вот до чего он дошел.
Майк почесал у себя под косичкой, простроченной кое-где мятежной сединой.
– Он лежал у Тома на столе. Мы подумали, он специально оставил, чтобы нам показать. Мы обрадовались, но его нигде не нашли. Сделали копию для инженеров, им тоже нравится.
Джок Брейби взволнованно сделал круг по кабинету, вернулся к столу и сорвал пиджак со спинки стула. Снобу в Биэрде хотелось отвести чиновника в сторонку и объяснить, что так не делают со времен Блетчли, и, во всяком случае, с его, Биэрда, студенческих времен, – не делают из верхнего пиджачного кармана патронташ для шариковых ручек. Но совет этот он держал только в мыслях, а вслух не высказывал.
Брейби сдерживал волнение и был величав; снизойдя с высот к собеседникам, он говорил размеренно и чуть хрипло, словно только что плеча его коснулся меч и он оторвал колено от королевской подушки.
– Сейчас я буду говорить с Олдосом, потом я отведу его к конструкторам. Нам нужны реальные чертежи. Они сядут с ним и поработают, а вы, Майк, и другие ребята тем временем можете все обсчитать… ну, там, закон Брехта и так далее.
– Закон Бетца.
– Совершенно верно.
И он удалился.
Закончив обход, Биэрд с тарелкой шоколадного печенья и чашкой горячего кофе уединился в пустой комнате отдыха позади столовой – давно уже единственном уютном месте в Центре – и почти с приятной тяжестью в ногах обратился мыслями к предмету своей одержимости, останавливаясь на деталях, которые в последнее время от него как-то ускользали. Но прежде ему пришлось поднять себя с кресла, пройти в другой конец комнаты и выключить бормочущий телевизор, настроенный по обыкновению на новостной канал. Соперничество Буша и Гора требовало внимания неголосующего большинства населения земли. Он снова сел и придвинул к себе тарелку.
Патриция была несравненно красивее других его жен, вернее, худощавая и белокурая, она была единственная из всех их красавица. Остальным четырем не хватало до красоты миллиметров – или нос слишком тонок, или рот чересчур широк, или чуть скошен лоб или подбородок, – они были привлекательны, эти меньшие жены, только в определенной перспективе, или благодаря усилию воли или воображения, или за счет плотского желания, склоняющего к самообману. Итак, некоторые детали, касающиеся Патриции. Например, узкие ягодицы. Ладонь побольше могла бы накрыть обе. Тугая сливочная кожа между выступающими краями таза. Поразительный полиморфизм, благодаря которому сформировались мягкие соломенные волосы на лобке. Увидит ли он когда-нибудь снова эти сокровища? Теперь, хоть это нарушает чувственную картину, он должен подумать о синяке под глазом. Она не хочет с ним разговаривать, и, может статься, он никогда не узнает правды. Рассуждать приходится лишь вероятностно. Допустим, его план удался, его гостья, чьи шаги он имитировал, стуча ладонями по ступеням, разозлила Патрицию, но и разбудила любовь, привязала к нему, заставила пожалеть о том, что она теряет, и она сказала Тарпину, что их роман окончен, что она возвращается к мужу, – а он пришел в ярость. В таком случае синяк на скуле означает, что она снова почти принадлежит ему, Биэрду. Не воздушный ли это замок? И если да, то что?
Он механически переносил печенье с тарелки в рот. Может быть, вся эта история примет невероятный характер. Невероятно большинство происходящего. Избиваемые, сломленные женщины иногда не могут расстаться со своими мучителями. Организаторы приютов для женщин часто сетуют на эту странность женской натуры. Если она впала в такую зависимость от любовника, на лице будут новые синяки. Его прекрасная Патриция. Невыносимо. Немыслимо. Тогда – что? Ей будет так же тошно от сочувствия Биэрда, как от жестокости Тарпина, и она захочет избавиться от обоих. Или однажды вечером он войдет в свою спальню и увидит ее там, она ждет его, голая, на брачном ложе, раздвинув ноги, и он уже шел к ней, шептал ее имя, сам уже голый. Это будет легко, и, когда он подошел к ней сбоку и обнял ладонью ее левую… Но он уже был не один, и не надо было оборачиваться, чтобы узнать, чья фигура появилась в дверях.
Не налив себе кофе – он не позволял себе ничего возбуждающего и считал, что Биэрду следует поступать так же, – Олдос уселся рядом с Шефом и без всяких предисловий сказал:
– Я серьезно рекомендую вам прочесть о тонкопленочном солнечном элементе в номере «Нэйчур» за будущую неделю.
Часть крови, которая должна была бы поступать в мозг Биэрда и задержалась в пенисе, теперь быстро отлила, иначе у него хватило бы духа сказать Олдосу: «Уйдите».
Вместо этого он сказал:
– Вас Брейби ищет.
– Я слышал. Вы видели мой эскиз турбины?
– Наверное, он у себя в кабинете.
С видом интеллектуального изнеможения Олдос снял бейсболку, откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.
– Мне надо было его уничтожить.
– В нем что-то проглядывается, – сказал Биэрд против желания.
Он не верил людям, носящим бейсболку вне бейсбольного поля, неважно, вперед козырьком или назад.
– В том-то и дело. По правде говоря, вещь революционная. Плавное изменение вращающего момента. Оптимальный угол атаки при любом направлении воздушного потока. Проблема турбулентности решена! Не сочтите болтуном, профессор, идея блестящая. Но понимаете, если Центр за нее ухватится, это три года, потерянных на разработку, – на то, что могла бы сделать коммерческая фирма ради прибыли. А ценность незначительна. Микроветряк не решит проблемы, профессор. В большинстве городов ветры недостаточно сильны. Нашей цивилизации нужен новый источник энергии. Надо фундаментально заняться солнечной, пока нас не обскакали немцы и японцы, пока не проснулись американцы. У меня есть идеи. Даже в нашем паршивом климате – инфракрасная-то составляющая есть? Но зачем я вам это объясняю? Нам надо по-новому взглянуть на фотосинтез, посмотреть, чему он нас научит. Тут у меня тоже есть замечательные идеи. Я собираю для вас папку. А вот, я вижу, мистер Брейби направляется в конструкторское бюро с моим дурацким рисунком. О черт!
Он сжал закрытые глаза ладонью – на этот раз жестом стоика, претерпевающего незаслуженные страдания.
– Профессор, я человек простой. Я хочу только сделать то, что на пользу планете.
– Понимаю, – сказал Биэрд, не в силах укусить последнее печенье, оказавшееся у него в руке. Он положил его на тарелку и с усилием поднялся с кресла. – Но мне пора возвращаться. Вам придется отвезти меня на станцию.
