Книга: Первый, кого она забыла
Назад: Четыре Будни
Дальше: Шесть Уход

Пять
Остатки

Мадлен, через два года после дня А
Не желаю забывать. Хочу помнить всё. Хорошее, плохое, хочу, чтобы у меня в голове, в материнском сердце хранилось всё. Чтобы Альцгеймер отнял у меня все это, вскрыл меня, искромсал, отнял все, что есть у меня самого драгоценного, — нет, ни за что! Ведь он не память у меня отнимает, этот чертов Альцгеймер, нет — день за днем он лишает меня моей души. Душа покидает мое еще живое тело.
Доктор Альцгеймер — это доктор Франкенштейн наоборот: он выдирает душу из совершенно живого тела, тогда как тот сумасшедший ученый вкладывал ее в мертвую оболочку. И я не желаю. Я против. Я хочу сохранить все воспоминания, каждую секунду моей жизни. Не хочу, чтобы оказалось, что я прожила ее напрасно. Хочу помнить. Это мое право. На худой конец, я разрешаю Альцгеймеру забрать у меня все хорошее, все, что он захочет, пусть оставит мне только самое плохое, самые тяжелые воспоминания, которые обычно стараешься забыть. Я согласна хранить в памяти только самое ужасное, пусть только он оставит мне хоть что-то. Я хочу помнить. И пожалуйста — в правильной последовательности.
Хочу помнить самое первое мое воспоминание, мои слезы и страх, когда мама в первый раз оставила меня, бросила, как подумала я тогда, в детском саду.
Хочу помнить, как я прищемила палец кухонной дверью, и у меня сходил ноготь.
Хочу помнить мертвое тельце моего котенка, которое я нашла однажды летом на пустыре за домом; он пропал незадолго до этого, но в его остекленевших глазках уже копошились мухи.
Хочу помнить, как разозлилась, когда узнала, что у меня будет сестричка, помнить свою ненависть к этому маленькому существу, незаконно вторгшемуся в мою жизнь, ненависть, которая жила во мне месяцы, если не годы, прежде чем окончательно исчезла.
Хочу помнить, как горевала о том, что умерли одни мои бабушка с дедушкой, и о том, что других я никогда не знала.
Хочу помнить об угрызениях совести, которые мучали меня в коллеже, за то что я ни разу не вступилась за Марию, когда весь класс потешался над ее стеклянным глазом. Хочу помнить, как мне было стыдно, когда она заплакала, из-за того что я, чтобы выслужиться перед остальными, спросила, почему она не ходит в школу в пиратской повязке на глазу и с попугаем на плече.
Хочу помнить, как у мамы отняли грудь, это было в ту пору, когда еще не делали протезов. Хочу помнить ее смущение и боль, когда по утрам мне случалось увидеть ее искалеченное тело.
Я хочу помнить дорожные аварии, которые мне довелось увидеть, растерзанное тело мужчины, однажды, когда я возвращалась домой пешком с хозяйственной сумкой в руке. Хочу помнить убитых, которых показывали по телевизору, горящих на костре неподвижных монахов, горы трупов, геноцид.
Хочу помнить, как выла от невообразимой боли во время родов Робера, когда мое влагалище разрывалось под скальпелем, потому что тогда не было анестезии, и боль была неизбежна.
Я хочу помнить о Марке, с которым мы работали вместе в бюро, о том, как он исхудал, как ему было плохо и как он потом умер от странной болезни, о которой впоследствии стали столько говорить.
Хочу помнить о реакции моей сестры в тот момент, когда перестало биться сердце нашей мамы, после того как к ней снова вернулся рак и медленно убил ее. Я хочу помнить, как, когда мама перестала дышать и наш семейный врач закрыл ей глаза, сестра, обезумев от горя, бросилась на колени перед ее телом и, заливаясь слезами, стала кричать, как ребенок: «Мама, мама, слышишь, ты не умерла, скажи, что ты не умерла, мамочка!» Я хочу помнить, как мы с доктором смотрели друг на друга, не зная, что делать, настолько иррациональной казалась нам эта ситуация, а сестра все кричала маме в лицо: «Ты не умерла, скажи, что ты не умерла!», кричала ей в самое ухо так громко, что я машинально схватила ее за руку, чтобы оттащить назад: она ведь могла сделать маме больно, повредить ей барабанную перепонку. Хочу помнить, как сразу же поняла, что мое поведение так же иррационально, как и ее: маме больше нельзя было сделать больно, нельзя повредить ни барабанную перепонку, ни что-либо еще. Хочу помнить все это.
Хочу помнить тот день, когда Томб, еще совсем маленький, отстегнулся и упал со своего стульчика, пока я разогревала его рожок, хочу помнить стук, с которым его головка ударилась о кафельный пол, такой глухой звук, как будто арбуз разбился, и как я была уверена, что после такого удара он не выживет.
