Глава четвертая
Машину он останавливает прямо у дверей: в это время дня это законно, а ему хочется поскорее попасть домой. Однако задерживается на несколько секунд, чтобы рассмотреть повреждения на дверце. Ничего страшного — просто царапина. В доме темно. Естественно: Тео еще на репетиции, Розалинд, должно быть, прорабатывает последние пункты своего заявления. На темных стеклах блестят редкие хлопья снега, подсвеченные уличным фонарем. Скоро приедут дочь и тесть: надо поторапливаться. Открывая дверь, Пероун старается припомнить сегодняшние слова Тео, которые в тот момент его не встревожили, а теперь почему-то вызывают беспокойство. Однако, что такого сказал Тео, припомнить так и не удается, а тепло холла и яркий электрический свет прогоняют последние смутные полувоспоминания. Удивительно, как один-единственный щелчок выключателя может направить мысли по новому пути. Он идет прямо к винному шкафу и достает четыре бутылки. Тушеную рыбу в исполнении Генри Пероуна следует обильно поливать вином — и не белым, а красным. Грамматик познакомил его с «Тотавелем», и этот сорт стал для Генри домашним вином — очень вкусное и стоит меньше пятидесяти фунтов. Откупоривание бутылки за несколько часов до того, как ее поставят на стол, — чисто ритуальное действо, с практической точки зрения бессмысленное: площадь открытой поверхности ничтожна, и доступ к ней свежего воздуха едва ли способен что-то изменить. Однако вино нужно согреть, поэтому Пероун несет его с собой на кухню и ставит возле плиты.
Три бутылки шампанского уже охлаждаются в морозилке. Он делает шаг к CD-плееру, но тут же поворачивается к телевизору: сила, подобная силе притяжения, тянет его к теленовостям. Примета времени: постоянное желание быть в курсе всего, что творится в мире, слиться в едином порыве с беспокойными зрительскими массами. За последние два года эта привычка стала еще сильней: страшные, невероятные кадры придали новый масштаб волне новостей, и всякий раз, включая телевизор, он подсознательно ждет повторения. В заявлениях правительства о том, что новые атаки на американские и европейские города неизбежны, слышится не беспомощность, но грозное обетование. Все этого страшатся, но есть в коллективном разуме и тайное стремление к самоистязанию, и нездоровое любопытство. В больницах составлены кризисные планы; и на телевидении, должно быть, есть свой кризисный план по подаче страшных новостей. А зрители ждут. Господи, пожалуйста, только не это! Но если все же это — дай мне увидеть это первым, дай разглядеть во всех ракурсах, дай досмотреть до конца. Вот и Генри не терпится узнать, чем кончилась та история с пилотами.
С новостями — по крайней мере, по выходным — неразлучен бокал красного вина. Генри наливает себе остатки «Кот дю Рон», включает без звука телевизор, а сам, не теряя времени, принимается чистить и резать лук. Чтобы не сдирать подсохшие верхние слои, делает глубокий надрез и выдирает из-под семи одежек белую, сочную луковую сердцевину, остальное выбрасывает. Быстро нарезает три луковицы и кидает их в сотейник, где уже булькает оливковое масло. В готовке его привлекает относительная свобода, необязательность, невозможная в операционной. Что случится, если ты допустишь ошибку на кухне? Кто-то поморщится — только и всего. Никто не умрет. Очистив и мелко покрошив девять толстых зубчиков чеснока, Генри добавляет их к луку. Рецептам он следует только в общих чертах. Больше всего ему нравятся кулинары, пишущие о «пригоршнях», «щепотках» и так далее. Они дают списки альтернативных ингредиентов и поощряют экспериментаторство. Генри согласен, что приличным поваром ему не стать: он, как говорит Розалинд, «готовит по вдохновению». Высыпав на ладонь несколько сушеных стручков чили, Генри крошит их пальцами и высыпает туда же, к луку и чесноку. По телевизору начинаются новости, но он пока не включает звук. Все те же кадры с вертолета, сделанные еще до темноты: та же толпа, наводнившая парк, то же общее ликование. К чесноку и луку, обжаренному до золотистой корочки, добавляется шафран, лавровый лист, апельсиновая цедра, орегано, пять филе анчоусов, несколько консервированных помидоров без кожицы. На экране, на импровизированной трибуне в Гайд-парке, сменяют друг друга ораторы: известный левый политик, поп-звезда, сценарист, профсоюзник. Генри бросает в большую кастрюлю кости трех скатов. Головы их целы, губы по-девчачьи надуты. Глаза от соприкосновения с закипающей водой туманятся. Какой-то полицейский чин отвечает на вопросы о манифестации. Кивает, сдержанно улыбается: видимо, все прошло гладко. Из зеленой сетки Генри достает с дюжину мидий и швыряет к скатам. Быть может, они все еще живы, быть может, чувствуют боль; но он этого знать не обязан. Все тот же серьезный репортер беззвучно раскрывает рот — нетрудно догадаться, что речь снова идет о беспрецедентном количестве демонстрантов. Над луком и всем прочим шипит и пузырится томатный сок, оранжево-рыжий от шафрана.
В ушах у Пероуна все еще гудит после репетиции, чувства затуманены, даже притуплены свиданием с матерью, так что он решает послушать что-нибудь энергичное — например, Стива Эрла, «Брюса Спрингстина для думающих людей», по выражению Тео. Однако нужный ему диск, «El Corazon», наверху, так что Пероун наливает себе еще вина и продолжает посматривать в телевизор, дожидаясь своего сюжета. Премьер-министр выступает в Глазго. Пероун включает звук — и вовремя: премьер-министр как раз говорит, что количество демонстрантов, собравшихся сегодня в Лондоне, превышает общее число жертв Хусейна. Неплохо сказано и, пожалуй, убедительно: с этого и надо было начинать. Но теперь слишком поздно. После Бликса это выглядит всего лишь тактическим приемом. Генри выключает звук. Он вдруг понимает, какое наслаждение доставляет ему готовка, — и даже эта мысль не уменьшает наслаждения. Оставшихся мидий он высыпает в самый большой дуршлаг, сует под кран и трет щеткой для овощей. Зеленоватые круглые моллюски, напротив, так и сияют чистотой — их он просто споласкивает под краном. Один из скатов выгибает спину, словно пытаясь выпрыгнуть из кипятка. Заталкивая его обратно деревянной ложечкой, Пероун ломает ему позвоночник, прямо под позвонком Т3. Прошлым летом он оперировал девочку-подростка: на поп-фестивале она залезла на дерево, чтобы получше разглядеть Radiohead, упала и сломала себе С5 и Т2. Она только что окончила школу и хотела поступать на факультет русского языка в Лидсе. После восьми месяцев реабилитации вполне оправилась. Но Генри гонит это воспоминание. Не время сейчас думать о работе: он занят готовкой. Из морозилки он достает четвертную бутыль белого вина «Сансер» и выливает в томатное варево.
На широкую и толстую разделочную доску Пероун выкладывает хвосты рыб-удильщиков, режет на куски и кладет в глубокую белую миску. Затем смывает лед с креветок и отправляет их туда же. В другую миску складывает моллюсков. То и другое ставит в морозилку, используя вместо крышек обеденные тарелки. На экране — здание ООН в Нью-Йорке, Колин Пауэлл садится в черный лимузин. «Его» сюжет оттеснили куда-то в конец, но Генри не возражает. Он прибирается в кухне, смахивает мусор в корзину, а разделочные доски ставит в раковину, под струю воды. Пора сливать бульон из-под скатов и мидий в сотейник. В результате этой операции образуется два с половиной литра ярко-оранжевого соуса. Еще минут пять Генри варит его отдельно, затем выключает. Перед самым ужином он подогреет бульон и минут десять прокипятит в нем рыбу и морепродукты. Готовое блюдо подаст на стол с черным хлебом, салатом и красным вином. За Нью-Йорком следует ирако-кувейтская граница: военные грузовики мчатся по пустынной дороге, наши ребята разбивают палатки у самых гусениц своих танков и ужинают сосисками из консервных банок. Генри достает из нижнего лотка холодильника салат-валерьянницу, кладет в овощерезку. Споласкивает листья салата холодной водой. Офицер, совсем молодой парень, стоя у палатки, указывает на развернутую карту и что-то рассказывает. У Пероуна не возникает искушения включить звук: отцензурированно-бодрая атмосфера военных новостей наводит на него тоску. Он режет салат и выкладывает его в глубокое блюдо. Масло, лимон, соль и перец добавит позже. На десерт — сыр и фрукты. А на стол накроют Тео и Дейзи.
Все приготовления закончены; тем временем начинается сюжет о самолете — он идет четвертым. Со странным чувством — как будто ему сейчас сообщат что-то новое и важное о нем самом — Пероун включает звук и встает перед экраном, вытирая руки полотенцем. Четвертое место в новостях означает, что ничего нового не выяснилось или, возможно, власти зловеще молчат; однако с первых же секунд по унылому тону диктора становится понятно, что сенсации не выйдет. Вот и пилоты — старший, с прилизанными седеющими волосами, и его невысокий плотный коллега — стоят у дверей отеля в Хитроу. Пилот объясняет через переводчика, что они не чеченцы, не алжирцы, вообще не мусульмане, а христиане, во всяком случае крещеные, а вообще-то ни Библию, ни Коран никогда и в руках не держали. Короче говоря, они русские и этим гордятся. И к американской детской порнографии, найденной в грузовом отсеке полусгоревшего самолета, не имеют никакого отношения. Они работают на респектабельную компанию с офисом в Голландии и отвечают только за самолет. Да, конечно, детская порнография — это отвратительно, но в их обязанности не входит проверять груз, занесенный в декларацию. Им не предъявлено никаких обвинений, и, получив разрешение от министерства гражданской авиации, они немедленно вылетят домой, в Ригу. Вопрос о действиях диспетчера и наземных служб тоже отпал: все было сделано по инструкции. Оба пилота к городской полиции претензий не имеют. Второй пилот, толстячок, добавляет, что больше всего мечтает сейчас о горячей ванне и выпивке.
Хорошие новости, однако, выходя из кухни в кладовку, Генри не чувствует ни удовольствия, ни даже облегчения. Почему? Оттого ли, что тревожился попусту и выставил себя дураком? Примета времени — информация сужает интеллектуальную свободу, не оставляя простора для фантазии. Легкость мысли в последнее время куда-то подевалась. Похоже, он превращается в простофилю — жадного, трепещущего потребителя новостной жвачки, крошек информации с правительственного стола. И как законопослушный гражданин, завороженным взглядом следит за ростом Левиафана, ища у него защиты. Этот русский самолет врезался в его бессонницу, и он жадно следил за новостями: загадка горящего самолета окрасила его день адреналином. Но нелепо было считать себя участником этой истории. Наивно полагать, что ты можешь что-то изменить, когда слушаешь новости или, лежа на диване, читаешь мнения экспертов, столь же безапелляционные, сколь и необоснованные, или пространные аналитические статьи с прогнозами на будущее — предсказаниями, которые забываются сразу по прочтении и не вспоминаются, когда ход событий их опровергает. «За» и «против» войны в Ираке: за уничтожение подлого тирана и его преступного семейства, выяснение вопроса о биологическом оружии, амнистию политзаключенных, прекращение пыток, розыск массовых захоронений, шанс на свободу и процветание, а также урок прочим деспотам. Или — против бомбардировки мирных городов, усиления потока беженцев, против голода, активизации терроризма, гнева арабских стран, пополнения «Аль-Каеды». И те и другие аргументы разумны и весомы; и с теми и с другими он готов согласиться. Быть может, эта нерешительность (если это нерешительность) выделяет его из массы равнодушных? Он принимает все ближе к сердцу, чем большинство людей. При каждой сводке новостей нервы его вибрируют, как натянутые струны. Он забыл о разумном скепсисе, запутался в противоречивых мнениях и уже не способен мыслить ни здраво, ни, что еще хуже, самостоятельно.
Русские пилоты входят в отель, больше он их не увидит. Он достает из кладовки несколько бутылок тоника, проверяет, на месте ли сухой лед и джин, — трех четвертей литра на человека вполне достаточно, потом выключает плиту. Наверху, на втором этаже, в угловой гостиной, задергивает шторы, включает свет, зажигает газ в искусственном камине. Эти тяжелые шторы, которые задергиваются с помощью шнура с массивным медным грузилом, полностью загораживают площадь и весь холодный мир, лежащий за ней. Тихая комната с высоким потолком выдержана в успокаивающих кремово-бежевых тонах: единственные яркие пятна — малиново-синий ковер на полу и полотно Говарда Ходжкина на камине: абстрактные желтые и оранжевые мазки по зеленому фону. Три человека, которых Пероун любит и которые любят его, скоро будут дома. Так что же с ним такое? Ничего, ровно ничего. Все в порядке, все прекрасно. Он останавливается у лестницы, не совсем понимая, что делать дальше. Затем поднимается в свой кабинет на втором этаже, останавливается перед расписанием на стене, соображая, что предстоит ему на следующей неделе. В понедельник — четыре плановые операции, во вторник — пять. Первой, в восемь тридцать, пойдет Виола, астроном на пенсии. Джей прав, она может не выкарабкаться. За каждым именем — история, досконально им изученная. В каждом случае он точно знает, что делать, и думает о предстоящей работе с удовольствием. Для тех девятерых, что ждут операции, — одни уже в больнице, другие дома, третьи сейчас как раз собираются в Лондон — все совсем по-другому: ужас ожидания, боязнь анестезии, обоснованное подозрение, что жизнь их уже не будет прежней.
Слышно, как внизу щелкает замок: по тому, как аккуратно отворяется и закрывается дверь, он понимает — это Дейзи. Как удачно, что она приехала раньше деда! Генри спешит вниз.
Увидев его, она подпрыгивает от радости:
— Ты уже здесь!
Они обнимаются, при этом Генри рычит, как медвежонок, — так он в шутку приветствует ее лет с пяти. Она и сейчас — совсем как маленькая, ему легко поднять ее на руки, и в гладкости ее мышц, в гибкости суставов, в доверчивых поцелуях есть что-то очень детское. Даже дыхание чистое, как у ребенка. Она не курит, почти не пьет — и вот-вот станет известным поэтом. А от Генри пахнет красным вином. Как это у него получилась такая воздержанная дочь?
— Ну-ка, дай я на тебя посмотрю!