– Пустяки, – ответил Олдос и мигом встал, в три шага пересек комнату, переключил канал в телевизоре, подождал, когда одна картинка сменится другой, и прибавил громкость.
Он как будто скроил в эфире сюжет для собственных надобностей: довел пожилую чету до нищеты и отчаяния и поставил их, рука об руку, перед поездом Лондон – Оксфорд. По местным новостям не показали ничего более кровавого, чем очередь разочарованных пассажиров, не поместившихся в поезд на станции в Рединге, и других, в ожидании резервных автобусов, которые так и не приехали.
Молодой человек вел Биэрда к двери, как сенильного пациента к ванной.
– Я живу недалеко от Белсайз-Парка и сейчас еду домой. Это не «приус», но до дома вас довезу.
Он не понял, откуда Олдос знает его адрес, но спрашивать не имело смысла. А поскольку Биэрду хотелось домой, к источнику своих мучений, ему было невыгодно отправлять Олдоса к Джоку Брейби.
Несколькими минутами позже Биэрд сидел на пассажирском месте в ржавом «форде-эскорте» и делал вид, будто слушает авторитетное сообщение Олдоса о том, чего можно ждать в будущем году от доклада Межправительственной группы экспертов по изменению климата. Теперь, чтобы заговорить с пассажиром, водителю приходилось отворачивать взгляд от дороги на целых девяносто градусов и порой на несколько секунд – за это время, по подсчетам Биэрда, они проезжали не одну сотню метров. Вам не обязательно смотреть на меня, чтобы говорить со мной, хотел сказать Биэрд, следя за движением впереди и пытаясь предугадать момент, когда ему надо будет схватить руль. Но даже Биэрду было неловко критиковать человека, который его подвозит, – в сущности, хозяина. Лучше умереть или провести остаток жизни мрачным паралитиком, чем проявить невежливость.
Обозначив, что́ он рассчитывает прочесть в докладе третьего МСИК в будущем году, Олдос сказал Биэрду – он был пятидесятым за прошедший год, кто сказал ему это, – что последние десять лет двадцатого века – или, может быть, девять – были самыми теплыми за всю историю наблюдений. Потом он стал размышлять вслух о неустойчивости климата, потеплении, связанном с тем, что концентрация СО2 в атмосфере удвоилась по сравнению с доиндустриальной эрой. Когда они въехали непосредственно в Лондон, пошел парниковый эффект, и после знакомой иеремиады о сокращении ледников, разрастании пустынь, исчезновении коралловых рифов, нарушении океанских течений, подъеме уровня воды в море, исчезновении того и сего, и так далее, и так далее, Биэрд угрюмо выключился – не потому, что планета была в опасности – опять это кретинское слово, – а потому, что кто-то говорил ему об этом с таким энтузиазмом. Вот что не нравилось ему в политизированных – несправедливости и бедствия возбуждали их, это был их хлеб, их живая вода, их удовольствие.
Итак, Том Олдос был поглощен изменением климата. Были у него другие темы? Да, были. Он был озабочен выхлопными газами своего автомобиля и нашел в Дагенеме инженера, который поможет ему перевести машину на электрическую тягу. Трансмиссия годится, проблема в аккумуляторе – его придется заряжать через каждые пятьдесят километров. Как раз хватит, чтобы доехать до работы, если держать скорость не выше тридцати километров в час. В конце концов Биэрд втянул Олдоса в сферу человеческого, спросив, где он живет. В однокомнатной квартире на задах дядиного сада в Хампстеде. По субботам он ездит в Суоффхем, навещает отца с больными легкими. Мать давно умерла.
Рассказ о матери должен был начаться, но они подъехали к дому. Биэрд перебил Олдоса, стал благодарить, ему хотелось поскорее расстаться, но Олдос вышел из машины и быстро обошел ее, чтобы открыть пассажиру дверь и помочь ему вылезти.
– Я сам, я сам, – с раздражением сказал Биэрд, но из-за набранных за последнее время килограммов это оказалось почти непосильной задачей – уж больно низкая была посадка у чертовой машины.
Олдос сопровождал его по дорожке, опять как нянька в психиатрической лечебнице, а когда они подошли к двери и Биэрд полез за ключом, спросил, нельзя ли воспользоваться туалетом. Как откажешь? Только они переступили порог, как Биэрд вспомнил, что сегодня у Патриции вторая половина дня свободна, – и в самом деле она стояла на верхней площадке со щегольским синим наглазником, в обтягивающих джинсах, светло-зеленом кашемировом свитере и турецких шлепанцах. Она спустилась к ним с милой улыбкой и, когда Биэрд представил их друг другу, предложила кофе.
Двадцать минут сидели они за столом в кухне, и Патриция была любезна, мило наклоняла голову, слушая рассказ Тома Олдоса о матери, сочувственно задавала вопросы и рассказывала о своей матери, которая тоже умерла молодой. Потом разговор стал более веселым, и, засмеявшись, она всякий раз встречалась взглядом с Биэрдом, не игнорировала его, слушала с полуулыбкой, когда он говорил, смеялась его шуткам и один раз тронула его за руку, когда хотела перебить. У Тома Олдоса вдруг обнаружились живость и юмор, и он смешил их рассказами об отце, теперь сварливом инвалиде, скармливавшем свой больничный обед прожорливому красному коршуну. Олдос то и дело отворачивался и улыбался, застенчиво потирая затылок под косичкой. И ни разу не вспомнил, что планета в опасности.
Так супруги дружно занимали веселого молодого гостя, и к тому времени, когда он собрался уходить, стало ясно, что произошло нечто волшебное, что отношение Патриции к мужу решительно изменилось. Биэрд проводил Олдоса до машины и, еще не смея верить, что его уловка с материализацией женского духа на лестнице удалась, поспешил в дом, чтобы узнать дальнейшее. Но кухня была пуста, на столе по-прежнему стояли чашки с опивками, и в доме тишина. Патриция закрылась в своей комнате и, когда он постучался, велела уйти. Она просто хотела помучить его, напомнив, как они раньше жили. Чтобы еще острее ощутил ее отсутствие.
Он не видел ее до следующего вечера, когда она ушла, оставив после себя запах незнакомых духов.
Шли недели, и мало что менялось. В начальной школе у Патриции начался осенний триместр. В конце дня она проверяла тетради, готовилась к урокам и раза три-четыре в неделю часов в семь или восемь уезжала к Тарпину. В октябре время перевели на час назад, она уходила по садовой дорожке уже в темноте – ее отсутствие стало полным. Из ее намерения позвать любовника домой на ужин ничего не вышло. Биэрду случалось уезжать из города вечером на собрание, и, вернувшись, он не замечал никаких следов пребывания Тарпина – разве что дубовый стол в столовой блестел сильнее да кастрюли и сковороды были непривычно расставлены по местам.