Хочу помнить, как я грохнулась в обморок, когда Робер, помогая отцу что-то мастерить, отрезал себе фалангу указательного пальца на правой руке.
Хочу помнить, как умерла моя дорогая младшая сестренка, так глупо, так нелепо, я знаю, что соседи даже посмеивались над такой смертью: конечно, умереть от инсульта, занимаясь любовью.
Хочу помнить день, когда я стала маразматичкой. День, перевернувший всю мою жизнь.
Я хочу этого. Я даже требую. Я запрещаю, чтобы у меня крали мою жизнь, даже самую плохую ее часть, потому что все эти страдания, все слезы — мои.
Томб, через пять лет после дня А
Я спал, сидя перед включенным телевизором, когда услышал мамин крик. Теперь это часто случается, я даже не сразу вскочил, но через какое-то время мне показалось, что я понимаю слово, которое она без конца твердила.
Слово, от которого в жилах у меня застыла кровь.
Я опрометью бросился к ней в спальню, открыл дверь, зажег свет и увидел, что она плачет, натянув одеяло до подбородка, и повторяет без конца слово, которое я и услышал там, у себя. Она кричала: «Мама! Маааааамаааааа!»
Она звала свою мать, умершую от рака сорок лет назад. И вид у нее был такой несчастный, такой испуганный — прямо девочка.
По спине у меня побежали мурашки. Обычно мне достаточно открыть дверь и зажечь свет, чтобы она если и не прекратила совсем кричать, то по крайней мере отвлеклась и позабыла то «неизвестно что», что крутилось у нее в голове. Но на этот раз она оставалась все такой же перепуганной и одинокой, как будто меня тут не было. Тогда я подошел к ней, осторожно положил ладонь ей на плечо, вытянув руку и отклонив назад голову на случай, если ей в энный раз вздумается влепить мне оплеуху, но крики не прекратились. «Мааааама! Маааамочка!» Она была словно в трансе. Тогда я положил ей на другое плечо вторую руку и легонько встряхнул, чтобы привести ее в сознание. Безрезультатно. Крики становились все пронзительнее, я встряхнул ее сильнее. Ничего. Я тряханул еще сильнее, но мне показалось, что я делаю ей больно, — она стала теперь такая хрупкая, — и тогда я тихонько сказал:
— Мама, это я!
— Мааааамааа!
— Успокойся, я здесь, с тобой.
— Мааааамааа!
Ну что тут делать! Я повысил голос, придал ему твердости и тоном учителя младших классов или полицейского сказал:
— Мама! Хватит, перестань!
— Мааааамааа!
— Прекрати, пожалуйста! Замолчи!
— Мааааамааа!
Она кричала все громче и громче. Сил не было терпеть, и я заорал в свою очередь:
— Замолчи! Мама, перестань!
— Маааааааамааааааа!
— Мама, заткнись!
— Мааааааааааамаааааааааа!
— Заткнись, я сказал! Слышишь, заткнись!
— Маааааааааамааааааааа!
— Мама!
— Мааааааааааамаааааааааа!
— Мааама!
— Мааааааааааамаааааааааа!
— Мааааама!
— Мааааааааааамаааааааааа!
— Ма…
И тут я словно вышел из своего тела и увидел всю сцену как бы сверху: два психа по очереди орут «Мааааамаааа!». Это выглядело настолько впечатляюще, так нелепо и смешно, что я расхохотался. Неудержимый, отчаянный, безумный хохот вырвался откуда-то из самых глубин моего существа, и я смеялся, смеялся, смеялся до слез, потому что из двух психов громче всех кричал-таки я. Мне было не остановиться, я уже выбился из сил, но это было так смешно! И я сказал себе, что, если когда-нибудь возьмусь писать про мамину болезнь, обязательно вставлю это в свою книгу, потому что я уже дошел до ручки. А ведь это так забавно — когда герой доходит до ручки.
Увидев меня и услышав мой смех, мама отвлеклась и перестала плакать. Она смотрела на меня, как на чужого, очевидно, задаваясь вопросом, что этот незнакомец делает здесь в столь неурочное время и почему он так странно себя ведет. Она не ударила меня, только посмотрела, как на диковинного зверя. А потом мой смех иссяк, а с ним вышла и вся боль. Мама отвернулась, свернулась калачиком и вскоре заснула, а я остался с ней, уселся на пол у ее кровати и стал привыкать к болезненной тишине.

 

Я тряс маму. Я сильно тряс ее, орал, был груб с ней. И ведь мне понравилось орать на нее, мне даже будто бы полегчало от этого.
Нет, все же пора мне, наверно, передавать эстафету кому-нибудь другому.