Ни разу еще они не расставались на целых полгода. Пероуны многое позволяют детям, однако стараются держать их в поле зрения. Отодвинувшись от дочери на расстояние вытянутой руки, Генри всматривается в ее лицо — и очень надеется, что она не заметит, как влажно блестят его глаза и перехватывает в горле. Он еще только репетирует роль сентиментального старого осла. Нет, перед ним не ребенок. Независимая молодая женщина смотрит на него, гордо откинув голову, — та же королевская посадка головы, что и у ее матери; она улыбается, не разжимая губ, лицо ее светится умом. Есть сладкая боль в общении с детьми, которые совсем недавно стали взрослыми: слишком быстро, с невинной жестокостью молодых, они забывают свою прежнюю беспомощность. Но может быть, Дейзи не забыла: во время объятий она совсем по-матерински то ли погладила, то ли похлопала его по спине. Этот жест у нее лет с пяти — как и привычка «распекать» Генри, стоило ему заработаться, или выпить лишнего, или проиграть Лондонский марафон. Она — из породы властных девочек, маленьких командирш и собственниц. Папа всегда принадлежал только ей. Теперь она гладит и похлопывает других мужчин — не меньше полдюжины за год, если верить «Шести песенкам» из «Скромного челнока». Мысль об этих парнях уберегает его от чрезмерной экзальтации.
На ней темно-зеленое кожаное пальто нараспашку. В правой руке — меховая шапка-ушанка. Серые кожаные сапоги до колен, темно-серая шерстяная юбка, свободный черный свитер, белый шелковый шарф. На аксессуары парижский шик не распространяется — старый студенческий рюкзачок скромно приткнулся у ног. Генри все еще держит ее за плечи, пытаясь понять, что изменилось за шесть месяцев. Незнакомые духи… пожалуй, чуть пополнела… что-то взрослое в глазах — или вокруг глаз… тонкие черты стали чуть жестче. Теперь большая часть ее жизни для него загадка. Порой он спрашивает себя, знает ли Розалинд о дочери что-то такое, чего не знает он.
Под его пристальным взглядом Дейзи улыбается все шире, наконец смеется:
— Ну, доктор, говорите начистоту! Я превращаюсь в старую каргу — так?
— Ты чудесно выглядишь. Только, по-моему, какая-то слишком взрослая.
— Не беспокойся, здесь я быстро впаду в детство. — Бросив взгляд в сторону гостиной, она спрашивает беззвучным шепотом: — Дедушка здесь?
— Еще нет.
Высвободившись из рук отца, она, в свою очередь, обнимает его за плечи и целует в нос.
— Я тебя люблю! И очень рада, что вернулась домой.
— Я тоже тебя люблю.
Что-то еще изменилось в ней. Теперь она не просто «хорошенькая девушка» — она настоящая красавица, и еще — это он понимает по глазам — она чем-то озабочена. Может быть, безответная любовь? Но Пероун гонит от себя эту мысль. Что бы там ни было, первой об этом узнает Розалинд.
На несколько секунд воцаряется неловкое молчание, обычное после бурных приветствий: многое нужно сказать друг другу и, чтобы продолжить разговор, необходимо вернуться к обыденности. Дейзи оглядывается вокруг себя, снимает пальто. От этого движения в воздухе снова плывет запах незнакомых духов. Подарок от любовника. Нет, пора наконец покончить с этими навязчивыми мыслями. Разумеется, у нее есть любовники, это естественно. Ему было бы легче, если бы в ее стихах было поменьше откровений, она не просто воспевает буйную страсть, там фигурируют и вечные поиски новизны, и смятые чужие постели, покинутые на рассвете, и возвращение домой по пустынным парижским улицам, утренняя чистота которых служит ей неиссякаемым источником метафор. Об очищении, о возможности начать все заново шла речь и в премированном стихотворении про стиральную машину. Да, Пероун много слышал о двойных стандартах — но разве некоторые прогрессивно настроенные женщины не склоняются сейчас к мысли о пользе воздержания? И неужели только глупость, присущая отцам, заставляет его опасаться, что девушка, раздающая себя направо и налево, рано или поздно свяжется с неудачником, наркоманом, психом? Или, может быть, тут очередная «проблема отношения», вызванная его собственной ущербностью в этой сфере, отсутствием авантюрного духа?
— Боже мой, я и забыла, как здесь просторно!
Запрокинув голову, она смотрит на люстру, нависающую над ними, на высоте третьего этажа. Пероун берет пальто у нее из рук, но тут же со смехом возвращает.
— Что это я? — говорит он. — Ты же дома. Сама повесишь.
Она идет за ним в кухню и, когда он поворачивается к ней с бокалом, снова обнимает его; затем, вприпрыжку, бежит в столовую, а оттуда в оранжерею.
— Как же здесь здорово! — кричит она оттуда. — Ты только взгляни на эту пальму! Я ее обожаю! О чем я только думала, почему не приехала раньше?
— Вот и мне интересно.
Пальма растет там уже девять лет. Никогда прежде Генри не видел свою дочь в таком настроении. Она бросается к нему, раскинув руки, словно канатоходец, — в мыльных операх героини так сообщают хорошие новости. Еще, чего доброго, запляшет вокруг него с дурацкой песней! Он берет из буфета два бокала, достает из морозилки бутылку шампанского и открывает ее.
— Вот, — говорит он. — Думаю, можно не ждать остальных.
— Я тебя люблю! — снова сообщает она, поднимая бокал.
— Добро пожаловать домой, милая.
Она отпивает — не слишком много, с облегчением замечает он. Как и прежде, едва прикасается губами к вину. Он не сводит с нее глаз, пытаясь разгадать ее настроение. Дейзи не стоит на месте, с бокалом в руках она расхаживает по кухне.
— Угадай, куда я пошла прямо со станции, — говорит она.
— Хм… В Гайд-парк?
— Ты знал! Папа, а ты почему не пошел? Там было так здорово!
— Не знаю. С утра играл в сквош, потом съездил к бабушке, потом готовил ужин. К тому же я не совсем уверен, что это правильно.
— Но, папа, это же абсолютное варварство — то, что они хотят сделать! Об этом все знают!
— Может быть. А может быть, и нет. Честно — не знаю. Расскажи, что там было, в парке.
— Если бы ты пошел, ты бы уже ни в чем не сомневался!
— Утром, — говорит он, стараясь направить разговор в мирное русло, — я видел, как собираются колонны. Грандиозное зрелище. И все, кажется, были очень довольны тем, что делают.
Дейзи морщится. Едва войдя в родительский дом, она уже не может вынести, что кто-то здесь с ней не согласен. Она накрывает его руку своей. Руки у нее, в отличие от отца и брата, маленькие, изящные, на тыльной стороне ладони еще сохранились крохотные детские ямочки. Пока она говорит, Генри смотрит на ее ногти и с облегчением подмечает, что они в прекрасном состоянии: длинные, чистые, покрытые прозрачным лаком. Когда жизнь у человека идет наперекосяк, ногти выдают это первыми. Он молча сжимает ее руку в своей.
Дейзи разражается речью. Как видно, она тоже много думала о предстоящей войне. Она излагает то, что говорилось в парке, что оба они читали и слышали уже сотню раз: мрачные предположения, от частого повторения ставшие почти реальностью, пессимистические прорицания. Снова он слышит, что, по прогнозам ООН, бомбежки и голод приведут к гибели полумиллиона иракцев и появлению трех миллионов беженцев, что ООН распадется, мировой порядок рухнет, Багдад будет полностью разрушен, что с севера в Ирак вторгнутся турки, с востока — иранцы, с запада — израильтяне и пожар войны распространится на весь регион, что Саддам, зажатый в угол, применит химическое и биологическое оружие — если оно у него есть, что, кстати, не доказано, как и его связи с «Аль-Каедой», — что американцев не интересует демократия, они не станут вкладывать в Ирак средства, а просто разместят там свои военные базы, начнут качать нефть и превратят страну в свою колонию.
Она говорит, а он смотрит на нее с нежностью и некоторым удивлением. Не успела войти — и уже спорит. Обычно Дейзи политикой не интересуется. Может быть, в этом источник ее необычного волнения? Она раскраснелась, глаза блестят, перечисление ужасов войны в ее устах звучит словно список победных трофеев. Ужасы, о которых она говорит, наполняют ее восторгом, словно с каждой фразой она поражает дракона. В «ударных» местах она чуть сильнее давит на его руку, словно стараясь его разбудить. Преувеличенно скорбно кривит губы: почему же он никак не поймет, что она права?
Что ж, Генри готов к битве.
— Все это — просто предположения, — отвечает он. — Почему я должен им верить? А что, если война окончится в несколько дней, ООН не развалится, не будет ни голода, ни беженцев, ни вторжения соседей, Багдад не сровняется с землей, а жертв будет меньше, чем Саддам убивает за год? Что, если американцы вложат деньги в восстановление страны, постараются установить там демократию, а затем уйдут, потому что в следующем году у них президентские выборы? Что-то мне подсказывает, что и тогда ты не передумаешь и не сможешь объяснить почему.
Она отстраняется, в глазах ее тревожное удивление:
— Папа! Ты что, за войну?!
Он пожимает плечами.
— Ни один разумный человек не может быть за войну. Но возможно, лет через пять мы увидим, что все обернулось к лучшему. Я хочу, чтобы Саддама сместили. Ты права, это может окончиться катастрофой. Но может и стать концом катастрофы и началом чего-то лучшего. Все дело в результатах, а результаты мы предсказать не можем. Вот почему я не могу представить себя в этой колонне.
Удивление ее превращается в гнев. Генри снова наполняет свой бокал и предлагает ей, но она молча качает головой, ставит свой бокал на стол и отходит на шаг назад. «С врагами не пьем».
— Ты ненавидишь Саддама, но ведь он ставленник американцев. Они его поддерживали, они его вооружали.
— Да. А еще — французы, русские и англичане. И это была большая ошибка. Мы предали иракцев, особенно в девяносто первом, когда они готовы были свергнуть баасистов и ждали только нашей поддержки. У них был шанс.
— Значит, ты за войну?
— Я же говорю: нельзя быть за войну. Но война может оказаться меньшим злом. Подождем лет пять и посмотрим.
— Какой типичный ответ!
Он неуверенно улыбается:
— Для чего типичный?
— Для тебя.
Не о такой встрече он мечтал: как бывало и прежде, спор переходит в ссору. Он отвык спорить, утратил хватку. Что-то давит на сердце — или просто болит синяк на груди? Он почти допил второй бокал шампанского; Дейзи едва прикоснулась к первому. Она больше не скачет по комнате: прислонилась к дверному косяку, скрестила руки на груди, на эльфийском личике застыл гнев. Он поднимает брови, и она отвечает на невысказанный вопрос:
— Ты говоришь: пусть начинают войну, а мы посмотрим, что из этого выйдет через пять лет. Если все будет хорошо — ты за войну, а если нет — ты ни за что не отвечаешь. Ты взрослый образованный человек, живешь в так называемой демократической стране, и наше правительство втягивает нас в войну. Если ты считаешь, что они правы, так и скажи, отстаивай свою позицию, не снимай с себя ответственность! Посылаем мы войска или нет? Это решается прямо сейчас. Да, нам приходится строить догадки о будущем — так всегда бывает, когда делаешь выбор. Это называется «думать о последствиях». Я против войны, потому что уверена, что ничего, кроме горя, она не принесет. А ты думаешь, что из этого выйдет что-то хорошее, но не желаешь защищать то, во что веришь!
Подумав, он отвечает:
— Ты права. Я понимаю, что могу ошибаться.
Это признание, вместе с мягким, уступчивым тоном, каким он это произнес, только распаляет ее гнев.
— Тогда зачем так рисковать? Как же принцип «не навреди», которому ты всегда следовал? Раз уж ты посылаешь на Ближний Восток сотни тысяч солдат, так, по крайней мере, должен точно знать, что делаешь! А эти тупые алчные скоты в Белом доме не знают, что делают, они понятия не имеют, во что нас втравливают, и я поверить не могу, что ты на их стороне!
Пероуну уже с трудом верится, что пять минут назад они говорили о чем-то другом. «Типично для тебя!» — больно царапает ему сердце. Быть может, живя в Париже, она решила посмотреть на отца со стороны, и то, что увидела, ей не понравилось. Но нет, лучше так не думать. Все нормально, все идет как положено. Они всю жизнь спорили, и всегда — о мировых проблемах. Он присаживается на табурет у стойки, жестом приглашает ее сесть рядом. Но она этого словно не замечает: скрестила руки на груди, лицо непроницаемо. За годы профессиональной практики он привык отвечать на гнев пациентов усиленным, утрированным спокойствием и мягкостью, но с Дейзи такой номер не проходит — эта его манера только сильнее ее злит.
— Послушай, Дейзи, если бы это зависело от меня, войска к иракской границе и близко бы не подошли! Сейчас не самое лучшее время развязывать войну с арабским миром. Тем более мы так и не придумали, что делать с палестинцами. Но война будет, и будет независимо от того, что скажет ООН и что скажет правительство. Никакие демонстрации тут не помогут. И есть у Саддама спрятанное оружие или нет его — тоже неважно. Вторжение будет, и в военном смысле оно не может не кончиться победой. Саддаму придет конец, придет конец одному из самых отвратительных режимов в мире, и я этому только порадуюсь.
— Ага. На место Саддама придут американские снаряды, обычные иракцы будут гибнуть так же, как сейчас, но тебя это порадует — значит, все прекрасно!
— Подожди минутку… — говорит он, пораженный несправедливостью ее слов и резкостью тона. Но она его не слушает.
— И ты воображаешь, что мы что-то выиграем? Да нас возненавидит весь арабский мир! Все эти молодые арабы, которые не знают, чем себя занять… Да после такого они все поголовно станут террористами…
— Об этом волноваться поздно! — перебивает он ее. — Через афганские тренировочные лагеря уже прошли сотни тысяч молодых арабов. На твоем месте я бы порадовался, что хотя бы с этим покончено!
Произнося эти слова, он вспоминает, что Талибан был ей ненавистен, так что этот упрек необоснован, и спрашивает себя: к чему все это? Ожесточенный спор, повышенные тона, передергивание в полемическом запале — к чему все это? Почему бы просто не позволить ей думать, как она хочет? Зачем ссориться? Но он уже не может остановиться: кровь его кипит, несмотря на обманчиво спокойный тон, а страх и гнев, затмевая мысли, влекут его к схватке. Что ж, они будут сражаться — во имя армий, которых никогда не видели, о которых почти ничего не знают.