Но в начале ноября он вошел за лампочкой в кладовую рядом с задней дверью. Это было холодное помещение без окон с кирпичными и каменными полками, где вместо продуктов хранился разный домашний инструмент, всякое барахло и ненужные подарки. В наружной стене была вентиляционная щель, сквозь которую виднелось небо в клеточку, и прямо под ней на полу лежала грязная брезентовая сумка. Биэрд постоял над ней, наполняясь гневом, потом заметил, что сумка не застегнута, и раздвинул края ногой. Он увидел инструменты – разного размера молотки, гаечные ключи, мощные отвертки, а поверх всего – шоколадную обертку, коричневый огрызок яблока, расческу и – самое отвратительное – использованную бумажную салфетку. Тарпин не мог оставить сумку, когда работал в ванной – это было много месяцев назад, и Биэрд наверняка бы ее увидел. Все понятно. Пока он был в Париже или Эдинбурге, строитель пришел к Патриции прямо с работы, утром забыл инструменты, или они не понадобились, и она отнесла их сюда. Он хотел немедленно их выбросить, но ручки у сумки были черны от грязи, и Биэрду было противно прикоснуться к вещи, принадлежащей Тарпину. Он нашел лампочку, пошел на кухню и налил себе виски. Было три часа дня.
На другой день, холодным воскресным утром, он нашел адрес Тарпина на счете и, решив не бриться, выпил три чашки крепкого кофе, надел старые кожаные ботинки, прибавлявшие сантиметра два к его росту, толстую шерстяную рубашку, в которой руки выглядели мускулистее, и поехал в Криклвуд. По радио – исключительно американские дела. Комментаторы все еще пережевывали подрыв американского военного корабля «Коул» группой «Аль-Каеды» в прошлом месяце, но главная тема была все та же, она тянулась все лето и осень, испытывая его терпение. Буш против Гора. Биэрд не был гражданином США, не участвовал в их выборах, но служба новостей, которую ему приходилось оплачивать, принуждала его следить за всеми незначительными поворотами кампании. Он был воинственно аполитичен – до кончиков ногтей, как он говорил. Ему не нравились горячие не-споры, старания каждой стороны неправильно понять и неправильно изобразить другую, амнезия, тянувшаяся хвостом за каждым поднятым «вопросом». Для Биэрда Соединенные Штаты были поразительным обществом, владевшим тремя четвертями мировой науки. Остальное было пеной, в данном случае – борьбой внутри элиты: привилегированный сын бывшего президента тягался с высокорожденным сыном сенатора. Избирательные пункты, кажется, давно закрылись, Гор позвонил Бушу и взял назад свое признание в поражении: результаты во Флориде рознились ничтожно, требовался пересчет. «Со времени моего прошлого звонка обстоятельства изменились», – так сдержанно выразился Гор.
На своем посту оба будут связаны одними и теми же ограничениями, давлением одних и тех же фактов, влиянием советников, окончивших одни и те же университеты, впитавших одну и ту же идеологию, – детали же Биэрду были неинтересны. Для мира в целом, размышлял он, проезжая через Суисс-Коттедж, нет существенной разницы, Буш или Гор, Труляля или Траляля будет президентом первые четыре года или первые восемь лет двадцать первого века.
Прошлый вечер с виски заронил безоблачную удаль и приятное чувство неуязвимости. Он понимал теперь, что относился к ситуации чересчур серьезно. Неверная жена? Найди себе другую! У Криклвуда был похмельный, умиротворенный вид, пешеходов мало, и безмятежность воскресного утра напомнила ему, что цель его поездки – всего лишь утолить свое любопытство. Он вправе знать, где проводит половину недели Патриция и как живет его соперник. Через пару километров, после нескольких поворотов дорога к Тарпину оказалась четырехполосным городским шоссе километра полтора длиной, соединявшим две магистрали, – временный, случайный райончик, где дома довоенной постройки имели боевую, обветренную наружность. Он поставил машину на площадке перед въездом и посмотрел на дом, прежде виденный на фотографии, – на подморенные сосновые перекладины, прикрепленные болтами к фасаду, чтобы было похоже на фахверк елизаветинских времен, на моторку, неудобно пристроившуюся на прицепе, – под истрепанной ветром пластиковой накидкой могла прятаться и гребная лодка, – на черный столб с четырехугольным фонарем перед входной дверью, выполненной в георгианском стиле, на смелое новое украшение, лежащее на бетоне среди тщательно прополотых клумб, – красную телефонную будку. Между почти черными досками стены сияли свежей побелкой, цветастые занавески за окнами в свинцовых переплетах были раздвинуты и аккуратно присобраны.
Биэрд довольно равнодушно относился к дизайну, и внутреннему, и наружному, не имел ничего против старинных фонарей в саду, и попытка придать пригородному дому тысяча девятьсот тридцатых годов видимость жилища елизаветинских времен казалась ему наивно патриотичеcкой. Если бы Родни Тарпин не был ему отвратителен, он счел бы, что жилье это говорит о порядочности, трудолюбии и простодушном оптимизме его хозяина. Из прежних разговоров он знал, что миссис Тарпин в прошлом году уехала с тремя детьми и живет с нормировщиком-валлийцем на Коста-Брава, и было что-то трогательное в том, как Родни старался поддерживать порядок. Но сюда регулярно приезжала совокупляться Патриция, и все детали, даже игрушечный колодец для загадывания желаний и компания карликов, собравшаяся у ручки ворота, выглядели враждебно. Он ненавидел их в ответ. Поставит ли Тарпин телефонную будку стоймя в честь Патриции? Он прямо слышал, как она притворно ею восхищается. Дорогой, это так оригинально, так остроумно… Хватит! Он вылез из машины.
Из-за того, что здесь часто проходила его жена, и из-за того, что Тарпин когда-то на него работал, он чувствовал себя непринужденно и в полном праве, шагая по дорожке. В одной из лакированных черных труб на фасаде слышалось журчание воды, и над стоком внизу в ноябрьский воздух поднималось облачко пара. Хозяин дома совершал омовение, смывал с тела ДНК миссис Биэрд. Парадной дверью с палладиевским портиком, похоже, мало пользовались, и Биэрд двинулся по узкой бетонной дорожке, протиснувшейся между домом и деревянным забором; она вела к боковой двери и уходила дальше, за открытую калитку в садик позади дома. Он вспомнил, что Тарпин хвастался горячей ванной, и захотел ее увидеть. Патриция могла лежать в ней, могла не лежать, но он был настроен ознакомиться со всем досконально.