Мадлен, через два года после дня А
Томб практически все время находится рядом со мной. Такой милый мальчик! В его возрасте ему бы не с матерью возиться, а попытаться вновь завоевать Эмму или, на худой конец, найти ей замену. Мне Эмма очень даже нравилась, хотя вообще-то я предпочитаю южанок, я всегда представляла себе Томб рядом с красавицей брюнеткой, смуглой, с матовой кожей, а Эмма — блондинка с голубыми глазами, но все равно я бы оставила ее в качестве невестки. Только вот после смерти отца он ее как-то подзабросил, а теперь еще и со мной такое случилось, конечно, это не улучшило ситуацию… Я ему все время говорю: «Томб, возвращайся к себе, позвони Эмме, я уверена, что она не стала ни с кем сходиться, два месяца, делов-то, за два месяца женщина не найдет замену мужчине, тем более такому, как ты, а он мне говорит, что уже больше года, как она ушла, а я начинаю злиться, потому что со временем у меня становится все хуже и хуже, я в нем ничего больше не смыслю, и на самом деле я так рада, что Томб со мной, ведь последнее время я все забываю. Я помню то, что было раньше, в детстве, в юности, но, надо признаться, недавние вещи я почти не запоминаю. Если меня спрашивают, что я делала сегодня или вчера, я не могу вспомнить или начинаю путаться, если только не случилось что-то уж очень примечательное. Я попросила Томб накупить мне календарей и часов и разложила их по всем комнатам. Я борюсь, сражаюсь доступным мне оружием. С календарями, теми, где надо каждый день отрывать по листочку, своя проблема: я никогда не знаю, оторвала я уже вчерашний листок или нет, а потому каждый раз отрываю лишние. Таким образом мне приходится ждать несколько дней, чтобы оторвать следующий листок, но пока я жду, я забываю, какое сегодня число».
Дети пришли все вместе, чтобы поздравить меня с днем рождения, кажется, это было не так давно, я-то уже и не помнила, что у меня день рождения. Когда же это было? Дня три назад, а может, уже и месяц прошел? Не знаю и уже никогда не узнаю. Спрашиваю у Томб: «Скажи, Томб, когда твои брат с сестрой приходили поздравить меня с днем рождения?» Но какая разница, что он ответит, я все равно это сразу забуду, и это ужасно, потому что это уже не просто плохая память: я как будто потеряла одно из чувств, я не могу больше оценивать время, оно утратило для меня запах, цвет, вкус. Впрочем, почему время нельзя считать одним из чувств? Я утратила чувство времени.
Мне по-прежнему хочется умереть. Часто у меня возникает желание открыть окно и выброситься, но тут невысоко, и у меня может ничего не получиться, только покалечусь.
Так, а это что за странная бутылка?
Мне кажется, что мое «я» действительно постепенно уходит от меня. События многолетней давности, как, например, поездка в Швейцарию, последнее наше с мужем путешествие, или рождение у Жюльетт сына, моего миленького внучка — как же его зовут? Робер? да нет же, ох, как это меня нервирует! да, правильно, Люка, — все это я помню и каждый день тренируюсь, вспоминая снова и снова, но некоторые моменты уже как будто подернулись дымкой. Я их словно хуже вижу, не так ясно, как раньше. Я знаю, что это означает: скоро я забуду, как родился Люка, как я сидела рядом с Жюльетт в клинике, чтобы помочь ей, поддержать ее, потому что роды у нее были трудные, как и у меня, когда я в первый раз рожала, и ей было очень плохо. Всё это — жизнь. Я не буду больше помнить, как день или два помогала ей вставать, чтобы ей было не так больно. Всё это перестанет существовать.
А потом все вообще начнет гореть, словно бикфордов шнур, Альцгеймер все пожрет, спалит, пока не грохнет последний взрыв. Невыносимо. Я не хочу.
А бутылка-то вроде пустая.
Хочется умереть. Томб часто вызывает врача на дом или возит меня к нему на прием, если считает, что мне надо немного подышать свежим воздухом, я принимаю все больше и больше таблеток, становлюсь все более подавленной, как говорит наш домашний доктор. «Мрачные мысли — это нормально в вашем состоянии», — говорит он, как будто хочет сделать мне приятно. Неужели они не понимают? Никто не понимает? Я скоро забуду, забуду всё и всех, и с этим ничего нельзя поделать, неужели этого не достаточно, чтобы впасть в самую глубокую из депрессий? Недостаточно, чтобы захотеть раскроить себе череп? Хватит с меня… Мне все это и впрямь осточертело. Осточертело, остохренело, к черту!
Ах, если бы только я была совсем одна и никто меня не любил…
Странная бутылка. И пустая.
Назад: Четыре Будни
Дальше: Шесть Уход