— Значит, будут другие! — отвечает Дейзи. — И когда в Лондоне начнутся взрывы, ты пожалеешь о том, что защищал войну!
— Если я защищаю войну, придется тебе согласиться, что ты защищаешь Саддама!
— Что за гребаная чушь!
Ругательство из ее уст поражает Генри — и в то же время его охватывает прилив какой-то дикой радости, словно бремя, давившее его весь день, наконец-то скинуто с плеч. Дейзи побледнела: в неярком кухонном свете на ее лице четко проступают несколько веснушек. Она больше не склоняет голову набок, как обычно во время споров, нет, сейчас она яростно смотрит ему прямо в лицо.
Пероун желает казаться бесстрастным. Отхлебнув шампанского, он спокойно замечает:
— Я хочу сказать вот что. Если мы хотим свергнуть Саддама, плата за это — война. Если мы не хотим войны, плата за это — сохранение режима.
Ему кажется, что он сделал шаг ей навстречу, но Дейзи, очевидно, так не считает.
— Это мерзко и бесчестно! — восклицает она. — Мерзко и бесчестно называть нас сторонниками Саддама!
— Однако ты делаешь именно то, чего хочет он: требуешь, чтобы его оставили у власти. И ведь это ничего не решает. Рано или поздно с Саддамом или с кем-то из его жутких сынков придется что-то делать. Даже Клинтон это понимал.
— Так ты считаешь, мы лезем в Ирак, потому что другого выхода нет? Папа, я не узнаю тебя! Что за чушь! Ты же прекрасно знаешь: в Америке сейчас все решают эти экстремисты-неоконы. Чейни, Рамсфелд, Вулфовиц. Они всегда мечтали захватить Ирак. И одиннадцатое сентября дало им шанс убедить Буша. Помнишь, какую внешнюю политику он вел до того? Тише мыши сидел! Но Ирак никак не связан ни с одиннадцатым сентября, ни с «Аль-Каедой»; даже никаких доказательств пресловутого биологического оружия! Ты хоть слушал вчера речь Бликса? Неужели тебе не приходит в голову, что, напав на Ирак, мы сделаем именно то, чего хотят от нас те, кто взорвал самолеты в Нью-Йорке, — сорвемся, заработаем себе еще больше врагов в арабском мире, радикализируем ислам? Да еще и избавим их от старого врага — безбожного тирана-сталиниста!
— Интересно, когда мы уничтожили их тренировочные лагеря, свергли Талибан в Афганистане, гоняли бен Ладена, как зайца, по всему Ближнему Востоку, разрушили их финансовые потоки, посадили за решетку сотни их ключевых фигур — они тоже именно этого от нас хотели?
— Хватит перевирать мои слова! — Голос ее звенит от гнева. — Против борьбы с «Аль-Каедой» никто не возражает. Мы говорим об Ираке. Интересно, почему все мои знакомые, выступающие за эту чертову войну, старше сорока? Может быть, все дело в возрасте? Старики мечтают побольше людей утащить с собой в могилу?
Ему вдруг становится очень тяжело. Скорее бы кончился этот спор. Ведь еще десять минут назад она обнимала его и говорила, что любит… и он еще не видел рисунка на обложке ее книги…
Но остановиться он уже не может.
— От смерти не убежишь, — отвечает он. — В тюрьмах Саддама содержатся двести тысяч заключенных, поговори с ними о смерти. Или с теми, кого пытают в Абу-Грайб. И позволь задать тебе один вопрос: почему среди двух миллионов идеалистов, вышедших сегодня на площадь, я не видел ни одного плаката, не слышал ни одного лозунга против Саддама?
— Саддам — чудовище, — отмахивается Дейзи. — Это само собой разумеется.
— Нет, не само собой. Вы об этом забываете. Иначе почему, ты думаешь, эти ребята в парке танцуют и поют? Геноцид, пытки, массовые захоронения, аппарат госбезопасности, криминальное тоталитарное государство — все это не повод для песен и плясок, тебе не кажется? Но вы об этом ничего и знать не хотите. Поколению «ай-под» на все наплевать — лишь бы им и дальше позволяли кататься по всему свету дешевыми рейсами, оттягиваться в клубах и смотреть реалити-шоу. Но если ничего не делать, халява кончится. Вы молоды, полны сил, никому не желаете зла и воображаете, что вас не за что ненавидеть? Ошибаетесь. Этим фашистам от религии вы отвратительны. Думаешь, почему подкладывали бомбы на Бали? Потому что там веселилась молодежь. Радикальный ислам ненавидит вашу свободу.
— Папа, — с брезгливой гримаской притворного сожаления отчеканивает Дейзи, — мне, право, очень жаль, что ты так близко к сердцу принимаешь свой возраст. Но взрывы на Бали устраивала «Аль-Каеда», а не Саддам. И все, что ты сейчас сказал, не имеет ровно никакого отношения к вторжению в Ирак.
Пероун уже наполовину опустошил третий бокал. Ошибка, и серьезная. Пить он не любит и, честно говоря, не умеет. Но сейчас, его распирает от какого-то злорадного веселья.
— Дело не только в Ираке. Сирия, Иран, Саудовская Аравия — думаешь, там лучше? Весь этот регион — один большой клубок репрессий, коррупции и нищеты. У тебя вот-вот выйдет книга. Почему бы не подумать хоть немного о твоих коллегах — писателях из арабских стран, из тех самых мест, где была изобретена письменность? О твоих коллегах, которых притесняет цензура, которых без суда бросают за решетку? Или свобода и отсутствие пыток — чисто западная привилегия, а все остальные могут без нее обойтись?
— Ради бога, хватит с меня этой релятивистской чепухи! Ты все время переводишь разговор на другое. Разумеется, никто не хочет, чтобы арабских писателей бросали в тюрьму! Но вторжение в Ирак не решит проблему.
— А вдруг решит? У нас есть шанс поставить одну страну на правильный путь. Посеять семя. И посмотреть, сможет ли оно взойти и расцвести.
— Семена свободы не сеют с бомбардировщиков. Местные жители возненавидят агрессоров. Религиозные экстремисты усилят свои позиции. Свободы станет еще меньше, писателей в тюрьмах — еще больше.
— Ставлю пятьдесят фунтов на то, что через три месяца после вторжения в Ирак там появится свободная пресса и неограниченный доступ к интернету. И на то, что происходящее подбодрит партию реформ в Иране, а диктаторов в Сирии, Саудовской Аравии и Ливии заставит призадуматься.
— Отлично, — отвечает Дейзи. — А я ставлю пятьдесят на то, что через три месяца ты раскаешься в своих нынешних словах.
В ее школьные годы их споры на самые разные темы не раз заканчивались пари: отец с дочерью с шутливой серьезностью пожимали друг другу руки, а затем, даже выиграв, Генри находил какой-нибудь способ отдать ей деньги. Завуалированная форма финансовой поддержки. В семнадцать лет, неудачно ответив на каком-то экзамене, Дейзи мрачно поставила двадцать фунтов на то, что никогда не поступит в Оксфорд. Чтобы ее подбодрить, Генри поднял ставку до пятисот. Она, разумеется, поступила, а на выигранные деньги съездила с подружкой во Флоренцию. Но сейчас, кажется, Дейзи не настроена на рукопожатия. Она решительно поворачивается к нему спиной и отходит в дальний угол, внезапно очень заинтересовавшись дисками Тео. Генри остается на табурете посреди кухни, вертит в руках бокал, но уже не пьет. Ему не по себе: он чувствует, что говорит не то, что надо, и не то, что чувствует на самом деле. Странно, что, говоря о политике с Джеем Строссом, он скорее «голубь», а с собственной дочерью — «ястреб». Почему так? Однако приятно, сидя на кухне, размышлять о геополитической стратегии, вершить судьбы мира, прекрасно зная, что назавтра тебя не призовут к ответу ни газетчики, ни избиратели, ни друзья, ни история в целом. Когда не опасаешься последствий, можно позволить себе и чуть-чуть заблуждаться.
Она выбирает диск из стопки и ставит в плеер. Генри ждет, надеясь по выбору музыки угадать ее настроение. При первых фортепианных аккордах по лицу его расплывается улыбка. Джонни Джонсон, старый пианист Чака Берри, играет «Танкерей» — простодушный и грубоватый блюз о встрече старых друзей.
И будет забот немало,
Но я соберу друзей,
И мы в простые стаканы
Старый нальем «Танкерей».
Она поворачивается и, пританцовывая, идет к нему.
Он сжимает ее руку.
— Чем так вкусно пахнет? — говорит она. — Кажется, старый вояка приготовил свою знаменитую тушеную рыбу? Тебе чем-нибудь помочь?
— Юная пацифистка может накрыть на стол. И если хочет, нарезать салат.
Она уже стоит у буфета, когда раздается звонок в дверь — два долгих, дрожащих звонка. Отец и дочь обмениваются взглядами: такая настойчивость — недобрый знак.
— Вот что, — говорит он, — порежь-ка лимон. Джип вон там, тоник в холодильнике.
Она театрально закатывает глаза и вздыхает:
— Начинается!
— Спокойно, спокойно, — с улыбкой отвечает Генри и идет открывать дверь своему тестю, прославленному поэту.
В детстве, в пригороде, живя вдвоем с матерью, Генри Пероун никогда не ощущал отсутствия отца. В соседних домах, где едва ли не половина заработка уходила на оплату ссуды за жилье, отцы по большей части пропадали на работе и, как ему казалось, особого интереса не представляли. На его детский взгляд, жизнью в Перивейле заправляли исключительно матери-домохозяйки: зайдя в гости к приятелю в выходной или в праздник, ты попадал во владения его мамы, во временный мир ее повелений и запретов. Мать разрешала, мать запрещала, мать выдавала карманные деньги. Генри не видел причин завидовать друзьям, у которых на одного родителя больше. Даже появившись наконец дома, отцы, как правило, не вызывали никакой симпатии: они ругались, ворчали, бухтели или просто усаживались на диван с газетой, и жизнь от их присутствия вовсе не становилась интереснее — скорее наоборот. И подростком, рассматривая немногие фотографии, оставшиеся от отца, Генри руководствовался не сыновней тоской — нет, вглядываясь в правильное лицо с чистой кожей, он эгоистично прикидывал свои будущие шансы на успех у девушек. От отца ему нужно было лицо, и только; без советов, запретов и суждений он мог спокойно обойтись. И нового родственника совершенно не собирался воспринимать как замену отцу — а если бы и возникло такое желание, постарался бы найти себе тестя попроще Иоанна Грамматика.
Отправляясь в 1982 году на первую встречу с будущим тестем — прямо с парома в Бильбао, где они с Розалинд в первый раз занимались любовью, — выпускник медицинской школы Генри Пероун твердо решил, что не позволит обращаться с собой снисходительно или фамильярно. Он — взрослый человек, профессионал в своем деле не хуже любого поэта. С подачи Розалинд он прочел «Гору Фудзи», вошедшую во все сборники; однако вообще-то стихов не читал, о чем честно сообщил в первый же день за ужином. Но Иоанн в то время вдохновенно творил новый цикл «Без погребения» (то был последний продуктивный период его творчества, как выяснилось потом), и его не заинтересовало, что читает или не читает на отдыхе молодой врач. И позже, когда на столе уже стоял скотч и молодой доктор не соглашался с ним ни в вопросах политики (Иоанн обожал Маргарет Тэтчер), ни в музыке (бибоп извратил джаз), ни в суждениях о Франции — коррумпированной стране, Иоанн ничего, кажется, просто не замечал.
На следующее утро Розалинд сказала, что напрасно Генри так старался привлечь к себе внимание. Он этого совершенно не хотел, и замечание показалось ему обидным. Больше он не пытался спорить с Иоанном, но все равно ничего не изменилось — ни после того первого вечера, ни после свадьбы, ни потом, когда появились дети, ни двадцать с лишним лет спустя. Пероун держится на расстоянии, а Иоанн, вполне этим довольный, благосклонно взирает поверх его головы на дочь и внуков. С виду они вежливы, но в глубине души не слишком лестного мнения друг о друге. Пероун не понимает, как можно посвятить жизнь поэзии — делу, на его взгляд, несерьезному, этакому хобби, вроде собирания грибов; его раздражают мелкое тщеславие и бурный темперамент Иоанна, он, хоть убей, не в силах понять, чем таким особенным пьяница поэт отличается от любого другого пьяницы; а Грамматик — его нынешний гость — видит в Пероуне еще одного филистера, да еще из породы медиков — грубых и скучных материалистов, которым он не доверяет тем больше, чем сильнее от них зависит.
Есть и еще одна проблема, которая, естественно, не обсуждается. Дом на площади, как и замок, мать Розалинд Марианна унаследовала от своих родителей. Когда она вышла за Грамматика, вся семья поселилась в лондонском доме, там выросли Розалинд и ее брат. Марианна погибла в автокатастрофе, и завещание ее ясно гласило: Сан-Фелис — Иоанну, лондонский дом — детям. Четыре года спустя после свадьбы Генри и Розалинд, обитавшие в то время в крохотной квартирке в Арчуэе, взяли ссуду, чтобы выкупить половину дома у ее брата, мечтавшего о квартире в Нью-Йорке. А потом был радостный день переезда. Все эти операции совершались при полном согласии всех сторон. Однако, бывая у них в Лондоне, Грамматик ведет себя так, словно возвращается домой, словно он здесь — благосклонный хозяин, а они всего лишь жильцы. Или, может быть, Генри слишком болезненно это воспринимает, поскольку в его жизни отцовское место пустует. Так или иначе, это его раздражает: если так необходимо встречаться с тестем, то лучше уж во Франции.
Направляясь к дверям, Пероун напоминает себе, что, несмотря на выпитое шампанское, должен как следует скрыть свои чувства: три года прошло после того, что Тео назвал, на манер викторианского детектива, «Происшествием с Ньюдигейтской премией», и задача сегодняшнего вечера — помирить деда с внучкой. Она покажет ему сигнальный экземпляр книги, он напомнит, кому юная поэтесса обязана своим успехом, и все пройдет как нельзя лучше. С этой благой мыслью Пероун открывает дверь — и в самом деле, его тесть стоит в двух-трех шагах от порога, в длинном шерстяном пальто с поясом, в фетровой шляпе и с тростью, картинно откинув голову, и холодный свет фонарей льется на его чеканный профиль. Скорее всего, он позирует для Дейзи.