Пятачок нестриженого газона без деревьев был отгорожен с трех сторон от соседей цепной изгородью, ничейную замусоренную землю между участками оседлала опора высоковольтной линии, и оттуда слышалось скромное потрескивание электричества. Электроны – такие прочные, такие простые. В молодости он много думал о них. В двадцать один год он прочел уравнение Дирака в полном виде и восхитился. Оно было написано в 1928 году, из него вытекало конкретное значение спина у электрона – 1/2.. Явление чистой красоты, один из величайших интеллектуальных подвигов человечества, оно правильно потребовало от природы существования античастиц и открыло перед юным читателем широкие горизонты «моря Дирака». В ту пору он был ученым; теперь он был бюрократом и больше не думал об электронах. В середине девяностых он стоял с небольшой группой в Вестминстерском аббатстве, и Стивен Хокинг произносил речь перед каменным памятником, на котором была высечена в элегантно сжатом виде формула – ίγ · δψ = mψ; там последний раз шевельнулось в нем былое волнение. Все позади.
Ближе к дому была мощеная площадка; на ней расположились: ржавая вешалка, части холодильника, поставленные одно на другое белые пластиковые кресла и рядом с ними – она самая, большой, два с половиной на два с половиной метра ящик из твердой древесины, с запертой на висячий замок крышкой; на крышке – свернутый черный шланг. Его успокоило, что эта ванна не совпадает с калифорнийским видением, которое ему рисовалось, – ни секвой, ни цикад, ни сьерра-невад. Но, возвращаясь к боковой двери, он все равно был несчастен, ибо подтвердилось: тут мог быть только секс. Что еще могло привлечь ее в эту дыру? С другой стороны, в нынешнем его состоянии, – не огорчений ли он искал?
В это время он услышал звук наверху, поднял голову и увидел, как на втором этаже распахнулось запотевшее окно в стальной раме и оттуда выглянуло мокрое розовое лицо Родни Тарпина.
– Э!
Лицо сразу исчезло, но окно не закрылось, из него повалил банный пар, а из дома донесся приглушенный топот босых ног, сбегавших по застланной ковром лестнице. Пока Биэрд ждал у боковой двери, скрестив руки на груди, у него не было никакого плана, ни малейшего понятия, что он хочет сказать. До этого он слишком долго предавался мрачным размышлениям, ждал, и теперь ему хотелось, чтобы что-то произошло. Не важно даже что.
Отодвинулись два засова, дернулась вниз алюминиевая ручка, рывком открылась внутрь дверь, и на пороге возник любовник его жены.
Биэрд счел, что важно заговорить первым.
– Мистер Тарпин. Доброе утро.
– Какого хера тебе надо? – Ударение в вопросе было на «тебе».
Объемистая его талия была перепоясана не очень широким красным полотенцем. С головы на плечи стекали капли и дальше пробирались зигзагами между волосами на груди, на манер шарика в бильярде-автомате.
– Я подумал, что надо съездить посмотреть.
– Да ну? И ты сюда зашел.
– Моя жена заходит.
Тарпина как будто смутила прямота аргумента – словно счел, что он несправедлив или что это уже чересчур. Тем не менее, слегка дымясь, он ступил на дорожку, по-видимому не замечая холода – два градуса по Цельсию показывал цифровой дисплей в машине. Биэрд стоял от него метрах в трех – руки скрещены на груди, метр шестьдесят восемь в ботинках – и не отступил, когда Тарпин приблизился вплотную. Даже босой, он был крупным мужчиной, с несомненно мощным туловищем, но тонковатыми голенями – строение строителя, – висловатой грудью, где мышцы заплыли недавним жирком, и пузом, разросшимся от пива и дрянной пищи, гораздо большим в поперечнике, чем у Биэрда. Полотенце висело на честном слове. Что искала Патриция в таком партнере, если не идеальную, совершенную версию мужнина телосложения? Лицо у Тарпина было странное – не лишенное привлекательности, но слишком маленькое для его головы. Любопытная, с бачками физиономия маленького человека была помещена или спроецирована в пространство, которого не могла заполнить. Тарпин выглядывал из своей головы, словно из большой чалмы. С тех пор как Биэрд видел его последний раз, строитель лишился зуба, верхнего резца. Биэрд был разочарован, не увидев на нем татуировки – змеи, мотоцикла или гимна маме. Но тут же у него мелькнула мысль, что он, физик, – стареющий буржуа и находится во власти стереотипного мышления. Для татуировок и пирсинга Тарпин был стар, на плече у него, возвышаясь на добрый сантиметр, сидел нарост из перекрученной кожи, бирка, похожая на миниатюрное ухо или крохотного попугайчика, каких носят на себе моряки. Несколько тугих оборотов зубной нити, и он исчез бы за неделю, но, возможно, женщин трогал этот изъян, эта уязвимость в большом мужчине с собственным бизнесом и тремя подручными. Язык Патриции наверняка исследовал эти маленькие складки.
Тарпин сказал:
– Что я делаю с твоей женой – это мое дело. – И засмеялся своей шутке. – И ты туда не суйся.
Биэрда это затормозило на секунду – реплика была неплоха, – но за время паузы он понял, что он хочет, нет, намерен сейчас сделать, – это очень сильно пнуть Тарпина в голую голень, так сильно, чтобы перебить кость. Эта мысль его возбудила, сердце забилось быстрее. Он не помнил, на этих ботинках или каких-то других, давно выброшенных, были стальные мыски. Неважно. Как странно, что человек, которым он когда-то инстинктивно брезговал как нарушителем домашнего мира – с его дрелями, фальшивым насвистыванием, неограниченным производством пыли и трескучим транзистором, весь день болтающим какую-то дебильную чепуху, – что этот его наемник сейчас сойдется с ним в равном бою. Равным этот бой мог пригрезиться только Биэрду. На протяжении многих лет коллеги отмечали, что в спорах, в том числе, разумеется, и по вопросам физики, Биэрд отличается – или страдает – опрометчивостью.
– Вы ударили мою жену, – произнес он сдавленным из-за сердцебиения голосом.
Биэрд уже посмотрел вниз и увидел наклонную голень Тарпина, белую, веснушчатую, в редких черных волосках, как на плохо ощипанной индейке. Биэрд, немножко спортсмен в молодости, несмотря на свой рост, перенес вес тела на левую ногу. Надо не забыть раскинуть руки для равновесия, а если хватит времени, повернуться и каблуком раздавить ему палец на ноге.
Ему не пришло в голову, насколько очевидно его намерение атаковать. Его округлая грудь вздымалась, тонкие руки были напряженно согнуты в локтях, лицо застыло в солипсизме волнующего плана. Вероятно, Тарпин не только в юности побывал во многих стычках. Биэрд не успел уклониться: Тарпин размахнулся и открытой ладонью заехал ему по щеке и уху. В голове у Биэрда взорвалось, и на несколько секунд мир превратился в гудящую белую пустоту. Когда мир вернулся, Тарпин стоял там же, придерживая полотенце, распустившееся в процессе удара.
– От следующего будет больно.
Примерно так обращались старомодные киногерои с любимой женщиной, когда хотели ее успокоить. Строитель считал противника не достойным правильного удара кулаком. Но, несомненно, продолжения следовало ожидать. К счастью, за оградой послышались голоса бегущих детей, тихие восклицания и подавленные смешки, вызванные почти голым видом толстого соседа. Потом из-за ограды выглянули на разной высоте три робких лица и три пары удивленных карих глаз. Тарпин поспешил в дом. Возможно, хотел взять полотенце пошире или пиджак, и Биэрд счел это удобным моментом для того, чтобы отправиться восвояси. Но у него была собственная гордость, и он постарался, чтобы уход не выглядел поспешным. Когда он шагал по дорожке мимо моторной лодки, накренившейся в своей люльке, мимо лежачей телефонной будки, щеку у него жгло, несмотря на холод, в ушах стоял постоянный звук, тонкий электронный звон, и к машине он подошел с головокружением, наполовину глухой. Он завел мотор, оглянулся на дом и, да, – в тренировочном костюме и кроссовках с разлетающимися шнурками, твердым шагом к нему шел Тарпин. Биэрд счел, что нет смысла задерживаться в Криклвуде.
В последние три недели года все стало меняться. Пришло приглашение на Северный полюс – так, по крайней мере, формулировал он это про себя и излагал другим. На самом деле пункт назначения лежал ниже восьмидесятой параллели, и жить ему предстояло на «хорошо оборудованном, комфортно отапливаемом судне с деревянными панелями, мягкими коврами в коридорах и настенными лампами с кистями» – так обещала брошюра. Корабль мирно вмерзнет в среднеудаленном фьорде на острове Шпицберген в нескольких часах пути от города Лонгьир. Неудобств будет три: размер его каюты, ограниченные возможности электронной почты и ассортимент вин, исчерпывающийся североафриканскими vins de pays. Коллектив будет состоять из двадцати художников и ученых, озабоченных изменением климата, и очень кстати всего в пятнадцати километрах находится быстро отступающий ледник, от голубых отвесных стен которого откалываются и падают на берег фьорда глыбы величиной с дом. За питание отвечает итальянский шеф-повар с «международной репутацией», а хищные белые медведи будут отстреливаемы в случае необходимости гидом из крупнокалиберной винтовки. Выступать с лекциями Биэрд не обязан – достаточно его присутствия, а все его расходы берет на себя фонд. Что касается вредных выбросов двуокиси углерода в результате двадцати авиарейсов туда и обратно, поездок на снегоходах и трехразового горячего питания двадцати участников, то таковые будут компенсированы высадкой трех тысяч деревьев в Венесуэле, как только подберут место и раздадут взятки местным чиновникам.
По Центру скоро разошлась новость, что он едет на Северный полюс, дабы «воочию наблюдать глобальное потепление», некоторые говорили, что его повезут на собаках, другие – что он сам потащит свои сани. Даже Биэрд был смущен и дал понять, что «вряд ли» доберется до самого полюса и значительную часть времени проведет «в лагере». Джок Брейби был поражен его преданностью делу и предложил устроить ему отвальную в общей гостиной.
В ту же неделю, когда пришло приглашение на Северный полюс, он вступил в связь с не очень молодой бухгалтершей, с которой познакомился в поезде. Биэрд позвал ее в ресторан. Она была необременительно скучна, работала в корпорации, производящей удобрения, и через три недели все закончилось. Главное, однако, было то, что одержимость женой отступила – чуть-чуть и не на все время, но он понял, что какая-то граница преодолена. Это его опечалило – сознание, что скоро он совсем перестанет желать ее, и стала очевидной истина: все кончено, удобный дом и общее имущество придется делить, а пройдет год или два, и он, может быть, вообще никогда больше ее не увидит. Визит к Тарпину тоже способствовал охлаждению. Можно ли продолжать любить женщину, которой понадобился такой мужчина? И стоило ли ей так себя наказывать только ради того, чтобы досадить мужу?
Чего еще он не знал о ней? Одна деталь выяснилась перед самым Рождеством, в давно откладывавшемся разговоре, в сущности, холодной финальной ссоре на полутонах. Патриция уже полгода знала, что его математичка из Гумбольдта, Сюзанна Рубен, – не более чем одна десятая сюжета. Патриция была осведомлена о большинстве остальных, и, расхаживая по гостиной, портя половицы своими шпильками, она кратко перечисляла имена, места и приблизительные даты, запомненные с маниакальностью, не уступавшей его собственной. Под напускной веселостью, сказала Патриция, она пыталась скрыть свое горе, а с Тарпином сошлась, чтобы спастись от унижения. Чем объяснит Биэрд одиннадцать измен за пять лет, спрашивала она. Он хотел напомнить ей о своей матери, у которой список был подлиннее, но тут она вышла из комнаты. Она пришла говорить, а не слушать. Вот он и случился наконец, разговор начистоту, которого он столько месяцев ждал. Теперь он не мог понять – зачем. Он лег на диван, положил ноги на стеклянный журнальный столик, закрыл глаза и впервые ощутил острое желание окунуться в холодный чистый воздух безлесной Арктики.
В конце февраля он заказал такси, чтобы ехать из Центра в Хитроу. В гостиной устроили проводы. Машина уже ждала, чемодан со старым лыжным костюмом стоял у двери. В Центре теперь числился шестьдесят один сотрудник, и большинство их собралось в гостиной, чтобы выслушать речь Джока Брейби; это были не только проводы: праздновали рождение блестящего стального предмета, водруженного на два ящика посреди комнаты, готового к испытаниям в аэродинамической трубе Фарнборо, – ветряной турбины, четверной спирали Тома Олдоса. Многие отмечали, что она напоминает, только в усложненной форме, модель Крика и Уотсона, а кто-то вспомнил и перефразировал к случаю знаменитую реплику Розалинды Франклин: слишком красиво, чтобы поверить; в данном случае – чтобы не работала. В своей речи Брейби напомнил сотрудникам, что поздравлять еще рано, впереди еще много работы, но он хочет, чтобы все увидели, какой достигнут прогресс и какую революцию обещает эта машина. С несвойственным ему лиризмом он предложил слушателям вообразить вид города с близлежащего холма, пять тысяч крыш с блестящими в закатном солнце ветряками, гораздо более красивыми, на его взгляд, чем телевизионные антенны, преобразившие городской ландшафт в пятидесятые годы.