— А, Генри! — говорит он с явным разочарованием. — А я сейчас смотрел на башню…
Грамматик не двигается с места, и Пероуну приходится шагнуть за порог и подойти к нему.
— Я, — продолжает Грамматик, — пытался увидеть ее глазами Роберта Адама, когда он разбивал этот сквер. Что бы он о ней сказал, как думаешь?
Башня высится над оголенными кронами платанов, над реконструированным фасадом на южной стороне площади — огромная, сверкающая стеклом и сталью, с шестью круговыми террасами, гигантскими спутниковыми тарелками, и над всем этим — светящийся узор неоновых колец. Маленький Тео любил спрашивать у отца: а если башня упадет, то на нас? — и приходил в восторг, когда отец отвечал: точно, прямо нам на голову! Пероун и Грамматик еще не поздоровались, не пожали друг другу руки, так что разговор выглядит отрывочным и бессмысленным, словно светский обмен репликами на каком-нибудь банкете.
Но Пероун, любезный хозяин, включается в игру.
— Думаю, он был бы поражен ее высотой и обилием стекла. И электричеством, конечно. Он бы решил, что это не здание, а механизм.
Грамматик ясно дает понять, что это, по его мнению, не ответ.
— Дело в том, что в конце восемнадцатого столетия он мог бы найти лишь одну аналогию — шпиль собора. Ему непременно показалось бы, что это церковное здание, — иначе почему оно такое высокое? Спутниковые тарелки показались бы ему украшениями или ритуальными предметами. Религия будущего.
— Что ж, он был бы недалек от истины.
— Ради бога, — не слушая его, повышает голос Грамматик, — взгляни на пропорции этих колонн, на резьбу капителей! — Теперь он тычет своей тростью в сторону фасада на восточной стороне. — Вот красота! Вот самодостаточность! Иной мир, иное сознание. А увидев эту стеклянную махину, Адам поразился бы ее уродству. Это же что-то нечеловеческое. Ни изящества, ни тепла. Смотреть страшно. Он бы сказал себе: если нашей религией должно стать вот это — пусть лучше все провалится к чертям!
Генри смотрит в сторону георгианских колонн на фасаде с восточной стороны и видит двух людей, скорчившихся на скамье, примерно в сотнях футах от него. На обоих — кожаные куртки и шерстяные шапки: они придвинулись друг к дружке и ежатся от холода. Кого-то ждут, думает Пероун: иначе зачем сидеть тут холодным февральским вечером. Его вдруг охватывает нетерпение, и, не дожидаясь, когда Грамматик продолжит клеймить современную цивилизацию, он быстро говорит:
— Дейзи ждет. Она приготовила нам напитки.
И с этими словами берет тестя под локоть и мягко подталкивает в сторону распахнутой двери, откуда струится гостеприимный свет. Иоанн в относительно благосклонном расположении духа, и такой случай упускать нельзя. Примирение — не то, что стоит откладывать на потом.
Он принимает у тестя пальто, шляпу и трость, жестом приглашает его в гостиную, а сам идет вниз, чтобы позвать Дейзи. Но она уже поднимается по лестнице с подносом, там две бутылки шампанского, открытая и новая, джин, лед, лимон, дополнительные бокалы для Розалинд и Тео и орехи макадамия в расписной вазочке, которую она привезла из студенческой поездки в Чили. Бросает на отца вопросительный взгляд: тот ободряюще улыбается — мол, действуй смело. Берет у нее поднос, рассчитывая, что они с дедом обнимутся, и пропускает ее в гостиную. Однако Грамматик, стоящий в центре комнаты, не спешит с объятиями, и Дейзи, глядя на него, также как-то суровеет. Быть может, дед, как и сам Генри, поражен ее красотой — или схожестью с бабушкой. Наконец оба трогаются с мест навстречу друг другу, повторяя: «Дедушка… Дейзи…» — пожимают друг другу руки, а затем, словно по инерции движения тел, осторожно целуют друг друга в щеки.
Генри ставит поднос и смешивает джин с тоником.
— Вот вы и здесь, — говорит он. — Ну, давайте выпьем. За поэзию.
Старик берет джин; Генри замечает, что рука у него дрожит. Дейзи и дед поднимают бокалы и пьют, бормоча какие-то вариации на тему произнесенного тоста.
— Она — вылитая Марианна, — обращается к нему Грамматик. — Вылитая Марианна в день нашей первой встречи.
Сам Генри на этом месте непременно бы прослезился, но у старика глаза остаются сухими. Вообще Грамматик, при всем своем пресловутом темпераменте и театральных перепадах настроения, в определенном смысле прекрасно владеет собой. В самые бурные минуты в нем чувствуется сила воли, какая-то стальная жесткость. Среди самых близких друзей, в моменты самых нелегких объяснений он остается как бы чуть-чуть в стороне от происходящего. По словам Розалинд, эту надменно-отстраненную манеру поведения, подобающую великому старцу, он выработал себе давным-давно, еще до сорока.
— Ты тоже чудесно выглядишь, — говорит ему Дейзи.
Он кладет руку ей на плечо.
— Сегодня в гостинице я весь день перечитывал твои стихи. Прекрасно, Дейзи! Черт меня побери, просто прекрасно! Бесподобно! — Отхлебнув джина, он декламирует нараспев:
Но так как вольный океан широк
И с кораблем могучим наравне
Качает скромный маленький челнок —
Решился я появиться на волне…
— Ну-ка, скажи честно, — просияв, говорит Иоанн, — скажи-ка честно, кто же этот «могучий корабль»?
Грамматик напрашивается на комплимент, который почитает принадлежащим себе по праву. Пожалуй, рановато. Слишком уж он торопится. Возможно, Дейзи посвятила книгу деду — а возможно, нет; еще и поэтому Пероуну не терпится взглянуть на сигнальный экземпляр.
Дейзи явно смущена. Она открывает рот, но обрывает себя на полуслове и наконец отвечает с натянутой улыбкой:
— Подожди — увидишь.
— Шекспир-то, разумеется, не считал себя жалким челноком. Это ирония. А ты, милая, ты тоже иронизируешь?
Дейзи мнется, пряча лицо за бокалом. Наконец отставляет бокал и пристально смотрит на деда.
— Дедушка, он не «решился».
— Как так не «решился»? Ты что, не помнишь? Мы же с тобой разучивали этот сонет!
— Помню, дедушка. Но у Шекспира сказано «дерзнул». «Дерзнул я появиться на волне». «Решился» из размера выпадает.
Грамматик уже не улыбается. Он застывает, устремив на внучку тяжелый взгляд, а она глядит ему в лицо дерзко и вызывающе — совсем как на отца в кухне. Она бросила вызов и не намерена отступать. Что до Пероуна, то он не понимает, чем «дерзнул» так уж сильно отличается от «решился».
— Вот как, — говорит наконец Грамматик. — Выпадает, говоришь. Ну ладно. Генри, как у тебя дела на работе?
За все двадцать с лишним лет знакомства тесть ни разу не спрашивал, как у Генри дела на работе. И Генри не позволит ему вот так затыкать внучке рот.
— Наша память иной раз выделывает странные штуки, — замечает он с приятной улыбкой. — Со мной еще и не такое случалось.
И поворачивается к Дейзи. Она кажется смущенной и явно подыскивает предлог сбежать. Но он ее не отпустит.
— Объясни, пожалуйста. Я что-то не понял. Почему «дерзнул» сюда подходит, а «решился» — нет?
Дейзи мило улыбается отцу.
— «Дерзнул я появиться на волне…» — медленно и отчетливо повторяет она. — Это пятистопный ямб. Ти-там, ти-там, ти-там: безударный — ударный, безударный — ударный. И так пять раз. А «решился я» — добавляет лишнюю стопу, она ломает размер.
Грамматик тем временем устраивается на кожаном диванчике; его шумный вздох отчасти заглушает ее последние слова.
— Ладно, ладно, — ворчит он, — придержи коней. А «то был не сон, не сказочное виденье…» — это что такое? У Шекспира полно неправильных строк, в сонетах так просто десятки. Он вполне мог написать «решился».
— «То был не сон» — это Уайет, — бурчит себе под нос Дейзи.
Пероун бросает на нее взгляд и предостерегающе поднимает палец. Она настояла на своем, но последнее слово должно остаться за дедом. Если, конечно, она не намерена спорить до ночи.
— Наверное, ты прав, — миролюбиво произносит она. — Мы оба правы. Еще джину, дедушка?
Грамматик передает ей свой бокал.
— А себе налью тоника, — говорит Дейзи.
Несколько секунд она молчит, чтобы спор забылся, затем так же негромко сообщает отцу:
— Пойду накрою на стол.
Быть может, Генри чересчур суетится. Да, пожалуй. В конце концов, что он может сделать? Если Дейзи переросла своего наставника, а он не способен с этим смириться, — так тому и быть. Что-то изменилось в ней, и он не понимает этой перемены; за безупречными манерами чувствуются какие-то беспокойные волны, приливает и отступает готовность к схватке. Как бы там ни было, пить вдвоем с тестем его совершенно не тянет. Он с нетерпением ждет, когда вернется Розалинд — жена, дочь, мать, адвокат. Здесь явно не хватает ее навыков.
— Принеси книгу, я хочу посмотреть, — говорит он Дейзи.
— Хорошо.
Пероун садится на второй диван, по другую сторону поцарапанного полированного столика, пододвигает тестю орешки. Позади них, в холле, Дейзи, тихо чертыхаясь, копается в рюкзаке. Тесть и зять не утруждают себя светской беседой. Даже случись им набрести на тему, интересную для обоих, — мнение друг друга останется им безразлично. Поэтому они молчат, и обоих это вполне устраивает. В первый раз с тех пор, как вошел в дом, Пероун удобно устраивается на диване, вытягивает ноги; от трех бокалов шампанского и вина на пустой желудок в голове у него стоит приятный туман, мышцы еще ноют от утреннего сквоша, в ушах позванивают отголоски блюза Тео; прикрыв глаза, он впадает в приятное полузабытье. Все хороню, все прекрасно. Пилоты — безобидные русские; Лили там, где о ней заботятся; приехала Дейзи и привезла свою книгу; два миллиона великодушных идеалистов вышли на улицы, чтобы остановить войну; Тео и Чес написали чудесную песню; Розалинд в понедельник выиграет свое дело, а сейчас уже едет домой; статистически крайне маловероятно, чтобы сегодня вечером террористы прикончили их семью; тушеная рыба, кажется, особенно удалась; сложных пациентов на следующей неделе не ожидается; Грамматик настроен благодушно; завтра — в воскресенье — их с Розалинд ожидает чудное утро, полное неторопливой неги. А теперь пора еще выпить.
Он протягивает руку к бутылке, чтобы подлить себе вина, и в это время из прихожей доносится звучный металлический лязг, радостный возглас Дейзи и звучный баритон: «Привет, сестренка!» — а затем хлопанье входной двери, от которого по бокалу поэта разбегаются концентрические круги, приглушенные голоса и невнятные звуки объятий. Пришел Тео. Секунду спустя оба появляются в дверях, в руках у каждого — драгоценные дары для деда: у Дейзи — книга, у Тео — гитара. Из всей семьи Тео легче всего общаться с Грамматиком. У них есть общий интерес — музыка, но соперничество исключено: Тео играет, дед слушает и коллекционирует блюзовые записи, теперь с помощью внука перенесенные на жесткий диск.
— Дедушка, не вставай! — говорит он, прислоняя гитару к стене.
Но старик уже поднялся на ноги, и вот дед и внук обнимаются — просто и искренне, без всяких церемоний. Дейзи садится рядом с отцом, кладет книгу на колени.
Дед наконец выпускает Тео из объятий, вглядывается ему в лицо; с появлением внука он, кажется, помолодел лет на десять.
— Значит, порадуешь меня новой песней?
Генри вглядывается в обложку книги — темно-синюю, с черным заголовком. Он обнимает Дейзи за плечи, и та придвигается ближе к нему, словно стараясь взглянуть на книгу его глазами. И сам он пытается представить, каково ото — держать в руках собственное творение. В ее возрасте он оканчивал пятый курс, с головой уйдя в мир анатомии и латинских названий, и ни о чем подобном и не мечтал. Он переворачивает страницу. На титульном листе — все те же три слова, теперь вписанные в двойной прямоугольник: «Скромный мой челнок». Дейзи Пероун. Внизу — название издательства. Еще ниже — Лондон, Бостон. Корабль Дейзи, пусть и скромный, пустился в трансатлантическое плавание. Тут Генри понимает, что Тео уже несколько секунд пытается привлечь его внимание, и поднимает глаза.
— Папа! Папа! Ну как тебе песня? Понравилась?
Даже когда дети были маленькие, Генри — из педагогических соображений — был скуп на похвалы. Чтобы не расхолаживать. Но сегодня сделает исключение, ему и самому нужны положительные эмоции.
— Потрясающе, — искренне отвечает он, а затем, к всеобщему удивлению, задрав голову, громко и довольно верно напевает: «Все равно приходи в мой сквер городской, в маленький сквер городской».
Тео достает из кармана куртки диск и протягивает деду.
— Мы сегодня сделали запись. Качество так себе, но, по крайней мере, догадаешься, как это звучит.
Генри снова поворачивается к дочери.
— «Лондон, Бостон». Здорово!
Он трогает пальцем крошечные печатные буквы. Вверху страницы — посвящение: «Иоанну Грамматику».
— Не знаю… — вдруг смутившись, шеи чет ему на ухо Дейзи. — Может быть, не стоило… На самом деле надо было посвятить ее вам с мамой… Я просто не знала, как лучше…
Он снова сжимает ее плечи и шепчет в ответ:
— Все правильно.
— Не знаю… Если хочешь, посвящение еще можно изменить…
— Все правильно. Он вывел тебя на эту дорогу. Он будет просто счастлив. И мы все тоже. Ты поступила совершенно правильно. — И, на случай, если в его голосе все же прозвучало сожаление, добавляет: — Это же не последняя твоя книга. Еще успеешь всю семью охватить посвящениями!
Только сейчас — по мелкой дрожи плеча у него под рукой, по жару разгоряченного тела — он понимает, что дочь плачет. Она прячет лицо у него на плече. Тео и дед и другом конце комнаты, у полок с дисками, обсуждают какого-то пианиста.
— Эй, малышка! — шепчет он ей. — Милая моя, что случилось?