Том Олдос держался в задних рядах публики, видимо избегая Биэрда, и это было правильно, поскольку оба знали, что проект обречен, и молчаливый их диалог посреди всеобщей радости был бы бестактностью. Теперь Брейби обратился к Биэрду и пожелал ему удачи в двухмесячном путешествии, где, несомненно, будут и опасности, и трудности. Он напомнил присутствующим, что, если верить климатическим моделям, самые ранние и очевидные признаки глобального потепления будут наблюдаться в Арктике и он гордится тем, что глава Центра – одобрительные улыбки – намерен лично, в тяжелейших условиях проверить это.
Затем встал Биэрд, чтобы произнести несколько слов. Он понятия не имел, откуда у Брейби идея, будто он уезжает на два месяца. Поездка планировалась на шесть суток, но возражать коллеге на публике не подобало. Не упомянул он и о комфортном отоплении, и о лампах с кистями, но признался, что горд и взволнован тем, что он член команды, которую ждут «великие дела» – он не позволил себе уточнить какие, – и предсказал, что Центр еще переплюнет своего американского соперника в Голдене, Колорадо. Тост, аплодисменты, быстрая серия рукопожатий, хлопков по спине, и Биэрд направился к такси; чемодан за ним нес сам Брейби. Когда машина отъезжала, «хвосты» загикали и застучали по крыше, но Олдоса среди них не было.
При том, сколько времени Биэрд проводил в поездках, он был плохо приспособлен к путешествиям – не потому, что был неорганизован или боялся, а потому, что длительное путешествие вскрывало в нем некий психический недостаток, пустоту, беспокойную скуку, которая, думал он, застегивая на животе ремень безопасности, выражала его истинное состояние, обычно заслонявшееся повседневными делами или сном. В самолете он не мог читать ничего серьезного. Даже на земле он не прочитывал до конца книгу нормальной длины. Он был из тех пассажиров, которые смотрят в окно, независимо от того, какой за ним вид, или на спинку сиденья перед собой, или листают в обратном порядке бортовой журнал. В лучшем случае он читал научно-популярные журналы вроде «Сайнтифик америкэн», чтобы быть в курсе новостей – хотя бы физики и хотя бы на обывательском уровне. Но и тут не мог вполне сосредоточиться, потому что по укоренившейся привычке невольно искал свое имя. Видел его как бы крупным шрифтом. Оно могло броситься ему в глаза с непрочитанного мелко набранного разворота, а иногда он предчувствовал его появление, еще не перевернув страницу. Кроме того, отвлекала чрезмерная чуткость к местоположению тележки с напитками и тихому звяканью, сопровождавшему ее асимптотическое приближение. И с напитком, и без он был склонен в полете предаваться витиеватым сексуальным фантазиям или воспоминаниям, иногда смешивая их.
Самолет взял курс на север, и Биэрд, у которого в ушах еще звучали приветствия коллег, твердо решив быть серьезным, принялся читать в журнале дурно иллюстрированную статью о фотонах и антиматерии. Не прошло и пяти минут, как сердце тихонько екнуло в ответ на сигнал: Сопряжение Биэрда – Эйнштейна, полностью, в скобках.
Не конденсат Бозе – Эйнштейна, не парадокс Эйнштейна – Подольского – Розена, не чисто Эйнштейн, а подлинное оно, и от простой этой радости его еще сильнее потянуло к тележке, находившейся все еще в двух с половиной метрах. Он прекрасно сознавал уникальность случая, благодаря которому самокат или, лучше, трехколесный детский велосипедик его таланта припрягся к Джаггернауту всемирно-исторического гения. Эйнштейн перевернул представления человечества о свете, гравитации, пространстве, времени, материи и энергии, основал современную космологию, говорил о демократии, о Боге или Его отсутствии, доказывал необходимость Бомбы, а потом ее запрещения, играл на скрипке, ходил под парусом, рожал детей, отдал премию первой жене, изобрел холодильник. За Биэрдом не числилось ничего, кроме Сопряжения, вернее, его половины. Как потерпевший кораблекрушение, он уцепился за единственную доску и считал себя избранным. Как это произошло? Может быть, правда, что в комитете шли бурные споры о трех главных кандидатах, и в итоге он остановился на четвертом. Вне зависимости от того, как именно всплыла фамилия Биэрда, общее мнение склонялось к тому, что настала очередь британской физики, хотя в некоторых профессорских кое-кто ворчал, что комитет, придя к компромиссу, перепутал Майкла Биэрда с сэром Майклом Бердом, талантливым пианистом-любителем, который занимался нейтронной спектроскопией.
Если оставить в стороне эти кривотолки, каким блаженством были те месяцы неистовых вдохновенных расчетов и перепроверок в старом доме приходского священника среди меловых холмов на юге Англии под аккомпанемент жалоб его первой жены Мейзи и беспрерывные вопли неразличимых младенцев в комнате соседей. Какое чудо сосредоточенности. Так давно, так трудно вспомнить увлеченного человека, каким он когда-то был, и саму ткань тогдашнего существования. Иногда казалось Биэрду, что он всю жизнь выезжал на том, что было создано безвестным молодым человеком, физиком-теоретиком, гораздо более умным и преданным науке, чем он. Биэрд вынужден был признать факт – тот двадцатиоднолетний физик был гением. Но сам-то он где? Неужели он тот же Майкл Биэрд, чей доклад в 1972 году привел Ричарда Фейнмана в такой восторг, что знаменитый физик прервал заседание Сольвеевского конгресса? Неужели кто-то еще помнит тот «волшебный момент», кому-то есть до него дело? Что до тех вопивших близнецов, то в прошлом году у одного была свадьба, и Биэрд видел обоих: толстые парни под тридцать, один – зубной врач, другой – менеджер инвестиционного фонда, оба одинаково напыщенные. Сверстники Сопряжения.
После напитков, обеда и опять напитков журнал соскользнул с его колен, и, уставясь на кнопку, скреплявшую чехол подголовника перед собой (место у окна ему не досталось), он погрузился в привычные мечта. Патриция была не единственным их сюжетом, и он воспринял это как признак душевного выздоровления. Ему прислали краткие биографии и фото людей, которые будут жить с ним в замерзшем фьорде, и ему понравилась улыбка художницы-концептуалистки, чье имя, Стелла Полкингхорн, было даже ему знакомо. Последняя шумиха вокруг нее была связана с нарушением авторских прав, но дело до суда не дошло. Для галереи Тейт-Модерн она построила в увеличенном масштабе игру «Монополия», разместив ее на спортивном поле в Катфорде. Каждая сторона доски была длиной в сто метров, по ней можно было гулять, заходить в дома почти натуральной величины и, сравнивая обстановку на Парк-лейн и Олд-Кент-роуд, убеждаться в несправедливом распределении богатства. В пустых богатых домах Мейфэра – гобелены, гравюры Дюрера, бутылки из-под шампанского, а на Олд-Кент-роуд, у бедняков Ист-Энда – пакеты от картошки и гамбургеров, брошенные шприцы, мыльная опера по телевизору. Кубики были два метра высотой, карточки Коммьюнити-чест клал на место подъемный кран, потрепанные банкноты из фанеры были сложены на траве неустойчивыми двадцатипятиметровыми штабелями. В целом – обличение культуры, помешавшейся на деньгах. «Идите не проходите» восхваляли, поносили, фотографировали с воздуха пассажиры самолетов, снижавшихся к Хитроу. Дети ватагами носились по доске, заползали под фишку в виде шляпы. Создатели игры подали было иск, но забрали обратно ввиду общественного презрения и роста продаж. Ассоциация местных бизнесменов на Олд-Кент-роуд тоже подала в суд, не то сказала, что собирается подать, и все заглохло.
Над меланхолическими его размышлениями о кончине брака витала бесплотная улыбка Стеллы Полкингхорн. В нем приятно смешивались грусть, гнев, ностальгия (те первые месяцы были блаженством) и теплое, невиноватое чувство неудачи. Очередной. Пяти достаточно. Шестого он не допустит, и с этой мыслью пришло знакомое ощущение новой свободы. Когда все будет улажено, он купит маленькую квартиру в Лондоне, ответствен будет только перед собой, будет яростно защищать свою независимость и излечится от странной въедливой привычки жениться. Не жены ему нужны – любовницы.
Он пассивно дал пропустить себя через Осло, потом через Тронхейм. Рейс на Лонгьир задерживался на два с половиной часа, и все это время, сидя в пластиковом кресле, он читал «Геральд трибьюн» с полной сосредоточенностью, без воспоминаний. Когда его такси остановилось у гигантских сугробов перед отелем, было три часа ночи. Он не ел уже много часов. В свитере, анораке и теплых кальсонах он лег на кровать, обнесенную с трех сторон толстыми деревянными бортиками, и съел сначала все соленые закуски из мини-бара, потом все сладкие, и когда портье разбудил его в восемь часов утра, сообщив, что все ждут его внизу, у него в кулаке все еще была скомкана обертка от «Марса».
Первой его потребностью было утолить жажду. Но вода из крана в умывальнике шла такая ледяная, и глотал он с такой жадностью, что лицо и виски обожгло болью, и боль не отпускала, пока он, обалделый от недосыпа, спускался с багажом в вестибюль, чтобы соединиться со спутниками – уже позавтракавшими, уже шумными, уже застегивавшими на себе специальные костюмы для снегоходов. В тускло освещенном – не иначе солнечной энергией – вестибюле, в скоплении тепло одетых тел он не углядел Стеллы Полкингхорн. Да, и тут же напомнила о себе маниакальная шутливость англичан в больших группах. Из разных углов забитого людьми помещения доносились одиночные взрывы смеха и множественные хе-хе в унисон. А было восемь двадцать утра. Натянув улыбку, изображая бодрость, он пожал много рук, выслушал много имен и ни одного не запомнил, потому что мысли были заняты упущенным кофе. Как же ему начать день? Бачок был пуст, тарелки со стола убирала девушка, не говорившая по-английски и даже не понимавшая всепланетное слово «кофе», даже когда его произносили громко, и уже один из организаторов, громадный человек-лось по имени Ян говорил ему, что пить кофе уже поздно, и вел Биэрда к его персональной груде верхней одежды, советуя поторопиться, потому что через два часа ожидается метель и группе пора выезжать.
Помещение пустело, а он еще не был готов. Кто-то очень старый с заснеженной бородой и мокрой сигаретой, прилипшей к нижней губе, недовольно ворча, схватил сумку Биэрда, отнес на сани, прицепленные к снегоходу, и уехал. И официантка, и Ян исчезли, Биэрд остался в вестибюле один. Давно забытое, школьных дней переживание, когда ты опоздал и чувствуешь себя бестолковым, растерянным, несчастным, а все остальные таинственным образом осведомлены, словно сговорились против тебя. Жирняга Биэрд, всегда последний, бесполезный в командных играх. Это воспоминание добавило неуклюжести и нерешительности. Хотя на нем была многослойная лыжная одежда, ему полагалось влезть в этот дополнительный кокон и даже вставить свои ботинки еще в одни. Были внутренние перчатки, и огромные наружные перчатки, и тяжелый вязаный шлем поверх его собственного, и защитные очки, и мотоциклетный шлем.
Биэрд напялил комбинезон – он весил килограммов десять, надел пыльный шлем, втиснул голову в защитный шлем, натянул внутренние и наружные перчатки и тогда сообразил, что в перчатках не может надеть очки; снял перчатки, надел очки, надел внутренние и наружные перчатки, потом вспомнил, что его собственные лыжные очки и перчатки, фляжку и футляр с гигиенической помадой, лежащие рядом на стуле, надо взять с собой. Он снял наружные и внутренние перчатки, спрятал все это в карман куртки, изрядно повозившись с молнией верхнего костюма, надел внутренние и наружные перчатки и обнаружил, что из-за влажного воздуха в вестибюле и собственных нетерпеливых усилий очки запотели. Усталый и разгоряченный – неприятное сочетание, – он раздраженно встал, повернулся и с громким треском ударился о колонну или балку – он не видел, обо что. К счастью, на нобелевском лауреате был шлем. Череп не пострадал, но на левом очке появилась диагональная, почти прямая трещина, преломлявшая и рассеивавшая тусклый желтый свет вестибюля. Чтобы снять мотоциклетный шлем, шерстяной шлем, очки и стереть с них испарину, надо было стащить все четыре перчатки, но ладони вспотели, и это оказалось не так просто. Но вот очки были сняты, и оставалось только отнести их к почти очищенному обеденному столу, взять скомканную бумажную салфетку – использованную, но не очень – и протереть стекла. То ли на ней было масло, то ли овсянка, то ли джем, поцарапанный пластик она испачкала, но, по крайней мере, конденсат стерла, а дальше было сравнительно просто: надеть шерстяной шлем, натянуть очки на твердый шлем, надвинуть его, надеть все четыре перчатки и встать готовым к встрече со стихией.