От этого слезы начинают литься сильнее; она молча качает головой, не в силах говорить.
— Пойдем наверх, в библиотеку?
Она снова качает головой. Он гладит ее по голове и молча ждет.
Несчастная любовь? Нет, не стоит гадать. Уже много лет он не видел ее плачущей; но он знает: стоит немного подождать — она успокоится и сама все расскажет. А говорить Дейзи умела. Старинные романы, к которым приучил ее дед, научили ее точно и красноречиво описывать свои чувства. Поэтому Генри терпеливо молчит, прижимая дочь к себе; Она уже не рыдает, но по-прежнему сидит с закрытыми глазами, уткнувшись ему в плечо. За спиной у них Иоанн и Тео обсуждают музыку и музыкантов: как истинные посвященные, беседуют они вполголоса, от этого в комнате становится уютнее. В руке у Грамматика вторая, если не третья, порция джина, однако, как ни странно, он трезв. Плечо, к которому приникла Дейзи, начинает чуть покалывать. Генри с нежностью смотрит на дочь: лица ее почти не видно, а то, что видно, кажется совсем юным — нежная розоватая кожа, уголок глаза без единой морщинки, которые указывали бы на возраст или жизненный опыт. За внешними признаками взрослости — самоуверенностью, прекрасными манерами, сексуальным опытом — все еще прячется детство. Оно отступает шажок за шажком, не отдавая без боя ни пяди своей территории; Генри помнит, как уже, можно сказать, взрослой девицей, с грудью и с месячными, Дейзи не ложилась в постель без любимых плюшевых зверушек. А потом — первый банковский счет, поступление в университет, водительские права; и вот уже лишь родители способны различить в этом новом взрослом все более неуловимые черты своего маленького ребенка. И все же сейчас, глядя на нее, Генри знает: как бы по-детски ни прижималась она к нему — в этом больше нет невинности. Он почти чувствует, как мечется ее мысль, как проносятся перед мысленным взором огни парижских улиц, раскрытый чемодан на неубранной постели, искаженные гневом лица — или что там еще могло ее расстроить… Глядя на ее склоненную голову, он может об этом только догадываться.
Он снова впадает в полузабытье — минут на пять или, может быть, на десять. В какой-то миг, когда логическая связь мыслей начинает распадаться, он прикрывает глаза и отдается свободному потоку ассоциаций. Река, невесть куда несущая свои мутные воды; узел, развязываемый неуклюжими пальцами, что может означать пересчет денег или смену рабочих дней выходными… Однако он помнит, что засыпать по-настоящему нельзя — у него гости, и, кажется, надо сделать что-то еще, вот не может вспомнить, что именно… Открывается входная дверь — пришла Розалинд, от этого звука он вздрагивает и оглядывается через плечо. Приподнимает голову Дейзи, стихает приглушенный разговор Тео и Иоанна. Наступает долгая, необычно долгая пауза; затем они слышат, как дверь закрывается. Должно быть, у Розалинд руки заняты покупками или папками с документам и, думает Генри и хочет встать, чтобы ей помочь. Но в этот миг появляется она сама. Идет медленно и как-то неуверенно, словно опасается того, что может здесь увидеть. В руках у нее коричневый портфель. Лицо бледное, напряженное, как будто чьи-то невидимые руки сзади натягивают ей кожу. Глаза огромные, темные: в них плещется то, что пытается и не может сорваться с ее беспомощно размыкающихся и снова смыкающихся губ. Остановившись на пороге, она оглядывается назад.
— Мама! — зовет ее Дейзи.
Пероун отстраняет дочь и вскакивает на ноги. На Розалинд — зимнее пальто поверх делового костюма, но, кажется, он видит, как отчаянно бьется ее пульс: это впечатление создается частым, неглубоким дыханием. Вся семья оборачивается к ней; она отшатывается, прижавшись к стене, глазами и торопливым, каким-то вороватым движением руки умоляя их не подходить. Теперь он замечает в ее лице не только страх, но и гнев; верхняя губа вздрагивает, как бы от отвращения. Через приоткрытую дверь, сквозь щель размером не больше четверти дюйма, Пероун замечает в холле какую-то тень; мелькнув, она исчезает. И в то же время по реакции Розалинд все они понимают, хотя еще и не видят, что следом за ней идет кто-то еще. Пероун первым осознает, что незваных гостей — двое.
Мужчина входит в комнату, и Пероун мгновенно узнает его одежду: кожаная куртка, вязаная шапка, низко надвинутая на лоб. Так вот чего ждали те двое на скамейке! А в следующий миг, прежде чем всплыло имя, он вспоминает лицо — и походку вразвалку, и неуправляемую мышечную дрожь. Он подходит к Розалинд — близко, слишком близко. Та не двигается с места; повернувшись к мужу, она наконец находит нужное слово.
— Нож, — говорит она очень тихо, словно обращаясь к нему одному. — У него нож.
Правая рука Бакстера — глубоко в кармане куртки. Он разглядывает комнату и всех, кто в ней. Ухмыляется, словно собирается рассказать анекдот. Должно быть, весь день он мечтал об этой встрече. Подергивая головой — двигать глазами он не может, — переводит взгляд на Тео и Иоанна в дальнем конце комнаты, на Дейзи и, наконец, на Пероуна. В этот миг в голове у Генри бьется одна дурацкая мысль: ну конечно. Логично. События сегодняшнего дня сплетаются воедино: осталось понять, какую роль во всем этом играют его мать и Джей Стросс с ракеткой. Пока Бакстер не заговорил, Пероун пытается взглянуть на свою комнату его глазами, как будто это поможет понять, каких бед от него ждать: две бутылки шампанского, джин, блюдца с лимоном и со льдом, вызывающе высокий потолок с лепниной, резкие черно-белые композиции Бриджет Райли рядом с Ходжкином, приглушенный свет ламп, паркет вишневого дерева под персидскими коврами, стопки серьезных книг, потертый журнальный столик колониальных времен. Да, цена возмездия будет велика. Он видит и своих родных глазами Бакстера: с девчонкой и стариком хлопот не будет, парень — на вид сильный, но едва ли умеет драться. И конечно, долговязый доктор. К нему-то он и пришел. Ну конечно. Тео предупреждал: уличные парни — народ гордый. И вот живое подтверждение этой истины, стоит перед ним с ножом в кармане. Дело может принять плохой оборот, так что любая мелочь имеет значение.
Генри стоит футах в десяти от Бакстера. Когда Розалинд предупредила мужа о ноже, он застыл как вкопанный. Теперь, словно ребенок, подражающий походке бабушки, он осторожно приставляет левую ногу к правой. Глазами и слабым движением головы Розалинд умоляет его не подходить. Она не знает, что происходит: ей кажется, это обычные грабители, и разумнее всего отдать им все, что захотят, и пусть уходят. О болезни Хантингтона она тоже ничего не знает. Весь день в его мозгу гулкой фортепианной нотой отзывалась та встреча на Юниверсити-стрит. И все же он почти забыл Бакстера: не о его существовании, конечно, — забыл его самого, его никотиновую вонь, трясущуюся правую руку, физиономию, которая от низко надвинутой на лоб шапки кажется уже совершенно обезьяньей.
Взглядом Бакстер дает понять, что заметил его движение, однако говорит только:
— Так, все быстро достали мобильники и положили на стол.
Никто не двигается.
— Сначала вы, ребята, — приказывает Бакстер. И к Розалинд: — Давай, скажи им.
— Дейзи, Тео! Думаю, лучше сделать, как он говорит. — Теперь гнева в ее голосе больше, чем страха, и неуместное сейчас «думаю» отдает непокорностью.
У Дейзи дрожат руки: ей никак не удается извлечь из тугого кармана телефон. Дышит она часто, неглубоко. Тео выкладывает на стол свой телефон и подходит помочь сестре; хороший шаг, думает Генри, теперь сын стоит почти рядом с ним. Бакстер все не вынимает руку из кармана. Если они сумеют согласовать действия, быть может, им удастся броситься на него и обезоружить.
Однако Бакстер тоже это понимает.
— Положи ее мобильник рядом со своим и отойди туда, где стоял. Давай-давай. Дальше. Еще дальше.
Где-то в кабинете у Генри, в ящике, набитом всяким мусором, лежит перцовый баллончик, купленный много лет назад в Хьюстоне. Может быть, он еще работает. Где-то в кладовой, среди палаток и старых игрушек, должна быть бейсбольная бита. А на кухне — множество разных ножей. Однако, судя по синяку на груди, в бою на ножах Пероуну ничего не светит.
Бакстер поворачивается к Розалинд:
— Теперь твой.
Обменявшись взглядом с Генри, она достает из кармана пальто свой телефон и кладет его в ладонь Бакстера.
— И ты.
— Мой наверху, заряжается, — говорит Пероун.
— Кончай свистеть, мудила, — отвечает Бакстер. — Вон он, я его вижу.
Действительно, сотовый Пероуна выглядывает из заднего кармана его джинсов.
— Да.
— Положи его на пол и подтолкни ко мне.
Чтобы его подбодрить, Бакстер наконец достает из кармана свое оружие. Насколько можно судить, это старомодный французский кухонный нож, с оранжевой деревянной ручкой и изогнутым матовым лезвием. Осторожно, стараясь не делать резких и быстрых движений, Пероун нагибается, кладет свой сотовый на пол и подталкивает к Бакстеру. Тот не поднимает телефон, вместо этого зовет:
— Эй, Найдж! Заходи. Собери-ка мобилы.
В дверях появляется парень с лошадиной физиономией и останавливается на пороге.
— Ух ты, ну и квартирка! — И, заметив Пероуна, добавляет: — О, вот и наш герой асфальта!
Пока его приятель собирает телефоны, Бакстер спрашивает:
— А как насчет дедули? Только не говори, что ему вы не купили телефон!
Из теней в глубине комнаты выступает Грамматик; в руке у него — пустой бокал.
— У меня действительно нет телефона. А если бы был — я разбил бы его об твою пустую башку!
— Батя твой, что ли? — спрашивает Бакстер у Генри.
Сейчас не время разбираться в родственных связях, и Генри отвечает: «Да» — ему кажется, что так будет лучше.
Однако он ошибся, страшно ошибся. Своей приплясывающей походкой Бакстер обходит Найджела и стремительно движется прямо к старику.
— Ну надо же! — говорит он. — Такой приличный старый джентльмен — и так ругается!
Предчувствуя беду, Пероун бросается следом, но ухмыляющийся Найджел встает у него на пути. Генри успевает только выкрикнуть:
— Он тебе ничего не сделал!
Бакстер уже стоит перед стариком. Тео бросается вперед; и в этот миг кулак Бакстера взмывает в воздух, и слышится влажный треск кости — словно хрустнула зеленая ветка. Все Пероуны кричат — кто: «Нет!», кто просто: «А-а!» Однако худшие их опасения не сбылись: Бакстер ударил Грамматика другой рукой, не той, в которой держит нож. У старика подгибаются ноги, он падает; Тео мгновенно оказывается рядом, поддерживает его, помогает опуститься на колени, подхватывает из руки бокал. Медленно и беззвучно — он не застонет, не доставит врагу такого удовольствия — Грамматик закрывает лицо руками. Меж пальцев у него стекает кровь.
До сих пор Генри был как в тумане. Да, поражен, испуган — но как-то не всерьез. По своему обыкновению, он грезил наяву: мечтал о том, как вместе с Тео обезоружит Бакстера, о перцовых баллончиках, битах и ножах — и все это были чистые фантазии. Теперь же перед ним предстала истина во всей своей неприглядной наготе: Бакстер — человек, который ни на что не надеется и потому ничего не боится. Но это лишь общие слова, канва вышивки. А сложный узор образован симптомами его болезни — импульсивностью, неспособностью к самоконтролю, паранойей, резкими перепадами настроения, постоянным переходом от депрессии к взрывам ярости и обратно. Что-то из этого может сыграть Генри на руку, как сегодня утром. А может привести к катастрофе. Интеллектуального снижения пока не заметно — эмоциональные реакции и координация страдают первыми. Каждый, чье число CAG в толще таинственного гена четвертой хромосомы составляет значительно больше сорока, обречен пройти этим путем. Его будущее предопределено. Ни любовь, ни таблетки, ни изучение Библии, ни тюремное заключение не излечат Бакстера и не собьют его с курса. Судьба его, записанная в хрупких протеинах, нерушима, словно надпись, выбитая на камне или гравированная на закаленной стали.
Иоанн Грамматик стоит на коленях у дивана; Розалинд и Дейзи бросаются к нему. Тео беспомощно кладет руку на плечо деда. Генри не может подойти — путь ему по-прежнему преграждает Найджел. Бакстер, все еще с ножом в руке, делает шаг в сторону, дрожащей левой рукой стягивает шапку и расстегивает молнию на куртке, неуклюже закуривает. Топчется на месте, дергая молнию и косясь на хлопочущих вокруг старика женщин. Кажется, он не очень понимает, что делать дальше.
Никакие доводы не помогут Пероуну убедить себя в том, что только генетический сбой привел к тому, что семье его угрожают, а у тестя разбит нос Нет, виноват и он сам. Он унизил Бакстера на улице, на глазах у его приятелей, унизил, уже догадавшись о его болезни. Естественно, Бакстер явился сюда, чтобы при свидетеле спасти свою репутацию. Должно быть, уговорил Найджела или, быть может, подкупил. Парень этот, кажется, дурак дураком, уболтать его несложно. Бакстер действует на пределе сил, ибо слишком хорошо знает, что его ждет. Пройдет несколько месяцев, может быть, лет, и атетоз — бессознательные, неконтролируемые движения, и хорея — мышечные подергивания, гримасничанье, непроизвольные движения пальцами и плечами — овладеют им окончательно. Для разбойной жизни нужно бычье здоровье. А он будет прикован к койке, мучимый жуткими галлюцинациями. Друзья его наверняка покинут, и уж точно не будет рядом никого, кто бы его любил. Еще дальше — мрак и медленное сползание в пропасть. Если повезет, умелые врачи немного облегчат его страдания. Если повезет. Вот почему сейчас, пока Бакстер еще способен удержать в руке нож, он отчаянно борется за свое попранное достоинство, а может, даже надеется заслужить посмертную славу. Да, этот дылда на «мерседесе» совершал большую ошибку, когда снес зеркало старине Бакстеру! Жалкая история Бакстера неотмщенного, Бакстера, обманутого незнакомцем и покинутого друзьями, будет прочно забыта.