Зрение его было ограничено съедобной пленкой, иначе он раньше увидел бы ботинки, лежавшие под его стулом. Снова перчатки долой… только не выходить из себя… а потом, после некоторой возни со шнурками, он решил, что без очков будет видеть лучше. Картина прояснилась: ботинки были малы по крайней мере на три размера, и его несколько утешило то, что не один он некомпетентен. Но он не пал духом и решил, что сделает еще одну, последнюю попытку. За этим и застал его Ян, вошедший в клубах морозного воздуха: Биэрд пытался натянуть на свой туристский ботинок другой, на меху.
– Господи, вы тупой или что?
Великан стал перед ним на колени, нетерпеливыми рывками стащил с него ботинки, связал их шнурками и повесил ему на шею.
– Теперь попробуйте.
Биэрд вставил ноги, Ян быстро зашнуровал ботинки и встал.
– Ну все. Идемте!
Может быть, от смущения очки опять запотели, но он довольно неплохо представлял себе направление на дверь, и смутный контур плеча Яна помогал не сбиться с пути.
– Вы раньше ездили на снегоходе?
– Конечно, – соврал он.
– Хорошо-хорошо. Надо нагнать остальных.
– Далеко до корабля?
– Сто пятнадцать километров.
Когда они ступили наружу, ветер ударил его в лицо не хуже Тарпина и с такими же жгучими последствиями. Конденсат на очках мгновенно замерз, весь, кроме смазанного джемом маленького пятачка, через который он мог различить фигуру Яна – тот уходил по тропинке в глубоком снегу, вившейся между силуэтами зданий. Через десять минут они вышли за околицу; дальше терялась в тумане бескрайняя белая равнина. Это мог быть аэродром, судя по оранжевому конусу на шесте, вытянувшемуся горизонтально. У канавы стояли два снегохода, шумно выбрасывая собственный синий туман.
– Я поеду за вами, – сказал Ян. – Минимум пятьдесят километров в час, если хотим успеть до метели. Хорошо?
– Хорошо.
Но было не хорошо. Дул сильный ветер, и ехать предстояло ему навстречу. Глубоко под шлемом кончики ушей у него уже онемели, кончик носа и пальцы ног – тоже. Чтобы видеть, ему приходилось наклонять голову и наводить уменьшающийся полупрозрачный окуляр туда, куда надо, избегая в то же время светящейся трещины перед левым глазом. Но все это было несущественно, с болью и слепотой он мог ужиться. Сейчас, когда он повернул к своему снегоходу, его угнетала более насущная проблема. Утром в бестолковой спешке он нарушил свой обычный распорядок – не побрился, не помылся и в ванную зашел только затем, чтобы выпить пол-литра ледяной воды. Потом выбежал с сумкой из номера. А тут было минус двадцать шесть, ветер пять баллов, времени в обрез, надвигалась буря. Ян оседлал свою машину и гонял двигатель. А Биэрду, заключенному в многослойную неподатливую одежду, необходимо было помочиться.
Он огляделся, насколько это было в его возможностях. Ближайшие дома были метрах в четырехстах и повернуты сюда глухими стенами с одним или двумя крохотными окошками – наверняка окошками ванных. Ах, очутиться бы там, в нагретой кафельной комнате, босому, в пижаме и пописать не торопясь, а потом еще на часок забраться под одеяло. Но можно было и прямо здесь, в канаве, – стать спиной к ветру, снять перчатки, голыми пальцами расстегнуть толстую непослушную молнию комбинезона, пошарить под курткой, найти застежки на лямках лыжных брюк, как-нибудь спустить их, пробраться под свитер, рубашку, длинную шелковую нижнюю рубашку, под кальсоны, под трусы и в последний момент дать себе волю, о чем он сейчас боялся даже думать. Нет, это слишком сложно, придется потерпеть – а кроме того, ему стало легче, когда он сел на седло снегохода.
Это был маломощный мотоцикл на лыжах, довольно простой в управлении. Один поворот ручки газа справа на руле, и машина с натужным треском двинулась вперед, выбросив облачко вонючего черного дыма. Через несколько секунд он уже мчался по ухабистой равнине, следя через окошечки-прицелы в очках за колеями, оставленными уехавшей группой и рельефно освещенными милосердным утренним солнцем. Ветер вдруг стал штормовым – девяносто километров в час, – пронизывал все слои одежды, волоски в ноздрях у Биэрда превратились в стальные булавки, с лица будто сняли кожу, все зубы ломило, и – чудо диффузии – каждый выдох находил лазейку под чашками очков. Через десять минут он не видел уже ничего, кроме инея, и вынужден был остановиться. Ян остановился рядом. Как ни странно, он проявил сочувствие.
– Делайте так.
Он поднял крышку хлипкого жестяного кожуха и положил очки на мотор. Они стояли на полоске земли шириной метров триста – то ли между двумя озерами, то ли между заливом и морем. Биэрд так замерз, что даже не стал спрашивать. Низкое солнце окрасило снега в оранжевый цвет; следы снегоходов уходили к невысокой горной гряде, и там, за много километров отсюда, над ней или за ней висела длинной кишкой черная туча. Пока оттаивали очки, он мог отойти и облегчиться, но ветер задул еще свирепее, да и нужда была как будто не такой острой. Это невероятно, думал, нет, преступно, что обитатели Шпицбергена считают разумным в этом климате ездить на мотоцикле, когда гуманно устроенный экипаж, закрытый, с печкой, нормальным ветровым стеклом и сиденьем со спинкой – автомобиль! – мог бы спасти не одну жизнь. Короткий приступ возмущения отвлек его, и, только сев на седло в размороженных очках и снова двинувшись навстречу свирепому ветру, он почувствовал, что близок миг, когда перед ним неотвратимо встанет выбор: остановиться и пописать, или у него лопнет мочевой пузырь, и он умрет от инфекции, или описаться и замерзнуть до смерти. Но он продолжал ехать. По его расчетам, оставалось сто километров, он делал сорок километров в час. Два с половиной часа. Невозможно.
И все же он не останавливался. Чтобы отвлечься, он стал припоминать, когда помочился в последний раз. Точно, это было в аэропорту Лонгьира ночью, пока ждал багажа, – позавчера. Тридцать шесть часов назад. Или он забыл? Неужели он был так занят?