О чем он думал, этот парень, когда выслушивал свой диагноз, видел товарищей по несчастью, даже переписывался несколько лет назад с нейрохирургом из Лос-Анджелеса о новой терапии? Впрыскивание коктейля из стволовых клеток и собственной нервной ткани пациента — разумеется, ничего из этого не вышло, да и не могло выйти, на этот счет Пероун не обманывался. Как мог он не понимать, что унизить и обмануть такого эмоционально неустойчивого человека, как Бакстер, смертельно опасно? Избавился от побоев — и бегом на корт. Разрешив один кризис, вызвал другой, намного страшнее. И кровь Грамматика на полу — его вина. Бакстер сломал старику нос, приняв его за отца Генри. Прекрасный способ начать казнь сына.
Розалинд и Дейзи склонились над Грамматиком с бумажными салфетками.
— Ничего, ничего, — невнятно говорит он. — Ничего страшного. Я его уже ломал… в библиотеке, на этой чертовой лестнице…
— Знаешь что? — обращается Бакстер к Найджелу. — Мы тут уже бог знает сколько торчим, и никто не предложил нам выпить!
Это возможность избавиться от Найджела и обогнуть столик, на котором стоят напитки. Генри надеется завлечь Бакстера на свою половину комнаты, подальше от Грамматика. Ему страшно, что Розалинд или кто-нибудь из детей сорвется, когда Бакстер будет рядом. Дотронувшись до бутылки шампанского, Пероун вопросительно смотрит на Бакстера и ждет. Розалинд и Дейзи, обнявшись, склонились над Грамматиком. Тео стоит, устремив взгляд в пол, чтобы не встречаться взглядом с Бакстером. Тот наконец справился с молнией на куртке и сунул нож обратно в карман.
— Ладно, — говорит он. — Два джина с лимоном и со льдом.
Спиртное сделает Бакстера еще более неуклюжим — но и еще более неуравновешенным. Приходится рисковать. Пероун с удивлением обнаруживает, что и в пучине животного ужаса не теряет способность к холодному расчету: словно аптекарь, взвешивает он на мысленных весах плюсы и минусы своего шага. Он наполняет два бокала до краев «Танкереем», бросает в каждый ломтик лимона и кубик льда, один передает Найджелу, другой протягивает Бакстеру. Стол преграждает ему дорогу, но Бакстер сам обходит стол и подходит к дивану, чтобы взять свой бокал.
— Послушай, — говорит ему Пероун. — Что касается того нашего спора… Я признаю, что утром был не прав. И готов заплатить за твою машину…
— Ага, передумал!
Бокал пляшет в его руке; когда он оборачивается, чтобы подмигнуть Найджелу, несколько капель выплескиваются на пол. Быть может, привычка скрывать свое состояние заставляет Бакстера поспешно поднести бокал ко рту и осушить большими глотками. Пероун вспоминает о проводах: сообразил ли Бакстер их перерезать? У входной двери есть кнопка сигнализации, в спальне — еще одна. Или он снова фантазирует? От страха его начинает подташнивать. Розалинд и Дейзи, вместе с Тео, помогают Грамматику подняться на ноги. Быстрым, вороватым движением руки Пероун показывает им, чтобы отошли подальше, но они ведут его прямо к камину.
— Его знобит, — говорит Розалинд. — Ему нужно лечь.
Ну прекрасно! Все снова сбились в кучу. По крайней мере, Тео теперь под рукой. Но кидаться вдвоем на Бакстера — бессмыслица, ребяческая фантазия, это ясно. Найджел наверняка тоже вооружен. И оба они — опытные уличные бойцы. Что же делать? Стоять и ждать, пока Бакстер пустит в ход нож? Генри мнется в страхе и нерешительности; сильное желание помочиться сбивает его с мысли. Он старается поймать взгляд Тео и в то же время чувствует, что Розалинд что-то знает или, быть может, у нее есть какой-то план. Сейчас она — прямо позади него — укладывает отца на диван и при этом раз или два как-то значительно задевает его плечом. Дейзи, кажется, немного успокоилась: необходимость позаботиться о деде помогла ей прийти в себя. Тео стоит, скрестив руки и по-прежнему устремив взгляд в пол, — видимо, напряженно думает. Сколько светлых умов, сколько талантов в одной комнате, но без плана, без возможности общения они ничего не стоят. Может быть, надо действовать в одиночку. Повалить Бакстера — и надеяться, что остальные сами сообразят, что делать. Но Бакстер скор на расправу, и терять ему нечего — многие могут пострадать. Его близкие беззащитны. Мысли Генри кружатся и скачут, и ни на одной он не в силах остановиться. Вот что: изо всех сил, сжатым кулаком, ударить Бакстера в лицо, а Найджела возьмет на себя Тео. Но стоит Генри представить себе, как его призрачный воинственный двойник отделяется от его тела и бьет Бакстера в лицо, ноги у него подкашиваются, и он понимает, что не стоит и пробовать. Никогда в жизни, даже в детстве, он никого не бил в лицо. Никогда не приближался к человеческому телу с ножом иначе как в стерильной, безопасной операционной. Насилие — не его ремесло.
— Плесни-ка еще, хозяин.
Охотно, полагая, что это сыграет в его пользу, Пероун наполняет его подставленный бокал и подливает еще Найджелу. В этот миг он замечает, что Бакстер смотрит мимо него — на Дейзи. И улыбается. От его пристального взгляда и от этой улыбочки Пероуна словно ледяной водой обдает. Расплескивая джин, Бакстер подносит бокал ко рту. Затем ставит на стол, по-прежнему не сводя глаз с Дейзи. К сожалению, на этот раз он глотнул мало. После нападения на Грамматика он почти все время молчит: видимо, сам плохо представляет, что делать дальше. Все это импровизация. Болезнь развязала ему руки, но он еще не знает, как далеко готов зайти.
Все молча ждут. Наконец Бакстер говорит:
— Тебя как звать?
— Боже мой, — быстро произносит Розалинд, — не трогай ее! Или тебе придется сначала убить меня!
Бакстер снова сует руку в карман.
— Ладно, ладно, — отвечает он тоном капризного ребенка. — Договорились, сначала убью тебя. — Снова фиксирует свой неподвижный взгляд на Дейзи и повторяет абсолютно тем же тоном: — Тебя как звать?
Она делает шаг в сторону от матери и называет свое имя. Тео расцепляет руки, и Найджел тут же придвигается к нему. Дейзи глядит Бакстеру в лицо, однако в глазах ее ужас, голос прерывается, грудь бурно вздымается и опадает.
— Дейзи? — В устах Бакстера это имя звучит какой-то нелепицей — детское, глупенькое. Совсем беззащитное. — А полностью как?
— Никак.
— Маленькая мисс Никак… — Бакстер обходит диван, на котором лежит Грамматик, и оказывается возле Розалинд.
Дейзи говорит:
— Если вы сейчас уйдете и не вернетесь, даю вам слово, мы не станем звонить в полицию. Берите все, что хотите. Только, пожалуйста, пожалуйста, уходите!
Она еще не успела договорить, а Бакстер и Найджел разражаются хохотом. Все еще смеясь, Бакстер хватает Розалинд за плечо и толкает, заставляя сесть на диван у ног Грамматика. Пероун и Тео бросаются к нему. Дейзи вскрикивает, увидев нож. Он — в правой руке Бакстера, небрежно лежащей на плече Розалинд. Та неподвижно смотрит перед собой.
— А ну-ка быстро к стене! — приказывает им Бакстер. — Быстро, быстро. Давайте. Найдж!
От руки Бакстера до сонной артерии Розалинд — меньше четырех дюймов. Найджел пытается оттеснить Пероуна и Тео в дальний угол у двери, но им удается разделиться и разойтись по разным углам: Тео становится у камина, его отец — у одного из трех высоких окон, оба — в десяти-двенадцати футах от Бакстера.
Генри хочет, чтобы голос его звучал без паники и без просительных нот. Он должен говорить как разумный человек. Удается это лишь отчасти. Сердце оглушительно стучит, голос дрожит, язык и губы не слушаются.
— Послушай, Бакстер. Я действительно виноват перед тобой. Но все остальные ничего тебе не сделали. Дейзи права. Возьми что хочешь и уходи. Мы ничего тебе не сделаем. Иначе тебя ждет спецлечебница. А ведь у тебя гораздо больше времени, чем ты думаешь.
— Заткнись, — не поворачивая головы, отвечает Бакстер.
Но Пероун продолжает:
— Сегодня утром, после нашего разговора, я созвонился с коллегой. Дело в том, что в Штатах сейчас разработано новое средство. На рынке его еще нет, оно только проходит испытания. Но первые результаты поразительные. В Чикаго у восьмидесяти процентов больных наступило стойкое улучшение. Сейчас идет набор кандидатов на испытания здесь, в Англии. Требуются двадцать пять человек. Я могу включить тебя в программу.
— О чем это он? — спрашивает Найджел.
Бакстер молчит и не оборачивается, но внезапная напряженность в линии плеч подсказывает Пероуну, что он обдумывает предложение.
— Врешь, — говорит он наконец… Но как-то неубедительно.
— Они используют ту технику, о которой мы говорили утром, — продолжает Пероун. — Работа с РНК. Оказалось, что можно достаточно быстро спровоцировать изменения.
Генри видит, как Бакстер борется с искушением.
— Да нет, — говорит он. — Это невозможно. Я же знаю, такого не может быть. — Но сразу видно: он хочет, чтобы его убедили.
— Я тоже так раньше думал, — мягко отвечает Генри. — Но похоже, все-таки возможно. Испытания начинаются в марте, двадцать третьего марта. Сегодня я говорил с коллегой.
Бакстер резко разворачивается к нему лицом.
— Врешь ты все! — восклицает он. И еще громче, почти крича, словно стремясь этим яростным криком отгородиться от надежды: — Все ты врешь! Лучше заткнись, а не то… — И нож его придвигается ближе к горлу Розалинд.
Но Пероун не останавливается:
— Это правда! Клянусь, это правда! Все данные — у меня в кабинете, наверху. Сегодня я их распечатал. Пойдем со мной и посмотрим…
И в этот миг Тео отчаянно кричит:
— Папа, замолчи! Замолчи! Заткнись, мать твою, он же ее убьет!
И он прав. Бакстер приложил лезвие плашмя к горлу Розалинд. Она сидит очень прямо, сцепив руки на коленях, по-прежнему смотрит прямо перед собой, лицо ее лишено всякого выражения, и ужас распознается только по мелкой дрожи в плечах. Наступает тишина. Грамматик на другом конце дивана наконец отнимает руки от лица. На нем — потеки засыхающей крови, выражение ужаса. Дейзи стоит у подлокотника, на котором покоится голова деда. Что-то растет внутри ее — то ли стон, то ли рыдание; она изо всех сил старается подавить этот звук, и лицо ее темнеет от напряжения. Тео, несмотря на собственные предостерегающие выкрики, придвигается ближе. Руки его беспомощно болтаются по бокам. Как и его отец, он не отрывает взгляда от ножа. Пероун замирает, отчаянно стараясь убедить себя, что неподвижность и нерешительность Бакстера — добрый знак.
Снаружи доносится рокот полицейского вертолета — городские власти надзирают за тем, как расходятся демонстранты. Топот ног, взрыв смеха и оживленные голоса под окнами: какая-то веселая компания, вероятно студенты-иностранцы, огибает площадь и сворачивает на Шарлотт-стрит, где ждут распахнутые двери баров и пабов. Центр города уже приступил к очередному субботнему отдыху.
— Ладно, плевать. Вообще-то я хотел поболтать вот с этой цыпочкой. С маленькой мисс Никак.
Найджел — он стоит, скалясь, посреди комнаты — вдруг оживляется, облизывает влажные губы.
— Знаешь, о чем я сейчас думаю? — спрашивает он заговорщическим тоном.
— Знаю, Найдж. И я думаю о том же самом. — Затем, к Дейзи: — Смотри на мою руку…
— Не надо, — быстро говорит Дейзи. — Пожалуйста, не надо!
— Заткнись. Я еще не договорил. Смотри на мою руку и слушай. Поняла? Рыпнешься — ей конец. А теперь слушай внимательно. Раздевайся. Давай. Снимай с себя все.
— О боже! — шепчет Грамматик.
— Папа? — Это Тео.
Генри качает головой:
— Нет! Стой где стоишь.
— Вот именно, — произносит Бакстер.
Но обращается он не к Тео, а к Дейзи. Та с ужасом смотрит на него, не веря своим ушам, дрожа всем телом. Ее страх возбуждает его: все его тело содрогается в гротескной пляске.
— Не могу, — еле слышно шепчет Дейзи. — Пожалуйста… я не могу.
— Еще как можешь, цыпа.
Кончиком ножа Бакстер с треском распарывает обивку дивана над самой головой Розалинд. Из уродливого разреза лезет пожелтелый поролон, похожий на подкожный жир.
— Bay! — бормочет себе под нос Найджел.
Рука Бакстера с ножом возвращается на плечо Розалинд. Дейзи бросает взгляд на отца. Что ей делать? Он не знает, что ответить. Она наклоняется, чтобы снять сапоги, но онемевшие пальцы не могут ухватить замок молнии. С коротким стоном досады она опускается на одно колено и дергает замок, пока тот не поддается. Затем, сидя на полу, как ребенок, стаскивает с себя обувь. Все еще сидя, расстегивает застежку сбоку, встает и перешагивает через упавшую юбку. В каждом ее движении — отвращение. Бакстер наклоняется вперед, чтобы покрепче перехватить нож, прижатый к горлу Розалинд, ее трясет мелкой дрожью, но она не отрываясь смотрит на Дейзи. Тео — тот, напротив, не смеет поднять глаз на сестру, уставился в пол. Отводит взгляд и Грамматик. Дело пошло быстрее: Дейзи торопливо снимает, почти срывает с себя и отбрасывает в сторону колготки. Так же поспешно, с тем же ужасом стягивает и бросает свитер. Остается в одном белье — белоснежном, тщательно выстиранном и выглаженном перед путешествием, — но на этом не останавливается. Одним движением расстегивает лифчик, сбрасывает с плеч бретельки — и он соскальзывает по рукам вниз. Только теперь она решается бросить взгляд на мать — один короткий взгляд. Но этого достаточно. Дейзи стоит, не в силах поднять голову.
Лет двенадцать или даже больше Пероун не видел свою дочь обнаженной. Он помнит ее маленькой девочкой, которую они с Розалинд купали в ванне, и, несмотря на свой страх — или, быть может, как раз из-за страха, — видит сейчас перед собой все того же беззащитного ребенка. Но перед ним не ребенок: Дейзи, несомненно, сознает, что понимают ее родители в этот миг, о чем догадываются они по тугой выпуклости ее живота и налитых маленьких грудок. Как же он раньше не догадался? Все так очевидно: перепады настроения, то восторг, то внезапные слезы… Судя по всему, она на четвертом месяце. Но сейчас не время об этом думать. Бакстер не двигается. У Розалинд начинают дрожать колени. Нож не дает ей повернуть голову к мужу, но Пероун чувствует — она хотела бы сейчас взглянуть ему в лицо.
— Ух ты! — говорит Найджел. — Ну ни фига себе! Слышь, чувак, и это все для нас!
— Заткнись, — отвечает Бакстер.
На Пероуна никто не смотрит, и он делает шажок к ним.
— А это что такое? — говорит вдруг Бакстер. — Смотри-ка!
Свободной рукой он указывает на книгу Дейзи, лежащую на углу стола. То ли стремится растянуть ее унижение, то ли скрывает собственное смущение и растерянность при виде беременности. Оба они — еще юнцы, их сексуальный опыт, скорее всего, довольно скуден. Вид беременной женщины их смущает. Может быть, даже вызывает отвращение. Только на это и надежда. Бакстер зашел слишком далеко: назад не повернешь, а что делать дальше, он не знает. В сигнальном экземпляре, лежащем на диване напротив, он видит новую возможность и хватается за нее.
— Найдж, дай-ка мне это!
Найджел поворачивается спиной к Генри и Тео, чтобы взять книгу. Генри придвигается ближе. То же самое делает Тео.
— «Скромный мой челнок». Дейзи Пероун. Скромная Дейзи Пероун. — Левой рукой Бакстер листает страницы. — А ты и не говорила, что пишешь стихи. И что, все это сама сочинила?
— Да.
— Ну ты даешь!
Он протягивает ей книгу:
— Прочти что-нибудь. Самое лучшее. А мы послушаем. Ну, давай.
— Я сделаю все, что хотите! — почти стонет Дейзи. — Все, что хотите! Только уберите нож!
— Слышал? — хихикает Найджел. — Все, что хотите! Ух ты! Скромница Дейзи!
— Ну уж нет, извини, — отвечает Бакстер с таким видом, словно это неприятно ему самому. — А если кто-нибудь на меня бросится? — Тут он оборачивается к Пероуну и подмигивает ему.
Книга дрожит в руках Дейзи; она открывает свой сборник на первой попавшейся странице, набирает воздуху в грудь и уже хочет начать, когда Найджел говорит:
— А про секс у тебя есть? Давай-ка, прочитай что-нибудь этакое!
Вся решимость Дейзи исчезла. Она закрывает книгу.
— Не могу, — жалобно произносит она. — Правда не могу.
— Сможешь, сможешь, — говорит Бакстер. — А то перережу ей горло. Хочешь посмотреть?
— Дейзи, — негромко говорит Грамматик, — послушай меня. Прочти то, что ты раньше читала мне.
— А ты, дедуля, заткнись на хер! — обрывает его Найджел.
Дейзи вопросительно смотрит на Грамматика, затем, кажется, понимает, о чем он. Пролистывает книгу, ища нужное место, бросает быстрый взгляд на деда и начинает читать. Голос ее дрожит и срывается, книга едва не падает из трясущейся руки, и Дейзи приходится взять ее обеими руками.
— Ну нет, — говорит Бакстер. — Так не пойдет. Ты так бормочешь, что ни слова не разобрать. Давай-ка еще раз, сначала.
И она начинает сначала — по-прежнему тихо, но теперь Генри уже различает слова. Он несколько раз пролистывал ее книгу, но это стихотворение, видимо, пропустил. Во всяком случае, оно его удивляет — певучее, задумчивое и намеренно архаичное, словно Дейзи перенеслась в иное столетие. Страх мешает ему слушать, многого он не понимает, многое додумывает сам; но вот Дейзи чуть возвышает голос, в нем появляется ритм, и перед глазами у Генри встают картины, о которых говорится в стихотворении. Он видит, как Дейзи стоит на пляже в летнюю лунную ночь: прилив, море спокойно, воздух напоен ароматами, на волнах играют последние отблески заката. Она обращается к своему возлюбленному, к отцу своего будущего ребенка, просит его подойти и взглянуть или, точнее, прислушаться. Пероун представляет рядом с ней мускулистого, обнаженного по пояс мужчину. Вместе они слушают, как шуршит по камням прибой, и слышат в этом звуке глубокую печаль, восходящую к седой древности. Давным-давно, говорит Дейзи, когда земля была еще молода, в шуме волн слышалось утешение и ничто не стояло между человеком и Богом. Но нынче вечером в шорохе волн, набегающих на берег и отбегающих вспять, влюбленные слышат лишь горе. Они поворачиваются друг к другу, и, прежде чем он ее поцелует, она говорит: мы должны любить друг друга, мы должны хранить верность, особенно теперь, когда во чреве моем растет дитя, а вокруг нет ни мира, ни покоя и две армии, сойдясь в пустыне, готовятся к битве.
Она поднимает глаза. Розалинд не сводит взгляда с дочери: от мышечных спазмов колени ее трясутся. Все остальные смотрят на Бакстера и ждут. Тот наклонился вперед, облокотившись на спинку дивана: он все еще прижимает нож к шее Розалинд, но хватка его, кажется, ослабла, и в позе чувствуется нерешительность. Возможно ли, реально ли чтобы чтение стихов вызвало такую перемену?
Наконец он поднимает голову и говорит капризно, по-детски:
— Еще раз!
Она переворачивает страницу и начинает заново — на этот раз более уверенно, мягким, завораживающим тоном, словно рассказывает ребенку сказку:
— «Взгляд оторвать от моря не могу. Тишь. Смотрится луна в пролив. Там, на французском берегу, погас последний блик…»
Теперь Генри слушает внимательнее, и многое, ускользнувшее в первый раз, становится ему яснее. Он обнаруживает, что дело происходит в Англии, а не во Франции, что героиня стоит не на берегу, а у открытого окна, и мужчины, отца ее ребенка, нет с ней рядом. Ему представляется Бакстер: вот он стоит, облокотившись о подоконник, и слушает шум волн, «и в мерном плеске чувствует душа безмерную печаль». Этот звук ассоциируется не с древностью вообще, а с Софоклом, который «вслушивался в гул Эгейских волн», и они «о горестях людских вели рассказ». Даже сейчас Генри невольно морщится, услышав упоминание о «море веры» и о сияющем потерянном рае. И снова — на этот раз ушами Бакстера — слышит он приглушенный шум моря, но теперь это «зов небытия», и «стеная, шлет прилив за валом вал, захлестывая петлю вкруг земли». Это как певучее проклятие. Мольба о верности тщетна в этом унылом мире, где не найти ни любви, ни жалости и где «идет схватка первозданных сил» (сейчас, во второй раз, Генри уже не слышит никаких упоминаний о пустыне). Теперь ему кажется, что мелодичность стихотворения как-то не вяжется с мрачным настроем.
Трудно сказать, что происходит с Бакстером: беспрерывные мышечные подергиванья не позволяют угадывать его настроение по лицу, но, кажется, он взволнован. Не сводя глаз с Дейзи, он убирает нож и прячет его в карман. Невероятным усилием воли ей удается сохранить самообладание, и лишь дрожащая нижняя губа свидетельствует о ее чувствах. Она беспомощно опускает руки, книга дрожит, зажатая меж пальцев. Грамматик сжимает руку Розалинд. Пока звучали стихи, Найджел презрительно кривил губы, но теперь заметно оживился.
— Ну давай, действуй, — говорит он приятелю, — а я пока нож подержу.
Генри боится, что эта подсказка, напоминание о цели их прихода, вызовет новую смену настроения и подтолкнет Бакстера на прежний путь.
Но Бакстер его как будто не слышал.
— Ты это сочинила! — взволнованно говорит он. — Ты сама это сочинила!
Это не вопрос, а утверждение. Дейзи молча ждет.
И снова:
— Ты это сочинила! — А потом, торопливо: — Здорово! Слушай, ты не представляешь, до чего здорово! Просто класс! И ты сама это сочинила!
Дейзи упрямо молчит.
— Знаешь, когда я слушал, то все вспоминал те места, где я вырос.
Генри понятия не имеет, где вырос Бакстер, и его это не волнует. Он хочет броситься к Дейзи, к Розалинд, хочет защитить их обеих — но боится тронуться с места, пока Бакстер рядом.
— Эй, Бакстер! — Найджел кивком указывает на Дейзи и ухмыляется.
— Не-а. Я передумал.
— Чего? Ты че, охренел, что ли?
— Ты бы оделась, — говорит Бакстер так, словно Дейзи обнажилась по собственной прихоти.
Секунду или две она не двигается. Все ждут.
— Да ты сдурел! — говорит Найджел. — Что же, выходит, мы все это зря…
Дейзи наклоняется, подбирает с пола свитер и юбку, торопливо их натягивает.
— Нет, как ты до этого додумалась? — не успокаивается Бакстер. — Вот так просто села и написала, да? — И повторяет еще несколько раз, изумленно и восторженно: — Такое сочинила!
Дейзи не обращает на него внимания; она быстро, судорожно одевается, отпихнув ногой валяющееся на полу нижнее белье. Для нее главное — прикрыть наготу и кинуться к матери. Бакстер, как видно, не видит ничего особенного во внезапной перемене своей роли — от грозного повелителя к восторженному слушателю. Или к довольному ребенку. Генри пытается поймать взгляд дочери, предупредить ее, чтобы она продолжала отвлекать Бакстера. Но она уже рядом с матерью, они обнялись; Дейзи опустилась на пол у ног Розалинд, почти легла к ней на колени, они сжимают друг друга в объятиях и бессвязно шепчутся, не обращая внимания на суетящегося вокруг Бакстера. Возбуждение его нарастает, он быстро и беззвучно шевелит губами, дергается, переминается с ноги на ногу. Дейзи бросила книгу на стол, Бакстер подбирает ее и машет ею в воздухе, словно старается вытрясти из нее смысл.
— Вот что я возьму! — кричит он. — Говоришь, берите что хотите? Вот и хорошо! Беру вот это! Лады? — обращается он к затылку Дейзи.
— Твою мать! — шипит Найджел.
Для разрушающегося сознания характерна утрата последовательности: больной переходит из одного эмоционального состояния в другое, начисто забывая о том, что говорил и делал минуту назад, и не понимая, как это выглядит со стороны. Бакстер уже не помнит, что заставил Дейзи раздеться, что угрожал Розалинд. Наплыв эмоций стер воспоминания. Для него, ослепленного восторгом, существует сейчас только настоящее. Самое время на него броситься. Пероун вопросительно смотрит на Тео; тот едва заметно кивает, соглашаясь. Грамматик возится на диване, пытаясь сесть; дочь и внучка поддерживают его за плечи, а сами все не расцепляют рук. Едва ли они считают себя в безопасности, но, может быть, им кажется, что, если не обращать внимания на Бакстера, он исчезнет? Это из-за беременности, думает Генри. Беременность затмила для них все остальное. Пора действовать.
— Ничего больше не возьму! — в восторге восклицает Бакстер. — Слышишь? Только это! Ничего больше не хочу! — И прижимает книгу к груди, словно жадный ребенок, опасающийся, что у него отнимут игрушку.
Генри снова бросает взгляд на Тео. Сын придвигается ближе, готовый прыгнуть. Найджел стоит между ними на страже, но он разочарован, и есть надежда, что не станет вмешиваться. И потом, он, Пероун, ближе к Бакстеру и успеет достать его прежде, чем вмешается Найджел. Сердце снова оглушительно стучит в ушах; в мозгу проносится дюжина вариантов провала. Генри снова косится на Тео, решает досчитать до трех, а дальше действовать, что бы там ни было. Раз…
В этот миг Бакстер оборачивается к нему. Он облизывает губы; лицо его расплылось в блаженной слюнявой улыбке, глаза горят, голос дрожит от восторга:
— Я согласен! Пойду на испытания! Они думали, все будет по-тихому, но от меня не скроешь.
— Тьфу, блин! — бормочет Найджел.
— Вот и хорошо, — спокойно отвечает Пероун.
— Ты мне хотел что-то показать?
— Да, документы из Америки. Они наверху, у меня в кабинете.
Он уже почти забыл о своей лжи. Снова ловит взгляд Тео, тот подбадривает его взглядом. Но сын не знает, что никаких документов в кабинете нет. И не представляет, как опасно разочаровывать Бакстера.
Сунув книгу в карман, Бакстер выхватывает нож и машет им перед лицом Пероуна.
— Пошли, пошли! Ты первый, а я за тобой!
Он в таком восторге, что, пожалуй, еще кого-нибудь пырнет ножом на радостях.
— Пошли! Ты мне все покажешь, все расскажешь! Все-все про эти испытания!
Генри изнывает от желания подбежать к Розалинд, поцеловать ее, прикоснуться, хотя бы перекинуться парой слов — хватит и малейшего контакта. Но Бакстер стоит перед ним, и Пероун ощущает металлический запах его дыхания. Первоначальная идея была в том, чтобы отвести его подальше от остальных, чтобы Найджел не кинулся на подмогу. Теперь как раз повод нашелся. Так что, бросив последний отчаянный взгляд в сторону Розалинд, он поворачивается и медленно идет к двери.
— А ты тут присмотри! — бросает Бакстер Найджелу. — За ними глаз да глаз нужен!
Вслед за Пероуном он выходит в холл. Оба поднимаются по каменной лестнице, в тишине гулко отдаются их шаги. Генри старается вспомнить, что за бумаги лежат у него на столе, какие из них можно будет выдать за американские материалы. Но ничего не помнит. Острая необходимость хоть что-нибудь придумать путает его и сбивает с толку. На столе стоит пресс-папье и старый тяжелый степлер: то или другое можно метнуть Бакстеру в голову. Больше нет ничего. Даже ножа для бумаг. Ортопедическое офисное кресло с высокой спинкой слишком тяжелое — не поднять. Бакстер идет за ним по пятам, чуть не наступая ему на пятки. Что, если пнуть его ногой?
— Я знаю, это всегда скрывают, — говорит он. — Потому что им на нас плевать, только о себе думают…
Они уже почти дошли, осталось несколько ступенек. Даже если бы испытания в самом деле проводились, почему Бакстер так уверен, что, оказавшись у себя в кабинете, доктор будет показывать ему документы, а не позвонит в полицию? Потому что в отчаянии он хватается за соломинку. Потому что эмоции его нестабильны, а способность к критическому мышлению снижена. Потому что хвостатое ядро и путамен его стриатума поражены болезнью. Но все это неважно. Пероуну нужен план, срочно нужен план, мысли лихорадочно скачут, теснят друг друга, а тем временем они с Бакстером уже поднялись и стоят возле кабинета, на лестничной площадке с высоким окном.
Генри останавливается на пороге, надеясь увидеть в комнате что-нибудь, что ему поможет. У настольных ламп — тяжелые основания, но мешают спутанные шнуры. На книжном шкафу — каменная статуэтка: пожалуй, он дотянется до нее, если встанет на цыпочки. В остальном комната как музей, посвященный прежним беззаботным временам: на кушетке, на бухарском ковре, лежит ракетка, он бросил ее здесь, когда пришел с корта и решил посмотреть список пациентов на понедельник. Мерцающая заставка на компьютере у стены: живые картины звездного неба, все эти туманности, черные дыры и красные гиганты, призванные возвысить ум над суетой, сейчас не помогут абсолютно. На старом столе у окна — горы бумаг. Может быть, единственная его надежда.
— Давай, давай!
Бакстер подталкивает его в спину, и они вместе входят в кабинет. Странное ощущение, словно во сне: медленно, молча, без возражений идешь навстречу собственной гибели. Генри не сомневается, что Бакстер способен его убить не раздумывая.
— Ну где? Покажи!
Нетерпелив и доверчив, как ребенок, но ребенок с ножом в руках. Оба они — по разным причинам — очень хотели бы, чтобы сказка об испытаниях стала явью и Бакстер попал в когорту избранных. Генри подходит к столу у окна: здесь лежат две стопки научных журналов и распечаток. Новая технология графтинга позвонков… новая технология открытия заблокированных сонных артерий… Автор этой статьи высказывает сомнение в действенности хирургического иссечения globus pallidus при болезни Паркинсона. Ее-то Пероун и выбирает. Что делать дальше, он не представляет — просто оттягивает неизбежное. Никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким.
— Здесь описана структура, — начинает он. Голос его дрожит, как и положено лжецу. Но с этим Пероун ничего поделать не может и просто продолжает: — Вот, видишь? Globus pallidus — бледный шар. Очень красивый, верно? Он погружен глубоко в базальные ядра. Один из древнейших элементов corpus striatum — полосатого тела. Вот… Он, как видишь, разделен на два сегмента, которые…
Но Бакстер его больше не слушает, он повернул голову и прислушивается к тому, что происходит внизу. Слышны быстрые тяжелые шаги, затем — грохот распахнутой и захлопнутой входной двери. За один день его дважды бросили?! Бакстер выскакивает из кабинета на лестничную площадку. Генри бросает статью и бежит следом. По лестнице гигантскими прыжками, перескакивая через три ступеньки, сжимая кулаки, к ним мчится Тео. Он кричит — просто кричит, без слов, но звучит этот крик как приказ. Генри бросается на Бакстера сзади. Тот выхватывает нож, но в этот миг Генри хватает его обеими руками за кисть руки и выкручивает. Секунду спустя Тео перепрыгивает через две последние ступеньки, хватает Бакстера за отворот кожаной куртки, рывком разворачивает, пытаясь свалить с ног. В то же время Пероун толкает его в плечо, и вдвоем они сбрасывают Бакстера с лестницы.
Он падает спиной вперед, раскинув руки, все еще сжимая нож. Время словно застывает, доля секунды растягивается в вечность: тишина, и неподвижность, и Бакстер, застывший в воздухе, смотрит прямо на Пероуна, и на лице его, в его карих глазах не ужас, не гнев, а удивление. А затем — обида и укор. Он, Генри Пероун, богач, щедро одаренный всем, что только можно пожелать, — работой, деньгами, положением, известностью, а главное, семьей (красавец сын с сильными руками гитариста, пришедший к нему на помощь, дочь — талантливая поэтесса, безупречная даже в наготе, знаменитый тесть, умная и любящая жена), отказался поделиться ничтожной частицей своих богатств с Бакстером, нищим, у которого дефектный ген отнимает последние жалкие крохи жизни.
Каменная лестница высока. Левая нога Бакстера с колокольным звоном пересчитывает столбики чугунных перил; через несколько мгновений голова его с грохотом ударяется о пол, он отлетает к стене и лежит недвижно.
Все они в шоке, каждый по-своему; шок не проходит и через много часов после того, как уходит полиция и «скорая помощь» увозит Бакстера в больницу. Время от времени кто-нибудь принимается вспоминать пережитое, плакать, после чего наступает тягостное молчание. Никто не хочет оставаться один, так что все собираются в гостиной, на нейтральной полосе, отделяющей их пока от дальнейшей жизни. Юные Тео и Дейзи приходят в себя быстрее всех: они отправляются на кухню и приносят оттуда бутылки с красным вином, минералку, соленые орешки в вазочке, лед и салфетку — холодный компресс для разбитого носа.
Вино крепкое, но на Генри никак не действует, и он переходит на воду. Всем им сейчас нужно быть вместе — сидеть рядом, держаться за руки или хотя бы касаться друг друга. Полицейский, уходя, предупредил, что завтра утром придут его коллеги, чтобы снять показания с каждого отдельно. Поэтому сейчас их просят не обсуждать и не сравнивать свои впечатления. Требование невозможное, никто и не думает его выполнять. А что им еще остается? Только говорить, и умолкать, и снова говорить. Им кажется, что они тщательно анализируют случившееся, на самом же деле просто восстанавливают ужасные события. Они описывают все, что запомнили: как эти двое вошли, как тот встал, как этот, с лошадиной физиономией, развернулся и выбежал за дверь… Им нужно пережить все это еще раз, увидеть с разных точек зрения, осознать, что все это случилось на самом деле, и, сравнивая свои мысли и наблюдения, еще раз убедиться, что кошмар позади и что они вернулись в социум, без которого человек — ничто. Злодеи подчинили их себе, лишив их возможности общаться и действовать сообща; но теперь эта способность к ним вернулась.
Пероун занялся носом тестя. Ехать в травмопункт Иоанн отказывается, и никто не пытается его уговорить. На месте перелома уже образовался отек, точный диагноз поставить трудно, но, по крайней мере, нос не свернут на сторону, и Пероун предполагает, что дело обошлось трещиной в верхнечелюстном отростке, а хрящ остался целым. Вообще он почти не отходит от Розалинд. Она показывает красный след от ножа и царапину на шее и рассказывает, что в какой-то момент страх уступил место безразличию.
— Я почувствовала, что куда-то уплываю, — говорит она. — Как будто смотрю на всех нас, и на саму себя тоже, вон оттуда, из угла под потолком. И думаю: если это случится, я ничего не почувствую. Мне было все равно.
— Зато нам было не все равно! — отвечает Тео, и все смеются — пожалуй, чересчур громко.
Дейзи описывает свое раздевание перед Бакстером в едко-юмористических тонах.
— Я старалась представить, что мне десять лет и я переодеваюсь перед игрой в хоккей. Я терпеть не могла нашу учительницу физкультуры и очень не любила раздеваться у нее на глазах. Но это воспоминание мне помогло. А потом представила, что я в саду, во Франции, читаю стихи дедушке.
О беременности Дейзи не сказано еще ни слова. Ни сама Дейзи, ни Розалинд об этом не упоминают, и Генри понимает: рано.
Грамматик говорит из-под компресса:
— Знаете, конечно, это звучит полным безумием, но, когда Дейзи читала Арнольда во второй раз, мне стало даже жаль этого парня. Я подумал: чего доброго, еще в нее влюбится!
— Какого еще Арнольда? — спрашивает Генри, отчего и Дейзи, и ее дед покатываются со смеху.
— И знаешь, — продолжает Иоанн, — это была бы не лучшая партия.
Генри понимает, о чем говорит Грамматик, и хочет уже рассказать о болезни Бакстера; но сам Генри испытывает внутренний разлад — из-за царапины на шее Розалинд. Непростительная глупость — сочувствовать человеку, который способен на такое! Чем больше он слушает других, тем сильнее возрастает его гнев, и он уже готов упрекнуть себя за то, что после падения оказал Бакстеру первую помощь. Надо было оставить его в покое, и он умер бы от гипоксии. Вместо этого, спустившись с лестницы и обнаружив Бакстера в полубессознательном состоянии, Генри открыл ему рот, обеспечив доступ кислорода; затем, подозревая повреждение позвоночника, показал Тео, как приподнять и держать его голову, а сам принес из ванной полотенца и соорудил из них импровизированный фиксирующий ворот. Тем временем внизу Розалинд вызвала «скорую помощь» — телефонный провод оказался цел. Тео придерживал голову Бакстера, а Генри перевернул его в позицию оказания первой помощи и проверил показатели жизнедеятельности. Они оказались не слишком хороши — примерно тринадцать по шкале Глазго. Дыхание шумное, пульс слабый и замедленный, зрачки расширены неравномерно. Бакстер лежал с закрытыми глазами и что-то бормотал себе под нос. Впрочем, на свое имя реагировал и способен был сжать кулак по команде — хороший знак. Вернувшись в кабинет, Пероун позвонил в неотложку и объяснил, чего ожидать, попросил подготовить томограф и предупредить дежурного нейрохирурга. Дальше оставалось только ждать. До того как приехала «скорая», Генри успел вытащить из кармана Бакстера книжку Дейзи. Тео все держал ему голову, пока не появились двое санитаров в зеленых комбинезонах и не вкололи ему, повинуясь указаниям Пероуна, внутривенную капельницу.
Вместе со «скорой» явились двое констеблей, а несколько минут спустя — детектив из полиции. Выслушав рассказ Пероуна, он сказал, что сейчас уже очень поздно, все взволнованы, так что показания лучше снять завтра. Выяснил у Генри и записал лицензионный номер красного «БМВ» и название: «Мятный носорог». Осмотрел разрез на спинке дивана, затем поднялся наверх, присел над Бакстером, осторожно вынул из его руки нож и уложил его в стерильный полиэтиленовый пакет. С костяшек левой руки Бакстера взял мазок засохшей крови — скорее всего, из носа Грамматика.
Когда Тео спросил, не привлекут ли их с отцом к суду за то, что они сбросили Бакстера с лестницы, детектив громко расхохотался.
— Вряд ли он подаст на вас жалобу, — ответил он, тронув лежащего Бакстера носком ботинка. — Мы-то уж точно заводить дело не станем.
Потом детектив позвонил к себе в участок и попросил выделить двух констеблей для охраны Бакстера в больнице. Как только он придет в сознание — будет арестован. Формальное обвинение ему предъявят позже. Предупредив, что завтра придут снимать показания, трое полицейских удалились. Вслед за ними, погрузив Бакстера на фиксирующие носилки, уехали и парамедики.
Розалинд приходит в себя на удивление быстро. Не проходит и получаса после отъезда полиции и «скорой помощи», как она предлагает пойти в кухню и все-таки поесть. Аппетита ни у кого нет, однако все гуськом идут вниз. Пока Пероун разогревает соус и достает из холодильника миски с креветками и прочим, дети накрывают на стол, Розалинд режет хлеб и раскладывает по тарелкам салат, а Грамматик, отложив свой компресс, открывает новую бутылку вина. Общая работа успокаивает, а через двадцать минут, когда все готово, вдруг обнаруживается, что они действительно проголодались. Грамматик принимается за выпивку, на этот раз не сползая к мизантропии. Уже за столом Генри наконец узнает, что Дейзи читала стихотворение Мэтью Арнольда под названием «Дуврский берег», включенное во все хрестоматии и известное каждому школьнику.
— Как ваша «Гора Фудзи», — замечает Генри.
Эта ремарка необычайно радует Грамматика, и он вызывается произнести тост. Сейчас Иоанн благодушен и весел; распухший нос придает ему комический вид добродушного клоуна. В руках у него — сигнальный экземпляр «Скромного челнока». Похоже, вечер вернулся в прежнее русло.
— Давайте забудем все остальное и вспомним, что мы собрались здесь ради Дейзи, — говорит он. — Этот сборник — блестящее начало ее карьеры: говорю это и как любящий дед, и как восторженный почитатель. Кто бы мог подумать, что заучивание стихов ради мелочи на конфеты принесет такую пользу? Думаю, сегодня Дейзи честно заслужила свои пять фунтов. Итак, выпьем за Дейзи!
— За Дейзи! — отвечают все и поднимают бокалы.
Дейзи целует старика в щеку, он обнимает ее в ответ. Примирение состоялось, «происшествие с премией» забыто.
Генри подносит бокал к губам и ставит обратно: ему сейчас не хочется пить. В этот миг звонит телефон. Он сидит ближе всех, поэтому подходит к телефону и снимает трубку. Из-за волнения и усталости не сразу узнает энергичный голос с сильным американским акцентом.
— Генри! Генри, это ты?
— Джей? Да, я.
— Слушай-ка. У нас тут травма. Мужчина, лет двадцать пять, свалился с лестницы. Салли Мэдден час назад ушла домой с гриппом. Здесь Родни. Он вполне в себе уверен, говорит, что справится. Парнишка и вправду молодец, но… видишь ли, тут утопленная трещина прямо над пазухой верхней сагиттальной вены.
У Пероуна вдруг начинает першить в горле. Приходится откашляться.
— Гематома?
— Точно. Вот почему я тебе звоню. Мне случалось видеть, как неопытные хирурги, поднимая кость, разрывали вену. И четыре литра крови на полу. Тут нужен кто-то из старших, а ты живешь ближе всех. Ну и потом, ты лучший.
Из кухни доносится смех — чересчур громкий, ненатуральный, почти саркастический. Его родные не притворяются, что преодолели страх, — просто хотят, несмотря на страх, продолжать жить. Джей может позвонить кому-нибудь другому; и, как правило, Пероун не оперирует знакомых. Но Бакстер — особый случай. Он все еще не понимает, что чувствует: ненависть или сострадание… но, кажется, знает, что ему делать.
— Генри! Ты меня слышишь?
— Да, Джей. Еду.